Набережная была пуста.
То ли по причине плохой погоды – холодно, промозгло и с неба сыплется непонятная морось, не то снег, не то дождь, то ли по причине раннего времени.
Одиннадцатый час.
Кто гуляет по набережной в одиннадцатом часу? Будь суббота, может, и удалось бы встретить кого, но уж точно не в глухой понедельник, когда люди, еще не отошедшие от вялой истомы выходных дней, вернулись к работе.
Тем удивительней было видеть в этот неурочный час стихийную выставку картин.
Стас вдруг вспомнил, что набережная эта выглядела иначе.
Широкая. И с тополями. С постаментом, на котором тихо ржавел танк, с прямоугольной табличкой, на которой было выбито… а что именно выбито, Стас забыл. Но точно знал, что в прежние времена художники собирались на площади.
– Там сейчас чистая зона, – сказала Людочка и капюшон накинула. – Никакой уличной торговли.
Розовый пуховик шел ей чуть больше, чем драповое пальто, но все равно вид Людочка имела до крайности нелепый. И Стас крепко подозревал, что его новая старая знакомая распрекрасно знает и про вид, и про пуховик со стразами, который хорошо бы смотрелся на подростке, и про многие иные его мысли.
А плевать.
– Кого мы ищем?
На них не обращали внимания.
Стойки с картинами, задернутыми прозрачным полиэтиленом, словно существовали сами по себе, отдельно от людей. Люди же, собравшись серой скучной стайкой, о чем-то тихо переговаривались.
Пили.
– Одного Мишкиного приятеля… стойте здесь. С вами они точно не станут говорить.
– Почему?
– Выглядите вы… не самым подходящим образом.
Выглядел Стас обыкновенно. Черные джинсы. Черный свитер. И черная кожанка. Но он спорить не стал, послушно остановился у парапета.
Гладкий черный камень.
А река серая. На Мишкиной картине река эта выглядела живой и даже обрела некий лоск, присущий рекам серьезным, вроде той же Темзы. И фонари светили загадочно, этакими желтыми маяками. На деле же фонари были тусклы, а некоторые и разбиты. От реки тянуло гнилью, да и серое, грязное ее покрывало видом своим внушало лишь глубокую тоску.
Людочка о чем-то говорила с людьми.
Они слушали.
Кивали.
Перешептывались. Руками размахивали, точно спорили. Потом, повернувшись к Стасу, глядели уже на него. Трое. Паренек, молоденький, пожалуй, моложе Мишки. И седовласый мужчина того самого возраста, который принято называть неопределенным. Он вырядился в долгополую дубленку, явно женского кроя. На шею повязал алый платок. А вот голова его оставалась голой. Третьей была женщина. Во всяком случае, Стас решил, что это именно женщина.
Все-таки в юбке.
А вот лицо у нее по-мужски жесткое, неприятное. Неужели та самая Ольга, которая едва не стала невестой Мишки? Такая, пожалуй, могла бы и убить.
Людмила махнула рукой, приглашая подойти.
И Стас подошел.
– Добрый день.
– Здрасьте, – пробурчал парень, а мужчина с женщиной величественно кивнули, всем видом своим давая понять, что исключительно из милости и сочувствия снизошли до беседы со Стасом.
– Это Мишины друзья. – Людочка указала на паренька: – Андрей.
Мужчину в дубленке звали Всеволодом. Женщину – Вильгельминой. И Стас еще подумал, что имя это ей идет, такое же неженственное.
– Друзья, Людочка, это громко сказано… так… были знакомы… порой приятельствовали, – Всеволод вытащил платок и громко высморкался. – Конечно, мы слышали о том, что случилось… печально… очень печально… Мишенька был талантливым молодым человеком… подавал большие надежды…
Вильгельмина фыркнула и отвернулась.
– Вы так не думаете? – Стас не знал, как держать себя с этими людьми и о чем вообще их спрашивать.
– Не думаю. Обычный рисовальщик.
– Миночка!
– Всеволод, да не надо притворяться, будто ты о нем и вправду печалишься. – У Вильгельмины голос оказался тонким, с визгливыми нотами. – Напомнить тебе, что ты вчера говорил?
– Был не в себе, – Всеволод покосился на Стаса. – Вы уж извините, но Миночка у нас женщина простая… прямая, я бы сказал. О чем думает, то и говорит.
– Ничего, – успокоил Стас.
– Я же полагаю, что Мишенька был талантливым молодым человеком… перспективным, – это слово Всеволод произнес медленно и по слогам. – Другое дело, он решил, что уже достиг вершины… что ему нет нужды работать… а я вам так скажу, талант – это лишь малая доля успеха. И гений должен работать, постоянно, много…
– Миша работал, – тихо произнес Андрей.
– Ах, Андрюша тоже молод… максималист… он думает, что если Миша писал, то он работал…
– А разве нет? – Стас изобразил удивление. – Извините, я ничего не понимаю в живописи.
Всеволод кивнул, извиняя.
– Понимаю… видите ли, писать – это… это просто… технический навык, не более того. Суть же творца состоит в движении. В постоянном поиске себя. Самосовершенствовании… долгих размышлениях…
Судя по всему, размышлять Всеволод любил.
– И только так появляется истинный гений… ваш же брат писал все, что видел. Эту вот набережную, к примеру… препошлейшая вышла картинка. Или вот цветочки… ромашки-незабудки-маки… кому в наше время нужны цветочки?
– У него даже образования приличного не было! – встряла Мина. – Самоучка.
И вздернула подбородок, у нее определенно образование было, и потому Мина полагала, что стоит несоизмеримо выше Михаила.
– Вы не подумайте, что мы завидуем… Мишеньке несказанно повезло, что у него есть такой брат… – Всеволод смотрел изучающе, и под взглядом его прозрачных, каких-то ненастоящих глаз Стас чувствовал себя до крайности неуютно. – Мы прекрасно понимаем, что вами двигала родственная любовь… чувство долга…
– Почему у меня нет богатых родственников? – пробормотала Вильгельмина, отворачиваясь.
Вопрос был явно риторическим, а потому отвечать на него Стас не стал.
– Вы сами признались, что ничего не понимаете в искусстве… а современное искусство таково, что простому обывателю тяжело его воспринять… вот, к примеру… моя работа, пройдемте. – Всеволод взял Стаса под руку и повел к стенду. – Я назвал ее «Ноктюрн № 3». Чувствуете, какая мощная энергетика? Заряд?
Стас кивал, хотя чувствовал лишь недоумение.
Квадрат холста. Желтое поле. Красные пятна и синие брызги. Если это современное искусство, то Стас тот самый обыватель, который это искусство воспринимает явно с трудом.
– А это «Осень»…
Второе полотно, на сей раз в буро-черных тонах. Быть может, есть за этими хаотическими пятнами глубокая мысль и даже идея, но Стасу она не видна.
Впрочем, в приемной, помнится, висит что-то этакое, современное и концептуальное, малопонятное, подаренное кем-то из партнеров. И надо полагать, Всеволодовы ноктюрны вкупе с осенней хандрой были не хуже.
– У меня огромный потенциал, но увы. – Всеволод потирал бледные вялые руки. – Нынешний мир искусства насквозь прогнил… уже никому не нужны идеи, творцы, но лишь презренный металл… насколько я знаю, картины Мишенька уничтожил?
Стас кивнул, уже понимая, к чему идет разговор.
– Но выставку его вы проплатили… так к чему пропадать деньгам? Конечно, мне безумно жаль Мишеньку… он такой… милый был… вежливый… не буду лгать, что мы дружили… нет, я скорее был его наставником… советчиком… и Мишенька был очень мне благодарен за помощь. Уверен, он не стал бы возражать…
– Я подумаю.
Нельзя отвечать отказом: оскорбится. И раненое самолюбие, которое ранено давно, но рана эта не зажила и не заживет уже, сделает Всеволода врагом. Конечно, Стасу враги не страшны, тем паче такие, но… как знать, вдруг да пригодится этот нелепый гений в женской дубленке.
– Конечно, думайте… но уверяю вас, когда меня заметят, мои картины будут стоить очень и очень дорого… вы ведь деловой человек… и сейчас вы можете вложиться в собственное будущее…
Стас вытащил кошелек.
– Вот, – он протянул Всеволоду пять тысяч, – вас не было на поминках. Выпейте за Мишку…
Выпьет.
И скорее всего немедленно.
– Но вы все равно подумайте! – Купюра исчезла в широком рукаве. – Если решите, то я всегда здесь… или спросите кого…
Стас кивнул: спросит.
Знать бы еще, кого.
– Вот скотина, – Мина демонстративно повернулась к Владиславу спиной.
– Вы это о ком?
Мину Людмила помнила. Та бывала у Мишки в гостях, не сказать, чтобы часто, но появление ее приводило Ольгу в ярость. И кажется, Мина это знала, а потому заглядывала исключительно тогда, когда Ольга была дома.
Она выходила курить на лестничную площадку, поднималась, садилась на широкий подоконник, подвигая фикусы Анны Павловны, что последнюю тоже неимоверно раздражало, но раздражение свое она предпочитала доносить до Людочки. Мина же курила, и отнюдь не пахитоски, но обычные сигареты, крепкие, если не сказать – ядреные. Запах их потом долго стоял на лестничной площадке.
– Я о Славке, – Мина к Людмиле относилась снисходительно. Впрочем, так она относилась ко всем людям, глядя на них с высоты собственного роста, которого нисколько не стеснялась. – Глянь, как жопу лижет… прям стелется весь.
Владислав кружил вокруг Стаса, о чем-то говоря, и говорил быстро, эмоционально. Стас слушал. Кивал… выглядел спокойным.
Неплохо выглядел.
Почему-то Мишкин старший брат представлялся Людмиле иным. Богач. Сноб. Человек, который всех других людей оценивает исключительно по толщине их кошелька. А Людочкин был тощ, что дворовый кот.
– Говорит небось, чтоб Мишкину выставку ему отдали… – Мина вытащила сигарету и, размяв пальцами, в рот сунула. – А чего вы приперлись?
Она была демонстративно груба, но грубость эта вызывала у Людмилы лишь жалость.
Так грубят, пытаясь защитить себя.
– Спросить кое о чем… ты… ты вправду думаешь, что Михаил…
– Ширялся? – Мина щелкала одноразовой зажигалкой, но огонька не было. – Вот ж-жопа… Мишка не ширялся. Так, баловался однажды травкой… кто не балуется?
Людмила могла бы ответить, но промолчала.
– Потом сказал, что это не по нему… у него мозги плавились, а Мишка любил, чтобы голова ясною была. Он и не пил-то почти… убили его.
– С чего ты взяла?
– С того, что он не ширялся, а умер от передоза, а теперь вот ты явилась с вопросами. Слушай, попозируешь, а?
– Зачем?
У Людмилы не было ни малейшего желания позировать.
– У тебя лицо интересное. Правда, прическа тебе не идет. Короче надо. Если хочешь, я постригу.
– А ты…
– Парикмахер. Живописью не прокормишься. Теперь вот… – Мина вытащила вторую зажигалку. – Я хороший парикмахер. А художник…
Она все-таки закурила, втягивая дым жадно, глотая его.
– Мишку пришили… тут и ловить нечего…
– Кто?
– А я откуда знаю? Нет, ну ты глянь на паршивца… весь из себя гордый… прямо-таки непродающийся человек искусства. Тебе такие встречались?
– Я не слишком хорошо знакома с людьми искусства, – Людмила постаралась быть дипломатичной.
Всеволод взял Стаса под руку и повел вдоль набережной. Парочка смотрелась забавно. Высокий Стас, в облике которого проскальзывало что-то бандитское, и нелепый Всеволод, отчаянно жестикулирующий, но одной рукой. Второй он крепко удерживал добычу.
Стаса даже немного жаль стало.
– А из ваших… я знаю, что Мишку недолюбливали. – Людмила отвернулась.
– Недолюбливали… хорошее слово… недо… у нас тут все немного недо… недореализованные гении, у которых недоделанные шедевры годами стоят. – Мина бросила недокуренную сигарету и с наслаждением раздавила. Носила она ботинки военного образца, грубые, на толстой подошве, и эта обувь как нельзя лучше подходила ее облику. – Мишке завидовали. И я завидовала.
Она произнесла это с вызовом, уставилась на Людмилу выпуклыми глазами, ожидая осуждения или упрека, но Людмила такими глупостями не занималась.
– Но ты не убивала.
– Спрашиваешь или утверждаешь?
– Надеюсь.
– Мишка… понимаешь, он вроде и неплохой парень был. Душевный. И помочь всегда готов… я как-то в больничку угодила, так он один из всех наших навещал. Мандаринок принес. Терпеть не могу мандарины, но было приятно. Вот только… это натура моя гадская… хороший, да… заказы эти, которыми он пробивался… наши шипели, что настоящий художник не опустится малевать рекламные плакаты. Но это от зависти. У них не получалось. И у меня не получалось. Сколько я побегала по городу… и объявки давала… пару раз получила заказ, да и то в первом случае с деньгами кинули, а во втором вообще работу не приняли. А у Мишки ладилось.
Она присела на парапет и вытащила новую сигарету, повертела, но не убрала.
– Пытаюсь бросить, да, видать, хреново пытаюсь… недо… наши Мишку за это его… везение, скажем так, недолюбливали. А уж когда о выставке речь зашла… в нашем-то болоте и персональная выставка… некоторым везло, договаривались, чтобы пару-тройку картин в галерею взяли. Типа на продажу… но персональная… и значит, в газетах напишут. А там уже… я-то понимаю, что как помянут, так и забудут. Но наши зудели… все дерьмо, которое было, вскипело. А дерьма в людях немало… решили, что сначала братец Мишке тут выставку купит, а там уже и в Москве или Петербурге… Ивашкин вообще говорил, что вроде как потом в Германию картины повезут.
– С чего он взял?
– А я откуда знаю, – Мина все-таки закурила. – Не буду врать, что я в стороне от этих сплетен осталась… но зла Мишке точно не желала. Убить… зачем?
– Не знаю.
– И я не знаю. Это Славка наш думает, что Мишкиного братца уговорит выставку отдать, но хрена с два у него выйдет. Я таких, как этот, знаю. Морду сделают клином и адью. Но Славке невдомек…
– Могли убить ради выставки?
Мина покачала головой, а Андрей, который стоял рядом, тихо сказал:
– Его не наши убили.
– А кто?
– Картина.
Мина расхохоталась. Смех ее больше напоминал воронье карканье, был хриплым, неприятным.
– Кар…кар…картина…
– Он сам говорил, что демон его не отпускает…
– Байки, – фыркнула Мина.
– Ага… а с Пряхой тоже байка была?
– Кто такой Пряха?
– Ванька Пряхин… он в позапрошлом году… того, – Мина махнула рукой. – Упился вусмерть. А ты, Андрюшка, не равняй. Если Мишка не по этому делу был, то Пряху трезвым никто никогда и не видел…
– А с Гошкой? – Андрей насупился. – Что, скажешь, тоже сам…
– С крыши упал. Нажрался до белочки и сиганул, – пояснила Мина.
– И все равно… – Андрей не намерен был отступать. – Они все за ту картину брались… а она проклятая!
Он тоненько взвизгнул.
– В черном-черном городе… – засмеялась Мина. – Не слушай. Или слушай, как сама хочешь… Андрюшка у нас любитель сказки страшные рассказывать.
– Это… это не сказка! Мне Мишка сам сказал, что она оживает, что… что лучше бы он не соглашался… и Гошку он знал… и боялся, что тоже… только никому не говорил, потому что засмеяли бы…
– Никому не говорил, а тебе сказал.
Андреевы уши покраснели, правда, возможно, не от стыда, но от холода, потому как вязаная шапочка эти уши не прикрывала.
– Минка… ты вот… ничего не знаешь, а лезешь тоже… это картина его убила!
– Расскажи, – попросила Людмила.
В проклятье она не слишком верила, а страшных баек могла и сама рассказать немало, благо у иных пациентов случались на диво впечатляющие галлюцинации, о которых те повествовали ярко, с душою.
– Так… это… – Андрей покосился на Мину, которая повернулась боком, делая вид, что всецело увлечена созерцанием грязных вод местной речушки. Но не оставалось ни малейших сомнений, что Мина слушает. – Ну… в общем, короче…
– И длиннее, – буркнула Мина.
– Мишке заказали копию «Демона», ну того, значит, который поверженный. Ну, врубелевского, – Андрей смущался и от смущения приплясывал.
Вздыхал.
Хлопал себя по бокам.
– Мишка поначалу отказался… он же не дурак, чтоб связываться с такой картиной… а ему денег посулили… много.
– Сколько? – поинтересовалась Мина.
– Десять штук. Баксов, – Андрей ответил с готовностью. – И еще аванс дали. Штуку. Я пришел, а Мишка, значит, сидит и бабло считает… ну я и спросил, откуда. А он засмеялся, сказал, что за картину заплатили… и я офигел прямо. Нет, если б он и вправду знаменитым был, то оно понятно, а вот так…
– У нас любой за десять штук удавится, – Мина сказала это, не соизволив повернуться к Андрею.
– Ну… он потом от наших ушел… то есть раньше каждую неделю тут появлялся, а вот… ну… значит, Славка и говорит, что Мишка загордился… и вообще сноб он… а я к нему… мало ли, вдруг чего приключилось. А он мне дверь не сразу открыл. И весь такой… ну, такой…
От неумения выразить увиденное словами Андрей сник.
– Волосы дыбом… в краске… и глаза такие, ну, значит, дикие глаза. И еще такой на меня, мол, чего приперся. А Мишка, он же всегда был… ну таким, добрым, значит. Я его и спросил, может, чего случилось. А он засмеялся и в квартиру позвал. Чай пить. Потом сказал, что случилось… что он своего ангела нашел. Прикиньте? Он так и заявил, мол, парадокс, начал писать демона, а отыскал ангела…
– Как ангела звать, ты, конечно, не спросил, – Людмиле эта история нравилась все меньше.
И получается, что она, Людмила, которая думала, будто бы дружна с соседом, и даже не дружна, а близка, как бывают близки лишь кровные родственники, на самом деле ничего о нем не знала.
Картина проклятая.
Ангел.
Десять тысяч… это ведь огромные деньги по местным меркам. И в квартире их не было. Забрали? Или Мишка успел потратить? Но на что?
– Он тогда только и говорил, что про картину эту… а поглядеть не дал, сказал, что на выставке, что… он не просто копию делает. А по мотивам, значит… ну и мне любопытно стало. Я и заглядывал… где-то раз в неделю. Иногда Мишка нормальным был, ну, как прежде. А иногда вообще шальной… один раз вовсе долго не пускал. А когда пустил, то в квартире духами пахло. Я тогда еще подумал, что он с бабой кувыркался…
– Видел ее?
Баба.
Женщина. Или девушка, тот самый полуразмытый силуэт на полотне. Незнакомка, для которой предназначалось шампанское и треклятый шоколад.
– Не-а, – помотал головой Андрей. – Мишка меня тогда в магазин послал. Ну, чтоб жрачки какой купил, а то у него вообще голяк…
– А ты и пошел. – Мина бросила сигарету в воду. – Идиот ты, Андрюшка… сказочный.
Он насупился.
– Это картина его!
– Картины не убивают, – заявила Мина.
И Людмила охотно с ней согласилась: картины не убивают. В отличие от людей. И чтобы понять, что же произошло, ей придется найти ту неизвестную женщину, не то ангела, не то демона.
Знать бы еще, где ее искать.
– Гошка перед смертью тоже говорил, что демон на него смотрит! – не сдавался Андрей. – Так мне и заявил, что, мол, спать не может, потому как тот пялится…
– Пить меньше надо было… – Мина спрыгнула с парапета. – Не знаю, кто Мишку укокошил, но точно не картина…
Стасу стоило немалого труда отделаться от Всеволода, преисполнившегося странной убежденности, что чем больше он говорит, тем солиднее выглядит. А говорил он большею частью о современном искусстве, предмете, который сам по себе был Стасу мало интересен, а в Всеволодовом исполнении, обильно сдобренном терминами, и вовсе невыносимо скучен. Спасла Людмила.
– Извините, нам пора. – Она взяла Стаса под руку, и Всеволод нахмурился.
– Мы только…
– Мы опаздываем, – Людочка, к счастью, не собиралась отступать. – В другой раз побеседуете.
– Конечно-конечно… непременно, – Всеволод нехотя отступил. – Я ведь дал вам свою визитку?
– Шесть штук, – буркнул Стас.
– Я буду ждать звонка… вашего решения… надеюсь, – Всеволод склонил голову набок, – вы примете правильное решение!
Это было произнесено с явным подтекстом. И у Стаса появилось почти непреодолимое желание дать Всеволоду в морду. Желание было для него новым, поскольку характером Стас обладал на диво уравновешенным и до сего дня склонностей к мордобитию не проявлял.
– Позвоните. Обязательно позвоните… или, может, я сам… вы занятой человек…
– Идем, – велела Людочка, потянув Стаса. – И не оборачивайся.
Оборачиваться Стас и не думал, больше всего он боялся, что Всеволод бросится следом, станет требовать номер телефона или адрес… или еще что-нибудь.
К счастью, тот остался на набережной.
– Господи, – лишь на стоянке Стас вздохнул с облегчением. – Я уж думал, что никогда от него не избавлюсь.
– Всеволод – не самый худший из них, – пожала плечами Людочка, которая определенно не усматривала в недавних событиях ничего странного.
– Репей. Надеюсь, ты меня притащила сюда не ради беседы с ним?
Людочка руку отпустила. И отступила на шаг. Нейтральное расстояние, приличествующее при беседе с малознакомым человеком. Стасу вдруг стало обидно. Разве он малознакомый? Он ее с детства знает. Просто в их знакомстве случился некоторый перерыв.
Бывает же и такое.
– Нет… кое-что интересное рассказали. Мина тоже думает, что Мишку убили. А вот Андрей уверен, что убила его картина.
– Чего?
Вот только всякой мистической хрени Стасу не хватало для полного счастья!
Людочка усмехнулась, а усмешка получилась кривоватой, усталой такой, и продолжила:
– Более того, Мишка не первая ее жертва. Были еще двое. Один упился… что это значит, я не скажу. Предполагаю, что отравление некондиционным спиртным имелось в виду. Второй в приступе белой горячки с балкона сиганул… но главное, что эти двое незадолго до смерти получили заказ. Картина по мотивам врубелевского «Демона».
Стас закрыл глаза.
…у моего демона семь ликов…
Он помнил тот, последний, оставшийся на полотне. Безграничная тоска. И глаза, в которые душу затягивает, словно в омут…
– Более того, – спокойный Людочкин голос не позволил вновь утонуть в этих глазах. – За картину Мишке обещали заплатить десять тысяч. Не рублей. И аванс дали… аванс Андрей видел.
– Не сходится.
– Что не сходится? – Людочка присела на мокрую лавку.
Неприятное место.
Черный асфальт стоянки. Пара же черных деревьев с обкромсанными ветвями. И быть может, когда-нибудь потом кроны разрастутся, но ныне деревья гляделись искалеченными. Лавка. Машины, покрытые зябью дождя.
Серые скользкие лавки.
И Людочка в розовом своем пуховике.
Интересно, как она жила? Наверное, не слишком радостно, если лицо такое усталое… женщин старят вовсе не годы, но тяготы быта, которые Людочка небось покорно взвалила на собственные плечи. И та самая жизнь, о которой Стас ничего не знает, обыкновенная. Не хуже, чем у других. Работа. Магазин. Дом. Стирка и уборка по выходным. Готовка, когда не лень готовить для себя. Затянувшиеся поиски, уже не принца, но хотя бы кого-то, с кем можно попытаться создать семью.
– Он снимал деньги с карточки, – Стас тоже сел, хотя лавка и выглядела довольно-таки грязной. – Не подумай, что я слежу… мне просто приходят отчеты по всем картам, банковские выписки и все такое… он дважды за последние полгода превышал лимит. А лимит приличный там… а раньше карточкой вообще не пользовался. Брать даже не хотел. Я закрывал задолженность… я… я даже радовался… ну, то есть получалось, что если Мишка принимал деньги, то и меня простил.
– Он на тебя злился.
– Я знаю.
Дождь пошел. Если утром была непонятная морось, взвесь серая, которая еще не дождь, то нынешний зарядил. И был холодным, но почему-то пах ванилью.
Ерунда какая.
Стас даже понюхал руку, чтобы убедиться, что запах этот ему примерещился.
– Он думал, что ты его бросил.
Наверное, сейчас не самое удачное время для разговора. И место тоже. Подобные беседы стоит заводить где-нибудь в тихом кафе или дома, но Людочка вряд ли пригласит к себе в квартиру, а Стас не пойдет в Мишкину.
– Я не бросил. Я просто… ну вот не умею я по телефону говорить! То есть умею, но… как-то оно криво получается. Привет. Как дела. Нормально. И у меня нормально. И всякий раз выходит, что и рассказать-то особо нечего. Не будешь же пацана грузить проблемами с таможней. Или поставщиком, который тебя кинул… или еще какой-нибудь хренью… а порой, понимаешь, крышу рвало…
Получалось, будто Стас оправдывается. А он ни черта не оправдывается! Он и вправду не умеет щебетать, чтобы часами и ни о чем.
Он не бросил свою семью.
Он деньги присылал. Сколько было, столько и присылал. А остальное – это уже получилось так… хреново получилось, что уж говорить…
– Ему было сложно, – Людочка на дождь не обращала внимания. Сидела, ноги вытянула, длинные такие ноги, и джинсы узкие черные ей идут, во всяком случае смотрятся куда лучше дурацкого этого пуховика. А ботинки вот на высокой подошве старые совсем. – У вашего отца непростой характер. Был. Он… скажем так, он считал Мишкино увлечение живописью совершенно неприемлемым для мужчины. Более того…
Людочка прикусила нижнюю губу, будто раздумывая, стоит ли вообще рассказывать о делах давно минувших дней.
– Он… с чего-то решил, что все художники… нетрадиционной сексуальной ориентации. Я не знаю, откуда это взялось, но когда он понял, что Мишка поступил в художественное училище… этот скандал слышали, кажется, все… и он за ремень взялся. Он часто за ремень брался.
Стас кивнул: он помнил эту отцовскую привычку, и ремень помнил, военный, широкий, аккурат в отцовскую ладонь. Еще пряжку со звездой, доставшуюся от деда.
– Мама знала… пыталась воздействовать, но, сами понимаете… что она могла?
Немногое.
Отец никогда никого не слушал.
Ни Стасову учительницу, которая ходила на Стаса жаловаться. Ни родителей, ни Людочкину мамашу с ее нотациями. Отец был уверен, что совершенно точно знает, как правильно воспитать сыновей.
– В тот раз… наверное, у Мишки лопнуло терпение… он ведь вырос уже… семнадцать лет… и сильный… худой, но сильный. В общем, он ответил… драка завязалась. Мама бегала разнимать.
Это Стас представлял плохо.
– Не только она. Помните, Виктора Степановича с третьего? У него как раз брат гостил… успокаивали их долго… твой отец кричал, что не потерпит дома гомосека… уж извините, но он так выразился. Мишка тоже орал, что отец со своими армейскими порядками его достал. Он ушел из дому. Неделю не появлялся… а потом у отца вашего инсульт случился.
– Я не знал.
Мишка не говорил про инсульт. И сам отец, с которым в последние годы Стас перебрасывался от силы парой фраз. Привет. Как дела… я вам там перечислил… что-нибудь нужно?
Наверное, стоило приехать.
Хорошие дети навещают родителей. Выходит, что Стас не самый лучший сын, а ему казалось, что он все делает для семьи.
И своей не появляется.
Точнее, появляются какие-то женщины, приходят и уходят. Строят на него, на Стаса, планы, а он этим планам не соответствует. И женщины обижаются, начинают выплескивать на Стаса обиды. А потом, к несказанному Стаса облегчению, все-таки уходят…
– Он в больницу попал… больше месяца там провел… оказалось, что инсульт у него не первый, что он на ногах переносил… Мишка его на ноги поднимал. Мама моя тоже помогала…
А Стас понятия не имел.
И теперь вот злость разбирает, что на братца дорогого, что на отца… почему не сказали? Стас бы нашел хороших врачей. И сиделку. И вообще все, что нужно. Он ведь зарабатывал прилично. Хватило бы на клинику нормальную, даже за рубежом хватило бы.
А они молчали.
Из гордости глупой? Из нежелания навязываться?
– Я не знал, – прозвучало оправданием, и оправданием слабым.
Но Людочка кивнула.
– Я говорила Мише, что это глупо, но он… он был очень обижен… и считал, что вы сами не хотите иметь с ним, с отцом ничего общего, а у отца вашего вообще характер. Не будет он навязываться.
И от этого характера еще тогда Стасу хотелось на стены лезть.
Из-за этого характера он, пожалуй, и избегал появляться дома. Убеждал себя, что занят… и был занят. Бизнес требовал постоянного внимания. Но помимо бизнеса были еще упреки отца, которые Стас не готов был выслушивать. Он представлял себе отца, сухолицего, подтянутого, в домашнем спортивном костюме, который сидел на нем едва ли не формой.
Представлял портсигар.
Сигареты.
Хриплый голос. Ровный тон, которым отец высказывал упреки. Всегда в глаза. И слова находил такие, от которых вскипало в груди тихое бешенство. А ведь, если разобраться, ничего оскорбительного он не говорил. Правду. Но правда в его исполнении получалась какой-то перевернутой.
– Он меня так и не простил, – Стас вытер лицо.
Мокрое.
И руки мокрые. И дождь больше не пахнет дождем, но прелой листвой, и землею свежей, и запахи эти напоминают о кладбище.
– Он думал, что я пойду в военное училище… он ведь военным был… и мой дед… и прадед… и династия целая, а я вот в бизнесмены подался. Он всегда презирал тех, кто деньги ставил выше чести. Получилось, что я его надежды обманул… и не только его, всей семьи. И Мишка тоже… наверное, он думал, что если не я, то хотя бы он. А получилось, что оба не пожелали в армию.
Может, именно это отца и убило?
Не инсульт, но осознание того, что династия военных на нем прервется?
– Ты не виноват.
– Я знаю.
Но знание не избавляет от чувства вины.
– Вот и вышло… как вышло… потом, после похорон, я все-таки приехал и… все равно не получилось разговора. Я думал, что Мишка остынет, успокоится, тогда и нормально все будет. Я объясню. Он поймет. Обнимемся по-братски. Похлопаем друг друга по плечу, и вообще все наладится сразу. А он не успокаивался. И не налаживалось… и только когда с выставкой этой…
Стас нахмурился.
Выставка.
Ему казалось, что это была именно его, Стаса, идея. Идея хорошая, если не сказать – замечательная. Та самая протянутая рука, которую Мишка точно не оттолкнет…
– Знаешь… – Он потер мокрый лоб.
А ведь вымок-то до рубашки, до майки даже. Вода на куртке, вода под курткой, и холодно, неудобно, но в то же время и мысли нет, чтобы встать и уйти.
– А ведь это он мне позвонил… тогда… полгода… да, где-то полгода тому… он мне прежде только дважды звонил. Когда отец умер, и потом еще раз, сказать, что ремонт делать в квартире будет. Вроде как я на нее тоже права имею. Честный. Мне эта честность показалась глупой донельзя… ну, то есть не глупой… и не честность. Наверное, не честность даже, а принципиальность такая вот, показушная… он мне тогда предложил выкупить мою долю… я взбесился… опять наговорили друг другу глупостей… но в общем, не о том. Мишка позвонил. Сказал, что он договорился, вроде как две его картины в галерею приняли. В частную. А это вроде как большой успех. И он со мной этим успехом делится. Рад был, а меня тогда как бес толкнул… две картины всего? Какого хрена только две? Мишка собственную выставку получить может.
Людочка слушала.
Она определенно умела слушать, и качество это было крайне необычно для женщины. Прежние Стасовы все больше говорить любили и, как правило, о себе. О своих планах, надеждах… а о Стасе только когда он эти надежды не оправдывал.
Странно сравнивать.
Людочка… девочка-отличница. Платье школьное, коричневое, с юбкой в складочку. Кружевной воротник. Белые манжеты. Фартук черный.
Портфель.
Косички две жиденькие, которые она до выпускного класса, кажется, носила, хотя косички – это для детей. Но у Людочкиной мамы были собственные представления о приличиях.
Та Людочка не могла себе позволить ни плохих оценок, ни скоротечных школьных романов с поцелуями у запасной лестницы. Та Людочка осталась в прошлом, как остался и сам Стас с твердолобой уверенностью в том, что школьные науки ему не нужны.
Он отряхнул воду с волос и поднялся.
– Пойдем.
– Куда?
– Куда-нибудь. А то промокнешь. Простудишься.
Она фыркнула, будто сама эта забота была Людочке смешна.
– Это была его идея, с выставкой… – Стасова неудобная мысль оформилась. – Мишка меня грамотно навел… картины… приглашение на какую-то тематическую… упоминание, что в галерее этой и персональные организуют, но это дорого… а я, дурак, и ухватился. Дорого, значит, возможно. Да и не так уж дорого оно оказалось…
После улицы воздух в салоне машины показался горячим, словно в бане. И Людочка расстегнула пуховик, под которым обнаружился красный просторный свитер.
Красный был ей к лицу.
А прическа все равно неудачная.
– Отвези меня к Старому рынку, – попросила она, откидывая влажные волосы. – Попробую с Ольгой встретиться. Может быть, она что-то знает.
И больше ни о чем Стаса не спрашивала.
А он и не говорил.
Старый рынок остался прежним. Полуразвалившаяся стена, дорога в ямах и древняя автобусная остановка. Старух вот не было, то ли по причине дождя, то ли по причине все того же понедельника. По понедельникам Старый рынок не работал.
Дома, его окружавшие, тоже были старыми.
Пятиэтажки серого скучного цвета, глядевшиеся грязными. Мутные стекла окон. Вереницы разномастных балконов. Иные застекленные, обшитые сайдингом, другие – исконного вида, пусть и потрепанные временем. На этих, открытых, сушилось белье, но и оно выглядело застиранным, забытым.
Мертвое место.
– Я могу подождать, – предложил Стас.
– Не стоит, – Людочка выскользнула из машины неловко. – Лучше попробуй узнать про Ивана Пряхина… а Гошкиной фамилии не знаю. Но не думаю, что в нашем городе много самоубийц.
Наш город.
Она так произнесла, будто этот город и вправду был не только ее, но и Стасов.
Глупость.
Он уехал. Оставил. Обжился, пусть не в Москве, а в Екатеринбурге, там тоже хватает возможностей для бизнеса. И к Екатеринбургу, шумному, растрепанному, попривык. А эта провинциальная глушь действует на Стаса угнетающе.
С другой стороны, Людочка права. Вряд ли здесь много самоубийц.
Но сначала Стас заглянет в другое место.
Раз он продал дивный рисунок из «Каменного гостя» – Дон Жуан за 3 рубля. Так просто кому-то. И купил себе белые лайковые перчатки. Надев их раз, бросил, сказав: «Как вульгарно»[1].
Ныне, на излете жизни своей, я благодарю Провидение за то, что позволило оно стать молчаливым свидетелем жизни человека, пред гением чьим я преклоняюсь. И в то же время я кляну себя за слабость, ибо сил моих малых не хватило на то, чтобы изменить предначертанное судьбой. Я пытался, и не единожды, и порой мне даже чудилось, что удача на моей стороне. Однако вновь и вновь демоны его бытия оказывались сильней человека. Быть может, если бы он сам нашел в себе силы противостоять им, если бы в ту самую первую встречу, ставшую роковой, послушал бы моего совета и отступил, все сложилось бы иначе. Однако иные люди твердят, что Провидение же уготовило для каждого из нас свой особый путь. И если так, то все усилия мои были изначально тщетны. Мишеньке было суждено пройти по мукам. И как знать, не страдания ли души возвеличили его над иными людьми?
Я постараюсь рассказать сию историю таковой, каковой предстала она в моих глазах.
Знакомство с Мишей я свел еще в далекие детские годы. У нас имелось много общего, что и позволило состояться не только знакомству, но и той детской дружбе, которую отличает удивительная искренность. Не буду лгать, что сохранилась она на всю жизнь, все же слишком разными мы были. Однако я всегда ощущал ответственность за Мишеньку, тогда как он платил мне немалой приязнью.
Мы родились в один год, хотя и в разных городах. Мишенькин отец, как и мой, был офицером. И не просто офицером, но преданным своей службе, которая требовала постоянных разъездов. Порой мне казалось, что все мое детство минуло в постоянных сборах и дороге. Как-то и Мишенька обмолвился, что самое раннее его воспоминание – огромный вокзал. Он не мог сказать, в каком из городов, где ему выпало побывать, стояло сие сооружение. Быть может, в Омске, а быть может, в Астрахани, Саратове или даже Одессе. И существовало ли оно вовсе таким, каким осталось в детской его памяти: огромным монстром, пожирающим людей. Мишеньку тогда поразила и суета, и пестрота толпы… вскоре, по собственному его признанию, он возненавидел ее, а еще сборы и сопровождавшую их суматоху, вокзалы, раскаленные рельсы и пыхающих дымом монстров поездов. И неприязнь к переездам осталась у него на всю жизнь, в ней мне виделся отголосок детского страха, побороть который Мишенька так и не сумел. Впрочем, из всех страхов его этот был самым безобидным.
Отец Мишеньки, как и мой, и многие иные отцы, безусловно, желал сыну лишь добра, но в желании этом и в беспокойстве за душу Мишеньки он порой проявлял излишнюю строгость. Не раз и не два случалось Мишеньке быть наказанным за баловство, недостаточное, как виделось отцу, старание в учебе или вовсе за проказы, к слову, редкие, поелику был Михаил на редкость спокойным, серьезным ребенком. Нельзя сказать, чтобы эта отцовская строгость переступала границы, оборачиваясь жестокостью. Единственное, что, пожалуй, можно поставить в упрек его батюшке – излишнюю сухость, характерную, впрочем, для мужчин и военных. Мишенька же, обладавший натурой излишне впечатлительною, принимал ее за отсутствие любви.
Матушка Михаила, Анна Григорьевна, утомленная частыми родами, горем – из всех детей ее в живых остались лишь Мишенька и Анна, – слегла. Влажный и сырой воздух Омска усугубил течение болезни, и Анна Григорьевна преставилась, когда Мишеньке было всего-то три года. Он сохранил о матери самые светлые воспоминания, пусть и осознавал, что образ ее во многом рожден его воображением, а не памятью. Он не единожды рассказывал о том, как она, уже осознавая неизбежность смерти, все же находила в себе силы улыбаться. И лежа в постели, обессиленная, изможденная чахоткою, вырезала из бумаги фигурки людей, лошадей, фантастических животных…
Отец Мишеньки, верно рассудив, что не управится сам и со службой, и с хозяйством, и с Мишенькой, каковой рос ребенком болезненным, женился вновь. Женщину он выбрал с таким разумением, чтобы была она не столько красива или богата приданым, сколько являлась рачительною хозяйкой и доброю матерью. Ему посчастливилось не ошибиться с выбором. Я прекрасно помню Мишенькину мачеху, Елизавету Христиановну, женщину тихую, преисполненную чувства собственного достоинства. Рядом с нею было удивительно спокойно. Разговаривала она со всеми ласково, тихим голосом, и глаза ее голубые сияли особым внутренним светом. Мишенька говорил, что в них отражалась душа.
Как знать.
В огромном ее сердце хватило места и родным детям, и Мишеньке с Анной. Они же, сперва отнесшиеся к мачехе с прохладцею, все ж таки были живы их воспоминания о родной матери, после признали, что женщина сия многое сделала, чтобы жизнь их удалась.
Она, искренне ратуя за больное дитя, – а к трем своим годам Мишенька не умел и ходить, и многие врачи, к которым обращался Александр Михайлович, не готовый смириться со слабостью сына, повторяли, что сии болезни происходят от врожденной телесной слабости – организовала ему особый режим. Елизавета Христиановна, будучи женщиною образованной, происходила из интеллигентной семьи. Сестрица ее, окончившая Петербуржскую консерваторию, с охотою приобщала детей к музыке и театру, а брат придумывал всякого рода игры, способствовавшие развитию как разума и духа, так и телесному.
По просьбе же мачехи, ратовавшей за развитие гармоничное, Мишеньке было дозволено тратить время на живопись, занятие, по мнению Мишенькиного отца, пустое, несерьезное. И признавая за сыном несомненный талант в малевании, он все же не готов был позволить Михаилу сделать свой выбор.
Стоит ли говорить, что сам Мишенька ценил сии уроки больше, чем любые иные. И каждая минута, проведенная с учителем, а пригласили к нему известного в Саратове педагога Година, по собственному его призванию, была несказанно дорога ему. Он как-то обмолвился, что тогда еще, пребывая на распутье – и музыка, и театр, и живопись одинаково влекли его, в отличие от определенной отцом адвокатской стези, – он все же чувствовал, что именно рисование дарит особый душевный покой.
Еще одним событием, определившим выбор Мишеньки, стала встреча с фреской великого мастера Микеланджело, привезенною в Саратов. И по собственному его признанию, творение сие столь сильно поразило Мишеньку, что многие ночи, стоило закрыть глаза, он вновь и вновь видел его во всех, самых мельчайших подробностях.
В гимназию Мишенька поступил в Петербурге, но после, сопровождая отца, назначенного в Одессу гарнизонным судьей, продолжил свое образование там. Обладая живым умом и немалыми способностями к наукам, как естественным, так и гуманитарным, Мишенька легко справлялся с учебою. И не было удивительным то, что гимназию он окончил с отличием.
Тогда же решилась и Мишенькина судьба.
Ни он сам, ни уж тем паче семейство его не помышляли о том, что Мишенька будет заниматься живописью. Нет, Александр Михайлович был преисполнен самых радужных ожиданий, ведь сын его, казалось, являл собою воплощение всех родительских чаяний.
На семейном совете было решено, что учиться Мишенька поедет в Петербург, в университет. Образование сие стоило немало, однако Николай Христианович, который искренне полагал Мишеньку племянником родным, пусть и не имели они меж собой того самого кровного родства, предложил не только оплатить учебу, но и предоставил собственную квартиру для Мишенькиного проживания.
Скажу, что впоследствии это решение, на тот момент казавшееся единственно верным, привело к тому, что университет Мишенька окончил в звании действительного студента, не сумев или, вернее будет сказать, не пожелав защитить заключительную конкурсную работу.
В Петербург отправился и я.
И так уж вышло, что мы вновь оказались вместе, пожалуй, причиной тому были семейные традиции, кои требовали от сыновей следовать отцовскою и дедовой стезей. Не скажу, чтобы к тому времени наша дружба перестала дружбою быть. Скорее уж вышло так, что Мишеньке учеба давалась легко, мне же приходилось добиваться всего немалыми усилиями. И сие наложило отпечаток на характер. Мишенька был мил и приветлив, я – замкнут и угрюм, всецело погружен в собственные мысли. Он – открыт и готов подхватить любую идею, которая только покажется в сию минуту стоящей. Я же ко всем идеям относился настороженно, привычно пытаясь понять, хватит ли сил на их воплощение. Мишенька сам был горазд на придумки, которые студенческою братией принимались с восторгом, ибо фантазией он обладал неугомонной. Я же… я искренне полагал, что не след тратить время на занятия, кои не принесут после никаких преференций. Как бы там ни было, мы оказались вместе, но порознь.
Мишенька был центром.
Солнцем, вокруг которого крутились иные небесные тела. Я же… я был слишком скучен, обыкновенен, чтобы на меня обращали внимание.
Первый курс мы учились оба, Мишенька, как обычно, блестяще. Я – с переменным успехом. Но на курсе втором он остался на второй год, отписав отцу, что желает упрочить полученные знания… а после и вовсе потерял к учебе всякий интерес. Его увлекало то одно, то другое. То он ударялся в дебри философии, то вдруг бросал Канта и возвращался к театру, который любил самозабвенно. В доме его дядюшки, человека достойнейшего, царила обстановка, не способствовавшая постижению скучных юридических наук. Николай Христианович сам был вовлечен в круги богемного бытия и с немалым удовольствием помог племяннику стать своим в этом обществе. Правда, сие требовало немалых затрат, и Мишеньке пришлось заняться делом. Он охотно брался репетиторствовать или даже служил гувернером, ибо умел находить общий язык не только с родителями, но и с детьми, харизмою своею увлекая их учебой.
Завидовал ли я ему?
Несомненно. Но… эта зависть нисколько не мешала нам приятельствовать, и при редких встречах я с удовольствием слушал Мишенькины рассказы. Теперь, оглядываясь на те годы, я могу с уверенностью сказать, что именно они были самыми счастливыми и беззаботными в Мишенькиной жизни. Тогда она представлялась ему простою и понятной.
Он ошибался, как и многие до него.
Когда все изменилось? В Киеве ли? Или еще тогда, когда Мишенька попал в семейство сахарозаводчиков Пампелей, где и обосновался на годы? В то время я, увлеченный собственною учебой, выпустил, признаться, Мишеньку из виду, а потому, встретив его в опере, куда мне случилось попасть, весьма удивился переменам. Куда подевался вчерашний студент и мой приятель? Откуда взялся молодой денди из тех, которых Мишенька еще недавно сам высмеивал прилюдно? Он же, глядя на меня свысока, снисходительно, сказал:
– Жизнь переменчива… а ты, мой друг, гляжу, все прежний…
Под взглядом его я остро ощутил собственную несуразность. И пусть платье мое не было грязным или неопрятным, однако было оно лишено всякого лоску. Да и сам я, признаться, обладал внешностью презаурядной, да и характером столь же невыразительным, как и внешность.
После той встречи я и узнал, что Пампели наняли Мишеньку репетиторствовать великовозрастному сыну, Мишенькиному сокурснику, который был пригоден к наукам еще менее, нежели я сам. Пампели являлись душевными людьми и приняли Мишеньку как родного. Зимою он ездил с ними в оперу, летом переселялся со всеми на дачу в Петергоф. Пампели ни в чем себе не отказывали, и всё у них было не похоже на строгий и скромный уклад в семье самого Врубеля; дом был полной чашей, даже излишне в буквальном смысле, и именно у Пампелей обнаружилась во Врубеле впервые склонность к вину, в котором здесь никогда не было недостатка.
Однако именно Пампели, очарованные Мишенькой, стали поощрять его увлечение живописью. Их усилиями он возобновил знакомство с Вилье, а такоже со студентами Академии художеств, каковую Мишенька и стал посещать вольнослушателем.
Естественно, его отец, уже осознавший, что чаяниям его не суждено сбыться, не одобрял этакую вольную жизнь. Он писал Мишеньке гневные письма, укоряя его, однако же сии укоры не способны были отвратить Мишеньку от пути, который он полагал собственным.
– Ты не понимаешь, друг мой. – Порой с ним случались приступы одиночества, когда Мишенька вспоминал вдруг о моей скромной особе, с которою он мог позволить себе быть откровенным. – Это мой долг перед обществом, особая миссия, работа в сфере между природой и свободой… познание сути… живого ее воплощения в искусстве…
Я слушал, как делал то с детских лет, однако то ли повлияло на меня столичное житие, то ли сам я стал взрослей, но за этими словами мне виделась пустота. Я и сам, как и многие студиозусы, не избежал увлечения философией Канта, однако никогда не полагал себя способным постичь истину в полной ее мере.
– Я чувствую в себе острейшую необходимость донести до всего мира…
Он мог говорить долго.
Я не вслушивался в слова, лишь кивал, и самого моего факта молчаливого присутствия хватало Мишеньке, чтобы выговориться и остыть. Тогда-то он и принимался обсуждать вещи, куда более приземленные и потому понятные мне. Мы с ним говорили о его сестрице Анне, об отце, который писал и мне, умоляя повлиять на Мишеньку, о Пампелях, учебе… и эти житейские беседы были мне дороги. Я-то в отличие от Мишеньки никогда не умел обзаводиться друзьями легко и в Петербурге имел нескольких приятелей, однако особо близких, душевных отношений ни с кем не сложилось. Полагаю, что и Мишенька, несмотря на всех людей, его окружавших, порой испытывал одиночество, иначе почему его влекло ко мне?
Как бы там ни было, но к цели своей Мишенька шел с завидным упрямством. В лице Чистякова он отыскал того учителя, который обладал бесконечным терпением, глубочайшим пониманием сути каждого из своих учеников, и для всех у него находились особые слова. И влияние, которое он оказывал не только на творчество учеников, но и на саму их жизнь, было воистину огромно.
Именно благодаря ему Мишенька добровольно отказался от всей той роскоши, которая окружала его у Пампелей, ударившись в аскезу, ибо через нее он полагал возможным снискать вдохновение. Нельзя сказать, чтобы путь его был прост и легок, нет, пожалуй, именно тогда Мишенька впервые столкнулся с тем, что одного таланту недостаточно, что не все, чего он желает, выходит именно так, как того хочется. Но при всем том трудности, как я того опасался и, признаюсь, втайне надеялся, не заставили его отступить.
Сразу скажу, что Академию художеств он не окончил, пусть и к концу учебы его многие называли талантливым, а композиция его «Обручение Марии с Иосифом» даже снискала серебряную медаль. Но формального этого успеха было Мишеньке недостаточно.
Он желал иного.
И тогда, на счастье, как казалось ему, Чистяков свел Мишеньку с Праховым.
Иногда я думаю, что было бы, ежели бы Мишенька отказался от поездки в Киев? Ежели бы вернулся к Пампелям, к легкой их жизни? Или, напротив, Адриан Викторович пожелал бы видеть не вчерашнего студиозуса, но человека с опытом? Я думаю о сотнях мелочей, которые могли бы повернуть Мишенькину жизнь по иному пути. И что было бы тогда? Не знаю…
Знаю лишь, что и Мишеньке было неспокойно перед отъездом. Он вновь вспомнил обо мне. И заявился в неподобающе поздний час в великом возбуждении.
– Пойми, – он никогда-то не думал о людях иных, полагая, что те неудобства, которые причиняет невольно, с лихвою компенсируются удовольствием от его общества. – Я знаю, что мне суждено туда ехать. И поездка эта перевернет мою жизнь…
– Перевернет. – Признаюсь, мне хотелось спать, потому и слушал я не особо внимательно. – Ты реставрируешь эти иконы… получишь деньги…
А денежный вопрос в последние годы стал весьма актуален.
– Станешь известен. – Каюсь, я не сумел сдержать зевка.
Мишенька лишь хмыкнул.
– Скучный ты человек, Андрюша, – сказал он мне, устраиваясь в кресле и видом всем своим показывая, что покидать меня не намерен, а намерен остаться едва ли не до утра. С ним порой случались приступы такого детского упрямства, когда он делал что-либо назло. – Приземленный. Деньги…
– Скажи, что они тебе не нужны.
Мишенька нахмурился.
Деньги ему были нужны, поскольку увлечение его живописью, как и предсказывал отец, доходу не приносило, но лишь ввергало в новые траты. Пампели пусть и содержали Мишеньку, но не платили ему денег. А тот единственный заказ, за который ему обещали двести рублей, Мишенька так и не исполнил должным образом. Отец же принципиально отказывался слать Мишеньке хоть бы рубль.
– Нужны. Но не все в этом мире можно измерить деньгами!
Он тряхнул головой.
– Я видел сон, – Мишенька закрыл глаза, и на лице его появилось выражение величайшего блаженства. – Я видел Киев и ту церковь… и ангела в ней, столь прекрасного, что я не имел сил отвести взгляд от лика его. Я любовался им… а он обратился ко мне…
– И сказал, что ты станешь знаменитым.
– Стану, конечно, – фыркнул Мишенька. – Вот увидишь, стану… но нет, ангел говорил со мной, а я… я не помню ни одного его слова!
Он вскочил, заметался по моей комнатушке.
– Я проснулся один! И в смятении, но я знаю, что он ждет меня там! И я должен ехать, должен, во что бы то ни стало… судьба зовет меня.
Было ли это и вправду знаком судьбы или же воплощением Мишенькиных фантазий и надежд, я не знаю. Но как бы там ни было, поездки этой Мишенька ожидал с нетерпением. И готовился явить себя.