4

Закончив утренние упражнения с набивным медицинским мячом, Фрида начала одеваться в школу. Формы у нее не было (после Катастрофы занятия только-только начались), так что она надела парадную юбку Юнгмедельбунда[16], белую блузку и гимнастические тапочки – небольшой вызов новой власти и раздражитель для отца, не раз требовавшего спрятать подальше одежду прежнего режима. После унизительного отступления на верхний этаж Фрида все делала ему назло. Отец постоянно призывал ее придать комнате хоть немного уюта, повесить какие-нибудь рисунки, перенести качалку из старой спальни, но ей нравилось так, как есть. Она воображала себя спартанкой, вырванной из семейного комфорта и заброшенной в разоренную страну, где ей предстоит освоить искусство выживания. Единственным украшением, которое позволила себе Фрида, был мамин гобелен: мужчина с тростью, женщина с букетом цветов и девочка, держащаяся за руку матери, – они стоят перед домом у реки, а на горизонте виден красный парус. Мама вышила гобелен сама и подарила ей к одиннадцатилетию, в июле 1942-го, в тот самый день, когда англичане впервые сбросили на Гамбург бомбы, за год до огненного смерча.

Если в переезде наверх и было что хорошее, так это возможность под шумок избавиться от старых игрушек и английских книжек – “Алиса в стране чудес”, “Счастливый принц”, “Робинзон Крузо”, – читать которые заставлял во время авианалетов отец, пытавшийся так отвлечь ее от гула бомбардировщиков и сухого треска зениток. “Нашим щитом станет воображение”, – повторял отец. Вот только никакие истории не могли вернуть маму.

Фрида положила мяч точно в центр гимнастического обруча и присела над горшком. Закончив, взяла горшок, вышла из комнаты, спустилась на этаж ниже и направилась к своей старой спальне в “британской зоне”, где обнаружила предполагаемую цель – рядом с ее кукольным домиком. Остановившись у открытой двери, Фрида наблюдала, как Эдмунд разыгрывает на чердаке кукольного домика сценку с двумя куклами, мужчиной и женщиной. Всего диалога она не поняла, но по расположению кукол легко догадалась, кого они изображают.

– Малыш в куколки играет, – сказала Фрида на английском и рассмеялась.

Эдмунд оглянулся на стоящую в дверях девочку, увидел в ее руках горшок и подумал, что, наверное, она пришла познакомиться и наладить отношения, совершить своего рода культурный обмен.

– Привет, – сказал он и добавил только что выученное приветствие: – Guten Tag, Frдulein Люберт.

Фрида подняла горшок, словно говоря “это тебе”, и поставила на пол в центре комнаты. Потом странно улыбнулась и вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь и оставив Счастливого Принца с ее еще теплым подношением.

По дороге в школу Фрида обгоняла Hausfrauen[17], в рабочей одежде, платках; они направлялись в город – разбирать завалы и сгребать мусор. За работу, если повезет, давали миску супа, ломоть хлеба и продуктовый талон. Многие несли лопаты, а одна или две даже шутили, радуясь, что получили хоть какую-то работу. Фрида предпочла бы присоединиться к ним, чем идти в школу. Регулярные занятия прекратились еще летом сорок третьего, когда британская авиация разбомбила все школы в городе. Но теперь англичане открыли старую ратушу и с помощью фанерных щитов поделили зал на “классы”. Из-за наплыва беженцев детей в “школу” набилось изрядно, некоторым пришлось сидеть на холодном полу. Несмотря на трудности и нехватку самого необходимого – карандашей, бумаги и учебников, – британцы хотели наладить работу школ в самую первую очередь. Обработав детские головы снаружи средством от вшей, они занялись обработкой голов изнутри, внушая, что фюрер (они его неуважительно называли по имени) и национал-социализм – зло, которое необходимо стереть с лица земли. Беспрестанно рассуждали о демократии, изводили детей вопросами, стремясь определить, что они знают, и без устали поражались их невежеству. Их учитель, мистер Гроувз, обращался к ученикам по имени, всячески старался расположить их к себе, но для Фриды его уроки были унижением. Для себя она решила, что не станет отвечать на его вопросы, даже если будет знать ответ.

Подойдя к ратуше, Фрида обнаружила, что ворота закрыты, а у объявления на кирпичной стене толпятся дети. Объявление было на немецком. “Школа закрыта по приказанию ККГ”. Неподалеку стояли машина военной полиции и три армейских грузовика с брезентовым верхом. От машины отделился английский военный и на немецком обратился к детям:

– Те, кому нет тринадцати, могут возвращаться домой, а тех, кому уже исполнилось тринадцать, мы просим помочь с уборкой мусора. За работу вы получите продовольственные талоны и вас накормят, а ближе к вечеру, но до наступления темноты, доставят сюда, к ратуше.

Слова его были встречены радостными криками. Все, кому больше тринадцати, да и многие из тех, кто еще не дотянул до этой черты, бросились к грузовикам. Перспектива поесть оказалась для большинства слишком сильным соблазном. Фрида – хотя и позавтракала относительно плотно и знала, что дома ее будет ждать обед, – последовала за толпой голодных. В кузове она оказалась рядом с мальчишкой лет четырнадцати, ветераном “мусорных рейдов”. Пока их везли по тряской дороге к западному пригороду Альтон, он хвастливо делился опытом:

– Знаешь, там куча всего интересного. Я даже нашел ожерелье и обменял на курицу. И кормят они хорошо. В последний раз дали хлеб и суп с сосиской.

– С настоящей сосиской? – раздался недоверчивый голос. – Обычно они суп из собаки варят. Или чего похуже.

– Настоящая сосиска! – воскликнул другой мальчишка. – Bierwurst, Bratwurst, Rindswurst, Jagdwurst, Knipp, Pinkel, Landjдger… – Названия сосисок он перечислял почтительно, с мечтательной тоской, и вскоре в воздухе уже висела целая мясная лавка, а глаза у детей так и сверкали в предвкушении пира.

Минут через двадцать они спрыгнули с машины. От Альтона не осталось живого места – вдали даже можно было разглядеть Санкт-Паули, его чудом сохранившиеся склады у каналов Кеервидер и Вандрам. Растянувшиеся живой цепью женщины передавали обломки из рук в руки. Появлению помощников обрадовались не все.

– Посмотрите на этих крысят, явились отнимать наши талоны.

Фрида встала в цепь. Ее соседом был парень лет семнадцати, не замечавший, казалось, общего волнения. Работал он легко, без видимого напряжения, а одет был в почти чистую синюю куртку, все пуговицы которой были на месте. Передавая камни, Фрида поймала себя на том, что напевает гимн Юнгмедельбунда:

Мы маршем пойдем, даже если рушится все, Потому что сегодня нас слышит Германия, А завтра услышит весь мир.

Она добралась до третьего куплета, когда ощутила на ладони теплое прикосновение.

– Осторожнее! – прошептал он, взглядом указав на охранников-томми. – Кто-то может понимать немецкий.

– И пусть!

Фрида на миг почувствовала себя сильной и свободной. Парень с пуговицами оценивающе смотрел на нее:

– Знаешь, ты ведь уже не ребенок, могут и расстрелять. Сколько тебе?

– Шестнадцать, – соврала она.

Два стоявших неподалеку солдата рассмеялись какой-то шутке и закурили, глядя на работающих.

– Они такие тупые, – сказала Фрида. – Ведут себя так, будто они здесь хозяева.

Парень ухмыльнулся.

– Ну вкалываем-то мы, а они стоят и глазеют. Получается, что тупые – мы.

Фрида покраснела – ляпнула глупость, а он подловил. Ничего больше не сказав, она снова принялась за работу. Ей нравилось соседство этого привлекательного парня. Она вдыхала душный запах его пота, с восхищением поглядывала на мускулистые, в переплетениях вен, руки. Каждый раз, когда он передавал ей кирпич, она видела на внутренней стороне предплечья какую-то отметину – то ли шрам, то ли родимое пятно. Отметина напоминала число. 88. Проследив ее взгляд, он опустил рукав.

– Эй, блондинчик! (Фрида вздрогнула от окрика одного из солдат.) Шевелись! Schnell!

Парень застегнул рукав и вернулся к работе. Вскоре он снова перехватил ее взгляд.

– Меня зовут Альберт. А тебя?

– Фрида.

– Фрида, – повторил он.

Она не любила свое имя – и уменьшительное, Фриди, тоже, – но он произнес его как-то по-новому, торжественно.

– Мне нравится. Хорошее немецкое имя.

Его восхищение окутывало ее, словно теплое стеганое одеяло.

– Оно означает… госпожа.

– Так оно и есть. Ты – настоящая немецкая госпожа.

– Тело!.. – пронеслось по цепочке.

Люди остановились и посмотрели на завал; женщина, обнаружившая страшную находку, медленно отступала назад. Цепочка распалась, и люди бросились раскидывать камни. Показавшаяся из-под битого кирпича рука упала в сторону, словно моля. Женщины заработали быстрее, будто еще надеялись спасти. Через несколько секунд открылось почти полностью истлевшее тело, под ним еще одно – покрупнее; скелеты лежали друг на друге, слившиеся в соитии. Женщины потрясенно примолкли.

Фрида подошла ближе. Странно, но вид застывших в последнем объятии любовников не вызвал у нее, как у других, отвращения, – наоборот, было в этом что-то притягательное.

– Ладно, хватит. Расходитесь. Живо. Это вам не кино!

Томми отогнали женщин. Один из них остановился на краю ямы, ставшей для пары могилой.

– Хорошая смерть, – сказал он своему товарищу. – Последний трах перед тем, как погаснет свет.

– Посмотреть, так им и сейчас весело, – ответил второй. Они рассмеялись и только тут осознали, что толпа не разошлась и женщины смотрят на них. – Все, все. За работу!

Фрида не могла сдвинуться с места, не могла отвести глаз от золотых колец на пальцах мертвой пары. По крайней мере, они умерли вместе, в один и тот же миг. Не то что ее родители. Томми тоже заметил кольца и, наклонившись, принялся их снимать. Сломав в спешке палец трупу, он выпрямился, осмотрел добычу и протянул одно кольцо товарищу:

– Мертвякам они не нужны. – Опустив кольцо в карман, солдат повернулся к женщинам: – Сложите кости в мешок!

Фрида вернулась на свое место рядом с Альбертом. Ей хотелось плакать. И вовсе не от сострадания к погибшим любовникам, а от презрения к людям, убившим их, от бесконечной пустоты, поселившейся в ней после исчезновения матери, чье тело так и не нашли.


– Здесь нужно побольше света. Я хочу убрать вот это. Хайке? Растения.

Рэйчел указала на эркер, где буйные заросли комнатных растений мешали проникать в комнату солнечному свету, по которому она так соскучилась за долгие месяцы, проведенные в мрачном, придавленном низким потолком домишке. Если не считать теплиц и вездесущей аспидистры, Рэйчел никогда не видела столько зелени в доме. Может, немцы и считают заросли сорняков в горшках вершиной хорошего вкуса, она их терпеть не станет.

Хайке подошла к деревцу, восковой, почти искусственной на вид зеленой юкке. Нерешительно оглянулась на Рэйчел и дрожащим пальцем ткнула на дверь, желая убедиться, что именно этого хочет новая хозяйка.

– Да! Унесите его в другую комнату. Спасибо. – Скудость своего немецкого словарного запаса Рэйчел компенсировала четкой артикуляцией и ударением на “спасибо”.

Служанка неуверенно улыбнулась. Вынося деревце из комнаты, Хайке не сдержалась, хихикнула и тут же зарделась от смущения. Смех был скорее нервный, чем презрительный, но Рэйчел рассердилась, решив, что ее распоряжение девушка восприняла как очередное доказательство чужеземной странности.

Первые заявления относительно демаркационных линий в своем новом доме Рэйчел сделала в грубовато-резкой, но четкой манере, которую наверняка одобрил бы премьер-министр Эттли. И пусть языковой барьер и отсутствие опыта обращения с прислугой подбавили в ее тон излишней резкости, важно было с самого начала утвердить себя и определить правила, по которым они станут жить под одной крышей. Но ни английская посуда армейского образца, ни перестановка мебели не изменили главного: она живет в чужом доме, спит на чужой кровати, пребывает в чужом пространстве. Скорее, наоборот, затеянные перемены – ссылка растений, драпировка обнаженной скульптуры в холле, замена стульев в столовой на более удобные плетеные – лишь лучше выявили характер дома. Переходя из комнаты в комнату, Рэйчел словно слышала снисходительно-насмешливый шепот стен: “Ты никогда не станешь здесь своей”.

Этой же уверенностью прониклась, похоже, и прислуга. За внешней почтительностью, книксенами и поклонами скрывалось – Рэйчел в этом не сомневалась – неприятие ее как хозяйки. Для них она была самозванкой, выскочкой – особенно для вечно усталой, молчаливой Греты, служившей у Любертов дольше всех и явно преданной им. На Рэйчел она смотрела исподлобья, со скепсисом – вылитая придворная служанка, пережившая целую вереницу королев, ни одна из которых не могла соперничать с первой. Дом так и пребывал под чарами прежней госпожи, чье невидимое присутствие сильнее всего проявлялось в поведении прислуги. Неуверенность, с какой выполнялись распоряжения Рэйчел, буквально вопила: наша госпожа никогда бы так не сделала.

Обойдя в первый раз дом, Рэйчел поймала себя на том, что рисует для себя план сражения с ним. И дело не только в растениях. Светильники, посуда, утварь – все ей было не по душе. Рэйчел понимала, что очутилась в настоящем чертоге совершенства, но полюбить это совершенство она не сумеет. Рэйчел по достоинству оценила размеры и пропорции комнат, но минимализм обстановки скорее пугал, чем вдохновлял. Ей хотелось света и пространства, но и в комфорте и уюте она нуждалась не меньше. Если бы ее попросили описать дом одним словом, она выбрала бы “функциональный”. Кресла, к примеру, были исключительно удобны, чтобы сидеть в них, но домашней уютности в них не было, а для кресла это важнейшее из свойств. То же самое можно было сказать в отношении шкафов, ламп, столов – строгие линии, ничего лишнего, легкомысленного, чудаковатого. Все в этом доме выглядело чересчур искусственным, холодно-изощренным. Слишком многое царапало взгляд скромной валлийки, выросшей среди темной викторианской мебели, каминов, пианино, незатейливых эстампов с замками и цветочных натюрмортов. Одна лишь гостиная с роялем “Безендорфер” черного дерева и оттоманкой отдаленно напоминала комнату, в которой ей, возможно, хотелось бы посидеть. Вот если убрать это странное кресло в углу, например, и заменить простенькой, пусть и похожей на коробку двухместной софой из главной спальни, – тогда, возможно, она и почувствует себя почти дома.

Рэйчел присмотрелась к хромированному креслу с регулируемой спинкой. Для чего оно предназначено? Неужели чтобы просто сидеть? Вылитое кресло из врачебного кабинета, на котором пациентов подвергают болезненным процедурам. Может, это и не кресло вовсе, а некий артефакт. Или и то и другое. Может, именно в этом весь смысл. В любом случае это кресло не для нее.

– Вам бы стоило попробовать.

Рэйчел обернулась. Герр Люберт. В темно-синем рабочем комбинезоне автомеханика, в руке – связка ключей. Вид немного растрепанный, волосы взъерошены на макушке и примяты с одной стороны, как будто он лег спать с мокрой головой. Льюис всегда смазывает волосы гелем, зачесывает назад, и прическа у него неизменно безупречная. Небрежно-мальчишеский стиль придавал Люберту сходство то ли с дезертиром, то ли с художником-анархистом.

– Это Мис ван дер Роэ[18].

Шокированная его, мягко говоря, непринужденным видом, Рэйчел не сразу поняла, о чем это он.

– Кресло, – пояснил Люберт. – Его стоит опробовать. Считается одним из самых удобных кресел, когда-либо изобретенных.

– Не похоже. По-моему, как раз наоборот.

Люберт улыбнулся, немного слишком самоуверенно, немного слишком фамильярно.

– Да… Его придумал человек, решивший отказаться от “ненужного украшательства”. Так, кажется, говорят?

Рэйчел никак не могла решить, как ей себя вести. Какое у нее должно быть лицо? А тон? И почему он в спецовке? И его английский… Люберт говорил столь свободно, столь естественно, что ей приходилось напоминать себе: перед ней немец, она не должна вступать с ним в неформальные отношения и вообще общаться нужно только по необходимости, для получения конкретной практической информации. Но он все говорил и говорил:

– Мис ван дер Роэ принадлежал к школе Баухауза. Они стремились к простоте. К функциональности. В этом была их философия.

– Разве, чтобы сделать кресло удобным, нужна философия? – спросила неожиданно для себя Рэйчел, хотя ей следовало короткой репликой положить конец этому никчемному разговору.

Люберт широко улыбнулся:

– В том-то и дело, что нужна! За каждым предметом искусства, за каждой бытовой вещью – философия!

Эта беседа может стать прецедентом! Демаркационные линии, спланированные ею с такой тщательностью, нарушены еще до того, как их прочертили!

Герр Люберт протянул связку ключей:

– Они должны быть у вас как у хозяйки дома. Здесь от всех комнат, всех помещений, на каждом ключе бирка.

Рэйчел взяла ключи.

– Хозяйка дома…

Она и не чувствовала себя таковой, и не верила, что может сыграть эту роль убедительно.

– Надеюсь, вы хорошо спали, фрау Морган, – добавил он.

Была ли в этой невинной банальности неуместная фамильярность или ее там не было, Рэйчел решила обозначить свою позицию:

– Герр Люберт, я хочу, чтобы между нами с самого начала все было ясно. Нынешнее положение, при котором нам приходится делить дом с вами, некомфортно для меня, и я полагаю, будет правильно, если наше общение ограничится вопросами первостепенной важности. Вежливость – одно, но изображать дружелюбие… думаю, это излишне. Нам нужно провести четкие демаркационные линии.

Люберт кивнул, соглашаясь, но ожидаемого эффекта речь, к изумлению Рэйчел, на него не произвела. На лице его гуляла все та же дружеская улыбка.

– Я постараюсь не быть слишком дружелюбным, фрау Морган.

С этими словами герр Люберт повернулся и вышел из комнаты.


Guten Morgen, alle[19].

Guten Morgen, герр комендант. Guten Morgen, герр оберст.

Es ist… kalt[20]. – Льюис похлопал руками в перчатках.

Все согласились – да, действительно kalt.

С некоторых пор Льюис взял за правило здороваться с немцами у ворот комендатуры района Пиннеберг, разместившейся в здании библиотеки. Сегодня народу здесь собралось больше обычного. О приближении зимы свидетельствовал парок, вылетавший с дыханием; обычно тихая, смиренная толпа сегодня нетерпеливо бурлила: холода обострили потребность найти место в одном из лагерей для перемещенных лиц.

Льюис здоровался – кланялся женщинам, улыбался детям, козырял мужчинам. Дети хихикали, женщины приседали в книксене, мужчины тоже козыряли и взмахивали бумагами, которыми надеялись обеспечить свои семьи крышей и постелью. Льюис старался внушать людям уверенность в том, что все будет хорошо, что нормальная жизнь постепенно восстанавливается, хотя едкая “вонь голода”, которая так не понравилась майору Бернэму и которую Льюис научился переносить, не морщась, напоминала, что, хотя война кончилась больше года назад, многим здесь не удается удовлетворить самые элементарные нужды.

Пройдя за ограду, Льюис сделал для себя заметку – убрать наконец колючую проволоку. Кого и что она удерживала, он не понимал, но Контрольная комиссия, похоже, считала, что колючка убережет от орд извергов – от “Вервольфа”, продолжающего партизанское сопротивление, от одичавших детей, от хищных немок, охочих до мужчин. А то и от зверья, давным-давно сбежавшего из зоопарка, но, по слухам, все еще бродившего поблизости. Колючая проволока, которой окружили себя власти, превратила самих британцев в животных, а местные жители были посетителями зоопарка, что корчат рожи чужеземным тварям из-за железной ограды.

Капитан Уилкинс уже изучал за столом какую-то книжицу.

– Доброе утро, Уилкинс.

– Доброе утро, сэр.

– Что читаете?

– “Германский характер” бригадира ван Катсема. Контрольная комиссия требует, чтобы мы все с ней ознакомились. Хотят, чтобы мы, прежде чем все тут налаживать, разобрались с некоторыми опасными чертами германского характера. Правильно пишет. Вот, например: “Внешних проявлений ненависти может и не быть, но ненависть никуда не делась, она бурлит под поверхностью, готовая прорваться во всей своей жестокости и горечи. Помните: этот народ не знает, что он побежден”.

Льюис не спешил садиться, за столом он чувствовал себя в некотором смысле бездельником.

– Уилкинс, – он глянул на заместителя с едва скрываемым раздражением, – вы давно здесь?

– Четыре месяца, сэр.

– Со сколькими немцами вы разговаривали?

– Нам не разрешается с ними разговаривать, сэр…

– Но с кем-то вам, должно быть, приходилось говорить. Вы их видели. С кем-то встречались.

– С одним или двумя, сэр.

– И что вы чувствуете, когда встречаетесь с ними?

– Сэр?

– Вы их боитесь? Ощущаете их ненависть? Смотрите на них и думаете, что от восстания этих людей отделяет всего один только выстрел? Что они только ждут сигнала, чтобы сбросить нас?

– Трудно сказать, сэр.

– А вы постарайтесь. Видели тех людей у ворот? Вы смотрите на этих бездомных бродяг, худых, с нездоровым цветом кожи, вонючих? Вы смотрите, как они кланяются, заискивают, выпрашивают еду и кров, и думаете: господи, да, я должен напоминать этим людям, что они проиграли?

Уилкинс молчал, но Льюис и не ждал ответа.

– Я пока еще не встретил ни одного немца, который верил бы, что он не побежден. Думаю, они все с облегчением приняли этот факт. И основное различие между нами и ними в том, что их решительно и бесповоротно отымели, и они это знают. А вот мы привыкнуть к этому никак не можем.

– Сэр. – Уилкинс отложил брошюру. Лицо у него сделалось обиженное. Он прежде не слышал в голосе командира такой резкости.

Льюис поднял руку в извиняющемся жесте. Он не жалел о своих словах, разве что чуточку об их излишней категоричности, виной которой – раздражение, копившееся в нем после приезда Рэйчел. Он плохо спал, и хотя говорил себе – да и Рэйчел, – что просто слишком долго довольствовался холодными постелями в реквизированных отелях, правда была в другом: их воссоединение не принесло того, на что он надеялся. Льюис рассчитывал, что жена привыкнет к новому окружению с такой же легкостью, с какой привыкла к их первому дому, мрачному и серому, в Шрайвенхеме. Когда-то Рэйчел быстро приспособилась к изменившимся обстоятельствам, но здесь все вызывало у нее неприязнь. В том числе и он. Смерть Майкла оказалась слишком тяжким бременем, и он сам только осложнил все – сначала не теми словами, а потом молчанием. На работе он красноречив и убедителен, а с Рэйчел… Он даже не знал, как к ней подступиться. Две недели, и ни одного “момента”.

Конечно, Уилкинс тут ни при чем, его это никак не касается.

– Предлагаю почаще выходить на улицу. Встречаться с людьми. Это лучшее средство от всякой теоретической трескотни. Вам нужно познакомиться с реальной обстановкой, а, сидя в комендатуре, это невозможно. Советую проехаться по городу. Пообщайтесь с людьми в неформальной обстановке. Это приказ.

– Сэр…

В дверь постучали, в комнату просунулась круглая голова капитана Баркера. Безошибочно уловив атмосферу, он предпочел не входить.

– Сэр, женщины готовы встретиться с вами.

– Хорошо. Спасибо. Сколько их?

– Я сократил до трех.

– Как вам такое удалось?

– Отобрал самых симпатичных, сэр.

Льюис скупо улыбнулся. Британская зона, возможно, и стала Меккой для неудачников – колонизаторов, не нашедших себе применения в Индии, авантюристов, незадачливых чиновников и оставшихся без дела полицейских, – но и здесь попадались настоящие жемчужины. Такой жемчужиной и был Баркер, работавший не покладая рук и при этом не терявший оптимизма. Он не искал мелкой выгоды и не бежал от неудач; он приехал в Германию ради разнообразия и не выказывал самонадеянности и самоуверенности, характерных для прибывающей сюда новой офицерской поросли. Присутствие в дерьме такого брильянта обнадеживало и самого Льюиса.

– На английском говорят хорошо?

Баркер оглянулся, давая понять, что женщины где-то неподалеку.

– Вполне бегло. Я сократил список, попросив назвать как можно больше английских футбольных команд. Одна даже знает клуб “Александра Крю”[21].

– Думаете, служба разведки использует столь же изощренные методы?

– Конечно, нет, сэр. Разведка выбирает тех, что пострашнее.

Первой вошла та, что назвала клуб “Александра Крю”. Льюис поднялся и проводил ее к стулу напротив своего стола. Передвинул стопку папок, мешавших видеть женщину. В шляпке с полями и бархатном платье она напоминала аристократку-суфражистку. Впечатление усиливали армейские ботинки определенно большего, чем нужно, размера. Лицо широкое, угловатое, густые брови; глаза необычного желтовато-зеленого оттенка, волчьи глаза, смотрели одновременно и на Льюиса, и сквозь него. В первый момент ему даже показалось, что они уже встречались где-то, и, хотя это было не так, он покраснел, точно подумал о чем-то постыдном. Взяв себя в руки, он пробежал глазами наспех напечатанный Баркером отчет.

– Урсула Паулюс. Родились 12 марта 1918-го. Висмар?

– Да. Правильно.

Определить возраст переживших войну людей непросто. Потери, лишения, плохое питание состарили всех, особенно женщин. Морщинки были глубже, волосы тускнели, утрачивали блеск и цвет. В лице сидевшей перед ним немки Льюис видел мудрость и страдание, обычно неведомые в двадцать восемь лет.

– Вы с острова Рюген?

– Да.

– Как добрались до Гамбурга?

– Пешком. – Она посмотрела на свои ботинки. – Извините. Обувь получше я еще не раздобыла.

– Я принимаю решение не на основании вашего наряда, фрау Паулюс. Где вы выучили английский?

– На острове, в школе.

– Вы не захотели остаться на Рюгене?

Она покачала головой.

– Из-за русских? – догадался Льюис.

– Они не очень хорошо обращаются с немецкими женщинами.

– Слабо сказано.

– Это… эвфемизм? – спросила она, уточняя, правильно ли употребила это слово.

Он кивнул. Толковая, как говорят американцы.

– Говорите по-русски?

– Немного.

– Это поправимо. Если Советы устроят все посвоему, мы все в конце концов заговорим по-русски. – Льюис еще раз заглянул в листок Баркера: – Во время войны вы служили на военно-морской базе в Ростоке. Чем занимались?

– Я была… по-вашему, стенографисткой.

– Ваш муж? У него есть работа?

– Мой муж погиб в начале войны.

– Извините. Здесь сказано, что вы замужем.

– Да… Мы ведь не развелись.

Льюис поднял руку, извиняясь.

– Ваш покойный муж служил в люфтваффе?

– Покойный… то есть мертвый?

– Да.

– Да. Он погиб во Франции. В первые недели войны.

– Мне очень жаль. – Льюис нетерпеливо покачал ногой. – Итак, фрау Паулюс. На работу переводчика претендуют сотни немецких женщин. Почему мне следует выбрать вас?

Она кокетливо улыбнулась:

– Девушке нужно как-то греться.

Ему понравился ее честный ответ. Льюис придвинул папки двух других женщин, но для себя уже все решил. Он побеседует с другими кандидатками, но это вряд ли что-то изменит. Дело не ждет, да и на кабинетную работу у него стойкая аллергия. Фрау Паулюс вполне подходит. Ему требуются люди, знающие свое место, но при этом не сетующие на судьбу. А еще его заинтересовали ее ботинки – откуда они, по каким дорогам прошли, какой опыт несли с собой? Он уже представлял, как расспрашивает ее – потом, позже, может быть, в машине, – выслушивает историю ее путешествия с острова Рюген в Гамбург, историю бегства от русских.

Он пододвинул коробку с только что доставленными вопросниками, взял один и протянул ей:

– Вам нужно это заполнить. Возможно, некоторые пункты покажутся вам глупыми – извините. – Потом выдвинул ящик стола и достал кое-что еще: тетрадку с талонами британских вооруженных сил. Оторвал два талона и тоже протянул ей: – Вот. Купите себе новые туфли.

Она взяла талоны немного нерешительно, словно засомневалась в его намерениях – а вдруг это какая-то проверка?

– Берите, – подбодрил Льюис. – Переводчица коменданта должна выглядеть соответственно положению.

И тут Урсула не выдержала: выдохнув, словно все это время просидела не дыша, она подалась вперед, сжала его руку обеими своими и заговорила, сначала по-немецки, потом, опомнившись, на английском:

– Спасибо вам, полковник. Спасибо.

Томми, русские, янки, французы.

Томми, русские, янки, французы.

Каждый день отбирают наше,

Каждый день мы дышим их вонью.

Томми, русские, янки, французы.

Песенку начинали негромко, постепенно голоса набирали силу, достигая крещендо на последнем слове-плевке – “французы!”. Никакого особого вызова в пении не было, скорее они просто старались отвлечься от холода. Запал иссяк после двух куплетов.

Усевшись на чемодан, Ози бросил в огонь сборник псалмов. Книжка вспыхнула, пламя поменяло цвет с зеленого на голубой, а потом на оранжевый, и беспризорники придвинулись ближе к костру, чтобы ухватить хоть чуточку тепла. Ози задумался. Что сказать? Все устали от бродяжничества, но ничего другого им не оставалось. Заброшенная церковь служила приютом с того дня, когда они уши из зоопарка Гагенбека, где прожили три месяца в искусственной пещере под скалой. Разрушенные дома Божьи были самыми безопасными прибежищами, но и они годились не на все случаи жизни. У Кристкирхе бомба пробила дыру в крыше, и на месте алтаря зияла яма размером с автомобиль. В ней мальчишки разводили огонь, беззастенчиво используя в качестве топлива сначала деревянные скамьи, а потом книги, в том числе священные тексты. Книги хорошо горели, быстро и ярко вспыхивали, но давали мало тепла. Несколько часов назад Дитмар притащил в тачке Полное собрание сочинений Вальтера Скотта, найденное в библиотеке университета. Миллиона слов едва хватило, чтобы обогреть пятерых детей в течение всего одной ночи! Больше жечь было нечего. Последние страницы обращались в черные чешуйки и поднимались вверх к куполу. Наблюдая за ними, Ози принял решение.

– Слушайте. – Он хлопнул в ладоши. – Завтра пойдем к Эльбшоссе. Там, вдоль реки, много домов, где живут томми, всякие шишки. Лужайки до самой реки, ванные на каждого. Томми отбирают лучшие дома, но занимают не все. Иногда вешают на дом табличку “реквизировано”, но дом пустует, пока туда не въедет какая-нибудь семья. Бывает так, что дом вообще не заселяется и про него просто забывают. Берти уже нашел такой и говорит, что мы можем туда перебраться.

– А мне нравится в Божьем доме, – сказал Отто. – Здесь нас никто не трогает. И никто не указывает, что нам делать.

– Здесь оставаться больше нельзя, – возразил Ози. – Ты сам всю ночь дрожишь и мне спать мешаешь. А там поселимся в доме какого-нибудь жирного банкира, с креслами, кроватями и золотыми кранами. У каждого будет своя ванна. Они такие большие, что можно с головой нырнуть. Не то что в Хаммерброке, где было слышно, как пердят соседи за стеной. А когда найдем дом, обработаем беженцев из Польши и Пруссии. Эти дурачки сделают все что угодно. Им всем нужны документы, работа и жрачка. С ними можно хорошо поторговаться. Станем миллионерами и купим себе особняк у реки.

– А что, если мы не найдем пустой дом? – спросил Отто.

– Тогда будем побираться у томми. – Ози нетерпеливо вздохнул. – Эрнст, ты с нами?

Эрнст кивнул.

– Зигфрид?

Зигфрид поднял руку.

– Дитмар?

Дитмар не слушал. Пальцы его скользили по тонкой резьбе на упавшей запрестольной перегородке, изображавшей жизнь Иисуса в четырех сценках: рождение, крещение, распятие, воскрешение. Поглаживая белый гранит, он как будто пытался расшифровать историю, рассказанную в холодном камне. На Дитмаре был спасательный жилет со свистком и болтающимся фонариком, которым он и пользовался сейчас, чтобы получше рассмотреть работу. Оторванная от алтаря взрывом, перегородка упала на пол и раскололась почти пополам. Ози ждал одобрения Дитмара, который хотя и тронулся рассудком и частенько нес несуразицу, но был во многих отношениях полезен, выглядел старше остальных и хорошо ориентировался в городе.

– Дит?

Дитмар никак не мог оторваться от чудесной резьбы.

– Что это значит? – пробормотал он, водя пальцем по фигуре Христа.

– Это Иисус Христос, – сказал Отто. – Спаситель.

Объяснение встретили молчанием, отчасти почтительным, отчасти несогласным.

Дитмар направил тусклый луч на сцену крещения.

– Почему у него птица на голове? – Сидя на корточках, он начал раскачиваться. – Зачем она здесь?

Отвечать полагалось вожаку. Ози посмотрел на зависшего над головой Спасителя голубя и, собрав перемешавшиеся в голове фрагменты историй, которые рассказывала мать, слепил из них нечто свое.

– Иисус жил в лодке со всякими животными. Но больше всего любил птиц. Особенно воробушков.

Дитмар перешел к сцене с Иисусом на кресте и разволновался еще сильнее.

– Почему они его убивают? Почему они его убивают?

– Уймись, Дит! Это же не взаправду.

– Почему они его убивают? Почему?

– Он был еврей, – сказал Зигфрид.

– Он был еврей. Он был еврей, – повторил Дитмар, и это, похоже, немного его успокоило. – Он был еврей. Он говорил с животными. Он жил в лодке.

– Мой отец дал мне германское имя, а не христианское, – сообщил Зигфрид. – Он сказал, что христиане слабаки.

– Томми – христиане? – спросил Эрнст.

– Томми верят в дерьмократию. И виндзорского короля, – заявил Ози, которому не терпелось передислоцироваться на новое место.

– Разве томми можно доверять? – возразил Зигфрид. – Они то убивают нас, то раздают шоко.

– Да хватит уже болтать! – раздраженно воскликнул Ози.

Во время огненного смерча он надышался дымом и пылью, из-за чего у него теперь были слабые легкие и появилась странная хрипотца в голосе. Томми стерли с лица земли его дом и заживо сожгли соседей, но осевшая в легких пыль от испарившихся мертвецов стала неожиданным подарком: хриплый рык пугал детей, склоняя их к безоговорочному послушанию, и развлекал или ужасал взрослых, которые охотнее, чем другим детям, давали ему всякое.

Загрузка...