В конце концов я вообще забросил «досье». Настоящие досье, настоящие архивы, понятное дело, выглядели совсем иначе. Что было с ними делать? Выбрасывать жаль. Они пролежали у меня по разным тайникам около трех лет. Я хранил тетрадки – просто как память.
В конце концов, твердо решил от них избавиться. Наметил срок – незадолго до моего пятнадцатилетия. Причем решил не просто их выбросить, а уничтожить с некоторыми романтическими ритуалами и торжественностью. Как и полагалось поступать с секретными материалами. Сжечь где-нибудь в укромном месте. Или поздней ночью привязать к кирпичу и утопить в Москва-реке…
Однако случилось то, что случилось. Я так их и не уничтожил. Они пропали. Притом, повторяю, странно, очень странно пропали. Это запомнилось, если не в тумане, то в каком-то сумбуре.
Кстати, я вообще бы занес пропажу тетрадок в раздел особого рода мистических и совершенно необъяснимых происшествий. А таких за мою жизнь было всего два.
Первому я стал свидетелем однажды за городом. Я сидел на пригорке. Передо мной как на ладони – пустынное шоссе, зигзагами проложенное через поля и луга. Единственный одинокий пешеход шагал куда-то под палящим солнцем. Немного погодя на шоссе появился некий велосипедист, который неторопливо крутил педали в том же направлении. Обогнав пешехода, не обернувшись и не притормозив, он проехал еще сотню-другую метров. Затем вдруг слез с велосипеда, приставив его к телеграфному столбу. И также неторопливо зашагал дальше. Соответственно, через некоторое время первый пешеход приблизился к велосипеду, стоявшему у телеграфного столба. Как не в чем ни бывало он уселся на этот чужой велосипед, продолжив движение в том же направлении. Он догнал, а затем перегнал того, слезшего с велосипеда и шедшего пешком. При этом, опять-таки, не переглянулись, не повернули головы. Как будто не заметили друг друга. Несмотря на то, что оба находились от меня на достаточно большом расстоянии, я был уверен, что они не обмолвились ни словом. Первый, на велосипеде, в конце концов, скрылся из вида, а другой, еще долго шел в том же направлении, пока тоже не исчез вдали. Неторопливо, под палящим солнцем. Совершенно необъяснимое поведение этих двоих. Что случилось? Почему они обменялись велосипедом таким странным образом? Можно было предположить все, что угодно. Вплоть до того, что эти двое секретные агенты и таким шпионским образом совершили обмен шпионской информацией.
Другое происшествие произошло со мной самим. Как-то раз мы с мамой, договорившись вместе пойти в кино, условились встретиться на станции метро «Площадь Революции». А именно, в шесть часов вечера около известной статуи бронзового матроса с наганом в руке. Придя, я взглянул на часы на перроне. Было ровно шесть. Мама не появлялись. Я ждал ее полчаса, час, полтора часа. Я трогал знаменитого матроса за бронзовое колено, за бронзовый наган – отполированный до блеска миллионами рук до меня. В конце концов я не выдержал и, совершенно истомившись, отправился домой. Ни мамы, ни Натальи дома не было. Они вернулись только поздно вечером. Мама объяснила, что прождала меня около бронзового матроса бог знает сколько времени. Трогала его за бронзовое колено, за наган. Смотрела на часы на перроне. Так и не дождавшись, перезвонила Наталье и отправилась в кино вместе с ней. Мне было обидно до слез. Я не понимал, что произошло. Я точно ждал ее в назначенное время в назначенном месте… Но и она ждала. Никто из нас не мог ошибиться. Никто, конечно, не обманывал. Впоследствии всякий раз, проходя с мамой по перрону мимо бронзового матроса, я спрашивал ее, здесь ли она действительно ждала меня. Другого матроса с наганом не было. Совершенно необъяснимое происшествие. Но на этот раз я вообще не мог найти хоть какого-нибудь рационального объяснения. Разве что произошло фантастическое расслоение времени и пространства и кто-то из нас побывал в другом измерении…
Словом, история с пропажей тетрадей стала в моей жизни таким третьим необъяснимым происшествием, даже до мистического налета.
Подошел мой день рождения. Пятнадцать лет – серьезный возраст. Мама с Натальей замыслили устроить пир, все-таки юбилей, назвали кучу гостей, и меня загоняли за продуктами. Чтобы день рождения хорошенько запомнился. Ох уж он мне и запомнился!.. Я наметил уничтожение тетрадей за день до того. Однако исполнить задуманное в этот день не удалось: слишком много было накануне суеты. Тетради незаметно лежали в верхнем ящике, среди груды других школьных тетрадей и барахла. Любой секретный агент знает, что такого рода внешне «беспечное» хранение особо ценных материалов, куда надежнее, чем запихивание их в «тайные» места – под матрасы, коврики и так далее.
Народу на день рождения собралось порядочно. Кроме бабушки, дедушки, Киры, Ванды, тети Эстер, Павлуши, пришли военный хирург-татарин Нусрат, Макс и тот в массивных роговых очках – Аркадий Ильич. Старуха Циля навязалась со своими капустными пирогами, на ту пору еще вполне съедобными. Был еще Никита Иванович, проще Никита, пожилой родитель Натальи, тогда еще вполне жизнедеятельный. И, конечно, сама Наталья. Ее можно было и не считать за гостью. Плюс мы с мамой.
С одной стороны, это был самый обыкновенный день рождения, но, с другой, – он запомнился тем, это был мой последний день рождения, на котором мама была еще относительно здоровым и веселым человеком, успев кое-как оправиться после первой операции. Мы с ней, помнится, от души надеялись, что уж теперь-то все беды позади, и болезнь не вернется.
День рождения вышел шумным. Ели-пили. Взрослые много кричали, стараясь перекричать друг друга, хохотали, неизвестно над чем. Да и мы, дети, не отставали. В программе, конечно, был осмотр моих новых владений, предмета моей особой гордости – моего «кабинета-мансарды». Гости по очереди просили разрешения забраться через дверку внутрь. С преувеличенным интересом все рассматривали, расспрашивая, что к чему, как все устроено: освещение, вентиляция. Аркадий Ильич придумал мне шуточную фамилию «Коробочкин», потому что я жил в «коробке». Другие подхватили, и некоторое время называли меня так. Не скажу, что это было особенно приятно, но я не подал виду. Между прочим Макс заметил, что у меня там подходящие условия для упражнений по медитации, самоисследования. Это мне понравилось. Макс пообещал посвятить меня в секреты аутотренинга, всякие трансцендентальные хитрости.
Затем взрослым почему-то показалось чрезвычайно забавным обыгрывание другой темы. Что меня, именинника, дескать, скоро уж нужно будет выдавать замуж, то есть женить. На ком? Простецкие намеки на Ванду. Тут уж я открыто морщился. Кстати, на этом празднике Ванда впервые в жизни увидела ананасы. Спросила Киру, что это такое. Все наперебой принялись объяснять: «Да это ж ананас!» Предлагали попробовать. Очень вкусно. Сначала она категорически отказывалась. Когда же ей все-таки впихнули ломтик, ей так понравилось, что она принялась хватать с блюда кусок за куском с животной жадностью. Сок тек по подбородку, по шее. Кире пришлось ее одернуть. «На здоровье!» – смеялась моя мама. Язык у Ванды распух как сарделька, с трудом умещался во рту…
Потом мне впервые, «официально» позволили выпить шампанского. Торжественно налили в бокал пару глотков. Алкоголь! Да еще наблюдали, как на меня действует. Павлуше и Ванде шампанского не дали, подшучивали: еще не доросли. Где им было знать, что мы с Павлушей уже попробовали, что это такое.
Однажды, когда тети Эстер не было дома, Павлуша позвал меня к себе и показал красивую бутылку вина. Кажется, того самого, «со стрекозкой». На пробу выпили по полстакана. Потом еще. Пристально взглянули друг на друга. «Ты пьян, малыш», – сказал я. «Нет, это ты пьян, малыш», – ответил Павлуша. В следующий момент мы ни с того, ни сего принялись хохотать. Да так дико, что попадали на пол, корчась, катаясь в пароксизмах чистейшего экзистенциального смеха. Еще раз мы хохотали подобным образом только в консерватории, когда впервые сподобились посетить концерт серьезной музыки. Рассмешившее нас обстоятельство было совершенно невинное. После того как ведущая объявила Хренникова, на возвышение взбежала страшно напудренная, экзальтированная дама-дирижер и в таком безумном экстазе встряхнула копной черных волос, взмахнула толстыми руками, что мы с Павлушей, два юных балбеса, вскипели от смеха и, задыхаясь, безуспешно пытаясь сдержаться, так и покатились со своих откидных мест в проход, а затем на четвереньках поползли из зала, подтаскиваемые за шиворот шипящими билетершами. Кажется, весь балкон смотрел только на нас. Обратно в зал нас, естественно, не пустили…
В общем, несчастные пару глотков шампанского на дне рождения не возымели большого эффекта. Потом, улучив момент, мы уж сами выпили потихоньку. Потом мне преподнесли подарок, купленный в складчину заранее: плеер с наушниками. Хороший подарок. Макс, Аркадий Ильич, а также и хирург-татарин, в складчине не участвовавшие, тут же на месте сориентировались, и по-мужски, очень щедро, вручили мне от себя по крупной ассигнации. Теперь у меня было и на прочие расходы. Я чувствовал себя невероятным богачом. До этого собственные деньги у меня в кармане не водились. Кстати, потом, посоветовавшись с мамой, я купил на них электрический чайник.
Застолье было в самом разгаре, когда кто-то произнес какой-то особенный тост, изюмина которого заключалась в том, что перед тем, как выпить, все присутствующие должны были «передать» по кругу поцелуй в щечку, пока круг не замкнется. Думаю, тост был предложен Никитой Ивановичем, родителем Натальи. Никита, чрезвычайно высокий и статный, но по балетному легкий, был известен как знаток различных галантных штук и «благородных» церемоний. Что касается меня, то я, как раз ухвативший хорошо обжаренную куриную ножку, с удивлением обнаружил, что сосед уже чмокает соседа. Не успел я сообразить, что к чему, как очередь дошла до меня. Макс, подтянув меня за шиворот, уже ткнулся губами и жесткой щекой мне в щеку, и теперь кивал мне. Всего-то ничего: теперь я должен был передать поцелуй, чмокнув в щеку Наталью. Именно ее. Поскольку именно она была соседкой справа. Казалось бы, я должен был этому обрадоваться. Но, застигнутый врасплох, я засмущался, застыдился, как дурак, повел себя по-детски глупо. Наотрез отказался ее целовать. Напрасно все хором, и мама больше всех, уговаривали меня. Предлагали даже для храбрости хлебнусть еще шампанского. Мама просто-таки очень горячо призывала меня не вести себя так «неотесанно», «невоспитанно», «темно», а поучиться быть «настоящим кавалером». К тому же, я задерживал других. Вот, дескать, все уже поцеловались. Ванда чмокнула татарина-хирурга Нусрата, тот Павлушу, Павлуша свою мать, то есть тетю Эстер, та Макса, Макс меня… Но все уговоры были тщетны. Может быть, еще секунда-другая и в затянувшейся неловкой паузе я действительно выглядел бы полным дураком, но сама Наталья выручила меня. Она наклонилась и попросту сама меня чмокнула. Я ничего и почувствовать не успел. Потом повернулась и поцеловала Аркадия Ильича в массивных очках. Тот поцеловал мою маму, мама старуху Цилю, старуха Никиту – и цепочка наконец замкнулась. Все зааплодировали, выпили и тут же забыли об этом маленьком происшествии. Я тоже сделал вид, что тут же забыл о нем, но про себя еще долго бранил себя. Дурак и есть дурак.
Вообще-то мне всегда нравилась эта манера: сдержанно и в то же время небрежно целовать всех знакомых и даже мало знакомых женщин. Раскованно-аристократическая ухватка. Я бы действительно мог перенять. С одним я не мог решить: целуя одних, тех, которые были тебе приятны, нужно было бы, стало быть, из элементарной вежливости целовать и всех прочих, неприятных. На это последнее, в конце концов, можно было наплевать: целовать только приятных…
После праздничного ужина взрослые включили музыку, притушили свет и устроили в нашей комнате танцы. На этот раз, видимо, желая реабилитироваться, я совершенно спонтанно пригласил Наталью на первый же танец, опередив шустрого Макса. Не успев испугаться собственной храбрости, я держал руки у Натальи на талии, а она, улыбаясь, положила мне руки на плечи. Еще мгновение назад я не подозревал, чем это мне грозит. Едва я почувствовал близко ее запах, ее тепло, как у меня случилась бешеная эрекция. От неожиданности я буквально обомлел. Выпирало так сильно и неудобно, что казалось, я стою голый на площади. Я как мог старался держать дистанцию. Наталья же, вроде бы, вообще ничего не замечала. Один раз ненароком прижалась бедром. Учтиво-весело допрашивала о том, что я собираюсь поделывать, когда вырасту. Не помню уж, что я отвечал. «Наташенька, он уже одного роста с тобой!» – как в тумане услышал я замечание мамы. На этот раз я был благодарен Максу, когда тот отобрал у меня партнершу, неожиданно появившись сбоку: «Разрешите пригласить вашу даму?» – «Да, пожалуйста», – проговорил я, поспешно отходя прочь.
Самое забавное, что я не питал относительно танцев никаких иллюзий. Я уже размышлял об этом раньше. Как ни маскируй это романтическими эпитетами, рассуждениями о невинности и благородной красоте, особой возвышенности хореографического искусства – что такое танцы, как не откровенное, у всех на виду стремление максимально сближать свои половые органы? Только для этого они и существуют! Не нужно быть Львом Толстым, чтобы это понять. А то, что все делают вид, что ничего такого не происходит, сути не меняет. Это всем известно. И Наталье, без сомнения, тоже. Я и сам понимал, что опять свалял дурака. Хотя никто этого и не заметил. Павлуша, между прочим, тоже стеснялся, категорически отказывался танцевать «старомодные» медленные танцы. «Вот если бы выпить-покурить предложили», – презрительно хмыкал он.
Буквально через минуту меня пригласила на танец Ванда. Я пошел. Почти сразу она крепко прижалась ко мне животом и принялась тереться. Я немедленно последовал ее примеру. И ничуть не робел. При этом мы, конечно, делали вид, что ничего не происходит. Вели чинную беседу о школьных предметах. Это было практически то же самое, что оказаться прямо в ней. Жаль только, для того чтобы кончить, этого все-таки оказалось недостаточно. В тот момент Ванда вовсе не казалась мне неприятной. Наоборот, желал ее даже больше, чем Наталью. Все было чудесно: все ее складки, прыщи, потные подмышки, огромные губы. Если бы во мне не сидел смешной, просто нелепый (особенно, в том возрасте) страх, что стоит между нами завязаться более или менее близким отношениям, то мне непременно придется на ней жениться, я бы, возможно, сподобился назначить ей классическое свидание. В общем, никакого продолжения с Вандой не последовало.
Между прочим, странное, странное дело! А с этого самого дня рождения я вообще «ни единого разу» не прикоснулся к Наталье. Как глупо, дико, невероятно это звучит. Если бы я чмокнул ее в щеку тогда за столом, то с тех пор спокойно и совершенно по-свойски мог бы целовать ее при каждой встрече и расставании. Никто бы и не замечал. Так нет, вместо этого – ни единого прикосновения. Уж я-то это знал. Сам ли я шарахался от нее, она ли избегала меня, или просто так случайно выходило? Это кажется невероятным: жить в одной квартире – и не касаться… Только на похоронах мамы, когда она сжала мою руку в знак поддержки, я впервые за все эти годы почувствовал ее прикосновение…
Поздно ночью, когда мама и Наталья закончили грандиозную уборку, мытье посуды, я растаскивал по комнатам стулья, сдвигал стол, раскрывал окна, чтобы проветрить прокуренные комнаты, – когда все улеглись спать, я отправился в свой «кабинет» -коробку. Ужасно усталый и счастливый. У меня даже не было сил, чтобы понаблюдать в «окошко». Я достал из кармана подаренные деньги, вложил их в почтовый конверт и совершенно механически выдвинул верхний ящик тумбочки, чтобы положить конверт туда – к тетрадкам. Я долго перекладывал всякую-всячину в ящике, школьные тетради, журналы и никак не мог понять, в чем дело. Что-то было не так. Наконец до меня дошло: из ящика исчезло «досье». В первый момент я не слишком обеспокоился. Мог засунуть его куда-то. Мне так хотелось спать, что я подумал: завтра найду и обязательно сожгу.
Но и на следующее утро я не нашел тетрадок. Их не было нигде. Как корова языком слизнула. Я не знал, что и думать. У мамы я, разумеется, не мог спросить об этом. Хотя поначалу подозревал, что мне уже нужно готовить объяснения, что за странное развлечение я себе выдумал.
Я решил, буду молчать, как партизан. Будь, что будет. Вряд ли мама сможет понять, что эти записи в действительности означали. Кроме очевидного порнографического назначения. Все, что могло открыть личность Натальи, было так или иначе зашифровано и замаскировано. В крайнем случае, сошлюсь на то, что еще в детстве переписывал отовсюду всякие глупости. Я решил выжидать.
Дни шли, но ничего не выяснилось и не случалось. И чем больше проходило времени, тем меньше у меня оставалось уверенности, что я сам же как-нибудь не вынес и не вывалил мое «досье» вместе с каким-нибудь мусором на помойку.
Теперь не верилось, что они, те детские две тетрадки с порнографическими рисунками и рассказами вообще существовали.
А еще немного погодя Павлуша сплавил мне свой компьютер. Замечательное, потрясающее изобретение – компьютер, – я, пожалуй, тоже мог бы изобрести его, вообще нечто подобное!
В отличие от большинства детей, меня интересовали не только компьютерные игры. Быстро разобравшись, что к чему, я понял, что теперь у меня появилась возможность завести настоящее досье.
В своей темной коробке-«мансарде» перед включенным экраном я чувствовал себя в глубоко засекреченном разведывательном и одновременно исследовательском центре. Увлечение «слежкой» загорелось с новой силой. Моя цель тоже оставалась прежней – собрать как можно больше «информации», создать образ моей виртуальной возлюбленной, чтобы в один прекрасный момент произошло чудесное слияние с настоящей Натальей.
Теперь-то и о соблюдении секретности можно было не беспокоиться. Я наивно решил, что ничто другое не приспособлено лучше для хранения тайн, чем компьютер. Сначала подумывал о специальных шифрах, но потом сообразил, что защитные пароли и тому подобное ни к чему. Файл с конфиденциальной информацией, к тому же сравнительно небольшой, легко запрятать среди огромного количества других файлов, лишь слегка его замаскировав. Что такое, например, для непосвященного какая-нибудь рутинейшая метка типа «XXXXXX» – песчинка в виртуальном космосе? Неуловимый призрак. Просто пустое место. Можно спрятать файл, переобозначив формат, даже объединив с каким-нибудь другим файлом. Можно сделать его невидимым. Прочитать мысль в чужой голове – технически, наверное, проще, чем разыскать эту песчинку. Сам черт не отыщет. Собственно, технические подробности совершенно не важны, – все время появляются какие-то новшества. Единственное что необходимо, чтобы вызвать из небытия досье и увидеть его на экране, нужно знать имя файла, под которым я его запрятал. А оно было лишь у меня в голове. «XXXXXX». Если бы забыл его, то и сам уже никогда в жизни не нашел бы спрятанного.
О! с такой чудесной вещью, как компьютер, я мог дать полную волю своему воображению. Можно было использовать любые «нецензурные» слова, какие требовались, любые личные детали. Компьютер терпел то, что бумага не терпела.
Меня, кстати, вдохновляли разного рода научно-фантастические истории о виртуальных «гомосапиенсах», обладавших способностью материализовываться самым неожиданным образом и тому подобной чепухе. Вокруг только и разговоров, что о стремительном прогрессе компьютерных систем. В самом недалеком будущем можно будет свободно пользоваться и такими вещами, как глобальная сеть, сканеры, телекамеры, стереоскопические очки и так далее. Было бы заманчиво помещать в мое «досье» не только тексты, но и фото- и видеоматериалы. Впрочем, подсознательно я был убежден, что все-таки на первом месте всегда будет то, что происходит в человеческой голове, а не в компьютере. Пусть и самом навороченном… Фантастика фантастикой, я ей естественно отдавал известную дань, но пока мне вполне хватало того, что я имел.
Я скрупулезно вносил в «досье» каждую мелочь, которую мне удавалось добыть путем «наблюдений». В частности, продолжал читать и копировать старые любовные письма Макса, которые она до сих пор хранила. Макс был мастер писать письма, это у него не отнимешь. Кроме увлекательных отчетов по поводу своих ментальных упражнений, он сочинял удивительные эротические спектакли, как бы приглашая возлюбленную присоединиться к нему хотя бы в воображении. Это были настоящие занятия любовью – в эпистолярной форме. Все это позволяло еще лучше представить, что пережила и перечувствовала Наталья. В более поздних письмах Макс напоминал, как они были счастливы, как все происходило, какой с ним была Наталья, каким с ней был он, и так далее. Перечитывая эти словесные ласки и эпистолярные совокупления, мне казалось, что я могу почувствовать то, что чувствовала при этом Наталья. Я словно превращался, перевоплощался в нее саму. И почти буквально мог вообразить, почувствовать, что чувствует женщина с мужчиной. К сожалению, там все-таки была лишь часть писем. Я догадался, что Наталья оставила у себя в основном лишь те, что были как-то связаны с ее умершим ребенком – период беременности, роды, первые месяцы. Там было нечто такое, что указывало на что-то более чувственное и значительное, но, увы, это осталось в неизвестности.
Я старался внести в «досье» побольше любых реальных подробностей. Например, составлял длинные описи ее вещей. Записывал все о ее вкусах, мнениях, пристрастиях, что она говорила о каком-нибудь актере или актрисе, что ей нравится из еды или напитков, сколько раз на этой неделе она плакала в постели, а сколько раз засыпала с улыбкой, пунктуально отмечал в календаре «критические дни», сам не знаю зачем… В общем, возобновленное «досье» приобретало вполне современный вид и все более значительный объем. Я мог легко систематизировать материалы по разделам, упорядочивать и обрабатывать их. Теперь не нужны были никакие тетрадки…
Иногда казалось, что я знаю о Наталье практически все. И я чувствовал ее почти физически, кожей. Но вдруг – что-то происходило, ощущение гасло, а тайны, которыми я обладал, уже не казались тайнами, и мы с Натальей были по-прежнему двумя разными людьми. Что-то ускользало… Что-то было, значит, чего я не знал. Что-то унесла на тот свет моя мама.
Однажды, уже тяжело больная, она ни с того, ни с сего завела разговор – о Наталье и обо мне. Что еще удивительнее, припомнила о том дне моего пятнадцатилетия, когда я танцевал с Натальей. Я не мог ошибиться: она действительно заговорила именно об этом танце. Якобы потом между ней и Натальей произошел какой-то разговор, Наталья что-то говорила маме обо мне. Смутившись, я сделал вид, что вообще не понимаю, о чем речь. Не мог же я признаться, что каждая клетка во мне завибрировала от одного этого упоминания. Господи, что же она могла ей сказать? Но мама оборвала эту тему так же неожиданно, как и начала: «Ладно, ладно, расскажу как-нибудь после…» Немного погодя я окольно пытался вызнать, что же все-таки сказала Наталья. Но мама лишь пожимала плечами, твердила: «Не помню, забыла…» Я горячился, не верил, сокрушенно качал головой: «Ну как ты могла забыть?» Теперь я отдал бы все на свете, чтобы узнать об этом. Только как теперь узнаешь?
Я знал, что я хочу и должен. Лицом к лицу, в глаза, не смущаясь ничем, рассказать Наталье, поговорить обо всем. Почему бы и нет? Может быть, именно здесь, у нее в комнате?
Я взглянул на ее кроватку. Конечно, это мысль! Даже поежился от захлестнувшего восторга. Удивительно, что прежде этого не попробовал. Самое простое не приходило в голову. О чем еще можно мечтать? Попробовать хотя бы разок, каково это, и можно на этом остановиться. Я подскочил к шкафу, где у нее лежало постельное белье, и принялся расстилать постель. Потом, приподняв за край пышное одеяло, я нагнулся и торопливо скользнул в чудесную прохладу ее постели. Отглаженное, жестко накрахмаленное белье. Сколько мгновенных ассоциаций. Тысячи раз, с самого рождения, один из самых прекрасных моментов – голым нырнуть в льняной рай и, извиваясь от неги, переворачиваться с одного бока на другой, ощущать руками и ногами, всем телом эту роскошную свежесть – нагота простыней и собственная нагота. Так хорошо, что не знаешь, как устроиться, пока, наконец, не натягиваешь на голову одеяло и не замираешь, прижавшись к ковру на стене лбом, локтями и коленями.
Только несколько минут спустя я выпростал голову из-под одеяла и снова огляделся. Справа зеркало шкафа, слева трюмо. Снова зеркала, раздвигающие пространство. И там, за зеркалами всего лишь псевдореальность. В детстве я действительно всматривался в ее завораживающие анфилады и запутанные закоулки, ожидая увидеть нечто. Уже тогда я посмеивался над возможными видениями, хотя по спине бежал холодок. Но ведь детство давно прошло. Я снова посмеивался, хотя теперь не ожидал никаких «видений».
Если бы и вправду был шанс увидеть что-то такое – что же мне было выбрать? Как ни странно, но кого бы я ни за что не пожелал бы сейчас увидеть, – так это ее, маму! Господи, почему? Это, по меньшей мере, ужасно несправедливо по отношению к ней, к ее памяти. Глядя в уносящуюся зеркальную перспективу, я вообразил себе, как именно это могло произойти. Моему воображению ничего не стоило поместить ее едва различимую серую фигурку в самую глубину зеркальной анфилады, словно потустороннюю улицу, крадущуюся слабой, больной походкой от стены к стене, как будто отыскивая дорогу. Если бы я увидел это, мне бы стало не по себе. Мягко говоря. Может быть, она вот-вот увидит меня. Может быть, обрадуется: наконец-то, кто-то поможет ей, укажет путь, поведет ее… К счастью, никакой мистики не существовало, и я был рад этому. Вот это-то и было несправедливо. Чему тут радоваться?
С другой стороны, есть вещи, вне всякой мистики, но от них по коже мороз дерет. Очень простые вещи и простые мысли. Ну до очевидности бессмысленные, беспочвенные, непрошеные, способные, казалось бы, ужаснуть лишь во сне, то есть в состоянии, когда здравый смысл парализован ночными призраками, – но ни в коем случае при свете дня.
Ни с того, ни с сего мне вдруг вообразилось, а что если там за стеной в нашей комнате послышатся какое-то движение, звуки – как если бы «вернулась» мама. Ничего несуразнее нельзя было и придумать… Но я действительно вздрогнул от этой мысли. Простая мысль: а что если бы она вернулась? Конечно, я ничего такого не слышал, и не услышал бы, – сколько бы не прислушивался. Откуда в голову лезет подобная чепуха? Да ведь ответ очевиден. И в нем содержится известная логика… Вернулась же мама домой тогда – после первой операции.
Впоследствии она рассказывала, что в больнице ей пригрезилась странная посетительница. На третий день, изрезанная вдоль и поперек мясниковатым хирургом, и не татарином вовсе, а неопределенно блеклым мужичком, и лишившаяся до четверти тела, она, конечно, еще бредила. Неизвестная посетительница, словно только и дожидаясь ее пробуждения, стояла как раз за железной спинкой больничной койки. Неприятен и жуток был уже ее немигающий, беззастенчивый взгляд. Мама из вежливости попыталась улыбнуться, поздороваться, но смогла лишь облизнуть слипшиеся губы. «Что, посрезали мяско? Собачкам на помойку бросили, ага?.. – услышала мама и догадалась, что перед ней вовсе не обыкновенная посетительница. Мама пыталась ее рассмотреть, но, кроме чего-то серого, ветхого, разглядеть было невозможно. Лица не было – только черные впадины и каверны. Стало душно. В палате послышались шорох, жужжание и возня, словно внутрь вдруг проникло полчище мелких тварей. А Смерть (это была она) поигрывала узенькой косой, словно сверкающей сабелькой, и тихонько подбираясь к маме, начала ее баюкать: «Гым-гым, гам-гам… Гом-гом, гум-гум…» В эти минуты ей в голову не пришло, что Смерть необыкновенно похожа на ту Смерть, которую изображают в старых сказках. Ах, если бы мама хотя бы сообразила взглянуть на соседок по палате: неужели и они видят страшную посетительницу? Было темно. Мама хотела привстать с койки, чтобы раздернуть шторы, но Смерть уговаривала ее не делать этого, не вставать, все баюкала. Существа, вроде насекомых или птиц, продолжали проникать в комнату, сбивались в кучи, ворочались серой массой по углам, под потолком, у кровати. Мама поняла, что причина ее болезни именно в этих гадких существах, плодящихся и множащихся в этой полутьме и духоте. Всему виной – эта высасывающая силы больничная койка и эти больничные стены, источающие злокачественную скверну. Стоит вырваться отсюда, покинуть это ужасное место, куда ее поместила чья-то злая воля, прорваться к свету, к прохладному чистому воздуху, как болезнь исчезнет сама собой. В противном случае… мама погибнет, как погибают здесь все. Она уже ослепла на один глаз… Но посетительница в белом баюкала все настойчивее. «Нет, нет! – решительно и гордо заявила мама. – Я не хочу оставаться с тобой! У меня есть свой дом, и там меня ждет мой любимый сын!..» И как была – в бинтовых повязках, с еще не снятыми швами – поднялась с постели, накинула на бельишко больничный байковый халат, обулась в подрезанные валенки с калошами, обнаруженные в предбаннике черного хода, и, никем не замеченная, выбралась из больницы, оставив внутри Смерть со всей ее серой камарильей. На улице была ранняя весна. Не то слякоть, не то подмораживало. Но небо ясное, мелко-звездное, предрассветное. Дома и деревья покрыты белой изморосью. Пьяные грузчики-матершинники, таскавшие мешки с мукой у соседней пекарни, все белые. Мама едва волочила ноги, прижимая к щеке, чтобы согреть, бутылку-капельницу с лекарственным раствором, трубка от которой тянулась за пазуху, а иголка была воткнута в подключичную вену. Больше всего мама опасалась, что за ней погонятся и вернут назад. Но, естественно, никто не погнался. Мама во что бы то ни стало решила добраться до знакомого изгиба набережной, где река с бляшками тонкого льда блестит под утренним солнцем серебристо-мутно, словно бок зеркального карпа, до нашего дома, такого замечательного, громадного, его не спутаешь ни с каким другим. Уж она-то первым делом отыщет взглядом окно нашей комнаты, где сладко спит ее сыночек…
Эти воспоминания в несколько мгновений пронеслись у меня в голове и, как ни странно, немного успокоили. Я вернулся домой один-одинешенек. Приведшая меня в такой трепет мысль, почти убежденность в том, что в гробу была не мама, что она каким-то сверхъестественным образом может вернуться домой, – эта нелепая мысль поблекла. Мой странный припадок в ритуальном зале был именно припадком. Все-таки я был выбит из колеи…
Здесь, в комнате у Натальи, в ее постели я мог бы поразмышлять о чем-нибудь более приятном. Например, и правда, можно было бы сделать это – «забраться» к ней в постель не из озорства, не с тем, чтобы потом убежать. Нет, совсем наоборот. Нарочно, выбрать подходящий момент, дождаться ее. Например, пока она в ванной принимает душ. Это был бы изящный и стремительный ход. Это все решит. Мне настолько понравилась эта мысль, что даже почудилось, что я уже слышу шипение душа в ванной, что это Наталья как всегда поздним вечером ополаскивается перед тем, как лечь в постель. Да, поздним вечером это гораздо лучше. У нее горит лишь розовый ночник. Лучше всего, когда комната полна ночной свежести по причине распахнутого окна. Занавеска колышется у забрызганного дождем подоконника. В окне, как на картине, виднеется тускнеющая между двумя мостами река, так полюбившаяся Наталье. Я мог бы и не смотреть на реку. Но река продолжала бы течь, существовать во мне. Расплавленная тяжелая масса. Отражения мостов, отражение дома-двойника напротив. Я-то всю жизнь жил-поживал у реки. Река вошла в меня как часть мира. Или я стал ее частью? Наталья тоже мечтает о реке. Тут была явная связь. Мне нравилась это сближение. Мы нужны друг другу. Это следовало из логики самого пространства…
И вот ее комната, где каждая мелочь давно и тщательно мной изучена, становится как будто незнакомой и таинственной. В этом розоватом вечернем тумане, словно лодка или плот на волнах, покачивается свеже разостланная белая постель с подобием маленького иконостаса в головах с потемневшим, как будто обожженным, в серебряном окладе маленьким Христосиком. Если женщина верит, что родила Бога, а тот вдруг умирает маленьким мальчиком, которому не успело исполниться еще и пяти лет, разве можно считать, что она повредилась в рассудке? Для каждой матери ребенок Бог. Бедная женщина чувствует, что виновата, страдает, мечется, зная, что Бога нельзя родить дважды. Что ей делать, как не устремиться на поиски вновь воплощенного Бога. И найдя Его, служить Ему… Нет, ничего удивительно. Именно после таких ужасных потерь, какую пережила Наталья, люди и ударяются в религию. Последнее утешение? Может быть, и я тоже приблизился к Богу? Может быть, это началось еще раньше? Только я чувствовал это иначе… И действительно, всякий раз проникая к ней в комнату, я испытывал трепет, словно пробирался в храм. Вот самые подходящие образы. Но главным божеством и чудом для меня там была сама Наталья. Поэтому так трудно было решиться проникнуть к ней. Я долго себя накручивал, бродил вокруг, прежде чем устремиться вперед.
Я рассматривал в зеркало небольшое бронзовое распятие на стене. Сейчас мне мерещилось, что было бы «логичнее», если бы на кресте была распята женщина. То есть если это символ, то логичнее («справедливее» – неуместное слово) было бы поместить на крест именно женщину, перенесшую столько страданий. Сколько их пришлось вынести Наталье, сколько маме… Если бы я был Богом, я бы сейчас же вернул им все их потери, вдохнул бы в их души исцеляющие радости. Не может же быть, чтобы я был милосерднее Его Самого!..
Через каких-нибудь несколько минут со спутанными влажными волосами Наталья вернется в комнату. Близкий знакомый запах, который я так часто ловил в коридоре, словно уже проник в ноздри. И Павлуша выразился так, как и следовало бы выразиться. Действительно, нужно просто забраться к ней в постель – а там что будет, то будет. Я уже чувствовал теплый водяной пар, окутывавший ее словно аура, когда она проходит по коридору. Кто знает, может быть, она чувствовала то же самое, что так явственно чувствовал я: что когда-то где-то мы уже были вместе. Как будто она уже совершалась – эта спокойная счастливая совместная жизнь.
Не то чтобы я к этому стремился, но возбудился в ее постели так, как, кажется, еще ни разу. И еще, еще возбуждался. Говорят, что об этом можно не говорить. Вообще не замечать. Убеждать себя, что в жизни полным-полно гораздо более важных вещей. А так зацикливаться на собственном желании – явный признак недоразвитого интеллекта. Философ уж точно не стал бы зацикливаться. Философы зациклены на другом. Лучшего момента для психологических экспериментов над чувствами не придумать. Господи, да чего уж тут анализировать! Все имеет исключительно примитивный животный запах. Гормональный психоз это называется. Секреции напрочь вытесняют дух и прочие высокие материи. Самый достойный выход для нравственности: поглубже прятать все неприглядное. И дело не в том, чтобы прятать это от посторонних взглядов. Главное, прятать подальше от самого себя. Чем бессознательнее совершается заложенное природой – тем чище, пристойнее. Как во времена наших прабабушек и прадедушек. Само слово «о-нанизм», если кто и слышал, то произносил по простоте душевной, как «а-нанизм». Не говоря про мастурбацию. Непонятно, чем они вреднее «рукоблудия» или «этих глупостей». Кстати, «этими глупостями», как я с удивлением обнаружил еще в летнем лагере, привычно и абсолютно без зазрения совести занималась вся наша палата, используя при этом, кто носок, кто тапочек, кто носовой платок. То, что это находилось под запретом, сомнений не было, хотя практических мер, чтобы этому воспрепятствовать ни воспитатели, ни вожатые не предпринимали. Да и что тут предпримешь? Не могли же они, в самом деле, дежурить всю ночь в палате, следя за тем, чтобы дети не совали руки под одеяла. Правда, один эпизод действительно имел место. За двумя ребятами в душевой подсматривал воспитатель. Он их за этим и застукал. А застукав, отвел к директору лагеря. Там их заставили покаяться. Они-то покаялись, но из лагеря их все-таки выгнали. Никого этот пример, понятно, не отвратил от дальнейших «глупостей», хотя, помнится, пучеглазый урод-истопник все ходил вокруг душевых и пугал нас, что от «этих глупостей» мы вырастем горбатыми и кривыми. По бесстыдно авторитетному мнению того же Льва Николаевича 99,9% всех подростков имеют самый непосредственный опыт в рукоблудии. Хотя в этом вопросе я ни с кем особенно сверяться не собирался. Пусть все и завершается содроганием почти болезненным… Господи, что мне эти авторитеты! В свое чудесное окошко я видел, как мастурбирует Наталья. Это происходило именно в те счастливые или грустные моменты, о которых она рассказывала маме. Как, дескать, хорошо и чудесно поздно вечером, убравшись в комнате, все вылизав, вычистив до блеска, сменив постельное белье, приняв душ, постоять у окна, глядя на реку, а потом улечься, устроиться в своей кровати, не грустя, не думая ни о чем и ни о ком. Действительно можно почувствовать себя абсолютно счастливой? Была ли она до конца искренна? Действительно ли не думала в тот момент, когда, прикрыв свои прекрасные глаза, содрогалась под одеялом, и через разделявшие нас пространства я видел, как искажаются черты ее лица, как темнеют щеки и напрягаются губы. Хотел бы я проникнуть и в ее мечты!.. Потом ее лицо приобретало удивительно счастливое и спокойное выражение. Она засыпала мгновенно. Это гораздо лучше, чем читать на сон грядущий, а потом бросать книгу и тихо плакать. Считает ли она это грешным занятием? Вряд ли. А если бы была верующей? Нелепо даже пытаться представить себе, как на исповеди она кается в этом грехе бородатому батюшке, дежурному священнику. Ради одного этого стоило бы стать священником. Это похоже на бред. Она так пуглива, так застенчива – и так искренна. Нет, что угодно, но этого не могу себе представить! Что же говорить обо мне, так замечательно устроившемуся на своем «мансарде» около «окошка»… Но в постели у Натальи я ни за что не стал бы этим заниматься. Как ни соблазнительно это выглядело, я не мог себе этого позволить. Запретил строго-настрого. И уже одно это доводило, как нарочно, до белого каления. Разве что разок пощупать себя там рукой? Не связывать же руки, в самом деле. Вот отсюда и начинаются хорошо известные происки-поползновения чувства-оборотня. Я знал, что можно сделать это (кончить) семнадцать раз подряд. Назовем это экспериментом. Я пытался уследить за тем, что происходит в моей душе, как мгновенно совершается этот фантастический поворот настроения, – и не мог! Какая-то секунда (а точнее, провал во времени) – и я, да и весь мир уже были абсолютно другими… Зарывшись с головой под одеяло, все вокруг становится жарким, клейким, ворсистым, еще больше раздражающим. При этом кляня себя: ничтожество, дерьмо, ничтожество, дерьмо, ничтожество… Это, может быть, утомляет тело, но не утоляет желания. Неужели я до такой степени «сексуальный маньяк»?! Вот и вся моя «исключительность». А главное, снова и снова из полумрака проступает ее облик… Тут мне пришла в голову мысль, вернее, я старался внушить себе, что теперь у меня вообще нет никакой необходимости этим заниматься. Теперь Наталья и я оказались наедине. В одном и том же месте, практически в одно и то же время. Может быть, мне действительно лишь оставалось преодолеть какую-то ничтожную преграду, да и то – внутри самого себя. Так оно, конечно, и было. Я и не думал ничего усложнять.
Занавешенные наглухо, плотные шторы. Вот удивилась бы Наталья, захватив, застав меня у себя в постели. А может быть, и нет, не удивилась?.. Я как будто играл в своеобразную игру, щекотал нервы. Мог делать вид, что дожидаюсь ее возвращения. Она могла вернуться и пораньше, а? Почему бы нет? Потому что нет. По крайней мере, ни в данную минуту, ни даже через пять минут она не вернется, а значит, я мог без всякого риска мог побывать в ее постели. Классная баба. Именно так я о ней и думаю.
Я чувствовал, что веду себя неосмотрительно. Самым опасным была сонливость, которая все сильнее наваливалась на меня. Нагулявшись на природе и оказавшись в горизонтальном положении, я должен был сопротивляться охватившей меня усталости, постепенно теряя ощущение времени. Как соблазнительно закрыть глаза, чтобы хотя бы на минуту отдаться блаженному состоянию. И что самое заманчивое – необычайная податливость воображения. Внутренние картины рисовались так ярко, а окружающее подергивалось туманом, словно внутренний мир и внешняя реальность поменялись местами. В любое мгновенье я мог потерять над собой контроль, мог забыться в дреме, мог крепко заснуть… Но я был уверен, что еще могу себя контролировать. Сон не одолеет меня, пока я в таком возбуждении.
Я остро чувствовал каждую мельчайшую подробность той почти материализовавшейся иллюзии, которую развернуло передо мной мое воображение. Наталья, еще в ванной, улыбаясь, трет пестрым махровым полотенцем свои красноватые волосы, промакивает капли воды на плечах и груди, задумчиво вытирает живот и ноги и, накинув халат, выходит в коридор, мягко ступая и чувствуя. Ее переполняет беспредметная нежность, – и невозможность излить эту нежность уже заставляет ее грустить, печально прижимая сжатые кулачки к подбородку. Какая жестокая несправедливость: в ее распоряжении лишь собственное тело. Только его она может ласкать. Но этого так мало, очень мало, это почти ничего. Только ничтожно малую часть нежности можно растратить таким способом, а все остальное, не находя выхода, будет мучить-томить. Побуждаемая этой не израсходованной нежностью, она помогает по пути дремлющей старухе Циле выбраться из уборной, провожает до порога комнаты. Затем, кто знает, может быть, безотчетно задерживается у моей двери, как будто что-то хочет сказать, вздрагивает, сама себя одергивает, спешит к себе. А я лежу, не шевелясь, затаив дыхание. Мне и в голову не приходит, что могу напугать ее до полусмерти. Если только она действительно не ожидает от меня чего-нибудь в этом роде. Иначе бы, зачем ей так долго возиться, шуршать чем-то, тянуть время, измучив меня до немыслимости. Я понятия не имею, заметила она меня или нет. Вот я слышу ее едва различимый, звенящий шепот: «В страхе пред Ним – надежда твердая, и сынам Своим Он прибежище. Страх Его источник жизни, удаляющий от сетей смерти…» Да, свет падает из-за портьеры, и она, опустившись на колени, прижавшись ягодицами к пяткам, сидит и держит перед собой раскрытую книгу. Слова псалма, такие странные и многозначительные, заставляют мое сердце колотиться, хотя смысл их ускользает от меня. Интересно, читала ли она о том, что и Исаак аналогично утешался после смерти матери? Утешился – только войдя к жене. А если читала, то вряд ли провела сближение. Разве она моя жена? А я и подавно – не Исаак. Общее лишь в том, что и меня только это могло сейчас по-настоящему утешить. Как странно… Слышу ли я, вижу ли, как она снова встает, легонько встряхивает халат и опускает его на спинку стула. После чего, уже голая, поворачивается к постели. Я не могу хорошо разглядеть ее. Как если бы не видел, а пытался вообразить мысленно. Жаркий, почти красноватый, темный силуэт, она приближается, и я чувствую, как пульсирует пространство, заполненное ею. Господи, что в этом необыкновенного?! В конце концов, я уже совершеннолетний. Мы вообще можем пожениться. Ей двадцать восемь, мне восемнадцать. Могли бы. Что такое десять лет разницы? Говорят, за этот срок тело человека полностью обновляется. Ну и мысль! Я сошел с ума! Жить-поживать… Приближение к Наталье напоминает приближение к неизвестной, но обетованной земле, о которой так чудесно написано в ее маленькой библии на черном комоде. Нет, не она, а будто бы я сам бреду ее навстречу, и она появляется передо мной в едва занимающемся золотистом свете. Мне кажется, я читал об этом в ее книге. Слишком вольное толкование. Ее глаза широко распахнуты, и рот одно из чудес ее. Чуткие губы, неуловимый язык, их вкус невозможно вообразить, сколько не фантазируй и ни пророчествуй. Красное море волос разлито вокруг лица. Морские струи бегут, омывают розовато-белые раковины ушей. Доверчиво приподнят круглый подбородок. Горло, нежные контуры плеч кажутся очертаниями прибрежного государства – с открытой гаванью между бледными ключицами, к которой посчастливится пристать лишь избранному из избранных. Утренняя страна. Руки – две горячие песчаные косы, которые когда-нибудь сомкнутся в объятии. Оранжевый свет. Два восходящих солнца, два невиданных храма – это груди; и едва заметный золотой крестик между ними, вещественное свидетельство крещения, – как самый центр мира, обозначивший место, где, говорят, обитает душа. К полуденной же стране, обрамленной холмами бедер, где берут начало три реки, ведет бесконечная атласная дорога. Она бежит вдоль теплых стройных ног, мимо овальных коленей к устью жизни. Так написано в книге. Я выучил ее наизусть. Я словно видел карту этой легендарной земли, сокрывшейся и ставшей недоступной за тысячи лет до древних персов и Птолемея. Но мне известно о ней все. Даже имя этой земли… Я еще терзаюсь неизвестностью и страхом, не зная, что произойдет, когда Наталья действительно меня обнаружит… как вдруг в одно неуловимое мгновение она оказывается здесь, под одним одеялом со мной, – лежащая вплотную, тесно прижавшись ко мне лицом, грудью, животом, коленями. А ладонями она обнимает меня за плечи. И в таком положении замирает. Подобным образом в детстве, укладывая меня с собой в постель, мама называла это положение трогательным детским словом «бутербродик». Ее дыхание свободно и радостно. Она как будто прислушивается, как стучит мое сердце, как напрягаются мускулы… Потом она делает слабое движение, зовет меня повернуться к ней. Я поворачиваюсь, не открывая глаз, а она направляет меня по своему усмотрению, скользя ладонями по спине и талии. И вдруг – замыкает наши ноги в замок, мы соединены почти неразъемно… Если бы это был сон, то я и она, наверное, поднимались бы по крутой, темной лестнице. Я едва переставлял ноги, не узнавал ничего вокруг, словно лишившись памяти. И вот в какой-то момент моя нога не находит следующей ступени, по моему телу прокатывается судорога, другая, третья, как эхо, превращая мышцы в камень, и я беспомощно и обреченно валюсь в пустоту… Страшно? Нет, совсем не страшно. Потому что родные и сильные руки подхватывают и поддерживают меня, а близкие губы шепчут что-то хорошее и успокаивающее. Я обмяк, голова коснулась подушки. Кажется, тихо засмеялся оттого, что мама проводит ладонью по моей щеке. Я явственно слышу на своем виске ее дыхание… Вот угасли последние отзвуки, эхо удара, меня потянуло в сон, да и мама, она принялась меня баюкать, что-то напевала. И еще продолжая по-детски лепетать, я вдруг отчетливо понял, что именно она напевает: «Гым-гым, гам-гам… Гом-гом, гум-гум…» – Я чуть не закричал от отвращения и ужаса и мгновенно открыл глаза. Я все-таки успел разглядеть рядом с собой в постели дергающееся старухино рыло, в мгновенье ока рванувшееся прочь, ввинтившееся в пространство и тут же пропавшее. Все вокруг светилось ослепительно золотым светом. Было очень жарко. Я по-прежнему был один в постели Натальи, не зная, сколько времени прошло. И единственным подтверждением того, что что-то все-таки действительно произошло, была мокнущая подо мной простыня с обильными клейкими сгустками.
Во-первых, мягко говоря, несвоевременно. Во-вторых, ужасно глупо. Не автомат я же самозаводящийся, в конце концов, не примитивное животное, не способное управлять собой, своими чувствами… Сначала я обмер от ужаса. Если Наталья обнаружит мокрую простыню! Затем откинул одеяло, чтобы вскочить. Зеркало было передо мной. Отливало оранжевым маревом. Та же фигура молодого философа, распростертая на постели в соответствие с мистическими формулами и чертежами Леонардо. Тот же список прегрешений. Казалось бы, только минуту назад я еще продолжал рассматривать себя, едва устроившись у нее в постели. А теперь вот так красноречиво и позорно «нашалил» во сне. Я ощутил на своем затылке пробившийся сквозь щель в шторах жгучий луч вечернего солнца. Красный, или, скорее, оранжевый. Только теперь окончательно проснулся. Нет, ничего такого не случилось. Только теперь все встало на свои места. Приснилось! На самом деле все, слава богу, было совершенно сухо. Немного шея вспотела, это верно. Подушка сделалась чуть влажной, но это ничего… Однако что же так меня испугало? Я был уверен, что что-то произошло. Я не понимал. Сколько же я спал?.. Еще полусонный, я вскочил и принялся собирать постель, запихивать в шкаф.
Вдруг задергалась дверная ручка. «Мамочка! Мамочка!» Я чуть с ума не сошел. Затрепетал от одного этого слова. За дверью сопела и ворочалась Циля. Плаксиво, и в то же время требовательно нетерпеливо, злясь, звала все громче: «Мамочка-Наташенька! Ты там? А?.. Ты там, там!» И дергала, дергала ручку. Она что-то почувствовала. Я замер. Я не сразу сообразил, что дверь-то заперта. Что за дурацкая, немыслимая манера называть Наталью «мамочкой»! Даже так называемое старческое слабоумие не могло этого оправдать. Что-то тут было не так. Я физически ощущал, как старуха-соседка тычется, шарит носом по двери, стараясь отыскать щель, через которую можно было бы если не проникнуть, то заглянуть внутрь. Но я-то знал, что никаких щелей там нет.
Я сидел в красно-оранжевой комнате, просвечивавшейся сквозь колыхавшиеся занавески вечерним солнцем, и соображал, что делать. Когда-нибудь Наталья вернется. Самое лучшее – просто дождаться здесь ее прихода. Снова улечься в ее постель? И другая мысль не показалась ни циничной, ни постыдной: сейчас, после похорон мамы, я мог рассчитывать на особое сочувствие и отношение Натальи, – почему бы не «использовать» это в самом «практическом» смысле? Мы остались вдвоем. Мои уши и щеки горели с такой силой, что, казалось, добавляли закатного освещения в комнате. А еще казалось, что стоит услышать ее голос, не то, что прикоснуться к ней, и я окончательно превращусь в один большой-пребольшой пульс.
Старуха никак не унималась. То подергает ручку, то снова примется бормотать «мамочка, мамочка». В конце концов оставила свои попытки, зашаркала прочь, ее бормотание затихло в глубине квартиры. Старуха была чем-то вроде потустороннего объекта в громадном уединенном и темном замке, чье диковатое присутствие лишь подчеркивает его полную изолированность от окружающего мира. В воздухе распространялся запах дармового бульона. Псевдо-курятина. То же своего рода потустороннее явление. Я сообразил, что вот уж много часов не имел во рту маковой росинки, мгновенно ощутил зверский голод. Зная о происхождении бульона, я чувствовал одновременно острое отвращение и голодные спазмы. Можно было кое-что позаимствовать у Натальи из комода, из ящика со сластями, но лучше уж помереть от голода. Я протянул руку, взял электрический чайник и, механически определив, что воды там довольно много, отпил изрядно.
Так я продолжал сидеть, как принято говорить, в полной прострации. Бульонный запах, прохладная вода в животе, густеющее оранжево-красное освещение комнаты на закате дня. И удивительное ощущение исключительной уединенности. Как будто уютная милая комната, пронизанная красно-оранжевым матовым светом, была затеряна и забыта среди равнодушного скучного мира. «Мы можем быть вместе!»
Я шагнул к окну и, отклонив занавеску, выглянул на улицу. Странное дело: снаружи, словно продолжение пространства самой комнаты, все было залито тем же теплым красно-оранжевым сиянием, еще более матовым и густым. Вернее, река, мосты, набережная, дома, асфальт – все было сотворено из этого сияния и казалось ненастоящим, хотя по мостам и по набережной катили машины, а на тротуарах виднелись пешеходы. Но машины так механически равномерно катили сами по себе, словно внутри не было ни водителей, ни пассажиров, а фигурки пешеходов, практически неподвижные, были похожи на миниатюрные шахматные фигурки, случайным образом понатыканные то там, то сям. И все это как будто погружалось в нависавшие, одинаково сиявшие облака и приплюснутое солнце. Небо залито красно-оранжевым. Красное сияние удивительным образом растворялось в оранжевом и наоборот.
Посмотрев вниз, я оглядел окрестности дома. Одна фигурка внизу показалась мне действительно живой. Я перегнулся через подоконник, чтобы, прищурившись, рассмотреть получше. И рассмотрел ее достаточно хорошо. Это была моя мама. Я узнал ее по неловкой, неуверенной походке. Но она переставляла ноги так, словно впервые надела туфли на каблуках. Так мама стала ходить, когда уже была тяжело больна. На ней были ее любимый красный костюм (юбка, жакет), неладно сидевший на ней, на голове оранжевая косынка. Через плечо переброшена сумочка на узком ремешке. Солнечные очки. Лица отсюда я рассмотреть никак не мог, но этого и не требовалось.
Куда она направлялась? Неужели домой? Почему бы и нет? Она двигалась вдоль дома. Точнее, по узкому скверу между набережной и домом. Видение. Еще немного и она исчезнет за деревьями, и я больше не увижу ее. Может быть, она свернет под арку, а может быть, пройдет мимо. Но это действительно было похоже на бред. Вернее, не бред, а как будто один за другим пузырьки газа из почти выдохшейся газировки поднимаются вверх и – лопаются. Так, должно быть, выходят «глюки». Какие «глюки», откуда?! Мне становится по-настоящему нехорошо, слегка тошнит. Я вдруг испугался, спохватившись: как бы не свалиться с эдакой высоты!
В этот момент я был в полном сознании, контролировал себя на сто процентов, никакой истерики или волнения. И нисколько не поверил тому, что увидел ее. Этого не могло быть. Странные, загадочные происшествия безусловно случались, но в целом окружающая реальность всегда была вполне нормальной и естественной. Я не верил ни в какую чертовщину и, наверное, в отличие от многих людей, ни разу в жизни не сталкивался ни с призраками, ни с полтергейстами, ни с пришельцами. Поэтому появление мамы обдало меня холодящим ужасом. В полном сознании, способный рассуждать спокойно, любой человек, если бы ему довелось оказаться в подобной ситуации, вряд ли сумел бы остаться безразличным. Даже если на сто процентов уверен, что это простое совпадение. Всего лишь женщина, похожая на маму. К тому же я видел ее с такого значительного расстояния.
В следующую секунду, то есть, как мама исчезла за деревьями, я уже выбегал из комнаты. В конце концов, потрачу каких-нибудь несколько минут, но зато смогу рассмотреть поближе ту, которая издалека так напомнила мне ее. Это был тот случай, когда, даже зная, что результат поиска полностью предсказуем и нисколько не интересен, человек все-таки испытывает подобие азарта, навязчивое желание «просто убедиться». Не то чтобы я хотел убедиться, что ничего сверхъестественного не происходит – по крайней мере, что не схожу с ума. Вполне объяснимое любопытство: узнать, как выглядит «призрак». Я и в самом деле так думал, пустившись вдогонку. Именно – «думал». Потому что, кроме вполне рациональных размышлений, во мне беспокойно и тяжело стучало совсем не рациональное подозрение: а вдруг это все-таки она? а вдруг она вернулась? Не узнал же я ее на похоронах…
Комната, полная красно-оранжевым свечением, осталась за запертой дверью. Снова промелькнуло в нашем темном коридоре блеклое зеркало, прикрытое черным платком. Высунулась из-за дальнего темного угла голова старухи. Но в этот момент мне было безразлично, заметила ли Циля, что я выходил из комнаты Натальи, или нет. Выйдя из квартиры, я, не дожидаясь лифта, покатился вниз по лестнице.
Выскочив из подъезда, я увидел, что на улице (вернее, во дворе) уже почти вечер. Почти темно, прохладно. А через громадные прямоугольные арки, прорезанные в доме, еще льется жаркий и ровный свет заката. И я направился к одной из арок, верхней, навстречу сиянию. Так как двор находился как бы во впадине, то чтобы попасть через арку на улицу, нужно было взбежать по ступенькам. В несколько прыжков преодолел лестницу и почти уже был на улице, как мне преградили путь рослые фигуры в жеваных армейских робах с такими же жеваными погонами. Я сразу узнал их. Это были недавние бритоголовые сержанты, охотившиеся за рекрутами и утащившие нашего Павлушу. Оба усмехались. Один из них грубо и крепко ухватил меня под руку. Другой положил руку на плечо. Запахи пота, табака и сапожной ваксы. Был и третий, этот сразу зашел сзади.
– Куда спешим, а? – раздался у меня над ухом довольно бессмысленный вопрос.
– А никуда, – выдохнул я.
– Где ж твой приятель, а?
Я сразу сообразил. Они имели в виду Павлушу. Похоже, до южных краев он так и не доехал.
– Не знаю. Какой приятель? – Я попытался вырвать руку.
– Он, может, думает, что нам тут его, чисто, ловить одно удовольствие. Дали ему, да, видно, мало показалось. Ну, ничего, словим – замучаем. Так и передай.
Яркое закатное солнце мешало рассмотреть улицу, но все-таки я успел заметить, как вдалеке за деревьями промелькнул тот же женский силуэт.
– Отстаньте! – попытался освободиться я.
– Чего дергаешься? Сам-то когда призываешься? Скоро и тебя будем иметь во все поры. Да ты не трусь! Не ты первый, не ты последний. Может, собираешься закосить? Ты, что ли, из богатеньких, родители выкупили? Не хочешь, чисто, Родину защищать? Может, ты не воин, не мужчина? Не хочешь пострелять, повоевать? Хочешь к мамке под юбку спрятаться?.. А хочешь, стукнемся-помахаемся?
– Да пустите! У меня мама умерла!.. – вырвалось у меня отчаянное.
И сразу сделалось тошно за этот возглас. Зачем я только признался? Разжалобить рассчитывал, что ли? Зачем вообще проговорил само это слово «мама»?
– Да ну, умерла? А батяня твой? Не умер? Ну, ничего, пацан. Армия тебе как папа с мамой будет. Еще роднее. На то и армия. В армии тоже парни нормальные. Если, конечно, ты сам пацан нормальный… Курить есть?
Я помотал головой.
– А деньги на сигареты?
С каждым из них в отдельности я бы, пожалуй, поборолся, но если навалятся втроем, завяжут в узел.
– Ну, вынесешь, значит? Договорились?
На этот раз я рванулся, чтобы было сил. Мне удалось вырваться, но клочок материи остался в руке у сержанта. С размаху я отлетел в сторону, потерял равновесие и споткнулся. Не растянулся на асфальте лишь благодаря тому, что оттолкнулся от мостовой руками, при этом весьма сильно ссадив правую ладонь. Но они не преследовали меня.
– Чего испужался-то, молодой человек! Иди сюда, не бойся!
Я, не оглядываясь, выбежал из арки и поспешил в том направлении, где исчез знакомый силуэт.
Я увидел ее. Мама была уже довольно далеко, метров сто-сто пятьдесят, спускалась вниз по скверу. Та же неуверенная походка, развевающийся оранжевый платок… И вдруг повернула под другую, нижнюю арку, снова во двор, и исчезла из виду!
Это было похоже на тяжелый сон. Уж лучше бы снова проснуться – в постели у Натальи. Но я не проснулся.
Я испугался, что если брошусь догонять ее через нижнюю арку, пробираясь через бездну густого красно-оранжевого света, то вообще ее потеряю. Там, в нижней арке, мои ноги увязнут в закате, словно в патоке. Я буду изо всех сил перебирать ими в этой тягучей массе, нисколько при этом не двигаясь быстрее.
Я машинально повернул назад. Кратчайший путь во двор лежал через другую, верхнюю арку. Но тогда я снова нарвусь на бритоголовых сержантов. Они действительно смотрели на меня издали и, усмехаясь, манили, как старого знакомого.
Привстав на цыпочки, мне удалось рассмотреть, как красный жакет и оранжевая косынка промелькнули во дворе за деревьями. Мама прошла мимо соседних подъездов и вошла в наш подъезд.
Это было уже слишком. Я ощущал это кожей, печенкой, сердцем, мозгами, всем: «она вернулась». Теперь я отчаянно надеялся на то, что, наконец, проснусь, но и тут не проснулся…
Девушка Луиза с овчаркой Мартой-Гердой спускалась по лестнице во двор. Как нельзя кстати. Скользнула по мне горячими глазами, узнав, но улыбаться и здороваться не спешила. Облавщики не шутя смотрели на нее такими взглядами, словно каждый из них был готов заложить душу дьяволу, только бы превратиться в ее овчарку и тереться у ее ног. Что ж, я оценил ее тонкий сарказм, и поздоровался первым. Тогда она чуть заметно улыбнулась и благосклонно кивнула, как бы приглашая себя сопровождать.
– Как настроение?
Марта-Герда потыкалась сержантам носом между ног. Как ребенок, которого обижают мальчишки, я пристроился к Луизе и, благодаря этому маневру проскользнул мимо облавщиков и благополучно проследовал до самого подъезда.
Однако у подъезда остановился, поняв, что не могу войти. Даже если бритоголовые сержанты затопчут сапогами. Что если «она» еще дожидается лифта, и я столкнусь с ней там?..
Остановилась и Луиза.
– Ты разве не домой?
– Нет-нет… Я еще немного… воздухом подышу.
– Ждешь кого-нибудь? Хочешь, я с тобой постою?
– Просто мне… нужно подумать об одном деле.
– Ну, как хочешь, – улыбнулась она. – Ты, кстати, как-нибудь заходи на 12-й, – пригласила она. – А могу и я к тебе зайти…
Она опять смотрела прямо в глаза. И все не уходила.
– Конечно, – поспешно кивнул я, отводя взгляд. – Как-нибудь.
– Говорят, у тебя мать умерла?
Я кивнул.
– От чего?
– От рака.
– Понятно… У меня первая собака тоже от рака умерла.
Это резануло ухо. Почему «тоже»? Причем тут собака?
– Прискорбно, – снова кивнул я.
Марта-Герда все норовила пролезть ко мне носом.
– На, – улыбнулась Луиза, – дай ей сухарик.
И действительно протянула сухарик. Я машинально взял и тут же на ладони протянул овчарке. В два «хрупа» в горячей пасти сухарик раскушен и проглочен.
– Вообще-то все наши, – спокойно сказала Луиза, – вся компания тебе сочувствует. Вот, говорят, остался человек совсем один. Но, по-своему, завидуют. Исключительный случай. Теперь можно делать все, что хочешь.
– Я зайду, – пообещал я.
Наконец, Луиза с собакой вошли в подъезд, а я остался один.
Боялся ли идти домой? Пузырек хлоп.
Во дворе повисла легкая, почти не уловимая, прохладная вечерняя дымка. Сумерки сгущались, но в арках по-прежнему стояло красно-оранжевое сияние заката. Теперь, словно замуровав выход, оно казалось вырубленным из громадных кусков светящегося изнутри полупрозрачного, но непроницаемого материала. Шум города, машин, доносящийся снаружи только усиливал ощущение изолированности. Двор был совершенно пуст. Не видно даже сержантов. Вероятно, убрались восвояси.
Умом я понимал, что лучше всего не медлить, а сразу подняться в квартиру и как можно скорее убедиться, что ни чудес, ни мистики не существует. Да я нисколько в это и не верил.
Лучше всего было немного послоняться у подъезда, подождать Наталью. Чтобы вместе подняться в квартиру.
Она тут же материализовалась передо мной. Едва подумал.
– О господи, Сереженька, – воскликнула Наталья, снова трогая меня за руку, словно желая удостовериться, что я это я, – где ты пропадал?
– Гулял на природе, – пробормотал я. – Прекрасная погода.
– Я так и подумала. Ночи такие теплые. А ведь мы тебя обыскались, Сереженька. Кира, Ванда – все ужасно волновались.
– С какой стати? – удивился я. – Я в полном порядке…
Я окончательно пришел в себя. Единственное, что мне бы хотелось ей объяснить, с похорон я ушел вовсе по причине какого-то там припадка. Но Наталья и так всегда все отлично понимала.
– Ты домой? – спросила она. – Ты, наверное, ужасно голодный.
– Жутко.
– Потерпи чуть-чуть.
– Терплю.
– Кстати, тебе обязательно нужно встретиться с Аркадием Ильичом, – вдруг сказала она.
В моей памяти тут же всплыли массивные роговые очки.
– Зачем я ему?
– Он беспокоится о тебе.
– С какой стати? – проворчал я. – Я в полном порядке!
– Я знаю…
Мы вместе отправились домой. Что тут странного? Мы жили в одной квартире. И никуда не нужно было убегать. Я представил себе, как спокойно, глоток за глотком я буду пить это бесподобное счастье. Вот как просто и естественно сбываются мечты.
Когда поднимались в лифте, Наталья не спросила про университет. Хотя мне казалось, поинтересуется первым делом.
– Я не был на собеседовании, – как можно более равнодушным тоном сообщил я. – Решил вообще не ходить!
– Конечно, – торопливо кивнула она. – Я понимаю.
– Не из-за мамы, – все же счел необходимым твердо объяснить я, – и не потому что не уверен в своих знаниях…
– Конечно, – серьезно кивнула она, – они бы все равно не смогли бы тебя понять.
Я искоса взглянул на нее. Сочувствует?
– Их, наверное, приводит в бешенство, когда встречают человека умнее их – исключительного человека, – тихо, но горячо сказала она. – Бог с ним с университетом!
Если бы это произнес кто-то другой, а не Наталья, я бы, мягко говоря, засомневался в его искренности. Она это знала! Точно так же, как мама. Стало быть, считает меня исключительным. Я поспешил замять эту тему.
– Чувствуешь? – улыбнулся я, когда мы вышли из лифта на нашем этаже, имея в виду тяжелый запах псевдо-куриного бульона. – Еще немного – и я поползу на коленях выпрашивать у нее тарелку супа!
– Бедняжечка, – улыбнулась Наталья, роясь в сумочке в поисках ключа, – сейчас я тебя накормлю…
– Погоди, – сказал я, проворно доставая ключ, – я своим открою!
Я с особенным удовольствием отпер и, пропустив ее вперед, вошел в квартиру. Я уже позабыл о своих глупых страхах. Что ж, ничего не поделаешь, какое-то время еще придется вздрагивать, когда завижу женщину в красном костюме и оранжевой косынке… Теперь мне казалось, что кошмарный сон закончился, и тут же начался другой – такой же загадочный, но прекрасный.
Нет. Я не спал. Никаких снов. Ни кошмарных, ни прекрасных. В коридоре горел свет. Голый реализм. Вонь старухиного варева висела здесь уже прямо-таки удушающая. Видимо, кастрюля уже не раз перекипала через край, подгорала. Первое, что я услышал, было суетливо-слащавое восклицание самой Цили:
– Наша мамочка пришла, молочка нам принесла! – И тут же недовольно сварливо затараторила: – Ты вот гуляешь, мамочка, а я таблетки не могу найти! Куда ты их запрятала? У меня голова так кружится, так кружится. Может, скорую?..
Наталья со спокойной улыбкой взяла ее под руку и повела в комнату, приговаривая:
– Сейчас, все найдем. А голова от духоты кружится. Вы, наверное, опять полдня у плиты стояли. Нужно немедленно открыть окно, проветрить квартиру!
– Так супчик же, бульончик свежий… – хитровато оправдывалась старуха.
В углу в коридоре кучей валялись стандартная армейская роба – штаны, куртка, старые сапоги, ремень и кепка. Изумленный, я прислонился к громадному старухиному шкафу. Передо мной был Павлуша!
Мой друг-«дезертир» преспокойно жевал громадный бутерброд с вареной колбасой, расхаживая по коридору в одних трусах, длинных, черных. Это имело простое объяснение. Армейские трусы. Других и быть не могло, так как на пересыльный пункт облавщики утащили Павлушу голым и в пене.
– Ты здесь!?..
– Сереженька! – с набитым ртом закричал он, увидев меня. – Привет! А тебя тут уже по всем больницам и моргам ищут!
– Кто ищет? Тебя самого ищут! – пробормотал я, глядя на его бутерброд и рефлекторно проглатывая слюну. Я поспешил ему рассказать про засаду бритоголовых сержантов под аркой.
Павлуша беспечно махнул рукой. Он разломил бутерброд и сунул мне половину.
– Пусть ищут. Теперь хрен достанут.
– Циля опять заложит.
– Ничего, не заложит, – успокоил Павлуша. – Я ей пообещал полный морозильник битой птицы заготовить. Да еще голубиных яиц с чердака натаскать. В виде бесплатной гуманитарной помощи. Она это хорошо понимает. Не заложит…
– Циля ваша гадина, – услышал я голос Ванды, уже спешившей из кухни нам навстречу, на ходу отхлебывавшей из чашки кофе. – Заложит, как пить дать!
– И ты здесь! – удивился я.
– Привет, братик! Я-то здесь, а вот ты где был? Меня на опознание в морг тащат. Их уже штук двадцать обзвонили. И, что интересно, везде отвечают: клиенты в наличие имеются, приезжайте, опознавайте. Ты нам все-таки не чужой!
– Если тебя поймают… – снова спохватился я, обращаясь к Павлуше.
– Говорю тебе, чудак, не поймают! – усмехнулся он и беспечно засмеялся. – Плевать я хотел на их бритые бошки.
– Ладно, – сказал я со вздохом. – Давайте лучше поедим. Наталья обещала отличный ужин!
– О, Наталья! – восторженно воскликнул Павлуша.
– Причем тут Наталья, – перебила Ванда. – У нас и так все уж на плите. Сейчас мамочка позовет ужинать.
Я невольно вздрогнул.
– Мамочка?
– Она все ждала твоего возвращения, хотела, чтобы мы все поужинали по-семейному. Вот теперь и поужинаем! – И Ванда кивнула на дверь в мою комнату, из-под которой струился красно-оранжевый свет.
Еще один «пузырек-глюк» поднялся на поверхность.
– Тетя Кира! – закричал Павлуша. – Мы жрать хотим!
Что это со мной? Конечно, говоря о маме, Ванда всего лишь имела в виду Киру.
– Разве… – пробормотал я Ванде, – Кира тоже здесь?
– Конечно, она помогает разобраться с вещами. После похорон и поминок нужно прибраться, подмести, навести порядок. Вымыть, перестирать, перегладить. Столько работы!.. Я ей помогаю, – добавила она таким тоном, словно ожидала от меня похвалы.
Но меня убила первая фраза.
– Как? Кира копается в маминых вещах? Уже!
Но Ванда не слушала. Спешила на кухню.
– Сейчас будем ужинать…
Павлуша пошлепал за ней. А я бросился в нашу комнату, залитую густым красно-оранжевым светом. Сердце у меня так и оборвалось. Бесцеремонное и наглое вторжение состоялось. Генеральная уборка в полном разгаре. Все бесцеремонно и непоправимо перевернуто, переложено, передвинуто. Расфасовано чужими руками в какие-то особые стопочки и кучки. Створки шкафа широко распахнуты. Бросился в глаза красный мамин костюм, ее любимый, висевший на плечиках вместе с оранжевой косынкой. Наверное, ее следовало похоронить именно в нем, но Кира решила иначе. Пожалела, приберегла хорошую вещь?
Прочие мамины вещи лежали там и сям, словно оскверненные, а Кира, как ни в чем не бывало, посреди произведенного ей бесчинства около стола и, судя по всему, сделав в уборке перерыв, накрывала к ужину стол.
– Ты?! – воскликнула она, искренне обрадовавшись моему возвращению. Облегченно вздохнула и машинально потерла ладонью сердце. – Уф-ф! Слава богу, жив! Прекрасно! Как раз сядем ужинать. Все вместе, по-семейному… Ванда, он жив! Сереженька жив! Ванда! – крикнула она. – Сереженька нашелся!
– Уже знаю, – отозвалась Ванда из кухни.
– Ну, так неси еще прибор!
Затем, видимо, вспомнив, как долго я отсутствовал, Кира нахмурилась и, снова повернувшись ко мне, принялась строго выговаривать: – Где тебя носило, бессовестный! Я же места себе не находила, думала, может, ты, дурачок, с собой что-нибудь сделал…
Но потом, видимо, приглядевшись, заметила наконец мой разгневанный вид и запнулась.
– Что это такое?! – проговорил я, обводя взглядом комнату и дрожа от бесполезной ярости. Мне хотелось крикнуть моим родственникам: «Пошли отсюда вон!»
– Что ты имеешь в виду?
– Я же просил ничего не трогать!
Я подбежал к шкафу, бессознательно пощупал, провел ладонями по маминому костюму. Казалось, что материя все еще была теплой, действительно «теплой», не отвисевшейся, еще пропитанной живым теплом. Словно мама только что сняла его с себя. Громко хлопнув дверцей, я закрыл шкаф.
Кира, без сомнения, поняла, что я имел в виду.
– Ну-ну, не кипятись! У тебя в «кабинете» я ничего не трогала, только немножко пыль протерла, – упрямо, хотя и несколько торопливо сказала она. Оправдываться, извиняться она, конечно, не думала. – Но остальное! Что же, по-твоему, пусть все лежит как есть? Не стираное – рубашки, трусы, носочки. Мы, между прочим, для тебя старались. Мы с Вандой тебе, не чужие. Ванда, между прочим, сама, своими ручками перестирала, перегладила, разложила как полагается: и носочки, и маечки, и трусики. Вот, смотри, еще нашла грязненькое!..
Я вырвал у нее из рук свои сокровенно грязные носки, в сердцах швырнул под софу.
– Да зачем, зачем? Я себе сам могу стирать! У меня и так все чистое!..
Я был готов провалиться сквозь пол от стыда и смущения, и одновременно сгорал возмущения.
– Я ничего этого не хочу! Как вы смели? Я все понимаю, но не надо больше для меня стараться. Что вам от меня нужно?..
Успев заметить, что Кира от возмущения краснеет почти до лиловости, я махнул рукой и, резко развернувшись, нырнул в дверцу – к себе в «кабинет».
В следующее мгновение уже жалел о том, что наговорил в запале. Это было, конечно, несправедливо. Чем уж так она провинилась? Даже сделалось жаль ее. В то же время я от души посылал ее к черту. Она, бедная, всю жизнь билась, чтобы как-то выкарабкаться из нужды и убожества, затянувших, как трясина. Ее младшая сестра, моя мама, проживала в Москве, в гуще культурной жизни, – вот и Кире так хотелось хоть чуть-чуть приблизится к этой другой жизни, которую она сама именовала «интеллигентным, культурным существованием». И дочку Ванду мечтала «приблизить» – пристроить, любой ценой впихнуть в это светлое «существование»… Она-то билась, но жизнь сводила на нет все усилия. Они действительно жили в изрядном убожестве, вчетвером практически на дедушкину пенсию. Зарплата у Киры была гроши, а алиментов, в отличие от мамы, она не получала. К тому же после развода у нас с мамой остался еще и автомобиль, «москвичок».
Я, кстати, как-то успел о нем позабыть, хотя все мое детство он у нас был. Наш милый «москвичок», курносый, как карась, с крутым никелированным рифом на капоте и никелированными накладками на пухлых крыльях, был совершенно изумительного, нежнейшего цвета. Мама говорила, что этот цвет назывался «коралловым». Странное дело, впоследствии я никогда и нигде не встречал автомобилей такого фантастического цвета, даже среди самых диковинных иномарок.
Ездили на нем «на природу», за грибами, к дедушке с бабушкой. Мама все обещала, что когда-нибудь отправимся путешествовать по-настоящему, куда глаза глядят – по сказочно огромной России. Мама как-то ухитрялась содержать машину, прекрасно водила, а главное, прекрасно смотрелась за рулем. В то время женщины за рулем были экзотикой. Увы, после первой операции машину, уже довольно пробежавшую, пришлось продать…
В общем, с точки зрения Киры, мы с полным основанием могли считаться «буржуями». У них-то ничего не было. Только тесная квартирка в райцентре, старики-родители, три грядки перед домом. Преклонение перед «столицей-центром культурной жизни» не мешало Кире отзываться о той же Москве почти с ненавистью: «И большая деревня, и рассадник всех пороков, и гнилое болото, и подлое место…»
Этим летом Ванда поступила в какой-то столичный не то институт, не то колледж, получила место в общежитии. Кажется, Кира рассчитывала, что теперь мы с Вандой будем ближе, общаться совсем в другом смысле. И особенно теперь, после того как я остался один. Что я мог с этим поделать?
– Кира, милая, – крикнул я как можно свойским и дружелюбным тоном, – ты не обижайся! Но больше не нужно для меня стараться… А все что тебе или Ванде понадобиться из маминых вещей, пожалуйста, можете забрать.
– Бессовестный! Злодей! – услышал я из-за перегородки ее гневные возгласы.
Кажется, она заметалась по комнате, словно не зная, куда выскочить или за что ухватиться.
– Нам абсолютно ничего от тебя не нужно. Мы, слава богу, не нищие. Как ты смеешь такое говорить? Я от всего сердца для тебя старалась. Чтоб ты тепло и заботу чувствовал. Пришел домой, – а тут все хорошо, чисто, как при мамочке. Мы с ней не просто сестры, мы лучшие подруги были. Я же тебя на руках носила! Мыла тебе попку! Ты тогда еще был не Сереженька, а «Сиёза». Ах, Сереженька, Сереженька!
Я забрался на «мансарду» и, не включая ночника, улегся. Собственно, свет был и не нужен: из всех щелей в разных направлениях протянулись красные лучи заката. Пространство напоминало крошечную фотолабораторию.
Теперь я видел, что и здесь наведены порядок и чистота. Повсюду ликвидирована пыль, экран компьютера поблескивает, как новый, книги и на столике и на полках аккуратно расставлены, фломастеры и шариковые авторучки собраны, сложены в коробку, отдельные листки бумаги и журналы сложены в одну стопку, в другую – коробки с компакт-дисками, в третью – магнитофонные кассеты. Оставалось лишь надеяться, что Кира не добралась до вентиляционной решетки – до моего заветного волшебного окошка. Не потому ли я с такой яростью напустился на нее? Даже если, протирая пыль и отодвигая книги, она и обнаружила бы отверстие, у нее не хватило бы фантазии сообразить о его истинном предназначении. И уж подавно ей было не догадаться, что, просунув указательный палец сквозь решетку в верхнем углу, можно нащупать рычажок и распахнуть стальные шторки, открывающие вид в соседнюю комнату…
Кира, похоже, обиделась смертельно. Теперь, чего доброго, оскорбленная в лучших чувствах, хлопнет дверью, исчезнет… И оставит меня в покое. Нет, я не стал бы ее удерживать.
Однако она успокоилась довольно быстро. Если и сокрушалась, то лишь для виду.
– Как только язык повернулся сказать такое? Мамочкина душа еще здесь! Она все слышит и видит. Ой, как ей неприятно, как она страдает оттого, что ее «Сиёза» так себя ведет в такое время!
Я скрепился у себя за перегородкой и упорно молчал. Это действительно глупо – переживать из-за того, что кто-то произносит слово «мама» или того пуще «мамочка». Пусть болтают, что хотят.
– Вот уж не думала, что ты окажешься таким высокомерным. Ну что ж, мы тебе мешать не будем. Раз мы здесь лишние. Извини. Кажется, тут найдется, кому за тобой приглядывать. Посмотрим, что из этого выйдет!
Последнее замечание показалось мне более чем обидным. Не старуху же Цилю она имела в виду. Конечно, Наталью. Какое ее дело?!
– Когда мы, наконец, сядем за стол, мама? – услышал я голос Ванды. – Вот еще прибор!
– Ничего не нужно, Ванда. Нас вот выгоняют. Ему, оказывается, наше общество неприятно.
– Правда, братик? – засмеялась Ванда. – Ну, это можно понять, мама. Я же говорила, не нужно ему сейчас мешать. Ему хочется побыть одному. Неужели ты не понимаешь!
– Нет, это просто эгоизм и высокомерие! Он смотрит на нас и думает: «Зачем мне здесь эти несчастные провинциалы! Я ведь столичная штучка! Мне с ними и говорить не о чем…» Как нехорошо, Сереженька! А если Ванде не посчастливилось родиться в этом московском доме, где и запашок из мусорных ведер как-то поучительнее, благороднее? Разве она виновата? А ей, может быть, тоже хотелось бы чувствовать себя в центре мира!
Я не спорил.
Все верно: я действительно всю жизнь прожил здесь, в этом доме, в этой квартире. В самом центре Москвы. В самом центре мира. Если куда и выезжал, то не дальше Подмосковья. Но положение вещей было для меня самым привычным. Не то чтобы я ставил себя выше кого бы то ни было. Да и насчет благоухающих помойных ведер – спорно.
В то же время я, кажется, действительно чувствовал что-то подобное. Чувствовал себя урожденным счастливцем. Своего рода естественное подтверждение моей исключительности. И действительно – в центре мира. Все стремились сюда.
И если сравнивать себя с другими, с Вандой, к примеру, я бы ни за что не согласился поменяться с ней местами. Да это и невозможно. Я был совершенно доволен, кто я, и где я есть. Я никуда не стремился и ничего не хотел. Не стремился поменять место жительства, не хотел быть никем другим, кроме как самим собой. Это другие стремились и хотели. И, значит, были недовольна. Что я-то мог с этим поделать? Что об этом и толковать!
– Побрезговал, что мы с ним, таким необыкновенным, за стол сядем. Сейчас же уходим!
– Что же, и правда, разбежимся? А как же ужин, тетя Кира? – раздался голос Павлуши.
– Что за глупости! – не выдержал я, откликнувшись из-за перегородки. – А тебе, Павлуша, ни в коем случае нельзя выходить, потому что опять поймают. И вообще, я никого не выгонял. Ужинайте, мне-то что…
– Ну и на том спасибо, милый Сереженька, – поблагодарила Кира.
Меня не задевала ее ирония. Я успел успокоиться. Даже сделалось любопытно: все-таки уйдут или нет. После некоторого размышления Кира сказала:
– Тогда… и бабусю Цилю надо бы тоже позвать…
– Бабусю Цилю надо бы придушить, – фыркнула Ванда. – Павлушу из-за нее избили. Так избили! Теперь кровью писает!
– Ч-ч! Что ты, замолчи! – испуганно зашикала Кира.
– Сереженька! Сереженька! – начала звать она.
– Ну что? – проворчал я.
– Ты не возражаешь, если мы и Цилю пригласим за стол? Нехорошо не позвать. Как раз три дня прошло. Это все равно что поминки…
Старуха, которая открыто злорадствовала, видя мамину агонию, конечно, была мне ненавистна. Но что было делать – скандалить, выгонять всех? Я молчал. Кира решила, что я не возражаю. Бог с ними со всеми, пусть все будет «по-семейному». По крайней мере, вместе с Натальей.
Они продолжали накрывать на стол. Я услышал, как в комнату, шаркая, вползла старуха Циля. Судя по запаху, мгновенно проникшему ко мне за перегородку, притащилась со своей щербатой зеленой кастрюлей.
– Бульончик свеженький, – сообщила она, должно быть, радостно трясясь оттого, что может принять участие в коммуне.
– Не надо, вот этого не надо! – энергично отрезала Кира. – Дайте ее, вашу кастрюлю, сюда! Я отнесу ее в вашу комнату.
– Гым-гым, гам-гам, бульончик хороший, куриный.
– После! После!
Но старуха не соглашалась, настаивала агрессивно:
– Хороший бульончик, куриный!
– Ну, хорошо, – уступила Кира. – Я поставлю здесь, с краю. Если кто захочет…
– А что, Кира, – тут же поинтересовалась старуха, – мы теперь всегда будем кушать совместно?
– А почему бы и нет, – не стала возражать Кира. – Будем вас опекать. Я и вот – Ванда.
Ванда презрительно поморщилась.
– И мамочка, и мамочка! – прибавила Циля.
– Сереженька! – позвала Кира. – Выходи, милый, у нас все готово.
– Начинайте без меня, – попросил я. – Я чуть позже…
Я все ждал появления Натальи.
Вдруг до меня дошло, что Кира, пожалуй, могла ее вообще не пригласить! Из вредности, из ревности. Бог знает почему.
– Ни в коем случае! – сказала Кира. – Мы тебя подождем… Кстати, Сереженька, чтобы ты не подумал чего, – начала она обиженным тоном. – Вот тут в верхнем ящике мамочкиного трюмо, чтобы ничего не потерялось, я сложила все самое ценное.
– Ладно, ладно! – поспешно отозвался я.
– Нет, я хочу, чтобы все было как полагается, – продолжала она. – Это как бы твое наследство. В самом деле, настоящее наследство. Ты должен пересчитать все деньги. Ты знаешь, тут очень большая сумма. Я на всякий случай пересчитала. Восемь тысяч триста рублей. Нет, я не вмешиваюсь. Это, конечно, твое дело, что с ними делать… Павлуша! – недовольно воскликнула она. – Да подожди ты! Нечего хватать лучшие куски! Сереженька выйдет, и тогда начнем… Ванда, ты тоже можешь немного потерпеть!
– Почему тогда Циля жует, мама?
– Господи, Ванда, что ты сравниваешь!
– Какая невоспитанная у вас девочка, Кира, – тут же отозвалась старуха.
– Что вы, что вы, – испугалась Кира, – она у меня очень воспитанная. И добрая… Сереженька! – снова окликнула она меня. – Все денежки лежат в деревянной шкатулочке. Ума не приложу, как, откуда мамочка собрала столько. Неужели, откладывала все отцовы алименты?
Мама действительно часто откладывала из алиментов, так как и собственная зарплата, когда она работала, была вполне приличная.
– Не знаю. Наверно, – пробормотал я.
– Она для тебя ничего не жалела. Только о тебе и думала. Везде, в гостях старалась для тебя что-нибудь прихватить: конфетку, яблочко.
– Мамочка же, мамочка! – вставила Циля.
– А золотые вещички я все сложила в лаковую шкатулочку. Это все равно что фамильные драгоценности. Ты береги. Она так мечтала, чтобы ты потом однажды передал их своей любимой, своей невесте… Вот эти серьги с крошечными топазами мне всегда ужасно нравились. Я думаю, она была бы не против, если бы у родной сестры хоть что-то осталось от нее на добрую память. Ты не думай, Сереженька, я их у тебя не выпрашиваю! – с нарочитой внятностью заявила Кира. – Думаю, я могу их взять себе. Но если ты думаешь по-другому…
– Нет, я и сам хотел предложить. Пусть у каждого останется какая-нибудь память.
Честно говоря, теперь мне было абсолютно все равно. Я подумал, вот, прекрасно: каждый возьмет что-нибудь на память, значит и Наталья согласится взять что-нибудь. Лишь укололо, что Кира забирает именно эти серьги. Может, положила глаз на них, заметив, что они и мне нравятся больше всего. Но спорить было поздно. Тут, как в детской игре, кто первый схватил игрушку, тому она и досталась.
– А ты что себе возьмешь, Ванда? – спросила Кира дочь.
– Я? – удивилась та. – Ничего!
– Нет, это нехорошо. Тебе тоже положено что-то взять на память. Возьми этот кулончик с сердоликом. Он тебе очень пойдет.
Было слышно, как Кира что-то едва слышно, но горячо втолковывает ей, но Ванда продолжала отнекиваться.
– Сереженька! – пожаловалась мне Кира. – Она, дурочка, стесняется. Скажи ей!
– Возьми, Ванда.
– Хорошо, братик. Тогда мне серьги с топазами. А мама пусть возьмет себе что-нибудь другое.
Некоторое время мать и дочка приглушенно спорили. Кира была вынуждена уступить. Я почувствовал, что она сделала это лишь для виду, рассчитывая, что потом отберет себе серьги, а кулон у них так и так останется. Мне стало жаль и то, и другое. Я представил себе, что обе вещи чрезвычайно пошли бы Наталье. Но, к сожалению, она никак не появлялась.
– Ладно. Я возьму кулон, а ты серьги, – сказала Кира.
Это уже было похоже на дележ добычи. Я едва сдерживался, чтобы не наорать на них. Вдруг Ванда снова заявила, что вообще ничего не собирается брать. И на этот раз Кира так и не смогла ее заставить.
– Мама, как ты не понимаешь! Это противно!
– Я бы тоже что-нибудь хотела на память! – плаксиво затянула Циля.
– А вам, Циля, как раз нехорошо выпрашивать, – ревниво сказала Кира. – У вас что, своего добра мало? У вас, наверное, и так полные сундуки золота и бриллиантов.
– Что? Где? – пугалась старуха, а потом снова принималась хныкать: – Мне тоже положено. Гам-гам, гум-гум. Ты нехорошая, Кира. Дайте мне что-нибудь! Дайте хоть колечко!
– Я не знаю, – протянула Кира. – Я тут не могу распоряжаться.
– Господи, – пожал плечами я, – да возьмите всего, что вам хочется.
– О, мы уже знаем, какой ты щедрый, – заверила Кира.
И она снова набросилась на Павлушу.
– Опять хватаешь куски! Неужели так трудно подождать?
– Сереженька, нас тут без тебя никак не хотят кормить! – пожаловался Павлуша.
– Сереженька, дружочек, – принялась звать Кира, – выходи, пожалуйста. Давай, поужинаем, наконец, все вместе, по-семейному. Вдруг твоя мамочка еще здесь и все видит. Вот и будем опять все вместе. Нам теперь нужно вместе держаться. Она увидит, и ей спокойнее будет. Мы ей и тарелочку на столе поставили, как заведено, и рюмку…
– Зачем все это? – откликнулся я, не выдержав. – Ты же знаешь, что это все глупости…
– Кто знает, Сереженька! Кто знает! – продолжала она. – Никто оттуда не возвращался. Только люди верят. И ее душа еще летает поблизости. Так что лучше садись за стол, а то вот мамочка посмотрит и расстроится: а где же мой сыночек?.. Видишь, как в ритуальном зале нехорошо получилось…
Она сокрушенно завздыхала.
Я понимал, что Кира несет совершеннейшую чепуху, однако эта чепуха все-таки очень меня задевала. Нужно было идти. Я понял, что придется вылезать из своего убежища. Я надеялся, что у Киры, по крайней мере, хватит ума не бросаться мне навстречу с объятиями и чмоканьями.
– Значит, все готово? – спросил я.
Только чтобы как-нибудь прекратить этот разговор.
– Так ты идешь, мой хороший? – обрадовалась она.
– А разве уже все сели?
– Вот, все здесь. Все свои. Я, Ванда, Циля, Павлуша и, конечно, твоя мамочка, она еще здесь, ее душа…
– А Наталья?
Я никак не ожидал, как отреагирует Кира.
– А! Так ты Наталью дожидаешься! – вскинулась она. – Ты с Натальей хочешь по-семейному? Поэтому ты и нас выгонял? Это же отвратительно! Ты посмотри на нее и посмотри на себя!
Я буквально обомлел от этого дикого выпада. А она, Кира, как будто нарочно, как будто специально все повышала голос, чтобы услышала Наталья.
– Ах, как это отвратительно! Такой чистый, такой хороший мальчик, и вдруг такое поведение! Это она, зрелая, видавшая виды на тебя такое действие оказывает? Она, может, сама тебя приглашает? О, она только момента дожидалась! Давно готова! А ты, вместо того чтобы… И в такой момент!.. Стоило только твоей мамочке, бедненькой, уйти, как ты… Но, ты так и знай, мамочка сейчас все видит, все слышит! И не одобряет, ох, как не одобряет! Огорчается, слезки проливает, кап-кап, кап-кап!..
– Кап-кап, кап-кап! – словно эхо отозвалась Циля.
Только теперь я оправился из столбняка и вышел из-за перегородки.
– Ты с ума сошла, Кира! Если ты сейчас же не перестанешь или не уйдешь, мне придется самому уйти! Я не могу этого слышать!
В то же время, как ни странно, в ее словах содержалось что-то очень меня взволновавшее. А именно: с чего это Кира взяла, что Наталья только ждала момента, а главное, что «давно готова».
– Как это красиво! Ты, наверное, к ней собрался!
Кира не могла остановиться. Ее лицо покрылось пятнами, а рыхлая кожа двигалась, словно отдельными кусками.
Еще секунду и я бы действительно хлопнул дверью.
Кира снова стала якобы порывать уйти, но потащила за собой не дочку, а Цилю.
– Разве мы уже не будем питаться совместно? – пискнула старуха.
– Нет, не будем.
– Он что, нас выгоняет?
– Он теперь самостоятельный человек.
– Он очень неуважительно себя ведет, – заворчала Циля. – Выгоняет! Как только не стыдно старуху обижать! Со старухой связался!
Однако они, конечно, и не думали уходить. Лишь потолкались у порога, но так и не вышли.
Тут подал голос Павлуша.
– Уж и я говорил ему, что… – начал он.
– Вот, видишь, Сереженька, – перебила его Кира, – даже Павлуше это противно!
– Я говорил, – продолжал Павлуша, не слушая ее, – что я бы на его месте, первым делом забрался к ней в постель! Еще бы, такая прекрасная женщина!.. Да если честно, лично я, наверное, и не решился залезть к ней в постель. Только если она бы сама пригласила… Только, увы, все мечты. Мы для нее просто мальчишки!
– Что за мечты такие? – презрительно удивилась Ванда. – На Наталью лезть! Размечтались, балбесы. Она же старая тетка, от нее самкой пахнет. В тихом омуте черти водятся. Вам этого надо? Да она, поди, рада будет. Сама потом будет бегать.
– Фуй! – воскликнула Кира. – Ванда! Какой позор, какой стыд!
– Я же говорила, – захихикала Циля, – невоспитанная девочка.
Кира довольно глупо вращала глазами, как будто пыталась переварить все сказанное. Последняя фраза Цили окончательно привела ее в замешательство.
– Нет-нет, что вы, Циля! Ванда очень воспитанная девочка!
– Нет, – упрямо возразила старуха, – невоспитанная.
– Нет, она очень, очень воспитанная, – горячо убеждала Кира. – Она не такая.
– Такая, такая! – прошамкала старуха, глупо ухмыляясь. – Сякая.
– Нет, не сякая! – чуть не плача воскликнула Кира.
– Не сякая? – вдруг рассеянно повторила старуха, словно у нее в мозгах щелкнул переключатель. – Ну да. Она не сякая… Что же вы бульончика, бульончика не кушаете?
– Я кушаю, – закивала Кира. – Смотрите, я кушаю… – И она действительно плеснула себе в тарелку половник старухиного варева, но, конечно, есть не смогла, а только для виду водила ложкой, словно остужая.
Старуха пошарила в карманах своего халата, выудила несколько сухих корочек и щедро насыпала ей в тарелку.
– Вот греночек щепотку. Так полагается. Такое блюдо.
– Ну и хорошо, ну и прекрасно, – горестно вздохнула Кира, посмотрев на меня. – Может быть, Наталья будет лучше за тобой смотреть. Ты теперь себе хозяин. У тебя своя голова на плечах.
– Мамочка хорошая, – закивала Циля.
– Правда, Сереженька, – сказал Павлуша. – Ты попытайся.
– А вообще-то, тут нет ничего такого, – поддержала Ванда. – Попытайся, Сереженька. Уткнешься ее носом в коленки, может, пожалеет, не откажет.
– А я что говорю! – воскликнул Павлуша. – Разница в возрасте по нынешним временам никакая. Для начала пригласи ее в ресторан. Отлично действует.
Странно, теперь это им казалось не такой уж фантастической вероятностью. Мне же, наоборот, показалось, что я должен положить конец их бредовым предположениям и предложениям. Я стоял между дверью и столом, не зная, куда двинуться. Все выглядело так, словно они уговаривали меня, а я никак не хотел поверить своему счастью.
– Какую чепуху вы все несете! – возмущенно покачал головой я.
В общем, все отрицал. А, наверное, было бы умнее согласиться. Свести все на шутку.
– Нам все-таки лучше уйти! – заявила Кира.
Даже двинулась из комнаты, но потащила за собой не дочку, а Цилю.
– Разве мы уже не будем питаться совместно? – снова огорчилась старуха.
– Нет, не будем.
– Он что, нас выгоняет?
– Он теперь самостоятельный человек.
– Он очень неуважительно себя ведет, – заворчала Циля. – Выгоняет! Как только не стыдно старуху обижать! Со старухой связался, мальчишка!
– Господи, – пожал плечами я, – да возьмите всего, что вам хочется.
– О, мы уже знаем, какой ты щедрый, – покачала головой Кира.
Однако, как оказалось, они и не думали уходить. Они лишь потолкались, покружили у порога комнаты, но из комнаты так и не вышли.
Между тем этими препирательствами воспользовался Павлуша. Принялся сосредоточено и с аппетитом уплетать. Отъедался. Пришлось и остальным последовать его примеру.
На столе было чем закусить. Салаты, колбаса, бутылка вина и бутылка водки. Еще с поминок. Только кастрюлю со старухиным бульоном, воспользовавшись тем, что Кира отвлекала старуху, Павлуша брезгливо накрыл крышкой, предварительно вылив туда нетронутую порцию Киры, и поставил подальше в угол.
Я все еще в нерешительности стоял у стола.
– А ее-то, Сереженька, и нет, – сказала мне Ванда. – Ушла.
– Как? – пробормотал я. – Куда? Ты врешь… То есть, правда, кроме шуток?
– Кроме шуток. – Мне показалось, что в голосе у Ванды зазвучали растроганные, сочувственные нотки. – Я звала ее поужинать с нами, но она сказала, что ей еще нужно отца навестить, что ли…
– Я тоже слышал, – подтвердил Павлуша.
– Ушла, ушла, мамочка! – подтвердила Циля. – Измерила старухе давление, сунула таблетку и улетела! Такая-сякая!
– Фуй, какая жалость! – всплеснула руками Кира. – Может быть, ты теперь как маленький будешь капризничать и без нее ужинать не сядешь?
Я действительно ужасно расстроился. Все это время я мечтал об одном: вот придет Наталья, и тогда я навалюсь на еду.
Я почувствовал, что сейчас все опять уставятся на меня или, чего доброго, опять начнут обсуждать ее и меня.
– Не будешь же ты ее теперь дожидаться! – сказала Ванда.
– Нет, конечно, – протянул я, – только…
– Ну что, сядешь ты, наконец, за стол или нет?! – прикрикнула на меня Кира, решив, что снова пора воздействовать на меня строгостью. – Или, может, у тебя теперь аппетит пропал?
– У меня и, правда, что-то нет аппетита. Наверное, от усталости, – обрадовавшись, подхватил я. – Немножко передохну, а уж тогда поем…
И поспешно, чтобы Кира, чего доброго, еще не стала цепляться за меня, опять нырнул к себе в «кабинет», снова полез на «мансарду».
Только что я спешил домой, словно в чудесное убежище, где рассчитывал обрести покой и счастье, а вышло, что угодил в ловушку – замкнутую и тесную, как бетонный склеп без входа и выхода. Как странно, я чувствовал это, сидя в своей жалкой коробке, готовой рассыпаться от любого дуновения. Может быть, ловушкой было мое собственное «я»?
– Действительно, что пристали к человеку! – принялся защищать меня мой лучший друг. – Мы шутим, а ему совсем не до шуток…
– Никто к нему не приставал, – возражала Кира. – Мы ему только хорошего желаем. Мы для него все готовы сделать!
– Вот и не надо было с ним спорить, – сказала Ванда. – Вообще, дразнить его Натальей.
– Я хотел отвлечь его от грустных мыслей, – сказал Павлуша.
– Ему надо бульончика поесть, окрепнуть! – сказала старуха Циля.
Мне сделалось так гнусно, что я уткнулся лицом в подушку, зажмурил глаза, словно хотел пройти, пролезть сквозь самого себя, через воображаемую мембрану, разделявшую внешнюю и внутреннюю реальности. Но это было невозможно, и деться было некуда.
Не мог же я винить Наталью, что она сейчас ушла, и все-таки был зол на нее. Как будто она меня предала. Между тем я прекрасно знал, что это самое обыкновенное дело.
Нянчившейся со всеми Наталье приходилось еще и выкраивать время, чтобы навещать престарелого родителя. Никита обитал в противоположном крыле нашего дома. Вполне добродушный пенсионер, почти домашний юродивый. Выходил во двор, шаркал вокруг дома, заговаривал с прохожими, нес околесицу, часто со слезами на глазах и мелким беззубым смехом. А в последнее время сильно опустился, перестал за собой следить.
Я помнил его с детства. Никита всегда здоровался с моей мамой. Бог знает почему, питал теплые чувства ко мне. «Симпатизировал», как говорила мама. Непременно ко дню рождения приносил в подарок какую-нибудь полезную книгу или любопытный сувенир, вроде старинной открытки или стеклянного шарика с крошечной птичкой внутри. Безделушек у него было полным-полно. Меня впечатляли эти бескорыстные знаки внимания. Чтобы вот так, ни с того, ни сего, можно было совершать добрые поступки. Что, в общем-то, малознакомый старик приходил с подарком к какому-то маленькому мальчику, совершенно чужому, когда тот, бедняжка, в свой день рождения затемпературил и уложен в постель.
Старуха Циля рассказывала, что у него когда-то сгорела жена. То есть мать Натальи. Еще один жуткий случай из прошлого. Были, якобы, у супругов какие-то размолвки. Даже в разводе находились, что ли. Хотя еще жили вместе.
Но особенно Никита был знаменит у нас тем, что у него, по слухам, имелся роскошный автомобиль. Якобы, где-то в подземном гараже стоял совершенно новый черный трофейный, типа «Даймлер-Бенц». Автомобиль, словно тело в мавзолее, находился в состоянии идеальной консервации. Причем Никита ни разу (!), его из гаража не выгонял. Вообще им не пользовался (!!). Никто уже и не предлагал Никите продать машину. Он и слышать об этом не хотел. Притворялся, что у него вообще нет никакой машины.
Старуха Циля уверяла, что первоначально автомобиль принадлежал ее трофейщику-мужу Николаю Васильевичу. Это утверждение ничем определенным не подтверждалось. Весьма вероятно, что он перешел к Никите еще в те времена, когда у его отца с Николаем Васильевичем были некие деловые отношения. Крутили не то драгметаллами, не то антиквариатом, чуть ли не сокровищами. Темная история. Я не вдавался…
По идее я должен был испытывать к Никите сердечную признательность: именно ему я был обязан появлению у нас Натальи. Именно он, как коренной обитатель нашего дома, приглядел для дочери комнату, пустовавшую после смерти старушки Корнеевны, подбросил другой заинтересованной стороне вариант обмена. Плюс уговорил Наталью перебраться поближе к себе, несмотря на то, что той нужно было возвращаться в дом, с которым были связаны такие мрачные воспоминания. Хотя оставаться в квартире, где у нее болел и умер ребенок, тоже было ничуть не легче…
Я включил ночник. Потом выключил. Потом снова включил. Меня все злило. Из своего добровольного изгнания мне было слышно, как гремит посуда, стучат вилки и ножи. Я чувствовал себя несчастным и брошенным как никогда. Но глупее всего, что я и правда ужасно хотел есть. Особенно, понаблюдав, с каким смаком уписывает поминальную трапезу изголодавшийся дезертир-друг. Наверное, еще немного, и от голода и обиды у меня из глаз покатились бы слезы.
Кстати, последний раз я плакал, когда участковая докторша Шубина проболталась Циле, что мама совсем плоха, что рентген показал, что метастазы расползлись по всему телу. Старуха стала изводить маму своими гнусными шпильками. А до меня, может быть, впервые, дошло, что моя мама обречена.
Вдруг скрипнула дверца «кабинете». Я ведь не заперся. Ко всему прочему еще и запереться – это уж было бы совсем по-детски! В «кабинет» просунули сначала одну большую тарелку, на которой горкой были сложены салаты, кусок холодца, кругляши колбасы, шпроты, бутерброд с красной икоркой, ломтики буженины, а затем другую, где, кроме полной рюмки, уместились чашка дымящегося чая и несколько сладких пирожков. Все выглядело чрезвычайно аппетитно. Я так проголодался, что уже обрадовался бы и пресловутому бульону.
– Да помоги же! – потребовала Ванда, влезая ко мне. – Как насчет того, чтобы поужинать прямо в «мансарде»?
Свесившись сверху, я поспешно взял тарелку с чашкой и рюмкой, поднял к себе наверх. Забравшись внутрь, Ванда поставила другую тарелку на тумбочку рядом с компьютером, положила вилку. Потом, затворив дверцу «кабинета», устроилась в маленьком кресле и огляделась.
– А у тебя тут классненько! – тихо сказала она. – Можно я тут с тобой посижу немножко, а?
– Ну, посиди.
Я был занят закусками, соображая, на что нацелиться в первую очередь.
– Ты сначала выпей. Мы уже все выпили, – прошептала Ванда. – Не чокаясь.
Я взял рюмку, сунул в нее нос. Пахло водкой. Выпить, чтобы что-то переменилось? Кое-как выпил, торопливо поставил рюмку на монитор компьютера. Затем, как был в полу сидячем положении у себя наверху, принялся за закуски – без разбору за все сразу.
И едва набил рот, проглотил первый кусок, как все мгновенно переменилось. Вот она – физиология в действии! Я снова почувствовал, что там за стеной, совсем рядом, в комнате Натальи каждый предмет высвечен закатом, и ветер с Москва-реки колышет занавеску. Не так уж долго будет отсутствовать хозяйка. Скоро она вернется.
– Боже мой, как мне тут у тебя нравится, – шепотом воскликнула Ванда. – Я так балдею!
Она протянула руки, погладила компьютер, книжные полки, стены, столик, мою постель.
– Здесь так уютно. Такой кайф! Просто фантастика! Не то что дома. Ненавижу мать. Пьет кровь. В надежде помолодеть. Все матери – вампиры. И в общаге не лучше! В одной комнате с тремя тетками-лесбиянками… Кажется, тут, у тебя, – тем же шепотом продолжала она, – я бы согласилась не выходя провести всю жизнь. Я очень хорошо представляю себе, как ты тут сидишь за компьютером или книгами, занимаешься.
– Тесновато вдвоем, – хмыкнул я.
– Вот это-то и чудесно! Особенно хорошо – пошептаться.
– Ничего особенного, – заметил я. – Обыкновенная коробка. За неимением настоящего кабинета, не так уж и плохо. Я привык. Я здесь дома.
– Нет, что ты! Я же понимаю, что все не так просто. Мне сейчас кажется, что я в купе волшебного поезда. И этот поезд куда-то мчится. Знаешь, чего бы мне сейчас больше всего хотелось? Лежать там, наверху, на твоем месте, а ты чтобы сидел здесь за компьютером. Не просто лежать, а может быть, тоже читать что-нибудь необыкновенное.
– Что необыкновенное? Зачем? – насторожился я, отрываясь от еды.
– Просто необыкновенное. Чтобы лучше тебя понимать… Ты кушай, кушай! Мне так нравится смотреть, как ты ешь. Ты не обращай на меня внимания. Если хочешь, чтобы я молчала, я замолчу.
– Дело твое. С какой стати я буду командовать?
– Просто так. Я хочу подчиняться. Знаешь, это приятно. Ты кушай!
– Да я уж все съел, – пробормотал я.
– Хочешь, еще принесу чего-нибудь? Чего ты хочешь?
– Нет уж, я и так объелся.
– Ну, тогда просто лежи. Ты ведь немножко опьянел?
– Есть немного.
– Вот и хорошо. И я немножко. У тебя тут так хорошо пахнет. Мне кажется, это твой запах. Я очень давно знаю твой запах, братик. Он напоминает один импортный мужской дезодорант. Улыбаешься? Кстати, ты знаешь, что у тебя сейчас особенная улыбка. Как во французских фильмах. Французская улыбка…
Что-то знакомое, подумалось мне. Волосы твои, как ворох спелой пшеницы. Язык, как спелый арбуз. Ноги, как кедры ливанские. Что-то в этом роде. То есть практически плейбой.
– Может, ты голодная? Из-за меня толком не поела. Пойди поешь, – предложил я.
– По-твоему, я только и делаю, что ем, да? – было обиделась Ванда, но тут же с гордостью сообщила: – Я теперь ем очень мало!
– За фигурой следишь? Сейчас все следят. Едят, едят. Потом пьют таблетки. Потом опять едят. Потом опять таблетки.
– Я – совсем не потому. Вот Наталья, к примеру, она, по-твоему, следит за фигурой?
– Откуда я знаю? Вряд ли. Но, кажется, она ест очень мало.
– Вот видишь. И таблетки не станет пить. Разве ты не знаешь, женщине достаточно одного стакана кефира в день?
– С сахаром?
– Ты шутишь, а я серьезно. Я читала об этом. Я тебе потом принесу эту книгу. Хотя ты, наверное, ее не будешь читать. Там написано, что женщины так устроены, что им вполне достаточно мужской энергии и стакана кефира. У нас, женщин, особое сочетание хромосом.
– Чепуха. То есть я что-то не замечал, чтобы Наталья питалась кефиром и… – Я запнулся, сообразив, что совсем не собирался обсуждать с Вандой Наталью.
– И мужской энергией? – продолжила за меня Ванда. – Ты думаешь, у нее никого нет? Неужели она никогда никого не приводит? Не может быть, чтобы у нее не было любовника. Значит, она сама к нему ходит. За такой взрослой бабой, да еще, как Наталья, наверняка целый хвост всякого разного. Ну, тебя-то это, как раз, заводит… Нет чтобы гулять с нормальной девчонкой… Ты что, не можешь себе представить, что кто-то занимается с Натальей любовью? Что она может кому-то делать…
Опять!.. Я упорно молчал. Представить себе я, конечно, мог все что угодно. Но если бы я стал ей возражать, она бы непременно начала спорить. Не рассказывать же ей, что у меня на этот счет совсем другие сведения.
Немного поразмыслив, Ванда сама себе и возразила:
– Хотя… глядя на нее, мне против всякой логики кажется, что у нее действительно никого. Мама говорит, что такие красивые женщины, как Наталья, обычно холодны, как лягушки… Значит, она питается твоей энергией! – совершенно неожиданно заключила она. – Ну, насчет кефира – это все чепуха. Не в кефире дело. Ты наверняка гораздо больше меня об этом знаешь. Мужчины и женщины – по природе совершенно разные существа. Женщины видят мужчин насквозь. У них все на лице написано.
– Еще скажи, – хмыкнул я, – что мужчины хотят только одного. Сделаешь открытие. А, по-моему, женщина то же самое, что мужчина, и наоборот. Тело – не играет никакой роли. Все зависит оттого, что чувствуешь.
– Зависит оттого, что чувствуешь?.. Как это здорово – то, что ты сказал!
– Ничего особенного я не говорю, – снова хмыкнул я. – Это ты говоришь…
– Ну да, я болтаю, болтаю… Знаешь, я бы хотела много учиться, много знать. Подняться до твоего уровня. Чтобы когда-нибудь сделаться достойной тебя.
– Это еще зачем?
– Ни за чем. Просто так.
Мы немного помолчали. Ванда снова огляделась вокруг.
– Как все-таки у тебя хорошо… Покажи мне что-нибудь интересное! – вдруг попросила она. – У тебя есть что-нибудь такое?
– Что? – не понял я.
– Все равно что. Мне все интересно. Включи какую-нибудь игру. Или что-нибудь такое.
– Не знаю. У меня нет ничего интересного. Честное слово.
(Не «XXXXXX» -архив же ей демонстрировать!..)
– Ну, просто, включи компьютер. Покажи, как он работает.
– Разве ты не видела?
– У меня же нет. И в школе не было.
– Как-нибудь в другой раз.
– Жаль… Ну ладно… Тогда, может, давай, выключим свет? – предложила она и, не дожидаясь ответа, погасила настольную лампу. – Так еще класснее! – сказала она. – А вообще-то мне ужасно нравится, что ты так серьезно ко всему относишься.
В первую секунду я хотел протянуть руку и включить свет, но почему-то не стал этого делать.
– К чему я серьезно отношусь?
– Да ко всему. Например, к своим занятиям. Это потрясающе! Я бы хотела стать тебе верным другом, настоящей помощницей, хотя знаю, что тебе это совершенно все равно. Я всегда мечтала стать настоящим другом необыкновенному человеку. А если он захочет – то и подругой. Больше всего на свете мне бы хотелось сделаться кем-нибудь вроде тех женщин-помощниц, отдававших всех себя, чтобы поддерживать великого человека. Я тобой исключительно восхищаюсь.
На это, естественно, я ничего не мог ей сказать.
– Только к женщинам ты относишься все-таки чересчур серьезно, – продолжала Ванда. – Вообще к «этому делу». И в детстве был таким. Не считая, конечно, тех ночей, когда наши мамы засиживались за шитьем, нас укладывали спать, а мы с тобой совали друг другу ноги под одеяло. Помнишь? Скажешь, обыкновенное детское баловство, да?
Незачем было и отвечать. Конечно, не обыкновенное баловство. Но это не имело никакого значения. Мало чего было в детстве!
– Ты и ко мне серьезно относишься, Сереженька. Сразу хочется перед тобой покривляться, поиграть в серьезные игры, в жениха и невесту. А ведь я прекрасно понимаю, что тебе вовсе не хочется на мне жениться. Но меня это ничуть не обижает. И знаешь, почему? Потому что знаю, если бы захотела, у нас бы с тобой получилось. Я же не забыла, как мы с тобой однажды танцевали у тебя на дне рождения. Тебе было очень хорошо. Значит, и ты можешь потерять голову. Потом опять будешь очень серьезным… Но замуж – это не главное. Можешь считать меня самоуверенной дурочкой, но я еще не знаю мужчины, который отказал бы мне, если бы я этого захотела. Обижает, знаешь что? Когда вот так, как Павлуша, – всегда несерьезно. На лице написано, что жениться заранее не согласен, а только хочет быстренько разрядить свой пистолетик, бежать дальше. Наверное, думает, что, стоит ему поднабраться опыта, он будет женщин менять, не пропустит ни одной. Что лучше всего – это с каждой по разу. Думает, что ему все так и будут давать.
– Почему же, – вступился я за Павлушу, – он, например, сам говорил, что о Наталье и помечтать не может.
– О Наталье – да. Правильно. Не может мечтать. Нет ничего странного, чтобы мечтать о такой женщине. Нормально. Но одно дело хотеть, а другое дело мечтать. Как ты. Ты – другое дело. Поэтому я тобой и восхищаюсь. Ты особенный, необыкновенный человек не только в мыслях и желаниях, но и в мечтах.
– Ты все что-то выдумываешь, – как можно равнодушнее сказал я.
– Ты сам знаешь, что нет. А я знаю, что такому человеку, как ты, будет нелегко. Особенно с женщинами. Нелегко, мучительно, запутанно. Может, дорого заплатишь за свою необыкновенность…
Не нравились мне ее пророчества.
– Да ну тебя, Ванда, накаркаешь еще!
– Нет, правда. Еще недавно твоя мама говорила.
– Что-что? – вздрогнул я. – Что она говорила. Кому?
– Не переживай! Ничего особенного. Просто жаловалась, что ты такой серьезный растешь… Между прочим очень просила меня, чтобы я, может, по-дружески, по-родственному, подыскала тебе какую-нибудь девушку посмелее. Познакомила с какой-нибудь своей «хорошей» подругой. Что тебе уж пора развиваться в этом смысле… Я уверена, что она имела в виду никакую не мою подруга, а меня саму!