Часть I
Деревня Верхнее Мартыново, это исконно русское поселение, сибирское. Глухая Сибирь, далекая. И от власти далекая, и от Бога. Издревле пробивались тамошние людишки промыслами разными, да хозяйством своим.
Однако, лет десять назад, власть вспомнила о них. Пароходишко тогда баржу притянул в деревню. Забрали, почитай, большую часть мужиков, да выбирали какие покрепче, побычистее. Погрузили на ту баржу и увезли вниз по течению, в никуда. Баржа набок накренилась, как мужики столпились на жен своих, да на ребятишек в последний раз глянуть. Охнула ближайшая тайга, как бабы заголосили. С тех пор ни слуху, ни духу о тех мужичках.
Поговаривали, правда, будто японец зарился на берега Рассейские. Вот его и уехали воевать мартыновцы, а так ли на самом деле, никто не знает. А деревня как будто откупилась теми людишками от властей, никто больше не беспокоил. Уже другие мужики, крепкие, да бычистые ходили по своей земле уверенно и весело.
Ни одна дорога не проходила вблизи деревни, лишь зимник, петляя по Киренге от одного заснеженного берега к другому, прокатывался Низовской улицей.
Красивые санки, запряженные, иногда, тройкой, будили звоном бубенцов аккурат полдеревни. Верхняя улица не могла слышать и видеть проносившихся кибиток, и обыватели тамошние были этим немало огорчены. Узнавали они о проезжающих санках лишь от пацанов, разносивших эту радостную новость.
Высыпали все, и стар и мал, на сугробы, на заборы, на другие возвышения, чтобы хоть глянуть в сторону Низовской, где так лихо катила кибитка. И порой, не увидев даже самих санок, люди как-то душевно отмякали, успокаивались: значит, где-то есть большие города, большая жизнь. Значит, все нормально, все идет своим чередом, как свыше поставлено, и не забыты они, мартыновцы, коль мимо них кто-то значимый не по безделице катит.
Мефодий жил с самого края. Не то чтобы особняком, но как-то в пол оборота ко всей улице. Домишко оконцами скорее к реке тянулся, чем в улицу. И хоть и мутны были стекла, а охотничий глаз далеко примечал кибитку, и хозяин, невольно улыбаясь, начинал неторопливо натягивать олочи1.
Акулина, или вернее сказать, Акулька, как звали ее все соседи, да и сам Мефодий, тоже накидывала на себя зипунишко и начинала торопить Ванятку, который как обычно в одной рубашонке возился за печкой:
– Ванятка, бросай ты свое ружьишко-то, гости к нам, побёгли глядеть.
Ванятка, а ему пятый покатил ноне, не мог пока проникнуться родительской радостью, но все равно бросал вырубленную тятькой из цельной деревины винтовищу, с которой он только что подкрадывался к зверю, привычно смахивал сопли на левый, уже залоснившийся рукав рубашонки, и начинал шарить под порогом хоть какие-нибудь обувки. Можно было еще из окна глядеть на реку и выйти на мороз лишь в последний момент, но нет, так не делали. Выходили и ждали у прясла2.
Когда же, наконец, повозка лихо влетала в улицу и, обдав Мефодия и семейство его снежной пылью, проносилась мимо, у Ванятки губы уже были синими и неудержимо тряслись. Акулька тоже промерзала, – до самых нутрей, – но признавалась в этом неохотно, боялась испортить радость мужа.
А тот был на какой-то невообразимой высоте, на такой, что даже дух захватывало: живут людишки-то, значит, вона, как живут-то.
Посмотришь на него и подумаешь, что это он только что так лихо и красиво промчался на тройке по родной деревне, а из сапог хромовых бархатные портянки свисают, как у тех золотошников, что когда-то в детстве довелось видеть Мефодию. По нескольку раз за зиму выходили так всей деревней встречать гостей.
И совсем неважно, что гости те, в большинстве случаев, даже не останавливались, уносились со своими снежными клубами в далекую неизвестность. Важно было знать, что и в этой далекой неизвестности, в той неведомой стороне – стране, тоже живут люди, конечно, получше живут, но это же даже хорошо. Ох, как хорошо.
Весной зимняя дорога начинала темнеть, раскисала, выпячивалась рваными клочками соломы. Мефодий в это время ходил смурной и в сторону реки старался не смотреть. Потом зимник вообще уносило ледоходом, и мужик снова начинал улыбаться, снова радовался жизни, трогал шершавой ладонью шесты, что стояли в углу, предвкушал скорую рыбалку.
Жили Мефодий с Акулькой не богато, но и нужды большой никогда не пытали. Молодость помогала и край богатейший. Хоть рыбу добывай, хоть зверей промышляй, всего вдоволь. Здоровьем Бог не обидел, страсть к охоте батяня привил. Не сиживали, в общем, голодом-то.
Ванятка родился к большой радости. Жалели лишь о том, что старики не дожили до внука, уж больно ждали. А померли, как ветром сдуло. Были, и нет уже. Так и объяснили тогда – поветрие. Кто его знает, может и поветрие, а, может, и какая другая болезнь приключилась.
В тот год многих стариков подобрала костлявая. Только к Рождеству прекратился мор, земля дюже крепко сковалась, – север. А то бы помаялись долбить могилки-то. Мефодий в ту осень хорошо поохотился, почти сорок пучков белки принес, да горноки были, да и мяса не малó добыл. С радостью шел домой, а там пустовато. Одна Акулька брюхатая сидит. Не получилось радости.
Да ладно хоть Бог уберег бабенку, с одной же посуды и ели, и пили, да все общее. А вот, поди ты, целехонька. Даже не хворала. Мефодий в ту зиму больше не ходил в лес, – жену караулил, попустился и мясом добытым, и плашником. Зато вон какого сына состерег. Сам роды принимал, не побежал за повитухой. Как уж получилось, а все свое. С молитвой да с любовью и управились.
А Акульку он и вправду любил. Не говорил об этом, конечно, а другой раз и гаркнет даже, если что не так, или замешкается, но любил. Пальцем тронуть, – упаси Боже. На охоту уходил по осени, сколько раз наказывал отцу беречь невестку. Хоть и так знал, что не обидят не в жизнь, а все наказывал. А вышло вот оно как. Да что теперь. Не воротишь. Лето в Мартынове – пора сытная. Только не ленись, маломальские сетёшки разбрось и все, с рыбой. А там и лучок на грядочке стрелку к солнышку потянул, глядишь и первый огурчик уже сорван.
Не один Мефодий в деревне охотник, есть мужики, но самый ловкий и богатый солонец у него. Только зазеленела травка, всё, потянулся мужичок с вечера в хребет.
Одному ему ведомы те потайные тропочки, что ведут на заветный солонец. Сразу после снега сходил туда, проверил всё, сидьбу подлатал. Теперь же вот шёл с надеждой. Да и не думал, что по-другому будет. Это быка, пантача, скараулить трудно, мастером быть надо, а яловую матушонку добыть, – дело плевое.
Не торопясь, шагал охотник по лесу, чтобы не потеть. Отец ещё так учил, а теперь уж как само собой. Не доходя лабаза, остановился, покурил ещё и уже окончательно вошёл в зону. Здесь ещё было одно правило, – надо дойти до лабаза, пока роса не упала, чтобы следа не оставить. Так все и получилось.
Залез легко, даже весело, затянул за веревку панягу и ружье-затворку. Расположился поудобнее, затих. Тайга притихла. Деревья стояли, как завороженные, то ли распарились за день и теперь ждали ночной прохлады, то ли просто притихли, чтобы охотник мог услышать тот единственный звук крадущегося на солонец зверя.
Мефодий вспомнил как он, ещё молодым парнем, озорства ради, притащил с собой на солонец Акульку. Ему нравилось смотреть на неё в сумерках, различать, как она вздрагивает от каждого постороннего звука, как всё ближе прижимается к нему, пытаясь унять эту нервную дрожь во всём теле. А в лесу тогда было душно,– перед дождем поднялись тучи комаров, мошки.
Приятного было мало. Зверь не шёл, перед сменой погоды он вообще на солонец идёт плохо, неохотно.
Лес наполнялся темнотой, казалось, что кругом ожили и начали медленно двигаться причудливые тени. Акулька устала от комаров, от мошки, от напряжения. Она свернулась клубочком и стала засыпать. Поза была неудобная и юная охотница начала похрапывать. Мефодий тихо пощелкал пальцем по носику подруги, и та встрепенулась, открыла глаза:
– Что случилось?
– Тихо, тихо. Все хорошо.
Он уже слышал, что к солонцу пробирается какой-то зверь и знал, что если тот чуть-чуть замешкается, то уже стрелять будет невозможно – стемнеет. Но матушонка не обнаружила ничего подозрительного и бодро вышагнула на чистинку. Охотник уже поднимал ружье, когда рядом снова раздался храп. Изюбриха резко развернулась, прозвучал выстрел.
Акулька чуть тогда не слетела с лабаза, ладно Мефодий удержал ее. Утром они нашли и под нудным дождиком разделали зверя. Промокли до нитки, но было так весело, хохотали над собой, не переставая. Потом нагрузились мясом и, счастливые, зашагали домой.
Мефодий стряхнул воспоминания, лег на живот, поближе пододвинул ружьё и стал смотреть на солонец. Вода в яме была мутной, – это говорило о том, что зверь ходил сюда часто. Вот в стороне что-то прошелестело, – из-за куста выкатился серый комок – заяц. Следом прошелестел второй. Оба подкатились к самой грязи и начали лизать её.
Прошло сколько-то времени. Потянуло прохладой. Зайцы, вдруг, как по команде, сделали стойку на задних лапах и навострили уши в одну сторону. Оттуда, как тень, появилась косуля. Зайцы брызнули в разные стороны.
Не останавливаясь, видимо, никого не опасаясь, козочка прошла к солонцу и сразу стала лизать грязь, быстро-быстро тряся головой. На боках у нее еще сохранилась зимняя шерсть, блеклая и неестественная.
Охотник лежал на лабазе, затаив дыхание. Хотелось курить. На лес опускались густые сумерки, по распадку плавился, цеплялся за кусты и траву густой туман. Где-то в недрах этого тумана тихо шуршал стылый ключ. И чем гуще становились сумерки, тем слышнее становился ручеёк.
Мошка жгла лицо и шею, но шевельнуться, провести ладонью по бороде нельзя, – где-то недалеко топтались матки, – изюбрихи. Мефодий знал об этом, слышал их, чувствовал. Он непроизвольно раздувал ноздри и медленно втягивал в себя сырой предночной воздух, – пытался уловить запах выжидаемой жертвы. Козочка тоже учуяла зверей более высокого ранга и тенью исчезла в наваливающейся темноте.
Мефодий изготовился к стрельбе. Он знал, что сейчас они появятся:
– Матки же, у них ума не хватит темноты ждать. Другое дело бык.
Да, пантача взять куда труднее. Тот вдесятеро осторожнее. Темнá ждет вдалеке от солонца, только потом, еле двигаясь, пробирается к заветному лакомству. И то не сразу лезет в грязь, а подойдет под лабаз и стоит какое-то время, прислушивается. А над ним мошки, комара, – тучи! И все они на охотника бездвижного наваливаются. Не выдержал, шевельнул рукой, и всё, как не было пантача.
Даже не увидел Мефодий, как три матки оказались на солонце, в самом центре. Да и не мудрено, – тени лесные уже смешались местами с теменью подположной. Есть такое понятие, – под пологом леса всегда темнее, даже в солнечный день, а уж ночью…
Заметил движение, когда одна матка голову подняла. Тут как просветление в глазах случилось, сразу всех увидел, – стоят, жуют, в самом центре. В крайнюю стволом навел, под лопатку, – молодая коровёнка. Разорвалась тайга от выстрела пополам. Даже туман, кажется, дернулся и присел на мгновение, потом снова поплыл, поплыл вслед за улетающим эхом, вслед за удаляющимся треском сучьев под копытами насмерть перепуганных зверей.
Мефодий послушал далекое эхо выстрела и мельком подумал, что завтра будет хороший день, чистое эхо. В грязи уже затихала матушонка.
– Ну, вот и славно, вот и опять с мясом. Слава тебе, Господи.
Часть II
Мартыновское лето короткое. Быстро прокатывается, хоть и буйно, – на то и север.
Пронеслось и это, с его заботами огородными, сенокосом и заготовками на зиму. Полетели листочки желтые с березок, осинник раскрасил свои платьица в пурпурные цвета. Воды в речке поубавилось до нижней отметки. Мужики колдобились с осенними заездками.
У Мефодия душу поджимать стало. Как вроде кто-то большой и сильный с боков сожмет, аж дух остановится, потом опять отпустит. Это каждую осень так, когда лес цвести начинает. В предчувствии охоты это, дух – то захватывает.
Ещё совсем юнцом пристрастился он к тайге. Отец с дедом пристрастили. Ох, знатные таёжники были. Плашники держали самые длинные, да мяса поболе других добывали. А дед, тот вообще охотник. Он по молодости в якутах жил, рассказывал, как на соболей хаживал. Вот зверь-то ценный.
Мефодий еще летом нащипал лучины и аккуратно развесил ее пучками под тесовым навесом – для полной просушки. Теперь же собрал и сносил домой, сложил за печь. Одну лучинку выдернул, вставил в держак и, улыбаясь, запалил. Хорошо горела лучинка, без треска и не коптила. Ладно будет вечерять Акулька, в тепле и свете. А керосин дорогой, его только на праздники.
…Перед самым ледоставом Мефодий, как и другие заречные охотники, добром всё уложил в лодку, – скарб, припасы, одёжку, в нос усадил и привязал накоротко рослого кобеля, поцеловал жену и Ванятку. Чуть задержался, окинул взглядом Низовскую улицу, осенил себя крестом и взялся за шест.
От резких и сильных толчков лодка легко скользила по мелководью, навстречу остывающим струям горной реки.
Отмахав верст десять, Мефодий добрался до устья своей речки – Черепанихи. Небольшая речка, но страсть как заломная. На каждом повороте набито деревьев выше дома, и старых, совсем трухлявых, и совсем свежих, только что вывернутых с корнем.
На чуточном костерке взбодрил чайку, погрел кишки, отвалился на камешник отдохнуть, на обеденном, ещё ласковом солнышке. По Черепанихе подниматься было куда труднее, чем по Киренге. Часто приходилось выпрыгивать в ледяную воду и проводить лодку вброд, с трудом удерживая её, груженую, на упругих, прозрачных струях. В подперекатных ямах шарахались в разные стороны от лодки покатные1 харюза и важно отходили ленки.
Зимовьё стояло на высоком берегу и слеповато посматривало на реку малюсеньким оконцем сквозь поднявшийся чуть не до самой крыши осот и бурьян. Мефодий обошёл вокруг зимовья, убедился, что всё в порядке, и стал выгружаться.
Зимовья, это и второе, в самой вершине реки, рубили ещё отец с дедом. Зимовья были крепкие, добротные, но построены на старый, кержацкий манер, – без дверей. Вместо двери делали лаз, – в нижнем венце вырез. Попасть внутрь можно было только ползком.
Изнутри лаз закладывался обрубком бревна, прикрывался какой-нито тряпкой и всё. На все четыре стороны рубились бойницы, маленькие дыры, в которые можно было просунуть ружьё. Всё это делалось лишь с одной целью, уберечься от этой пакости, – от медведя.
Медведь в этих краях был единственным неприятным сюжетом в жизни таежников. Били, конечно, они их и с удовольствием били. Вон у Мефодия отец, почти что сорок штук взял за свою жизнь. Да и сам Мефодий уже трижды испытал удачу. Но это одно дело, когда ты сам охотишься на него. А если он начнет на тебя охотиться, да еще не днем, а ночью, да не приведи Господь.
А случаи такие были, и не раз. Вот и строили зимовья добротные, надёжные, пусть даже не совсем удобные. Да и привык уже охотник к своим зимовьям, сроднился с ними, тянуло сюда по осени так, что сил никаких не было. Любил.
Начало сезона проходило в обычных заботах. Нужно занести кое-какие харчишки в дальнее зимовьё, рыбки поймать, дровишек наготовить, плашник поправить. Между делом стрелял белок, через день по одной, определял скоро ли выкуняет, когда плашник поднимать.
Снежок уже раза два выпадал и снова таял. Но зима все-таки брала своё, подмораживало, в тени забелели проплешины. Начались работы на путиках.
Однажды встретил след волка, похоже, тот прошёл поперёк участка ночью. Шёл, не останавливаясь, широкой рысью. Проводив след до реки, где серый без задержки, через залом, ушёл за границу участка, Мефодий повернул в обратную сторону, направился к зимовью.
След волка невольно напомнил ему события двухлетней давности. Тоже была осень, только поздняя и более слякотная. Белка была совсем не выходная, работы никакой. Решил тогда Мефодий сходить к соседу, – друзья они были. Да и приглашал тот его давно уже. А тут и повод был, бражка подошла, ядреная получилась. Собак хотел было оставить, привязать к зимовью, потом передумал: вдруг разгуляюсь.
Раненько утром загрузил жбанчик на панягу, гаркнул собак и ломанул прямо от зимовья в хребет. На участке у друга он не бывал никогда, но по рассказам того представлял, где примерно искать зимовье.
– Да и что там искать-то, в лесу же, не в городе, это там блудануть можно запросто, а здесь тайга, – считай дом родной.
Перевалил хребет, скатился в чужую сторону, прошёл распадком и уже стал подниматься в другой хребет, когда недалече враз забухали собаки.
– Однако сохатку приперли, – решил охотник.
Скинув панягу с бочонком, Мефодий легко перепрыгивал через колоды. Не добегая собак, поостерегся, ружье приготовил.
Матуха стояла возле вывороченного ветром дерева, прижимаясь задом к корню. Иногда кидалась вперед, но здесь же отступала от наседавших собак и занимала прежнее место. Охотник легко подкрался и с одного выстрела свалил сохатого. Собаки здесь же кинулись в сторону и заорали снова. Там оказался бычок, ненан. Пришлось и его добыть.
Обрабатывать, делать лабаз, затаскивать туда мясо, – работы много, на весь день. Надо было вернуться в свое зимовье, а Мефодий всё–таки пошёл дальше. Да ещё кусок мяса прихватил с собой, да печёнку, на закусь. Погода снова испортилась, пошел снег с ветром, быстро вечерело.
Выйдя в пойму ключа, где по предположению должно быть зимовье, охотник поправил за спиной увесистую поклажу и направился вниз по течению.
Кобель вдруг насторожился, поднял шерсть на загривке торчмя и, напружинившись, пристроился за хозяином. Сучонка же, как бежала далеко впереди, так и прибежала прямо в пасть волкам. Она даже не успела развернуться, лишь истошно заорала, когда с трех сторон на неё набросились волки.
Душераздирающий крик погибающей собаки резко оборвался. Мефодий всё понял. Он прибавил ходу, но не для того чтобы спасать собачку, ей уже ничем не поможешь, а лишь для того, чтобы хоть найти место, где она погибла, пока ещё не совсем стемнело. Кобель шагал сзади, не отставая ни на шаг.
Спутанные следы волков уходили чуть в сторону, по ним и пошел Мефодий, и вскоре вышел к месту трагедии. На взбитом снегу остались пятна крови, да кое-где валялись клочки шерсти. Он стоял и смотрел на место страшной расправы, когда за спиной, кажется, совсем рядом, раздался надсадный, хриплый волчий вой.
Здесь же, с боков враз завыли ещё два волка, только без хрипотцы. По спине пробежали мурашки. Кобель прижимался к ногам и мешал шагать, потихоньку ворчал. Мефодий навел ружьё в сторону замолкающего воя, оттянул затвор и выстрелил. Пламя, вылетевшее из ствола, ослепило, а эхо, дюже короткое, указало на то, что ветер стих и началась ночь.
Немного постояв в тишине, охотник перезарядил ружье и направился в сторону предполагаемого зимовья. Волки снова завели свои песни, правда, не близко. Продвигаться вперёд стало труднее, обступила темнота, сучки лезли в лицо, навалилась усталость. С темнотой волки осмелели и запели поближе, со всех сторон.
– Окольцевали, сволочи, – ворчал охотник и стрелял по сторонам. Но выстрелы уже не отгоняли так далеко хищников. Они, конечно, отскакивали, но здесь же возвращались и начинали круговую перекличку. С каждым разом круг, в центре которого находился охотник с собакой, становился все меньше, голоса перекликающихся волков раздавались естественнее, а порой было слышно лязганье зубов.
Наконец ноги нашли то, что уже давно ждали, искали и уже стали терять надежду.
Ноги охотника ощутили тропу. Давно никто по ней не ходил, но это была тропа, которая обязательно должна привести к спасительному жилью. Мефодий уже в который раз пнул путающегося в ногах кобеля и торопливо зашагал. Надеялся он только на ноги, – они должны нести его по тропинке и не потерять ее, не сбиться в кромешной тьме.
Волки взлаивали и выли где-то совсем рядом. В стороне подвывали молодые. В другой стороне уже разодрались между собой.
– Меня не поделили, что ли, – ворчал Мефодий и на ходу стрелял в ту сторону. Казалось, темнее ночи в жизни не было, как не было тяжелее паняги и длиннее тропы.
В кармане брякали последние три патрона, а спина холодела от предчувствия удара сильных звериных лап. Воображение рисовало огромные клыки, которые вот-вот вопьются в шею, кровь на снегу… Невозможно было отогнать эти видения.
Внезапно тайга расступилась, и на образовавшейся поляне он увидел нечто темное и приземистое – зимовье.
Зимовье было с дверями. Охотник с ходу ввалился туда, в темный, холодный проем, вместе с панягой, ружьем и собакой. Уже лежа на полу, он стащил с себя панягу, прихлопнул дверь и снова вытянулся в темноте чужого жилища. Лежал так некоторое время, без движения. Волки вокруг зимовья устроили настоящий концерт. Один завывал, его поддерживали двое, потом подключались ещё и ещё.
– Ну, теперь-то хоть сколько пойте, не возьмёте.
Всю ночь Мефодий слушал концерт. И даже усталость, помноженная на три кружки браги, не смогли сбороть его, уснул лишь с рассветом.
Часть III
Охота в этом году большого прибытка не обещала. Белки было маловато, а на проходную надежды и вовсе не было, тайга была пустой. Ни ягод, ни ореха не уродила.
При первых заморозках Мефодий уже встречал в рогульках кустов повешенных бурундучков. Старики баяли, что это они от безвыходья вешаются, кормов не наготовили вот и покончили с собой. Мефодий же думал, что бурундуки, ослабленные бескормицей, просто коченели на холоде и, падая, попадали головой в развилку. Силы выбраться не было, и они погибали. Казалось, что сами повешались.
Кто его знает, может и так, а может и по-другому, но то, что тайга пуста и голодна, – это ясно. А говорят, что и далеко за пределами волости и во всем сибирском крае бескормица.
Два дня назад, обходя путики, Мефодий встретил след бродячего, – шатуна значит.
Сначала один, а версты через четыре другой. Направление их было на закат. А следышек узенький, аж страшно. Значит голоднющий медведь идёт. Когда идёт жирный зверина, след у него круглый, сальный. Пятка от сала широкая. И ноги ставит в раскорячку, видно сразу, что сыт и жирён. А эти, что городские собаки, худющие, готовы сожрать всё, что попадёт на глаза.
А где-то через неделю, после того как следы встретил, пришла беда.
Ну, беда всякая бывает, может, эту и бедой не назовёшь, живой же остался, только побелела борода, да и чуб тоже, за одну ноченьку побелела, за одну.
Может и не беда, но вспоминалось об этом трудно, с сильным перехватом в горле. Как будто какой комок там вставал.
Спал Мефодий в тепле, широко раскинувшись на нарах. Каменка сохраняла тепло всю ночь даже в сильные морозы, а уж осенью и вообще никакой заботы, протопил с вечера и полёживай, думки разные гоняй, дом вспоминай, дремли, если хочешь, спи в свое удовольствие.
Спал беззаботно. В дальнем углу от каменки, на тонкой деревянной спице сушились белочки, полтора десятка. Хоть понемногу, но прибывала пушнина.
Под нарами подергивал лапами во снах своих, охотничий кобель. Чайник медный на столе стоял, не остыл еще толком, долго тепло держал. Все тихо было и вдруг зимовье содрогнулось от удара какого-то, как будто кто сутунком в
стену бахнул.
Мефодий подскочил, сел на нарах и спросонья не мог понять, что случилось. Кобель вылез из-под нар и заворчал, а потом и вовсе залаял.
Цыкнув на кобеля, Мефодий стал раздувать огонь. Кобель обиженно сунулся в дальний угол, но ворчать не перестал, шерсть на загривке поднялась.
Когда малый фитилек в жирничке бледно осветил жилище, в оконце влетела растопыренная лапа медведя, вместе с рёвом, вместе со звоном разбитого драгоценного стёклышка.
Лапа казалась колючей, бешено вращаясь, она моментально смела со стола всё, что там было. Чайник, падая, издал надрывно булькающий звук и закатился в угол к кобелю. Тот отскочил в сторону и залаял.
Мефодий схватил затворку и лихорадочно пытался загнать перекосившийся патрон в патронник. В конце концов, ему удалось зарядить ружье, но выстрелить не успел. Лапа так же быстро исчезла, как и появилась. Медведь рыкал уже где-то с другой стороны зимовья, рвал когтями и зубами стену. Потом, как-то сразу, он оказался на крыше.
Затрещали под ударами его лап дранощепины, посыпалась с потолка земля. Кобель снова ярился, лаял, кидался от одной стены к другой. Мефодий нервничал, ладони вспотели и стали липкими. Лай кобеля не позволял точно определить место нахождения медведя. Стоял невообразимый шум, грохот, треск ломаемых досок, медвежий рык и собачий лай.
Лампадка разгорелась, набрала силу и позволила охотнику вовремя заметить, как медведь выворотил первое бревно потолочного наката и, столкнув его вниз, стал выворачивать второе бревно.
Мефодий изловил момент, сунул ствол в ребра разбойнику и нажал спуск. Выстрел грохнул глухо, но ёмко. Медведь заорал, повалился с потолка и, падая, увлек за собой уже вывернутое второе бревно. Было слышно, как он шабаркается за стеной и дико орет.
Потом на мгновение затих и снова полез наверх.
Мефодий передернул затвор и выбирал момент для верного выстрела. Вражина ярился, хватался когтями за внутреннюю часть стены, а зубами грыз третье накатное бревно потолка. В зимовье густо стояла пыль, обвалившаяся с потолка, но башку медведя Мефодий разглядел и в упор влепил пулю почти в ухо.
Медведь слетел с зимовья, как подкошенный, но не успел охотник перезарядить ружье, как тот снова был наверху, пытался протиснуться в образовавшуюся щель.
– Да ты что, заговоренный что ли?
Уже трясущимися руками мужик наставил ружье в шею зверя и снова выстрелил. Тот опять слетел с зимовья, как будто его чем-то сильно толкнули. Но рёв за стеной не прекратился. Кобель кидался на стену, лаял, путался под ногами, – мешался. А с улицы доносился непонятный шум, возня, рычание медведя.
Мгновение спустя, тот снова оказался на крыше и, открыв пасть, орал и блестел маленькими глазками, заглядывая в дыру. Как будто его и не стреляли уже трижды. Мефодий мельком глянул в передний угол зимовья, где обычно стоял образок Спасителя и перекрестился кулаком, в котором был зажат дымящийся патрон.
– Говорила ведь, говорила Акулька взять образок, нет, взбрело в башку, что надломить можно в буторе охотницком. Дурак! Стоял бы образок-то, глядишь, и слетел бы наговор-то.
Охотник изловчился и выстрелил прямо в пасть пролезающему в дыру медведю. Тот охнул, обвис, из горла хлынула кровь. Кобель пытался допрыгнуть до медведя. Горячая кровь лилась прямо на собаку и разлеталась во все стороны. Медведь начал конвульсивно дергаться и сползать назад. Вот он совсем вывалился и… как мертвый упал за стену.
Мефодий еще раз перекрестился и, размазав по лицу пот, кровь, грязь, стал искать на стене патронташ, чтобы снова зарядить ружье. Кобель на мгновенье замолчал, и стало слышно, как под окном рычит, и давится, видимо своей кровью, шатун.
– Да какой же ты дюжий, точно с заговором, – зло шептал охотник.
В это время в окно резко влетела лапа медведя и ухватила край стола. Столешница была крепкая, дедовская, но лапа с ней справилась. Раздался треск, и остатки стола улетели в сторону. Мефодий ткнул стволом в оконце и выстрелил.
– Осподи! – пялился он на пустой угол, – Осподи! Да делай же что-нибудь. Надумал душу забирать, так забирай, не мучь только.
Глазищи охотника, казалось, вот-вот вывалятся из орбит. Он хрипел и рычал не хуже зверя. Кажется, уже не сознавал где он и что творит. Лицо, все в крови и грязи с бешеным блеском белков глаз, выражало какую-то отрешенность. Он мотался по зимовью в ожидании неизбежного конца. Медведь опять был наверху и яростно грыз бревно.
Мефодий коротким движением руки отбросил к стене затворку и тяжело опустился на нары. Руки повисли вдоль тела и перестали дрожать. Подкатило безразличие. Кобель прыгал на медведя, пытающего пролезть в увеличившуюся дыру потолка. Мефодий безвольно смотрел на происходящее. Потом тяжело поднялся, взял у каменки топор и, взмахнув на всю длину рук, снес пол черепа свесившемуся в дыру медведю. Тот задергался, захрипел и, как густой кисель, «вылился» в зимовьё и развалился чуть не по всему полу. Кобель налетел на него и стал рвать, давясь шерстью.
– Вот что тебе, паря, нужно было, вот. От ружья, видно, заговор-то был, не от топора.
Раскинув руки, Мефодий повалился на запылённые, перевёрнутые нары. Все тело мелко дрожало, а где-то между лопатками натянулась судорога. Далеко-далеко, в каких-то розовых лучах, наполненных дивными цветами, беззвучно смеялась и манила к себе Акулька. Подол её сарафана оттягивался куда-то в сторону и Мефодий знал, что там Ванятка. Какие они далёкие.
Очнулся он от тишины, какой-то щемящей и холодной. Встал, потрогал ногой худого до невозможности медведя. Кобель опять заворчал, вылез из-под нар и подошёл к хозяину.
Мало-мало заделав дыру в потолке, заткнув каким-то тряпьём оконце, Мефодий растопил каменку. Долго сидел, уставившись на огонь. Нашёл в углу чайник и, черпанув из бадейки воды, сунул его на огонь. До самого рассвета пил чай и курил. Ловил себя на том, что время от времени бросал взгляд в передний, пустой угол. Не было там образка, первый раз за все годы не было.
Утром, вынырнув из лаза на улицу, Мефодий остолбенел. В разных местах вокруг зимовья в скрюченных, неестественных позах валялись пять окровавленных медведей. Весь снег в округе был красным.
– Не бывает такого, не бывает, не бывает, – повторял и повторял охотник, попеременно подходя к каждому медведю и осеняя себя крестом.
Часть IV
Верхнее Мартыново потому и Верхнее, что двумя верстами ниже по течению, на другом берегу, стоит Нижнее Мартыново. И живут там такие же людишки, такие же мартынята бегают летом по берегу с удочками. Кстати говоря, и рыбаки в той деревне не хуже, чем в Верхней. И охотники есть. Не все конечно, но есть. В тот знаменитый, а вернее сказать, в памятный, в медвежий год на трех охотников в Нижней деревне стало меньше. Не повезло. А вот в Верхней все вернулись с промысла целехонькие. Хохочут. А другим способом и не спрятать свою растерянность и испуг. Не все на следующую осень пойдут на хоту. И ещё много лет будут вспоминать за чаркой, как читинский голодный медведь шёл.
Поднапугал он тогда многих охотничков. Да и в деревнях-то покоя не было. Многие стайки со скотом порасковыряли шатуны.
Но Мефодий охоту не бросил. Пока ноги носили, топтал путики, промышлял. О ночи той бедовой никому в подробностях не рассказывал, только сыну, Ваньше. И то, только тогда рассказал, когда не один год вместе белковали, когда окреп уже Ваньша-то.
Акулька долго тайком плакала после того злосчастного сезона, когда вне всяких сроков явился домой Мефодий. Стариком явился. Седые волосы дыбором торчат. Борода белехонькая в разные стороны, а в глазах блеск звериный. Ну, лешак лешаком. Долго не могла пообвыкнуться с его сединой, с переменой не только внешней, но и внутренней, молчуном стал мужик, молился подолгу. Но всё-таки свыклась, – свой же.