Портрет Дориана Грея

Вступительное слово[1]

Художник – автор прекрасного. Цель искусства – раскрыть прекрасное, скрыв личность художника. Критик – это тот, кто способен передать свое впечатление от прекрасного в новой форме или новыми средствами.

Как высшая, так и низшая формы критики – лишь вид автобиографии. Безобразное в прекрасном видят люди испорченные и лишенные обаяния. В этом их ущербность.

Красоту в прекрасном видят люди развитые и утонченные. Для них есть надежда, они – те избранные, для которых прекрасное означает красоту в чистом виде.

Не бывает книг моральных или аморальных.

Книга написана либо хорошо, либо плохо. Вот и все. Нелюбовь девятнадцатого века к реализму – это ярость Калибана, увидевшего в зеркале свое отражение.

Нелюбовь девятнадцатого века к романтизму – это ярость Калибана, не увидевшего в зеркале своего отражения.

Предметом изображения художника может быть нравственная жизнь человека, однако нравственность искусства заключается в наилучшем использовании не самых лучших материалов. Ни один художник не стремится ничего доказать. Ведь доказать можно даже то, что истинно.

У художника не может быть этических пристрастий. Этическое пристрастие художника является непростительной манерностью стиля. Художник не может быть неестественным или неправильным, потому что вправе выбрать любую тему. Инструменты художника – мысль и слово.

Порок и добродетель для художника лишь материал. С точки зрения формы прообразом всех видов искусства является музыка. С точки зрения чувств – театр.

Всякое искусство есть и образ, и символ. Те, кто вглядывается в глубь образа, идут на риск. Те, кто раскрывает значение символа, идут на риск.

Искусство отображает не реальную жизнь и даже не автора, а зрителя. Разнообразие мнений о произведении искусства показывает, что оно ново, сложно и актуально.

Если критики расходятся во мнениях, значит, художник остался верен самому себе. Можно простить человеку создание вещи полезной, если только он ею не восторгается. Единственный повод для создания вещи бесполезной – страстная любовь автора к своему созданию.

Всякое искусство совершенно бесполезно.

Оскар Уайльд

Глава 1

Студию художника наполняло благоухание роз. Поднявшийся среди деревьев в саду летний ветерок вносил в распахнутые двери тяжелый запах сирени и более тонкий аромат розового боярышника.

Лорд Генри Уоттон, по обыкновению куря бесчисленные папиросы, возлежал на устеленной персидскими чепраками тахте и любовался кустом золотого дождя, чьи подрагивающие на ветру ветви сгибались под весом золотистых соцветий, источавших медвяный аромат и ярко пылавших на солнце; проносившиеся мимо птицы отбрасывали причудливые тени на длинные чесучовые шторы, закрывавшие огромное окно, и создавали кратковременный эффект японской живописи, напоминая лорду Генри о токийских художниках с бледными желтовато-зелеными лицами, которые стремятся придать своим творениям иллюзию динамики, несмотря на непременную статичность живописи. Низкое гудение пчел, деловито сновавших в некошеной траве или с неизменным упорством вившихся вокруг усыпанных золотой пыльцой цветов раскидистой жимолости, делало тишину еще более гнетущей. Приглушенный гул Лондона вторгался в нее как басовая нота звучащего в отдалении органа.

В центре комнаты на вертикальном мольберте стоял портрет в полный рост юноши исключительной красоты. Перед ним, немного в отдалении, сидел и сам художник, Бэзил Холлуорд, чье внезапное исчезновение несколько лет назад вызвало небывалый ажиотаж публики и дало повод самым причудливым домыслам.

Художник разглядывал изящную форму, столь искусно воплощенную им в своем творении, и с лица его не сходила довольная улыбка. Внезапно он вскочил и закрыл глаза руками, будто пытаясь удержать удивительный сон и боясь проснуться.

– Бэзил, на сегодняшний день это твоя лучшая картина, – томно проговорил лорд Генри. – В следующем году тебе непременно стоит отправить ее в галерею Гросвенор. Академия искусств чересчур велика и заурядна. Когда я ни приду, там либо слишком много людей, и я не могу посмотреть на картины, либо слишком много картин, и я не могу посмотреть на людей, что не в пример хуже. В самом деле, Гросвенор – единственное стоящее место.

– Вряд ли я вообще стану ее выставлять, – ответил художник, тряхнув головой в нелепой манере, из-за которой над ним смеялись в Оксфорде. – Нет, никуда ее не пошлю.

Лорд Генри поднял брови и удивленно посмотрел на друга сквозь причудливые тонкие кольца голубого дыма, струившиеся от крепкой, пропитанной опиумом папиросы.

– Никуда не пошлешь? Почему, дорогой мой? Неужели у тебя есть достойная причина? До чего вы, художники, странные! Сперва всеми силами стремитесь к известности, а стоит вам ее добиться, как она уже ни к чему. Довольно глупо, учитывая, что хуже разговоров о тебе лишь их отсутствие. Такой портрет вознесет тебя над всеми молодыми художниками Англии, а старых заставит завидовать, если только они еще способны хоть к каким-то переживаниям.

– Знаю, ты будешь надо мной смеяться, – ответил Бэзил, – но я и правда не могу ее выставлять. Я вложил в эту картину слишком много себя самого.

Лорд Генри потянулся на тахте и захохотал.

– Я так и знал, что ты будешь смеяться. Тем не менее это правда.

– Вложил слишком много себя!.. Ей-богу, Бэзил, я понятия не имел, что ты настолько самонадеян! Я не вижу ни малейшего сходства между тобой, мой черноволосый, суровый и мужественный друг, и этим юным Адонисом, который словно создан из слоновой кости и лепестков розы. Мой дорогой Бэзил, он – Нарцисс, а ты… Что и говорить, в твоих глазах светится ум. Однако красота, истинная красота, заканчивается там, где появляется ум. Уму как таковому свойственно преувеличение, и он способен разрушить гармонию любого лица. Стоит сесть и задуматься, как человек обращается в один сплошной нос или лоб, или еще что-нибудь малоприглядное. Взгляни на людей, преуспевших в своей профессии. До чего они изумительно уродливы! Разумеется, кроме служителей церкви. Впрочем, церковники вовсе не думают. Епископ и в восемьдесят твердит все то, что ему велели твердить в восемнадцать, и в результате он всегда совершенно неотразим. Твой таинственный юный друг, чье имя ты так и не назвал и чей портрет меня так восхищает, не думает никогда. В этом я совершенно уверен! Он – прекрасное пустоголовое создание, которое заменит нам зимой цветы, а летом остудит наш пылающий ум. Бэзил, не льсти себе: ты не похож на него ни в коей мере!

– Гарри, ты меня не понял, – ответил художник. – Конечно же я на него не похож! Это я прекрасно понимаю. Да я и не хотел бы так выглядеть. Пожимаешь плечами? Я говорю правду. Физическую и интеллектуальную исключительность преследует некий злой рок, вроде того, который на протяжении всей истории направляет неверные шаги королей. Лучше не выделяться. В этом мире легко живется глупцам и уродам. Расселись себе и наблюдают за представлением. Победа им неведома, но и поражение им тоже незнакомо. Они живут так, как следовало бы жить всем нам, – безмятежно и без лишней маеты. Они никому не причиняют зла, и им никто не вредит. Твое положение в обществе и богатство, Гарри, мой ум и талант, какими бы они ни были ничтожными, красота Дориана Грея – всем нам придется расплачиваться за дары богов, и страдания будут ужасны!

– Дориан Грей? Вот, значит, как зовут юношу? – спросил лорд Генри, подходя к Бэзилу Холлуорду.

– Да. Я не хотел называть его имени.

– Почему же?

– Объяснить довольно сложно. Я не называю имени того, кто мне нравится. Иначе выходит, будто я отдаю частицу его души. Я полюбил скрытность. Пожалуй, сделать современную жизнь загадочной и чудесной способна лишь скрытность. Даже самая заурядная вещь становится восхитительной, стоит начать ее скрывать. Теперь, уезжая из города, я никому не сообщаю, куда отправляюсь. В противном случае теряется все удовольствие. Пожалуй, привычка глупая, однако вносит в жизнь изрядную долю романтики. Думаю, ты считаешь меня чертовски сумасбродным?

– Отнюдь, – ответил лорд Генри, – отнюдь, дорогой мой Бэзил. Ты забываешь, что я женат, а главная прелесть брака заключается в том, что он делает ложь совершенно необходимой для обеих сторон. Я не знаю, где находится жена, жена не знает, чем занят я. При встрече – иногда мы встречаемся, будь то за ужином в ресторане или в гостях у герцога – мы рассказываем друг другу с самыми серьезными лицами наинесуразнейшие истории. У жены это получается прекрасно – собственно, намного лучше, чем у меня. Она никогда не путается, в отличие от меня. Зато, если ей удается меня уличить, то сцен она не устраивает. Порой мне даже хочется скандала, но она лишь смеется надо мной.

– Терпеть не могу, когда ты так отзываешься о своей семейной жизни, Гарри! – воскликнул Бэзил Холлуорд, направляясь к двери в сад. – Полагаю, ты прекрасный муж, однако изрядно стыдишься своей добродетельности. Чудак ты человек! Нравственных речей от тебя не услышишь, при этом безнравственных поступков от тебя тоже не дождешься. Твой цинизм – всего лишь поза!

– Безыскусственность – также поза, причем самая досадная, какую я знаю, – со смехом сказал лорд Генри.

Молодые люди вышли в сад и уютно устроились на длинной бамбуковой скамье под сенью высокого лаврового куста. Сквозь глянцевые листья проскальзывали солнечные лучи. В траве проглядывали цветущие маргаритки.

Помолчав, лорд Генри достал из кармана часы.

– Боюсь, мне пора, Бэзил, – проговорил он, – а пока я не ушел, непременно хочу услышать ответ на вопрос, который я задал.

– Какой такой вопрос? – спросил художник, не поднимая взгляда.

– Ты отлично знаешь какой.

– Не знаю, Гарри.

– Тогда спрошу еще раз. Объясни, почему ты не собираешься выставлять портрет Дориана Грея. Я хочу знать истинную причину.

– Я тебе уже объяснил.

– Вовсе нет. Ты сказал, что вложил в портрет слишком много себя. Бэзил, это несерьезно!

– Гарри, – проговорил Бэзил Холлуорд, глядя ему в глаза, – любой портрет, написанный с чувством, это портрет художника, а не натурщика. Натурщик – случайность чистой воды, просто повод. Художник раскрывает не его. Красками на холсте художник раскрывает самого себя. Причина, по которой я не буду выставлять эту картину, в том, что я опасаюсь: не раскрыл ли я в ней тайну своей собственной души.

Лорд Генри расхохотался.

– И что у тебя за тайна?

– Сейчас расскажу, – ответил Бэзил, явно смутившись.

– Бэзил, я весь внимание! – подбодрил лорд Генри.

– Ах, Гарри, тут и рассказывать особо нечего, – ответил художник, – боюсь, ты меня не поймешь. Пожалуй, ты едва ли поверишь.

Лорд Генри улыбнулся, сорвал маргаритку и принялся ее разглядывать.

– Уверен, что пойму, – ответил он, всматриваясь в золотистую сердцевинку с белой оторочкой. – Что касается веры, то поверить я готов во все что угодно, при условии полной неправдоподобности.

Ветер стряхнул с деревьев несколько цветков, в наполненном упоительными ароматами воздухе закачались тяжелые кисти сирени, усыпанные звездочками соцветий. Возле стены застрекотал кузнечик, мимо проплыла синяя, тонкая как ниточка стрекоза с прозрачными бронзовыми крылышками. Лорду Генри казалось, будто он слышит биение сердца Бэзила Холлуорда, и он гадал, что же ему предстоит узнать.

– Все проще некуда, – немного помолчав, начал Бэзил. – Пару месяцев назад я попал на светский раут у леди Брендон. Нам, бедным художникам, время от времени приходится появляться в обществе и напоминать публике, что мы не такие уж дикари. В вечернем костюме и при белом галстуке, как ты сказал мне однажды, любой, даже биржевой брокер, способен приобрести репутацию человека цивилизованного. Пробыв в зале минут десять, переговорив с разодетыми в пух и прах пожилыми аристократками и нудными профессорами, я вдруг почувствовал чей-то взгляд. Я обернулся и впервые увидел Дориана Грея. Наши взгляды встретились, и я побледнел. Меня охватил необъяснимый трепет. Я понял, что столкнулся с личностью настолько неотразимой, что если я поддамся, то она поглотит без остатка всю мою сущность, мою душу и мой талант. Ты прекрасно знаешь, Гарри, что по своей природе я весьма независим. Я всегда был сам себе господин, по крайней мере, до встречи с Дорианом Греем. И тогда… даже не знаю, как тебе объяснить. Внутренний голос мне подсказывал, что я на грани кризиса всей своей жизни. У меня появилось странное чувство, будто судьба готовит мне беспредельные радости и беспредельные муки. Я испугался и бросился к выходу из залы. И подтолкнула меня не сознательность, а трусость. Понимаю, эта попытка бегства вовсе не делает мне чести.

– Сознательность и трусость суть одно и то же, Бэзил. Это лишь название торговой марки. Вот и все!

– Я в это не верю, Гарри, и тебе не верю тоже. Каким бы ни был мой мотив – будь то гордость – ведь прежде я был тем еще гордецом, – я изо всех сил ринулся к дверям. И там, разумеется, наткнулся на леди Брендон. «Неужели вы нас покидаете так скоро, господин Холлуорд?» – вскричала она. Голос у нее необычайно пронзительный, не находишь?

– Да, во всем, кроме красоты, она настоящий павлин, – заметил лорд Генри, ощипывая маргаритку длинными нервными пальцами.

– Я не смог от нее избавиться. Она подводила меня к членам королевской семьи, к чиновникам со звездами и орденами и к пожилым леди в гигантских тиарах и с носами с горбинкой. Отзывалась обо мне как о своем большом друге. Мы виделись с ней всего второй раз, но она вбила себе в голову, что должна сделать из меня героя вечера. В свое время одна моя картина имела большой успех, по крайней мере, о ней писали в грошовых газетенках, что в нашем девятнадцатом веке означает неувядаемую славу. Внезапно я очутился лицом к лицу с юношей, чья личность так меня поразила. Мы стояли близко-близко. Наши взгляды встретились вновь. С моей стороны это было опрометчиво, и все же я попросил леди Брендон представить меня ему. Пожалуй, в конечном итоге это было не то чтобы опрометчиво – это было неизбежно. Мы заговорили бы даже не будучи представленными. Я в этом убежден. Позже Дориан мне сказал то же самое. Он также почувствовал, что нам суждено узнать друг друга.

– И как же леди Брендон описала этого удивительного юношу? – спросил его собеседник. – Я знаю, ей нравится давать всем своим гостям краткую характеристику. Помню, подвела она меня как-то раз к воинственному краснолицему господину в летах, покрытому орденами и лентами с головы до ног, и зашипела мне на ухо трагическим шепотом, наверняка слышным всем и каждому в зале, самые ошеломительные подробности. И я сбежал! Люблю разгадывать человека сам. Леди Брендон обращается с гостями словно аукционер с товаром. Либо мигом выкладывает самое сокровенное, либо рассказывает все, кроме того, что тебе действительно интересно.

– Бедная леди Брендон! Гарри, ты к ней слишком строг, – с прохладцей проговорил Холлуорд.

– Дорогой мой, она пыталась устроить у себя светский салон, а вышла заурядная ресторация! И ты хочешь, чтобы я ею восхищался? Лучше расскажи, что она сообщила тебе о Дориане Грее.

– Нечто вроде «Очаровательный мальчик, мы с его матерью были совершенно неразлучны. Совсем забыла, чем он занимается… боюсь, что он… вообще ничем не занят… ах, да! Играет на рояле – или на скрипке, милый мистер Грей?» Мы оба не смогли сдержать смех и тут же стали друзьями.

– Смех – совсем неплохое начало дружбы и лучшее ее окончание, – заметил юный лорд, срывая еще одну маргаритку.

Холлуорд покачал головой:

– Гарри, ты понятия не имеешь ни о дружбе, ни о вражде, если уж на то пошло. Ты любишь всех. Иными словами, все тебе одинаково безразличны.

– Ты ко мне крайне несправедлив! – вскричал лорд Генри, сдвигая шляпу на затылок и оглядывая похожие на растрепанные мотки блестящих шелковых нитей легкие белые облачка, неспешно плывущие в бирюзовой глубине летнего неба. – Да, крайне несправедлив. К разным людям я отношусь совершенно по-разному. В друзьях я ценю внешность, в знакомых – характер, а во врагах – ум. Выбирать себе врагов следует особенно придирчиво. Ни один из моих врагов не дурак. Все обладают изрядной долей интеллекта и вследствие этого ценят меня по достоинству. Думаешь, мной руководит тщеславие? Пожалуй, да.

– Похоже на то, Гарри. Однако по твоей классификации я прохожу всего лишь как знакомый.

– Мой старый добрый Бэзил, для меня ты гораздо больше, чем просто знакомый!

– И гораздо меньше, чем друг. Для тебя я вроде брата, верно?

– Ох уж эти братья! Мой старший брат никак не умрет, а младшие только и делают, что умирают[2].

– Гарри! – неодобрительно воскликнул Холлуорд.

– Дорогой мой, я говорю не на полном серьезе. Впрочем, я не могу не питать отвращения к своим родственникам. Полагаю, причина кроется в том, что видеть свои недостатки в других – невыносимо. Я изрядно сочувствую английским демократам, которые бурно возмущаются так называемыми «пороками высших классов». Наши массы считают, что пьянство, скудоумие и распущенность принадлежат им по праву, а если идиотом выставляет себя представитель высшего света, то он вторгается в их вотчину. Когда бедняга Саутворк начал бракоразводный процесс, их возмущение не знало границ. При этом едва ли десять процентов пролетариата ведет добродетельный образ жизни!

– Я не согласен ни с единым твоим словом, Гарри, более того, ты и сам вряд ли согласен!

Лорд Генри погладил свою заостренную бородку и постучал тростью черного дерева по носу лакового ботинка.

– Бэзил, ты типичный англичанин! Подобное замечание ты делаешь уже второй раз. Выскажи какую-нибудь идею типичному англичанину – что всегда опрометчиво, – так он и не задумается о том, плоха она или хороша. Единственное, что он сочтет важным, – веришь ты в нее или нет. В то время как ценность идеи не имеет никакого отношения к искренности того, кто ее высказывает. На самом деле весьма вероятно, что чем меньше искренности проявляет человек, тем ценнее высказываемая им идея, ведь в этом случае на нее не влияют ни его стремления, ни желания, ни предрассудки. Впрочем, я не намерен обсуждать с тобой политику, социологию или метафизику. Люди мне нравятся больше, нежели принципы, а людей без принципов я люблю больше всего на свете. Лучше расскажи мне о Дориане Грее. Вы часто видитесь?

– Каждый день. Без наших встреч я не был бы счастлив. Он мне совершенно необходим!

– Невероятно! Ни за что бы не подумал, что тебе есть дело до чего-нибудь, кроме твоего искусства.

– Теперь он – мое искусство, – мрачно произнес художник. – Гарри, иногда мне думается, что в истории мира есть лишь два значимых этапа. Первый – появление новых средств выражения, второй – появление нового субъекта изображения. Когда-нибудь лицо Дориана Грея станет для меня тем же, чем стала для венецианцев масляная живопись или для греческих скульпторов – лик Антиноя. Разумеется, я пишу его, делаю рисунки и наброски. И в то же время он для меня куда больше, чем просто натурщик. Я не скажу, что недоволен тем, как мне удалось его изобразить или что его красота искусству неподвластна. Искусству подвластно все, и я знаю: с тех пор как я встретил Дориана Грея, я пишу хорошо, более того, я написал свои лучшие картины! Как ни странно – поймешь ли? – его индивидуальность открыла мне совершенно новую манеру письма, совершенно новый стиль. Я смотрю на мир иначе, я воспринимаю его иначе. Теперь я могу воссоздать жизнь определенным образом, неведомым мне прежде. «Мечта о форме в дни размышлений» – кто это сказал? Не помню. Именно такой формой и стал для меня Дориан Грей. Одно лишь присутствие этого юноши – для меня он юноша, хотя ему уже за двадцать – его зримое присутствие… Эх, разве способен ты понять, что оно значит для меня? Сам того не сознавая, он намечает мне линии новейшего направления в живописи, которое включает в себя всю страстность романтизма вместе с совершенством эллинизма. Гармония души и тела – как это прекрасно! Со свойственным нам безрассудством мы разделили их и получили вульгарный реализм, лишенный идеала. Гарри, если бы ты знал, что значит для меня Дориан Грей! Помнишь пейзаж, за который Агню предложил баснословную сумму, но я не захотел его продавать? Это одна из моих лучших работ. А знаешь почему? Когда я писал, рядом сидел Дориан Грей! От него мне передалось некое неуловимое воздействие, и впервые в жизни я увидел в обычном лесу нечто удивительное, что я всегда искал и никогда не находил!

– Бэзил, это невероятно! Я должен познакомиться с Дорианом Греем.

Холлуорд поднялся со скамьи и отправился бродить по саду. Вскоре он вернулся.

– Гарри, для меня Дориан Грей всего лишь мотив в живописи. Возможно, ты в нем не увидишь ничего. Я вижу в нем все. Его присутствие на моих картинах особенно ощутимо, когда я рисую не его. Как я уже сказал, Дориан – некий намек на новую манеру письма. Я вижу его в изгибах линий, в прелести и утонченности оттенков. Вот и все!

– Тогда почему бы тебе не выставить его портрет? – спросил лорд Генри.

– Сам того не желая, я выразил в нем причудливое идолопоклонство художника, о котором, разумеется, никогда с ним не заговаривал. Он не должен узнать! Однако свет может догадаться, а я не хочу обнажать душу перед назойливыми взглядами. Мое сердце никогда не ляжет под их микроскоп! В портрете слишком много меня, Гарри, слишком много меня самого!

– В отличие от тебя поэты не настолько щепетильны. Они знают, как выгодно писать о любви. В наши дни разбитое сердце обращается сразу к нескольким издательствам.

– Ненавижу их за это! – вскричал Холлуорд. – Человек искусства должен создавать красивые вещи, но ему нельзя вкладывать в них ничего личного. Век, в котором мы живем, относится к искусству как к разновидности автобиографии. Мы утратили отвлеченность красоты. Когда-нибудь я покажу свету, что такое красота! Именно по этой причине свет никогда и не увидит портрет Дориана Грея.

– Думаю, ты неправ, Бэзил, однако спорить не стану. Спорят лишь убогие умом. Скажи мне вот что: Дориан Грей тебя очень любит?

Художник задумался.

– Я ему нравлюсь, – ответил он, помолчав, – знаю, что нравлюсь. Само собой, я превозношу его до небес. Я нахожу необъяснимое удовольствие в похвалах, о которых сам потом буду жалеть. Как правило, со мной он само обаяние, мы сидим в студии и говорим о тысяче разных вещей. Впрочем, время от времени он бывает ужасно беспечен и будто получает удовольствие, причиняя мне боль. В такие моменты я чувствую, что отдал свою душу тому, для кого она не больше чем цветок в петлице – безделушка, что тешит тщеславие в летний день.

– Бэзил, летние дни тянутся долго, – заметил лорд Генри. – Вероятно, тебе ваша дружба прискучит раньше, чем ему. Думать об этом грустно, и все же не подлежит сомнению, что талант живет дольше, чем красота. Именно поэтому мы изо всех сил нагружаем себя избыточными знаниями. В дикой борьбе за существование мы стремимся овладеть чем-нибудь долговечным и как следствие в порыве глупой надежды забиваем свои головы всяким хламом и разными фактами. Сегодняшний идеал – человек широко образованный. Разум такого человека – нечто ужасное. Он подобен лавке старьевщика – сплошь ширпотреб и пыль, вдобавок стоит все втридорога. Полагаю, тебе наскучит первому. Однажды ты посмотришь на своего друга и заметишь искажение перспективы, или тебе не понравится оттенок, или еще что-нибудь. И в глубине души ты его жестоко осудишь, всерьез задумаешься о том, как плохо он с тобой обращался. При следующей встрече ты будешь держаться холодно и отстраненно. К сожалению, ты изменишься. То, о чем ты мне рассказал, называется роман – я бы даже сказал, роман с искусством. Самое худшее в любом романе то, что по его окончании ты утрачиваешь всякую романтику.

– Гарри, не говори так! Личность Дориана Грея будет занимать меня до конца моих дней! Тебе не понять, что я чувствую. Ты слишком часто меняешься.

– Именно поэтому я тебя и понимаю. Преданные сердца знают любовь лишь поверхностно, непостоянным же доступна вся глубина ее трагизма. – Лорд Генри чиркнул спичкой о серебряный портсигар и с удовольствием закурил, смакуя папиросу так, словно ему удалось выразить в одной фразе всю сущность мира.

Среди лакированной зелени плюща шуршали и чирикали воробьи, синие тени облаков сновали друг за другом будто ласточки. Как приятно в саду! И как восхитительны людские эмоции – куда приятнее, чем их идеи. Самое замечательное в жизни – душа человека и страсти его друзей. Внутренне улыбаясь, лорд Генри представил томительно-скучный обед, на который не попал благодаря затянувшемуся визиту к Бэзилу Холлуорду. Если бы он пошел к своей тетушке, то непременно встретил бы там лорда Худбоди, и вся беседа вертелась бы вокруг прокорма голодных и необходимости образцовых ночлежек. Любой класс превозносит значимость тех добродетелей, которые лично ему не нужны. Богатые рассуждают о выгоде экономности, бездельники разглагольствуют о величии труда. Как приятно от всего этого ускользнуть!.. При мысли о тетушке лорда Генри посетила одна идея. Он повернулся к Холлуорду и воскликнул:

– Дорогой мой друг, я только что вспомнил!

– Что ты вспомнил, Гарри?

– Где я слышал имя Дориана Грея.

– И где же? – помрачнел Холлуорд.

– Не сердись, Бэзил. Это было в доме моей тетушки, леди Агаты. Она рассказывала, что нашла чудного юношу, который собрался помогать ей в Ист-Энде, и его зовут Дориан Грей. Должен признаться, она ни разу не упоминала о его приятной внешности. Женщины ее не ценят, по крайней мере, порядочные женщины. Тетя сказала, что юноша он серьезный и прекраснодушный. Я тут же представил веснушчатое длинноволосое создание в очочках, с трудом переставляющее нескладные ноги. Жаль, я не познакомился с твоим другом раньше.

– А вот я этому очень рад, Гарри.

– Почему же?

– Я не хочу, чтобы ты с ним знакомился.

– Ты против нашего знакомства?

– Да!

– Мистер Дориан Грей ждет вас в студии, сэр, – объявил дворецкий, выходя в сад.

– Теперь тебе придется нас познакомить! – со смехом вскричал лорд Генри.

Художник повернулся к слуге, жмурившемуся на ярком свету:

– Паркер, попроси мистера Грея подождать, я приду через несколько минут.

Дворецкий поклонился и ушел по дорожке к дому. Бэзил посмотрел на лорда Генри.

– Дориан Грей – мой самый близкий друг, – сказал художник. – Душа его проста и прекрасна. Твоя тетушка была совершенно права на его счет. Не вздумай его испортить! Не вздумай на него влиять! Твое влияние ничем хорошим не закончится. Мир огромен, в нем много удивительнейших людей. Не забирай от меня единственного человека, который придает моей живописи все ее очарование! От него зависит мое творчество. Помни, Гарри, я тебе доверяю!

Бэзил говорил очень медленно, слова давались ему с трудом.

– Что за ахинею ты несешь! – улыбнулся лорд Генри, взял Холлуорда под руку и буквально потащил к дому.

Глава 2

Дориан Грей сидел за фортепьяно к ним спиной и листал страницы «Лесных сцен» Шумана.

– Ты просто обязан одолжить мне эти ноты, Бэзил! – воскликнул он. – Я хочу их разучить! Они совершенно обворожительны!

– Все зависит от того, как ты будешь сегодня позировать, Дориан.

– О, я устал позировать, и мне вовсе не нужен свой портрет в полный рост! – капризно протянул юноша, крутясь на вращающемся табурете. Заметив лорда Генри, он чуть покраснел и вскочил: – Прошу прощения, Бэзил, я не знал, что ты не один.

– Дориан, это лорд Генри Уоттон, мой старинный оксфордский друг. Только сейчас я говорил ему, какой из тебя отличный натурщик, а ты все испортил.

– Вы вовсе не испортили удовольствие от знакомства с вами, мистер Грей, – произнес лорд Генри, шагнув ему навстречу, и протянул руку. – Моя тетушка часто рассказывает про вас. Вы ее любимец и, боюсь, также ее жертва.

– На данный момент я в черном списке, – с забавно-сокрушенным видом ответил Дориан. – В прошлый вторник обещал поехать с ней в клуб в Уайтчепеле и совершенно об этом позабыл. Мы должны были играть в четыре руки – три произведения, по-моему. Даже не знаю, что она скажет. Мне так страшно у нее появляться!

– О, я помирю вас. Тетушка очень к вам привязана. И вряд ли ваше отсутствие заметила публика. Когда тетя Агата садится к фортепьяно, она производит достаточно шума для двоих исполнителей.

– Это ужасно несправедливо по отношению к ней и не очень приятно для меня! – со смехом ответил Дориан.

Лорд Генри внимательно посмотрел на него. Несомненно, юноша был удивительно красив – четко очерченные алые губы, искренние голубые глаза, кудрявые золотистые волосы. Было в его чертах нечто вызывающее доверие. В нем сочеталось прямодушие юности и ее пылкая непорочность. Сразу чувствовалось, что он сторонится соблазнов жизни. Неудивительно, что Бэзил Холлуорд души в нем не чаял.

– Для занятий благотворительностью вы слишком очаровательны, мистер Грей, слишком очаровательны. – Лорд Генри улегся на тахту и раскрыл портсигар.

Художник занялся смешиванием красок и подготовкой кистей. Вид у него был встревоженный. Услышав последнее замечание лорда Генри, он бросил на него взгляд, поколебался и сказал:

– Гарри, я хочу закончить картину сегодня. Ты не сочтешь за грубость, если я попрошу тебя уйти?

Лорд Генри улыбнулся и посмотрел на Дориана Грея.

– Мне уйти, мистер Грей? – спросил он.

– Ах, прошу вас, не уходите, лорд Генри! Я вижу, что сегодня Бэзил снова не в настроении, а я терпеть не могу, когда он дуется! Кроме того, я хочу узнать, почему же мне не стоит заниматься благотворительностью.

– Не знаю, что и ответить вам, мистер Грей. Тема настолько громоздкая, что говорить о ней нужно серьезно. Раз уж вы попросили меня остаться, то теперь я никуда не сбегу. Бэзил, ведь ты не очень против? Сам повторял не раз, что тебе нравится, когда твоим натурщикам есть с кем поболтать.

Холлуорд закусил губу.

– Если так хочет Дориан, ты конечно же должен остаться. Прихоти Дориана – закон для всех, кроме него самого.

Лорд Генри взял шляпу и перчатки.

– Бэзил, хотя ты очень настойчив, к сожалению, мне пора. У меня встреча в «Орлеане». Прощайте, мистер Грей. Приходите как-нибудь после полудня ко мне на Керзон-стрит. В пять часов я практически всегда бываю дома. Напишите мне заранее. Будет жаль, если мы разминемся.

– Бэзил, – вскричал Дориан Грей, – если лорд Генри Уоттон уйдет, я тоже уйду! За работой ты рта не раскроешь, а стоять на подиуме и улыбаться – ужасно скучно! Попроси его не уходить!

– Останься, Гарри, угоди Дориану и сделай одолжение мне, – проговорил Холлуорд, пристально глядя на картину. – За работой я и правда никогда не разговариваю и не слушаю, и моим несчастным натурщикам бывает отчаянно скучно. Умоляю, останься!

– А как же моя встреча в «Орлеане»?

Художник засмеялся.

– Не думаю, что это препятствие. Присядь, Гарри. Дориан, возвращайся на подиум и не слушай, что говорит Генри. Он весьма дурно влияет на всех своих друзей, за исключением, пожалуй, одного меня.

Дориан ступил на помост с видом юного греческого мученика и состроил недовольную гримаску лорду Генри, к которому уже успел привязаться. Он так отличался от Бэзила! Вместе они являли восхитительный контраст. А какой дивный у него голос!.. Через некоторое время юноша спросил:

– Неужели вы действительно дурно влияете на людей? Все настолько плохо, как утверждает Бэзил?

– Влияние бывает только дурным, мистер Грей. С научной точки зрения любое влияние аморально.

– Почему же?

– Потому что влиять на человека – значит отдавать ему свою душу. Он утрачивает собственные мысли и не пылает собственными страстями. Ни его добродетели, ни грехи – если таковые вообще существуют – ему не принадлежат. Он становится эхом чужой музыки, актером, играющим роль, написанную для другого. Цель жизни – самосовершенствование. Осознать собственную сущность – вот для чего мы здесь! В наши дни люди боятся самих себя. Они забыли главное из всех обязательств – обязательство перед собой. Разумеется, им свойственно сострадание. Они накормят голодного, оденут нищего. Однако их собственные души голодны и наги. Наше поколение утратило силу духа. Возможно, у нас ее и не было. Боязнь мнения общества, основанного на морали, боязнь Бога, в которой и заключается секрет нашей религии, – вот что нами движет. И все же…

– Поверни голову чуть вправо, Дориан, будь хорошим мальчиком, – проговорил художник. Он был настолько глубоко погружен в работу, что ничего не слышал и заметил лишь новое выражение на лице юноши, какого прежде не видел.

– И все же, – продолжил лорд Генри низким мелодичным голосом, сопровождая свои слова изящными жестами, свойственными ему еще со времен Итона, – я верю, что если человек захочет прожить свою жизнь целиком и полностью, придать форму каждому своему чувству, выразить каждую мысль, воплотить каждую мечту, – я верю, что мир обретет импульс радости столь бодрящий, что мы позабудем все недуги Средневековья и вернемся к эллинскому идеалу или к чему-то еще более яркому и прекрасному! Однако даже самый дерзостный из нас боится самого себя. Победа над варварством привела к прискорбному самоотречению. Мы наказаны за неприятие самих себя. Каждый порыв, что мы пытаемся погасить, гнездится в нашем уме и отравляет нам жизнь. Тело согрешит единожды и на этом закончит, ибо действие ведет к очищению. Останется лишь воспоминание о наслаждении либо же роскошь сожаления. Единственный способ избавиться от искушения – ему поддаться. Вздумаешь противиться – душа захиреет, взалкав запретного, истомится от желаний, которые чудовищный закон, тобою же созданный, признал порочными и противозаконными. Говорят, величайшие события мирового масштаба происходят в голове. Там же совершаются и величайшие грехи мира. Вас, мистер Грей, именно вас с вашей ало-розовой юностью и бело-розовым отрочеством, обуревают страсти, которых вы боитесь, мысли, которые вас ужасают, мечты и сны, даже воспоминания о которых заставляют ваши щеки пылать от стыда…

– Прекратите! – дрогнул Дориан Грей. – Прекратите! Вы совсем сбили меня с толку. Не знаю, что и сказать. Ответ наверняка есть, только мне его не найти. Помолчите! Позвольте мне подумать. Или скорее позвольте мне не думать!

Почти десять минут он стоял неподвижно с полуоткрытым ртом и горящими глазами, смутно сознавая, что в нем бродят совершенно новые для него веяния. И при этом они будто шли изнутри. Несколько слов, сказанных другом Бэзила, – слов случайных, вне всякого сомнения, и намеренно парадоксальных, – затронули тайные струны души, которых никто не касался прежде; теперь же они вибрировали и дрожали в удивительном ритме.

Так же на Дориана действовала музыка. Но музыка не бывает столь четкой в выражении мысли. Она стала для него не новым миром, а скорее еще одним хаосом. Слова! Всего лишь слова! Как они ужасны! Как четки, ярки и жестоки! От них никуда не деться. И до чего коварна их магия! Они придают твердую форму вещам бесформенным, обладают своей собственной музыкой, похожей по мелодичности на альт или лютню. Всего лишь слова! Есть ли что-нибудь более реальное, чем слова?

Да, в его отрочестве были вещи, которых он не понимал. Зато понял их сейчас. Внезапно жизнь запылала яркими красками. Ему казалось, что он идет через огонь. Почему он не знал этого раньше?

Лорд Генри наблюдал за юношей с проницательной улыбкой, прекрасно зная, когда следует промолчать. Его поразил неожиданный эффект, который произвели его слова, и он вспомнил книгу, прочтенную в шестнадцать лет и открывшую ему многое прежде неведомое. Лорд Генри задался вопросом, не переживает ли сейчас Дориан Грей нечто подобное. Он всего лишь выстрелил наугад. Неужели попал в яблочко? До чего же удивительный юноша!..

Холлуорд писал свойственными ему смелыми мазками, в которых проявляется истинная изысканность и безупречная утонченность большого таланта. Наступившего молчания он не заметил.

– Бэзил, я устал стоять! – неожиданно вскричал Дориан Грей. – Мне нужно выйти и посидеть в саду. Здесь нечем дышать!

– Дорогой мой, прости! Если я пишу, то ни о чем другом не думаю. Ты никогда не позировал лучше! Ты стоял совершенно неподвижно. И я наконец уловил выражение, которое искал, – губы полуоткрыты, глаза горят… Не знаю, что говорил тебе Гарри, но он произвел на тебя самое удивительное впечатление. Думаю, засыпал тебя комплиментами. Не верь ни единому слову!

– Комплиментами меня он точно не засыпал. Вероятно, именно поэтому я не верю ничему из того, что он наговорил.

– Вы прекрасно знаете, что поверили всему, – протянул лорд Генри, мечтательно глядя на юношу затуманившимися глазами. – Я выйду с вами в сад. В студии жуткая жара. Бэзил, дай нам попить чего-нибудь ледяного, желательно с клубникой.

– Конечно, Гарри. Позвони в колокольчик, придет Паркер, и я закажу, чего вы хотите. Мне нужно поработать над фоном, присоединюсь к вам попозже. Не задерживай Дориана. Никогда я не был в лучшей форме, чем сегодня! Получится шедевр! Да что там, это уже шедевр.

Лорд Генри вышел в сад и увидел Дориана Грея, зарывшегося лицом в огромную кисть сирени и жадно глотавшего ее аромат, словно это было вино. Он положил юноше руку на плечо.

– Тут вы совершенно правы. Кроме чувств, ничто не способно излечить душу, равно как ничто, кроме души, не способно излечить чувства.

Юноша вздрогнул и отшатнулся. Он стоял с непокрытой головой, листья взъерошили своенравные кудри и перепутали золотистые пряди. В глазах мелькнул испуг, как бывает у внезапно разбуженного человека. Красиво очерченные ноздри затрепетали, алые губы задрожали от тайного волнения.

– Да, – продолжил лорд Генри, – это одна из величайших тайн жизни – душу исцелять посредством чувств, а чувства – посредством души. Вы – удивительное создание. Знаете больше, чем думаете, и в то же время меньше, чем хотели бы знать.

Дориан Грей нахмурился и посмотрел в другую сторону. Ему не мог не нравиться высокий, приятный молодой человек, стоявший с ним рядом. Романтичное, смуглое лицо и выражение истомы на нем заинтересовали юношу. В низком апатичном голосе было нечто совершенно завораживающее. Даже холодные, белые и нежные, как цветы, кисти рук несли в себе непонятное очарование. Они двигались в такт мелодичному голосу лорда Генри и словно говорили на своем языке. Вместе с тем юноша испытывал страх, которого отчасти стыдился. Почему он позволил незнакомцу открыть ему самого себя? Хотя он знал Бэзила Холлуорда несколько месяцев, их дружба никак на нем не отразилась, и вдруг появляется некто, будто бы разгадавший тайну жизни. Хотя чего же здесь бояться? Ведь он не школьник и не девушка. Бояться нелепо!

– Вот и Паркер с напитками. Пойдемте посидим в тени, – предложил лорд Генри. – Впрочем, если вы останетесь на солнцепеке чуть дольше, то кожа испортится, и Бэзил не захочет писать вас снова. Вам нельзя обгорать. Зрелище будет удручающее.

– Какая разница? – воскликнул Дориан Грей, присаживаясь на скамью в конце сада.

– Для вас разница огромная, мистер Грей.

– Почему же?

– Потому что сейчас вы в поре дивной юности, а юность – единственное, что стоит сохранить.

– Я этого не ощущаю, лорд Генри.

– Да, сейчас вам не понять. Вы все прочувствуете, когда станете старым и уродливым, когда заботы избороздят ваш лоб морщинами, страсти опалят губы своими мерзостными пожарами, вот тогда вы прочувствуете в полной мере. Сейчас вы, куда бы ни пошли, очаровываете всех и вся. Будет ли так всегда? Лицо ваше красоты удивительной, мистер Грей. Не хмурьтесь. Так и есть. Красота – разновидность таланта, более того, она превыше таланта, поскольку не нуждается в разъяснении. Такова одна из величайших данностей этого мира, как и солнечный свет, весна или отражение в темных водах серебряной скорлупки, которую мы называем луной. Красота не подлежит сомнению. Ей присуще священное право всевластия. Она делает своих обладателей королями. Улыбаетесь? Утратив красоту, улыбаться вы перестанете… Некоторые утверждают, что красота поверхностна. Может быть, и так, однако она не настолько поверхностна, как мысль. На мой взгляд, красота – чудо из чудес. По внешности не судят лишь люди ограниченные. Истинную тайну этого мира хранит видимое, а не скрытое… Да, мистер Грей, боги одарили вас щедро. Впрочем, они быстро отбирают свои дары. У вас всего несколько лет, чтобы пожить полной жизнью. Когда пройдет юность, она уведет с собой и красоту, и вы внезапно обнаружите, что побед у вас не осталось, либо же вам придется довольствоваться теми скудными победами прошлого, которые ваша память сделает куда более горькими, чем поражение. Каждый месяц влечет вас все ближе к жестокому концу. Время вам завидует и сражается против ваших лилий и роз. Кожа ваша пожелтеет, щеки ввалятся, глаза потускнеют. Страдания ваши будут ужасны… Цените юность, пока она у вас есть. Не расточайте золото своих дней, внимая лицемерным занудам, пытаясь найти выход из безвыходных ситуаций или растрачивая жизнь на невежд, бездарей и чернь. Все это нездоровые стремления и ложные идеалы нашего века. Живите! Живите той удивительной жизнью, которая в вас есть! Не проходите мимо новых ощущений, ищите их сами! Не бойтесь ничего! Новый гедонизм – вот чего жаждет наш век! Вы можете стать его зримым символом. Для вас как личности нет ничего невозможного. На некоторое время мир принадлежит только вам… Встретив вас, я понял: вы совершенно не осознаете, кто вы или кем могли бы стать. Я обнаружил в вас столь много всего, меня очаровавшего, что понял: я обязан рассказать вам кое-что о вас самом. Трагично растратить себя понапрасну, ведь юность длится так недолго… Полевые цветы вянут, потом расцветают вновь. В следующем июне золотой дождь будет таким же ослепительным, как и сейчас. Через месяц на клематисе распустятся лиловые звезды, и зеленая ночь его листвы будет таить эти лиловые звезды год за годом. А юность вы не вернете никогда. Пульс радости, что бьется в нас в двадцать лет, замедлится, руки и ноги ослабеют, чувства притупятся. Мы выродимся в уродливых марионеток, терзаемых воспоминаниями о страстях, которых слишком боялись, и восхитительных соблазнах, отдаться которым нам не хватило силы духа. Юность! Юность! В жизни нет ничего, ей подобного!

Дориан Грей пораженно слушал с широко раскрытыми глазами. Кисть сирени выпала из его рук. Пушистая пчела прилетела и покружилась вокруг нее, потом принялась ползать по овальному шару крошечных звездчатых соцветий. Юноша наблюдал за пчелкой с тем необъяснимым интересом к пустякам, что мы проявляем в моменты страха перед событиями исключительной важности, или под влиянием нового чувства, которое не можем выразить, или же долгое время осаждавшей наш разум тягостной мысли, которой нам не хватает силы духа поддаться. Вскоре пчела улетела и залезла в трубочку пурпурного вьюнка. Цветок вздрогнул и закачался взад-вперед.

Внезапно в дверях студии возник художник и отрывисто замахал, приглашая их внутрь. Они посмотрели друг на друга и улыбнулись.

– Я жду! – вскричал Бэзил. – Входите же! Свет теперь превосходный, а напитки можете захватить с собой.

Они поднялись и не спеша пошли по дорожке. Мимо порхнули две бело-зеленые бабочки, на груше в углу сада запел дрозд.

– Вы рады, что встретились со мной, мистер Грей, – заметил лорд Генри, глядя на юношу.

– Да, теперь я рад! Интересно, будет ли так всегда?

– Всегда! Ужасное слово. Услышав слово «всегда», я содрогаюсь. Его чересчур любят женщины, способные испортить любой роман. Это слово лишено всякого смысла. Единственная разница между прихотью и любовью всей жизни заключается в том, что прихоть живет чуть дольше.

Войдя в студию, Дориан Грей положил руку на плечо лорда Генри.

– В таком случае пусть наша дружба будет прихотью, – пробормотал он, смущаясь своей прямоты, взошел на платформу и принял прежнюю позу.

Лорд Генри расположился в широком плетеном кресле и принялся наблюдать за юношей. Мазки и удары кисти по холсту были единственными звуками, нарушавшими тишину, да еще Холлуорд время от времени отходил назад, чтобы посмотреть на свою работу издалека. В лившихся в открытые двери косых лучах солнца танцевали золотистые пылинки. Студию окутывал густой аромат роз.

Через четверть часа Холлуорд закончил писать, долгое время смотрел на Дориана Грея, потом на картину, покусывая кончик большой кисти и хмуря лоб.

– Вот теперь готово! – наконец вскричал он, нагнулся и надписал свое имя длинными алыми буквами в левом углу картины.

Лорд Генри подошел к холсту и принялся его рассматривать. Несомненно, это был удивительный шедевр, и сходство с оригиналом тоже было удивительное.

– Дорогой мой, поздравляю от всей души! Это лучший портрет нашего времени. Мистер Грей, идите и посмотрите на себя.

Юноша вздрогнул, словно пробуждаясь от сна.

– Неужели готово? – пробормотал он, спускаясь с подиума.

– Вполне, – ответил художник. – Сегодня ты позировал просто замечательно. Я тебе ужасно благодарен!

– Благодарить следует меня, – вмешался лорд Генри. – Не так ли, мистер Грей?

Дориан не ответил, безучастно прошел к картине и повернулся к ней лицом. Увидев портрет, он отпрянул, щеки его зарделись от удовольствия. Глаза радостно заблестели, словно он впервые узнал себя на картине. Он стоял неподвижно и дивился, едва замечая слова Холлуорда. Осознание собственной красоты, никогда не ощущавшейся прежде, снизошло на него как откровение. Комплименты Бэзила Холлуорда казались ему очаровательными преувеличениями из дружеских чувств. Он их слушал, смеялся над ними и тут же забывал. Они никак не влияли на его душу. Потом появился лорд Генри Уоттон со своим странным панегириком юности и грозным предупреждением о ее скоротечности. Вот тогда юношу проняло, и теперь, когда он смотрел на тень своей красоты, на него обрушилась вся полнота жестокой реальности. Да, наступит день, когда лицо его пожелтеет и покроется морщинами, глаза утратят блеск и потускнеют, изящество фигуры исказится. С губ пропадет алый цвет, золото волос погаснет. Жизнь, формируя его душу, изуродует тело. Он станет отвратителен, безобразен и неуклюж.

При мысли об этом Дориана пронзила острая, как нож, боль, заставившая содрогнуться все нежные струны его души. Глаза потемнели до цвета аметиста, их заволокла пелена слез. Ему показалось, будто сердце сжала ледяная рука.

– Разве тебе не нравится? – наконец не выдержал Холлуорд, немного уязвленный молчанием юноши и не понимающий его причины.

– Разумеется, ему нравится, – сказал лорд Генри. – Да и кому не понравилось бы? Это один из величайших шедевров современной живописи. Готов отдать за него все, чего ни попросишь. Я хочу эту картину!

– Гарри, она не моя собственность.

– Тогда чья же?

– Разумеется, Дориана, – ответил художник.

– Повезло ему.

– До чего грустно! – пробормотал Дориан Грей, не отрывая взгляда от своего портрета. – До чего грустно! Я состарюсь, сделаюсь уродливым и страшным. А картина навсегда останется юной. Она никогда не будет старше именно этого июньского дня… Вот бы могло быть иначе! Вот бы я всегда оставался юным, а картина старилась! За это… за это я отдал бы все что угодно! Да, во всем мире нет ничего, что бы я пожалел. Я готов и душу свою отдать!

– Вряд ли Бэзил пошел бы на подобное соглашение, – со смехом воскликнул лорд Генри. – Незавидная судьба для картины.

– Гарри, я был бы резко против! – заявил Холлуорд.

Дориан Грей обернулся и посмотрел на него:

– Еще бы, Бэзил. Искусство тебе куда важнее друзей. Для тебя я значу не больше, чем позеленевшая бронзовая статуя. Пожалуй, ничуть не больше.

Художник уставился на него в недоумении. Подобные речи были так непохожи на обычную манеру Дориана. Что же случилось? Судя по всему, юноша очень разозлился. Лицо горело, щеки раскраснелись.

– Да, – продолжил Дориан Грей, – для тебя я значу меньше, чем твой Гермес из слоновой кости или серебряный фавн! Их ты будешь любить всегда. А сколько тебе буду дорог я? Думаю, пока у меня не появятся первые морщины. Теперь я знаю: едва человек утратит красоту, он потеряет все! Этому меня научила твоя картина. Лорд Генри Уоттон совершенно прав. Юность – единственное, что стоит сохранить. Когда я обнаружу, что начал стареть, я себя убью!

Холлуорд побледнел и схватил его за руку.

– Дориан! Дориан! – вскричал он. – Не говори так! У меня никогда не было лучшего друга, чем ты, и никогда не будет! Неужели ты завидуешь предметам неодушевленным?! Ведь ты гораздо прекраснее любого из них!

– Я завидую всему, чья красота не умрет! Я завидую портрету, который ты с меня написал! Почему он сохранит то, что я утрачу? Каждый миг крадет у меня и отдает ему. О, вот бы только могло быть наоборот! Пусть бы менялся портрет, а я всегда оставался таким, как сейчас! Зачем ты его написал? Однажды он начнет надо мной глумиться – глумиться по-страшному!

В глазах юноши вскипели жгучие слезы, он вырвал руку, бросился на тахту и зарылся лицом в подушки.

– Смотри, что ты наделал, – с горечью произнес художник.

Лорд Генри пожал плечами:

– Вот тебе настоящий Дориан Грей.

– Вовсе он не такой!

– Если он не такой, то при чем тут я?

– Тебе следовало уйти, когда я попросил.

– Я остался лишь потому, что ты попросил, – был ответ лорда Генри.

– Гарри, я не могу ссориться с двумя друзьями сразу, но раз уж вы оба заставили меня возненавидеть мою лучшую работу, то я ее уничтожу. Ведь это всего лишь холст и краски! Я не позволю им вторгнуться в нашу жизнь и ее исковеркать!

Дориан Грей поднял золотоволосую голову с подушки – лицо бледное, глаза заплаканные – и с ужасом смотрел, как Бэзил идет к деревянному рабочему столу возле высокого окна. Что ему нужно? Художник порылся среди тюбиков с красками и сухих кистей, словно что-то искал. Да, он искал длинный шпатель с тонким упругим лезвием. Шпатель нашелся быстро. Бэзил решил изрезать холст.

Сдерживая рыдания, юноша вскочил с тахты, бросился к Холлуорду, вырвал нож из его руки и забросил в дальний конец студии.

– Не надо, Бэзил, не надо! – вскричал он. – Это все равно что убийство!

– Я рад, что ты наконец оценил мои труды, Дориан, – холодно заметил художник, справившись с удивлением. – Думал, не сподобишься.

– Оценил? Бэзил, я влюблен в твою картину! Мне кажется, что это часть меня.

– Что ж, как только ты высохнешь, тебя покроют лаком, вставят в раму и отправят домой. Тогда можешь делать с собой все, что тебе угодно. – Художник прошел через комнату и позвонил в колокольчик. – Дориан, ведь ты выпьешь чаю? И ты, Гарри? Или же ты не любитель столь простых удовольствий?

– Обожаю простые удовольствия, – заявил лорд Генри. – Они – последнее прибежище натур сложных. Подобных сцен я терпеть не могу, разве что в театре. Что за нелепые люди вы оба! Ума не приложу, как можно утверждать, что человек – существо рациональное. Пожалуй, это самое непродуманное определение из всех существующих. Человек обладает разными качествами, но только не рациональностью. Как бы там ни было, я этому рад, хотя лучше бы вы, друзья, не вздорили из-за картины. Будет гораздо разумнее, Бэзил, если ты отдашь ее мне. Глупому мальчишке она вряд ли нужна, а вот я был бы рад получить этот портрет.

– Если ты не отдашь его мне, Бэзил, я не прощу тебя никогда! – вскричал Дориан. – И я никому не позволю называть меня глупым мальчишкой!

– Ты знаешь, что портрет твой, Дориан. Я подарил его тебе еще до того, как написал.

– Вы должны понимать, что вели себя глупо, мистер Грей, и вряд ли вам следует возражать против напоминания, что вы чрезвычайно юны.

– Еще сегодня утром я возразил бы непременно, лорд Генри.

– Ха! Сегодня утром! С тех пор вы многое пережили.

В дверь постучали. Вошел дворецкий с чайным подносом и поставил его на японский столик. Раздался звон чашек и блюдец, мелодичное шипение георгианского чайника. Мальчик-слуга внес фарфоровую сахарницу и молочник. Дориан Грей налил всем чаю. Двое молодых людей неспешно приблизились к столу и заглянули под крышки блюд.

– Поедемте сегодня в театр, – предложил лорд Генри. – Наверняка где-нибудь что-нибудь идет. Я обещал отобедать у Уайта с одним приятелем, но могу послать ему телеграмму, что заболел или мне помешала прийти более поздняя договоренность. Пожалуй, это будет неплохим оправданием в силу своей неожиданной откровенности.

– Какая скука наряжаться в вечерний костюм! – пробормотал Холлуорд. – Стоит его только надеть, как жизнь делается невыносимой!

– Да, – задумчиво протянул лорд Генри, – наряды девятнадцатого века отвратительны. Такие мрачные, такие унылые. В современной жизни порок – единственный яркий элемент.

– Гарри, вовсе не стоит говорить такие вещи в присутствии Дориана.

– Какого именно Дориана? Того, что наливает нам чай, или того, что на картине?

– Я про обоих.

– Лорд Генри, я бы очень хотел поехать с вами в театр! – сказал юноша.

– Так едемте. Ты ведь с нами, Бэзил?

– Увы, не могу. Много работы.

– Что ж, тогда отправимся вдвоем, мистер Грей.

– С большим удовольствием!

Художник закусил губу и с чашкой в руке отправился к картине.

– Я останусь с настоящим Дорианом, – грустно проговорил он.

– Неужели это настоящий Дориан? – вскричал оригинал, подходя к портрету. – Неужели я действительно таков?

– Да, ты именно таков.

– До чего замечательно, Бэзил!

– По крайней мере, внешне. Он ведь никогда не изменится, – вздохнул Бэзил. – И это прекрасно.

– До чего много значения люди придают измене! – воскликнул лорд Генри. – А ведь даже в любви это лишь вопрос физиологии. И наши желания тут ни при чем. Юноши хотели бы не изменять, но не могут, старцы хотели бы изменять, но тоже не могут. Что еще тут скажешь!

– Не езди сегодня в театр, Дориан, – попросил Холлуорд. – Останься и поужинай со мной.

– Не могу, Бэзил.

– Почему же?

– Потому что я пообещал лорду Генри Уоттону поехать с ним.

– Он не станет любить тебя больше, если будешь выполнять обещания. Он-то своих не выполняет. Прошу тебя, не езди!

Дориан Грей рассмеялся и покачал головой.

– Умоляю, останься!

Юноша заколебался и посмотрел на лорда Генри, который наблюдал за ними, сидя возле чайного столика с улыбкой на губах.

– Бэзил, я должен ехать.

– Ну ладно, – проговорил Холлуорд и поставил чашку на поднос. – Уже довольно поздно, так что не теряйте времени, ведь тебе еще нужно переодеться. Прощай, Гарри. Прощай, Дориан. Приходи меня повидать. Приходи завтра.

– Конечно.

– Не забудешь?

– Нет, конечно же нет! – вскричал Дориан.

– И… Гарри!

– Да, Бэзил?

– Помни, о чем я попросил тебя утром в саду!

– Уже забыл.

– Я тебе доверяю.

– Хотел бы я доверять сам себе! – со смехом откликнулся лорд Генри. – Пойдемте, мистер Грей, мой экипаж ждет снаружи. Прощай, Бэзил! День сегодня выдался крайне занимательный.

Когда дверь за ними закрылась, художник бросился на тахту, и лицо его исказилось от боли.

Глава 3

На следующий день в половине первого лорд Генри Уоттон прогулялся от Керзон-стрит до Олбани, чтобы навестить своего дядюшку, лорда Фермора, добродушного, хотя и не отличавшегося любезностью старого холостяка, которого многие почитали эгоистом за определенную скаредность, однако в обществе слывшего человеком широкой души, поскольку он щедро потчевал тех, кто его развлекал. Его отец служил послом в Мадриде, когда королева Изабелла была молода, а о генерале Приме никто и помыслить не мог. В порыве раздражения за то, что ему не предложили стать послом в Париже, отец покинул дипломатическую службу, хотя и считал себя кандидатом наиболее для нее подходящим благодаря происхождению, праздности, прекрасному стилю депеш и необузданной страсти к удовольствиям. Бывший у него в секретарях сын уволился с ним вместе, что в то время многие сочли неразумным, и, войдя через несколько месяцев в права наследства, посвятил себя целиком аристократическому искусству абсолютного безделья. В городе у него было два особняка, но лорд Фермор предпочитал проживать в меблированных апартаментах, что находил менее хлопотным, столовался же по большей части в клубе. Иногда он проявлял сдержанный интерес к управлению своими угольными шахтами в центральных графствах Англии, оправдывая этот презренный промысел тем, что владение углем позволяет джентльмену роскошь топить свой камин дровами. В политике он был консерватором, кроме тех периодов, когда консерваторы приходили к власти, и уж тогда лорд Фермор открыто поносил их как шайку радикалов. Для своего камердинера он был кумиром, что не мешало тому его третировать, и мучителем для большей части своей родни, которую третировал уже он сам. Только Англия могла породить подобный экземпляр, и он неизменно утверждал, что страна катится ко всем чертям. Принципы его давно устарели, зато в защиту предрассудков лорда Фермора свидетельствовало многое.

Когда лорд Генри вошел в комнату, дядюшка сидел в суконной охотничьей куртке, покуривал манильскую сигару и ворчал над «Таймс».

– Ну, Гарри, – проговорил старик, – что подняло тебя в эдакую рань? Я думал, что вы, денди, раньше двух не встаете, а до пяти и из дома не выходите.

– Поверьте, дядюшка Джордж, дело лишь в семейной привязанности. Мне от вас кое-что нужно.

– Полагаю, деньги, – заметил лорд Фермор, скорчив гримасу. – Что ж, садись и выкладывай как есть. Современная молодежь воображает, что деньги – это все.

– Да, – протянул лорд Генри, поправляя цветок в петлице, – и повзрослев, они в этом убеждаются. Только я пришел не за деньгами. Они нужны людям, которые платят по счетам, дядюшка Джордж, я же не плачу никогда. Капитал младшего сына – кредит, и на него можно неплохо жить. Кроме того, я имею дело с поставщиками Дартмура, а те мне не досаждают. Я пришел к вам за информацией, однако не за полезной, а за совершенно бесполезной.

– Я могу рассказать тебе обо всем, что есть в Синей книге[3] Англии, Гарри, хотя в наши дни там пишут полную чепуху. Когда я был в дипломатическом корпусе, дела обстояли куда лучше. Слыхал я, сейчас на дипломата нужно сдавать экзамен. Чего от них еще ждать? Экзамены, сэр, суть сплошное очковтирательство от начала и до конца. Если человек джентльмен, то знает вполне достаточно, если он не джентльмен, то любые знания не доведут его до добра.

– Мистер Дориан Грей к Синим книгам не имеет ни малейшего отношения, дядюшка Джордж, – лениво проговорил лорд Генри.

– Мистер Дориан Грей? Кто он такой? – спросил лорд Фермор, хмуря седые кустистые брови.

– Это я и хотел узнать у вас, дядя Джордж. Точнее, мне известно, кто он. Последний внук лорда Келсо. Его матерью была леди Деверо, Маргарет Деверо. Расскажите мне о ней. Какой она была? За кого вышла замуж? В свое время вы знали почти всех, может, и с ней встречались. В данный момент мистер Грей меня весьма занимает. Мы только что познакомились.

– Внук Келсо! – повторил старик. – Внук Келсо! Ну конечно же… Я хорошо знал его мать. Кажется, я даже присутствовал на ее крестинах. Красавицей она была необыкновенной, эта Маргарет Деверо, и привела в ярость всех женихов, сбежав с молодчиком без гроша за душой – полным ничтожеством, младшим офицером в пехотном полку или вроде того. Само собой, я помню всю историю, будто она случилась вчера. Несколько месяцев спустя бедолагу убили на дуэли в Спа. Неприятная вышла история. Поговаривали, что Келсо нанял какого-то каналью, бельгийского головореза, чтобы тот оскорбил его зятя публично – заплатил ему, сэр, заплатил за ссору, – и тот пристрелил новобрачного как голубя. Историю замяли, но черт возьми! Долгое время в клубе Келсо ел свои отбивные котлеты в полном одиночестве. Он забрал дочь к себе, как я слышал, и она ни разу с ним не заговорила. Да, грязное вышло дельце. Девушка тоже умерла, умерла в течение года. После нее остался сын? Я и забыл. Что он за мальчик? Если пошел в мать, то наверняка хорош собой.

– Даже очень, – заверил лорд Генри.

– Надеюсь, он попадет в надежные руки, – продолжил старик. – Если Келсо поступил по совести, то у мальчика теперь куча денег. Мать тоже была при деньгах. К ней перешло поместье Сэлби, досталось от деда. Ее дед ненавидел Келсо, считал его скрягой. И не зря. Как-то он приехал в Мадрид, когда я там служил. Черт возьми, мне было за него стыдно! Королева частенько спрашивала меня про английского дворянина, рядившегося из-за платы за проезд. Наделал он шуму. Я с месяц не отваживался показаться при дворе. Надеюсь, он обращался с внуком получше, чем с извозчиками.

– Не знаю, – ответил лорд Генри. – Мне кажется, мальчик будет богат. Он еще несовершеннолетний. И он владеет Сэлби, я знаю. Он сам мне сказал. Значит, его мать была очень красива?

– Маргарет Деверо была прелестнейшим созданием, Гарри. Я так и не понял, какого черта она сбежала с тем офицериком. Могла выйти замуж за любого аристократа. Сам Карлингтон сходил по ней с ума. Впрочем, она была девушка романтичная. Как и все женщины в ее роду. Мужчины у них ничтожества, но женщины – черт побери! – женщины прекрасны. Карлингтон падал перед ней на колени. Сам рассказывал. Она над ним посмеялась, а ведь тогда за ним охотились все невесты Лондона. Кстати, Гарри, раз уж речь зашла о нелепых браках: что за чушь мне толкует твой отец про желание Дартмура жениться на американке? Разве для него недостаточно хороши англичанки?

– Жениться на американках нынче весьма модно, дядя Джордж.

– Я стою за англичанок, и пусть хоть весь мир будет против! – воскликнул лорд Фермор, стукнув кулаком по столу.

– Ставки на американок гораздо выше.

– Насколько я слышал, надолго их не хватает, – проворчал дядюшка.

– Долгая помолвка американок выматывает, они любят брать препятствия с налета. Натиск их стремителен. Вряд ли у Дартмура есть шанс отвертеться.

– Кто ее родня? – хмуро спросил старик. – Есть ли она вообще?

Лорд Генри покачал головой.

– Американки столь же умело скрывают своих родителей, сколь англичанки – свое прошлое, – сказал он, вставая.

– Полагаю, ее родичи – экспортеры свинины?

– Надеюсь, дядя Джордж, ради блага Дартмура. Я слышал, что после политики экспорт свинины – самое прибыльное в Америке занятие.

– Она хорошенькая?

– Ведет себя как красавица. Как и большинство американок. В этом весь секрет их обаяния.

– Почему бы этим чертовым американкам не оставаться в своей стране? Как утверждают, там настоящий рай для женщин.

– Так и есть. Именно поэтому они, как Ева, жаждут оттуда убраться, – заметил лорд Генри. – Прощайте, дядя Джордж. Если задержусь подольше, то опоздаю на ленч. Благодарю за предоставленную информацию. Мне всегда нравится знать все про моих новых друзей и ничего – про друзей старых.

– К кому ты спешишь, Гарри?

– К тете Агате. Я иду сам и позвал мистера Грея. Он ее новый протеже.

– Хм! Гарри, передай тете Агате, чтобы больше не беспокоила меня своими филантропическими призывами! Мне от них уже тошно. С какой стати эта добрая женщина вообразила, что мне нечем заняться, кроме как выписывать чеки для ее дурацких причуд?

– Ладно, дядя Джордж, я ей передам, но вряд ли будет толк. Филантропы напрочь лишены человечности. Это их отличительная черта.

Старик одобрительно заворчал и позвонил, вызывая слугу. Лорд Генри вышел через сводчатую галерею с низким потолком на Берлингтон-стрит и направился к площади Беркли.

Вот, значит, каково происхождение Дориана Грея. Несмотря на манеру изложения дядюшки, история взволновала лорда Генри своей странной, почти современной романтичностью. Красивая женщина рискует всем ради безумной страсти. Несколько недель беспредельного счастья, прерванные гнусным, коварным преступлением. Месяцы безмолвных страданий, потом в муках рождается ребенок. Юную мать уносит смерть, мальчик-сирота остается во власти бессердечного старика. Да, любопытная биография. Трагический опыт сформировал юношу, сделал его еще более совершенным. За прекрасным всегда скрыта та или иная трагедия. И для цветения скромного цветка мука мира должна быть горька…[4] Как очарователен был Дориан накануне за ужином в клубе, сидя напротив лорда Генри, – в глазах изумление, губы задорно полуоткрыты, в свете красных абажуров румянец на восхищенном лице горит еще ярче. Разговаривать с ним – все равно что играть на изящной скрипке. Он откликается на каждое прикосновение смычка… До чего увлекательно ощущать силу своего влияния на другого человека! Ничто с этим не сравнится. Облечь чужую душу в изящную форму и дать ей немного выстояться, услышать свои собственные интеллектуальные суждения из чужих уст, усиленные музыкой страсти и юности, капля за каплей перелить свой собственный нрав в другого, словно жидкость или аромат, – в этом заключается истинное наслаждение, пожалуй, самое насыщенное из всех, оставшихся нам в век ограниченный и заурядный, в век грубых плотских утех и примитивных обывательских устремлений. Вдобавок этот юноша, которого он по прихоти судьбы встретил в студии Бэзила, и типаж дивный. Ну, или по крайней мере из него можно сделать нечто дивное. Ему свойственны врожденная грация, белоснежная невинность отрочества и красота античных богов, запечатленная в мраморе древними греками. Из него можно вылепить все, что угодно. Из него можно сделать титана или игрушку. Досадно, что такая красота должна увянуть!.. А Бэзил! До чего же он любопытен с психологической точки зрения! Новая манера в живописи, свежий взгляд на жизнь, странным образом проявившийся благодаря присутствию того, кто об этом даже не подозревает. Бессловесный дух, незримо обитавший в темных лесах, вышел на открытый простор и безбоязненно явил себя миру, словно дриада, и потому душа художника, искавшая ее, пробудилась и обрела удивительное ви́дение, открывшее ему природу вещей; очертания и структура вещей прояснились, возымели глубокий символический смысл, словно сами они лишь тени сущностей еще более истинных… До чего необыкновенно все произошедшее! Лорду Генри вспомнились примеры из истории. Платон, художник мысли, впервые подверг это чувство анализу. Микеланджело изваял в цветном мраморе циклы сонетов. Однако в современном веке это по меньшей мере странно… Да, он постарается стать для Дориана Грея тем, чем, сам того не зная, юноша стал для художника, написавшего тот великолепный портрет. Он будет стремиться им завладеть, да что там, наполовину юноша уже ему принадлежит! Он непременно завладеет его дивной душой. В этом сыне Любви и Смерти есть нечто завораживающее.

Внезапно лорд Генри поднял голову и огляделся. Он понял, что проскочил мимо дома своей тетушки, улыбнулся сам себе и повернул обратно. Когда он вошел в мрачноватый холл, дворецкий сообщил, что все уже сели обедать.

– Опаздываешь как всегда, Гарри! – воскликнула тетушка, качая головой.

Он выдумал подходящий предлог, занял свободное место рядом с ней и оглядел присутствующих. С дальнего края стола ему застенчиво поклонился Дориан, краснея от удовольствия. Напротив сидела герцогиня Харли, чьи добродушие и мягкий характер были достойны восхищения, обожаемая всеми, кто ее знал, и обладательница роскошных архитектурных пропорций, благодаря которым современные историки назвали бы ее тучной, не будь она герцогиней. По правую руку от нее расположился сэр Томас Берден, член парламента и радикал. В общественной жизни он подражал главе своей партии, в частной же был приверженцем лучших поваров и следовал общеизвестному мудрому правилу: «Соглашайся с либералами, а обедай с консерваторами». Место по левую руку от герцогини занял мистер Эрскин Тредли, довольно обаятельный и просвещенный пожилой джентльмен, который, впрочем, приобрел дурную привычку отмалчиваться, поскольку, как он однажды объяснил леди Агате, годам к тридцати уже высказал все, что мог сказать. Его соседкой была миссис Ванделер, одна из старинных приятельниц тетушки лорда Генри, истинная святая, но при этом так удручающе неряшливо одетая, что напоминала молитвенник в потрепанном переплете. К счастью для мистера Эрскина, по другую руку от нее сидел лорд Фаудел – наилучший образчик интеллектуальной посредственности средних лет, простой и бессодержательный, как отчет министра в палате общин. В беседе с ним миссис Ванделер взяла тот напряженно-серьезный тон, который лорд Генри считал ошибкой непростительной, присущей всем добродетельным людям и неизменно их преследующей.

– Гарри, мы говорили о бедняге Дартмуре! – вскричала герцогиня, приветливо ему кивнув. – Как вы думаете, он действительно женится на этой неотразимой молодой особе?

– Полагаю, она твердо решила сделать ему предложение, герцогиня.

– Какой ужас! – воскликнула леди Агата. – В самом деле, пора кому-нибудь вмешаться!

– Из авторитетных источников мне стало известно, что ее отец держит магазин новейших галантерейных изделий, – презрительно бросил сэр Томас Берден.

– Сэр Томас, мой дядюшка ранее предположил, что ее отец торгует свининой.

– Галантерея! Да что у американцев за новинки такие? – спросила герцогиня, удивленно поднимая полные руки.

– Американские романы, – ответил лорд Генри, принимаясь за куропатку.

Герцогиня пришла в недоумение.

– Не обращай внимания, моя дорогая, – прошептала леди Агата. – Он никогда и ничего не говорит серьезно!

– Когда открыли Америку… – начал радикальный член парламента и погрузился в перечисление скучных фактов.

Как и все люди, стремящиеся исчерпать тему, он исчерпал лишь терпение слушателей. Герцогиня вздохнула и воспользовалась своей привилегией перебивать других.

– Как бы мне хотелось, чтобы ее вообще не открывали! – воскликнула она. – В самом деле, в наши дни у английских девушек нет ни единого шанса. Это в высшей степени несправедливо!

– Вполне вероятно, что Америка так и не была открыта, – заявил мистер Эрскин. – Я бы сказал, мы только начинаем ее открывать.

– Хм, мне доводилось видеть некоторых ее обитателей, – задумчиво ответила герцогиня. – Должна признать, большинство американок чрезвычайно хорошенькие. И одеваются весьма недурно. Все их наряды куплены в Париже. К сожалению, я себе такого позволить не могу.

– Говорят, хорошие американцы после смерти отправляются в Париж, – хихикнул сэр Томас, обладавший значительным запасом бородатых острот.

– Да что вы говорите! Куда же попадают плохие американцы? – спросила герцогиня.

– В Америку, – негромко произнес лорд Генри.

Сэр Томас насупился.

– Боюсь, ваш племянник настроен к этой великой стране предвзято, – сообщил он леди Агате. – Я изъездил всю Америку в специальных вагонах, предоставленных принимающей стороной. В таких вопросах американцы крайне предупредительны. Уверяю вас, поездка имела высокую образовательную ценность.

– Неужели нам действительно нужно ехать в Чикаго, чтобы стать образованными? – жалобно спросил мистер Эрскин. – Лично я совершить такую поездку не в силах.

Сэр Томас махнул рукой:

– Мир мистера Эрскина Тредли сосредоточен на полках его библиотеки. Мы, люди практичные, предпочитаем все увидеть своими глазами, а не узнавать из книг. Американцы – народ прелюбопытный. Они совершенно разумны. Думаю, это их отличительная черта. Да, мистер Эрскин, уверяю вас, американская нация – без причуд.

– Какой ужас! – воскликнул лорд Генри. – С животной силой я бы еще справился, но с животным благоразумием – увольте! Есть в нем нечто несправедливое. Это удар ниже интеллекта!

– Я вас не понимаю! – заявил раскрасневшийся сэр Томас.

– Зато я понял, лорд Генри, – негромко проговорил мистер Эрскин с улыбкой.

– В каком-то смысле парадоксы весьма хороши… – начал было баронет.

– И где здесь парадокс? – спросил мистер Эрскин. – Не вижу. Хотя, может, и так. Впрочем, путь парадоксов – путь истины. Чтобы постигнуть действительность, мы должны увидеть ее пляшущей на туго натянутом канате. Мы способны оценить истины, лишь когда они становятся акробатами.

– Господи, до чего же мужчины любят спорить! – воскликнула леди Агата. – Я уверена, что никогда не смогу понять, о чем вы тут толкуете. Ах, Гарри, я ужасно на тебя сердита! Зачем ты пытаешься убедить нашего славного мистера Дориана Грея забросить Ист-Энд? Уверяю тебя, вклад этого юноши поистине неоценим. Всем так нравится его игра!

– Я хочу, чтобы он играл для меня! – с улыбкой объявил лорд Генри, посмотрел в дальний конец стола и поймал на себе благодарный взгляд.

– Но ведь обитатели Уайтчепела так несчастны! – продолжила леди Агата.

– Я способен посочувствовать всему, кроме страдания, – пожал плечами лорд Генри. – Оно слишком уродливо, противно и утомительно. В современном сочувствии к боли есть нечто нездоровое. Сочувствовать надо красоте, ярким краскам, радостям жизни. Чем меньше говоришь о ее язвах, тем лучше.

– И все же Ист-Энд – проблема очень важная, – заметил сэр Томас, солидно кивая.

– Несомненно, – согласился юный лорд. – Главная их проблема – рабство, мы же пытаемся решить ее, развлекая рабов.

Политикан встрепенулся:

– А что вы предлагаете изменить?

Лорд Генри рассмеялся.

– В Англии я не желаю менять ничего, кроме погоды, – ответил он. – Мне вполне хватает философских умозаключений. Поскольку девятнадцатый век обанкротился из-за расходов на сочувствие, я склонен предложить, что мы должны обратиться к науке, дабы она наставила нас на путь истинный. Преимущество эмоций заключается в том, что они вводят нас в заблуждение, а преимущество науки в том, что она лишена эмоций.

– Однако же на нас лежит ответственность! – робко осмелилась заявить миссис Ванделер.

– Огромная ответственность, – кивнула леди Агата.

Лорд Генри посмотрел на мистера Эрскина.

– Человечество относится к себе чересчур серьезно. В этом его первородный грех. Умей пещерный человек смеяться, наша история пошла бы по иному пути.

– Вы очень меня утешили, – проворковала герцогиня. – Ведь я всегда чувствую себя довольно неловко, посещая вашу дорогую тетушку, потому как Ист-Энд не интересен мне вовсе! Впредь я смогу смотреть ей в глаза не краснея.

– Румянец делает лицо привлекательным, герцогиня, – заметил лорд Генри.

– Лишь в юности, – ответила она. – Когда старуха вроде меня краснеет, это очень плохой знак. Ах, лорд Генри, если бы вы только открыли мне тайну, как вновь стать молодой!

Он задумался.

– Можете ли вы вспомнить какую-нибудь большую ошибку, которую совершили в молодости, герцогиня?

– Боюсь, их было немало! – вскричала она.

– Тогда совершите их все снова, – серьезно заявил лорд Генри. – Вернуть юность можно, повторив все свои безумные выходки.

– Восхитительная теория! – воскликнула герцогиня. – Надо применить ее на практике.

– Опасная теория! – процедил сэр Томас.

Леди Агата покачала головой, но невольно развеселилась. Мистер Эрскин промолчал.

– Да, – продолжил лорд Генри, – это одна из величайших тайн жизни. В наши дни большинство людей умирают от постепенно овладевающего ими здравого смысла и слишком поздно обнаруживают, что единственное, о чем не сожалеешь, – это о совершенных тобой ошибках.

За столом раздался смех.

Лорд Генри поиграл с идеей и раззадорился, стал ею жонглировать и изменять до неузнаваемости, упускал ее и снова ловил, расцвечивал всеми цветами радуги и окрылял парадоксами. Восхваление безрассудства возвысилось до философии, философия обрела юность и закружилась под музыку наслаждения, облеклась в залитые вином одежды и венок из плюща, заплясала как вакханка по холмам жизни и принялась насмешничать над трезвостью неповоротливого Силена. Истины летели перед ней словно напуганные лесные зверушки. Ее белые ноги ступали по огромному камню давильни, на котором восседает мудрый Омар, пока бурлящий виноградный сок не поднялся по ним лиловыми пузырями, не наполз красной пеной и не перелился через черные покатые стенки чана. Это был шедевральный экспромт. Лорд Генри чувствовал, что Дориан Грей не сводит с него глаз, и сознание того, что среди присутствующих есть человек, чью душу он хочет пленить, оттачивало остроумие и придавало красок фантазии. Он был великолепен, невообразим, безрассуден. Он очаровал своих слушателей до последнего предела, и они со смехом следовали за его флейтой. Дориан Грей сидел как зачарованный, неотрывно глядя на лорда Генри; на его лице мелькала улыбка за улыбкой, в потемневших глазах изумление сменялось задумчивостью.

Наконец в столовую вторглась реальность в костюме века – облаченного в ливрею слуги, пришедшего сообщить герцогине, что ее ждет карета. Женщина заломила руки в притворном отчаянии.

– Вот досада! – вскричала она. – Пора ехать. Мне нужно забрать мужа из клуба и отвезти на какое-то нелепое собрание в Уиллис-холл, где он будет председательствовать. Если я опоздаю, он придет в ярость, а я не смогу закатить ему сцену в этой шляпке. Слишком уж она хрупкая. От грубого слова завянет. Увы, дорогая Агата, мне нужно ехать. Прощайте, лорд Генри, ваши речи совершенно упоительны и ужасно разлагающи! Даже не знаю, что сказать о ваших взглядах. Обязательно заходите как-нибудь ко мне на ужин. К примеру, во вторник. Вы не заняты во вторник?

– Ради вас я готов бросить кого угодно, герцогиня, – ответил лорд Генри с поклоном.

– Ах, с вашей стороны это очень мило и очень дурно, так что непременно приходите! – вскричала она и выскользнула из комнаты, сопровождаемая леди Агатой и ее гостьями. Лорд Генри снова сел, мистер Эрскин обошел стол, опустился на соседний стул и похлопал его по плечу.

– Вы говорите почище, чем в книгах, – заметил он, – почему бы вам свою не написать?

– Я слишком люблю читать книги, чтобы их писать, мистер Эрскин. Разумеется, мне бы хотелось написать роман, роман прелестный, как персидский ковер, и столь же необыкновенный. Но английская публика не читает ничего, кроме газет, молитвенников и энциклопедий. Из всех наций мира английская наименее способна воспринимать красоту литературы.

– Боюсь, вы правы, – откликнулся мистер Эрскин. – Когда-то у меня самого были литературные амбиции, однако я давно от них отказался. Теперь же, мой юный друг, если вы позволите называть вас так, могу ли я спросить: вы действительно имели в виду то, о чем говорили за обедом?

– Я совершенно все позабыл, – улыбнулся лорд Генри. – Неужели было настолько ужасно?

– Еще как ужасно. Собственно, я считаю вас чрезвычайно опасным, и если что-нибудь случится с нашей дорогой герцогиней, все мы сочтем вас виновным целиком и полностью. Поговорить же с вами я хотел о жизни. Поколение, к которому я принадлежу, прескучно. Когда-нибудь, устав от Лондона, приезжайте ко мне в Тредли и изложите свою философию наслаждения за бутылочкой превосходного бургундского, которое у меня, по счастью, имеется.

– Буду очень рад. Приглашение в Тредли для меня большая честь, ведь у этого поместья прекрасный хозяин и прекрасная библиотека!

– Вы станете ее украшением, – ответил пожилой джентльмен с учтивым поклоном. – Теперь же мне пора попрощаться с вашей блистательной тетушкой. Я должен быть в Атенеуме[5]. В этот час мы по обыкновению отправляемся туда вздремнуть.

– Все члены клуба сразу, мистер Эрскин?

– Все сорок, в сорока креслах. Мы готовимся стать Английской литературной академией.

Лорд Генри рассмеялся и встал.

– Пойду-ка я в Парк[6], – объявил он.

Дориан Грей остановил его в дверном проеме.

– Возьмите меня с собой!

– Вы же хотели навестить Бэзила Холлуорда.

– Лучше я пойду с вами! Да, мне кажется, я должен пойти с вами! Прошу, позвольте! И вы обещаете все время со мной разговаривать? Никто не говорит так чудесно, как вы!

– Ах, сегодня я говорил предостаточно, – с улыбкой заметил лорд Генри. – Теперь меня тянет лишь созерцать жизнь. Можете пойти со мной и тоже созерцать, если угодно.

Глава 4

Однажды днем, месяц спустя, Дориан Грей расположился в роскошном кресле, сидя в небольшой библиотеке в доме лорда Генри в Мэйфере. На свой манер комната была совершенно изумительная: высокие панели мореного дуба, кремовый фриз, на потолке лепнина, на полу войлочный ковер цвета битого кирпича, устеленный шелковыми персидскими ковриками с длинной бахромой. На крошечном столике атласного дерева стояла статуэтка работы Клодиона, рядом лежал экземпляр «Ста новелл», переплетенный Кловисом Эвом[7] для Маргариты Валуа[8], усыпанный золотыми маргаритками, которые королева избрала своей эмблемой. Каминную полку украшали голубые фарфоровые вазы с махровыми тюльпанами, сквозь витражные окна лился абрикосовый свет летнего лондонского дня.

Лорда Генри пока не было. Он как всегда опаздывал из принципа, полагая, что пунктуальность только крадет время. Поэтому юноша пребывал в довольно мрачном настроении, безучастно перелистывая страницы искусно иллюстрированного издания «Манон Леско», которое обнаружил в одном из книжных шкафов. Монотонное тиканье часов в стиле Людовика Четырнадцатого его раздражало, и он раз или два порывался уйти.

Раздались шаги, дверь распахнулась.

– Гарри, до чего же ты задержался! – проворчал юноша.

– К сожалению, это не Гарри, мистер Грей, – откликнулся пронзительный голос.

Юноша оглянулся и встал.

– Прошу прощения. Я подумал…

– Вы подумали, что пришел мой муж. Я всего лишь его жена. Давайте знакомиться. Я отлично знаю вас по фотографиям. У моего мужа их не меньше семнадцати.

– Не может быть, леди Генри!

– Или даже восемнадцать. И я видела вас с ним в опере вчера вечером. – Она нервно посмеивалась, не сводя с него взгляда незабудковых глаз.

Странности леди Генри не ограничивались ее нарядами, которые неизменно выглядели так, будто их кроили в приступе ярости, а надевали в бурю. Хотя она постоянно в кого-нибудь влюблялась, страсть ее всегда оставалась безответной, поэтому ей удалось сохранить все свои иллюзии, а потуги казаться оригинальной скорее производили впечатление общей неряшливости. Звали ее Виктория, и она до помешательства обожала посещать церковь.

– Тогда давали «Лоэнгрина», не так ли, леди Генри?

– Да, моего любимого «Лоэнгрина». Вагнера я предпочитаю всем остальным композиторам. Его музыка такая громкая, что можно разговаривать всю оперу напролет, и никто посторонний не услышит. Это существенное преимущество, правда, мистер Грей?

С ее тонких губ слетел отрывистый нервный смешок, пальцы принялись вертеть длинный черепаховый нож для разрезания бумаги.

Дориан улыбнулся и покачал головой.

– К сожалению, я так не думаю, леди Генри. Я никогда не разговариваю, слушая музыку – по крайней мере, хорошую музыку. Другое дело музыка плохая: она действительно обязывает заглушить себя беседой.

– Ах, это одна из мыслей Гарри, да? Я постоянно слышу мысли Гарри из уст его друзей. Для меня это единственный способ узнать, о чем он думает. Только не сочтите, что я не люблю хорошую музыку. Я ее обожаю – и в то же время побаиваюсь. В пианистах я просто души не чаю, иной раз увлекаюсь сразу двумя, как говорит Гарри. Сама не пойму, что меня в них привлекает. Вероятно, дело в том, что они иностранцы. Разве нет? Даже если они родом из Англии, то через некоторое время все равно становятся иностранцами, не так ли? Вы ведь ни разу не бывали на моих приемах, мистер Грей? Обязательно приходите! Орхидей позволить себе не могу, зато на иностранцах не экономлю. Они придают светским раутам такую колоритность!.. А вот и Гарри! Гарри, я искала тебя, хотела что-то спросить – уже не припомню, что именно – и обнаружила здесь мистера Грея. Мы прелестно поболтали о музыке. У нас совершенно схожие взгляды. Впрочем, нет, кажется, они совершенно противоположные. Но он такой приятный собеседник! Я очень рада, что мы познакомились.

– И я рад, моя дорогая, – заметил лорд Генри, поднимая свои темные, изогнутые брови и глядя на них обоих с усмешкой. – Прости, что задержался, Дориан. Пошел взглянуть на кусок старинной парчи на Уфдор-стрит и несколько часов проторговался. В наши дни люди знают цену всему и при этом не представляют истинной ценности вещей.

– К сожалению, мне пора! – воскликнула леди Генри, нарушив неловкое молчание внезапным смехом. – Я обещала герцогине поехать с ней кататься. Прощайте, мистер Грей. Прощай, Гарри. Полагаю, ужинаешь ты не дома? Я тоже. Вероятно, мы встретимся у леди Торнбери.

– Пожалуй, да, моя дорогая, – ответил лорд Генри, прикрывая за женой дверь.

Леди Генри вылетела из комнаты с видом райской птички, мокшей всю ночь под дождем, и оставила после себя легкий аромат тропического жасмина. Хозяин зажег папиросу и развалился на диване.

– Никогда не женись на женщине с волосами соломенного цвета, Дориан, – заметил он после нескольких затяжек.

– Почему, Гарри?

– Они слишком сентиментальны.

– Я люблю сентиментальных людей.

– Лучше не женись вовсе, Дориан. Мужчины женятся от усталости, женщины – от любопытства. И тех, и других ждет разочарование.

– Вряд ли я вообще женюсь, Гарри. Я слишком сильно влюблен! Вот тебе один из твоих афоризмов. Я применяю его на практике, как и все остальное, что ты говоришь.

– В кого же ты влюблен? – помедлив, спросил лорд Генри.

– В актрису, – ответил Дориан, краснея.

Лорд Генри пожал плечами.

– Начало довольно банальное.

– Ты не говорил бы так, если бы увидел ее, Гарри!

– Как зовут?

– Сибила Вэйн.

– Ни разу не слышал.

– О ней пока никто не слышал. Впрочем, когда-нибудь она станет знаменита. Она гениальна!

– Мой дорогой мальчик, женщины не бывают гениальными. Женский пол выполняет сугубо декоративную функцию. Им нечего сказать миру, хотя говорят они много, причем поистине очаровательно. Женщины представляют собой торжество материи над разумом, мужчины – торжество разума над моралью.

– Гарри, как ты можешь такое заявлять?!

– Дорогой мой Дориан, это чистая правда. На данный момент я изучаю женщин, как же мне не знать! Предмет исследования оказался не настолько мудреным, как я полагал. По большому счету, есть лишь два типа женщин: без прикрас и во всей красе. Женщины без прикрас довольно полезны. Если хочешь приобрести репутацию человека почтенного, всего-то и нужно пригласить ее куда-нибудь поужинать. Другие женщины весьма обворожительны. Зато им свойственна одна ошибка: они красятся, чтобы казаться моложе. Наши бабушки красились, чтобы с блеском вести беседу. Раньше румяна шли в комплекте с остроумием. Теперь совсем не так. Если женщине удается выглядеть на десять лет моложе своей дочери, то большего ей и не нужно. Что же касается бесед, то в Лондоне живет всего пять женщин, с которыми есть о чем поговорить, и двум из них доступ в приличное общество закрыт… Расскажи-ка мне лучше о своей гениальной актрисе! Давно ты с ней знаком?

– Ах, Гарри, твои взгляды меня ужасают!

– Не бери в голову. Давно ты с ней знаком?

– Недели три.

– Где ты ее встретил?

– Я расскажу, Гарри, только не будь излишне строг. В конце концов, если бы я не встретил тебя, ничего подобного со мной и не случилось бы. Ты породил во мне неистовое желание узнать о жизни все. После нашего знакомства в моих жилах словно что-то забурлило. Гуляю ли я по Парку или фланирую по Пикадилли, я смотрю на прохожих широко раскрытыми глазами и с жадным любопытством гадаю, какую жизнь они ведут. Некоторые меня завораживают. Другие ужасают. В воздухе разлит изысканный яд. Я страстно жажду новых ощущений… Так вот, однажды часов в семь вечера я отправился бродить по городу в поисках приключений. Я чувствовал, что наш чудовищный серый Лондон с его мириадами людей, убогими грешниками и блистательными пороками, как ты однажды выразился, что-то мне готовит. Я представлял тысячи возможных вариантов и с восторгом предвкушал поджидающие меня опасности. В тот дивный вечер, когда мы ужинали вместе, ты сказал, что истинная тайна жизни заключается в поиске красоты. Не знаю, чего я ожидал, но я вышел из дома и направился на восток, где вскоре и заблудился в лабиринте грязных улочек и черных голых площадей. Около половины девятого я прошел мимо нелепого театрика с огромными, ярко горящими газовыми рожками и безобразными афишами. У входа стоял преуродливый еврей в уморительнейшей жилетке, какой я в жизни не видывал, и курил вонючую сигару. У него были сальные кудри и огромный бриллиант по центру измызганной манишки. «Желаете ложу, милорд?» – воскликнул он при виде меня и подобострастно снял шляпу. Было в нем нечто изрядно меня позабавившее, Гарри. Эдакое чудовище. Знаю, ты будешь надо мной смеяться, но я вошел и заплатил целую гинею за ложу у самой сцены. До сих пор не пойму, почему я так поступил. Если бы я не вошел – дорогой мой Гарри, подумать только! – я пропустил бы любовь всей моей жизни! Вижу, ты смеешься. Как ты можешь?!

– Я не смеюсь, Дориан, по крайней мере, не над тобой. Однако ты не должен называть свое приключение любовью всей жизни. Назови ее своим первым романом. Любить тебя будут всегда, и ты всегда будешь влюблен в любовь. Grande passion[9] – привилегия тех, кому нечем заняться. В нем единственное применение людей праздных. Не бойся. Тебя ждут удивительнейшие открытия. Это всего лишь начало!

– Значит, ты считаешь меня настолько поверхностным? – сердито спросил Дориан.

– Напротив, я считаю тебя очень глубоким.

– В каком смысле?

– Дорогой мой мальчик, люди, которые любят лишь раз в жизни, на самом деле довольно поверхностны. То, что они называют преданностью и верностью, я называю инертностью или отсутствием воображения. В эмоциональной жизни верность суть то же, что и неизменность в жизни интеллектуальной – попросту доказательство собственного бессилия. Верность! Когда-нибудь я ее изучу. В ней есть страсть к обладанию. Сколь многое могли бы мы отбросить, если бы не боялись, что за нами подберут другие!.. Извини, что перебил. Продолжай свою историю.

– Я очутился в отвратительно тесной ложе прямо перед безвкусным занавесом. Я выглянул из-за него и осмотрел театр. Помпезная пошлость – сплошь купидоны и рога изобилия, будто на третьеразрядном свадебном торте. Галерка и задние ряды были почти заполнены, темный партер совершенно пуст, в так называемом бельэтаже вообще ни души. Повсюду расхаживали торговки с апельсинами и имбирным пивом, орехи же потреблялись публикой в страшных количествах.

– Совсем как в пору расцвета английской драмы.

– Похоже на то, зрелище весьма удручающее. Я принялся размышлять, что мне делать, и тут заметил афишу. Гарри, угадай, что за пьесу они давали!

– Думаю, «Мальчик-идиот» или «Немой простак». Полагаю, подобные пьесы любили наши отцы. Чем дольше я живу, Дориан, тем больше убеждаюсь: то, что устраивало наших отцов, для нас никак не годится. В искусстве, как и в политике, les grand-pères ont toujours tort[10].

– Для нас эта пьеса вполне годится, Гарри. Это «Ромео и Джульетта»! Должен признаться, я не ждал ничего хорошего от постановки Шекспира в подобной дыре. И все же я заинтересовался. Во всяком случае, решил дождаться первого акта. Оркестр был отвратителен, его возглавлял молодой еврей за разбитым пианино, и я едва не сбежал, как наконец подняли занавес, и пьеса началась. Ромео играл упитанный пожилой актер с накрашенными жженой пробкой бровями и фигурой как у пивного бочонка. Меркуцио был ненамного лучше. Его изображал комик-фигляр, несший отсебятину и державшийся на дружеской ноге с публикой задних рядов. Оба смотрелись так же гротескно, как и декорации, словно позаимствованные из сельского балагана. Но Джульетта! Гарри, представь девушку лет семнадцати с милым личиком, маленькой греческой головкой и темно-каштановыми косами, бездонными и страстными фиалковыми глазами и губами алыми, словно лепестки розы! Прелестнейшее создание! Как-то раз ты говорил, что пафос тебя не трогает и лишь красота способна исторгнуть из тебя слезы. Гарри, я едва смог рассмотреть эту девушку сквозь пелену навернувшихся на глаза слез! А ее голос – никогда прежде я не слышал подобного голоса! Сперва он был очень низким, и сочные нотки словно падали прямо мне в уши. Потом стал чуть громче и зазвучал будто флейта или далекий гобой. В сцене в саду он обрел тот трепетный экстаз, который звучит перед рассветом в трелях соловьев. В иные моменты в нем слышалась неистовая страсть скрипок. Ты знаешь, как голос способен взволновать человека. Твой голос и голос Сибилы Вэйн я не забуду никогда! Закрывая глаза, я слышу их, и каждый говорит что-то свое. Не знаю, за каким из них последовать… Как можно ее не любить? Гарри, я ее люблю! Она для меня все! Вечер за вечером я хожу на ее спектакли. Сегодня она Розалинда, завтра – Имогена[11]. Я видел, как она умирала во мраке итальянской гробницы, выпив яд с губ возлюбленного[12]. Я смотрел, как она бродит по арденскому лесу, переодевшись прелестным юношей, в штанах в обтяжку, в камзоле и изящном берете[13]. Она теряла рассудок и приходила к королю-убийце, вручала ему руту и горькие травы[14]. Она была невиновна, но черные руки ревности сжимали ее тонкое, как тростник, горло[15]. Я видел ее во всех эпохах и во всяких костюмах. Обыкновенные женщины никогда не взывают к нашему воображению. Они ограничены рамками своей эпохи. Преображения им не достичь никакими средствами. Их души знакомы нам не хуже, чем их шляпки. Ни в одной из них нет тайны. Найти их легко. Утром они катаются по Парку, вечером болтают за чаем. У них застывшие улыбки и великосветские манеры. Они абсолютно тривиальны. Другое дело актриса! Насколько она отличается от всех женщин! Гарри! Почему же ты мне не сказал, что любить стоит лишь актрису?

– Потому что сам любил слишком многих, Дориан.

– Ах да, малоприятные личности с крашеными волосами и размалеванными лицами!

– Не стоит отзываться пренебрежительно о крашеных волосах и размалеванных лицах. Порой в них есть удивительная прелесть, – заметил лорд Генри.

– Теперь я жалею, что рассказал тебе о Сибиле Вэйн!

– Разве ты смог бы что-нибудь утаить от меня, Дориан? На протяжении всей жизни ты будешь рассказывать мне обо всем, что с тобой происходит.

– Да, Гарри, наверное, так и есть. Ничего не могу с собой поделать. Ты имеешь на меня прелюбопытное влияние. Если бы я совершил преступление, то пришел бы к тебе и признался. Ты бы меня понял.

– Люди вроде тебя – своенравные солнечные лучи, озаряющие нашу жизнь, – не совершают преступлений, Дориан. И все же благодарю за комплимент! Теперь расскажи мне… Передай спички, будь так добр. Спасибо! Каковы в действительности твои отношения с Сибилой Вэйн?

Дориан Грей вскочил, щеки его вспыхнули, глаза засверкали.

– Гарри! Сибила Вэйн для меня – святыня!

– Только святынь и следует касаться, Дориан, – заметил лорд Генри с не свойственным ему пафосом. – Отчего ты так негодуешь? Думаю, когда-нибудь она станет твоей. В любви человек сначала обманывает самого себя, а под конец – всех остальных. Именно это и называется романом. Ты с ней хотя бы знаком, надеюсь?

– Конечно, знаком! В первый вечер после спектакля ко мне в ложу заглянул тот противный старый еврей и предложил пройти за кулисы, чтобы с ней познакомиться. Я разгневался и сообщил ему, что Джульетта мертва сотни лет и прах ее лежит в мраморной гробнице в Вероне. Судя по его изумленному взгляду, он решил, что я выпил слишком много шампанского…

– Не исключено.

– Потом он спросил, не пишу ли я для газет. Я ответил, что даже не читаю их. Он ужасно расстроился и поведал, что театральные критики против него сговорились и куплены все до единого.

– Не удивлюсь, если он прав. С другой стороны, судя по внешнему облику, большинство из них стоят не слишком-то дорого.

– Старик считает, что они ему не по средствам, – рассмеялся Дориан. – Впрочем, к этому времени огни в театре уже гасили, и мне пришлось уйти. Он настойчиво рекомендовал попробовать его сигары. Я отказался. Разумеется, на следующий вечер я пришел снова. Он низко поклонился и назвал меня щедрым покровителем искусства. Личность он, конечно, одиозная, хотя при этом страстный любитель Шекспира. Однажды он горделиво заявил, что все пять раз прогорал исключительно из-за Барда, как он его называет. Кажется, он считает это выдающимся достижением.

– Это и есть достижение, дорогой мой Дориан, величайшее достижение! Многие прогорают из-за того, что слишком вложились в прозу жизни. Обанкротиться из-за поэзии – честь… Когда же ты впервые заговорил с мисс Сибилой Вэйн?

– В третий вечер. Она играла Розалинду. Мне пришлось с ней заговорить. Сначала я бросил ей цветы, и она на меня посмотрела – по крайней мере, я на это надеялся. Старик-еврей был настойчив. Он твердо настроился отвести меня за кулисы, и я уступил. Как странно, что я не хотел с ней знакомиться, правда?

– Нет, ничуть.

– Почему же, дорогой мой Гарри?

– Расскажу как-нибудь в другой раз. Теперь я желаю послушать про девушку.

– Про Сибилу? Она держалась очень мило и застенчиво. Есть в ней что-то детское. Услышав, что я думаю об ее игре, она распахнула глаза в полном удивлении, словно не догадывалась о своем таланте. Пожалуй, мы оба изрядно нервничали. Старик-еврей ухмылялся, маяча в дверях пыльной гримерки, и витиевато разглагольствовал, пока мы стояли и смотрели друг на друга, как дети. Он настойчиво именовал меня милордом, поэтому мне пришлось заверить Сибилу, что я вовсе не лорд. На это она простодушно ответила: «Вы больше похожи на принца. Я буду звать вас Прекрасный Принц».

– Ей-богу, Дориан, мисс Сибила умеет делать комплименты!

– Гарри, ты не понимаешь! Она воспринимает меня в качестве персонажа пьесы. О жизни она не знает совсем ничего. Живет с матерью – увядшей, усталой женщиной, которая в первый вечер сыграла леди Капулетти в каком-то лиловом одеянии и выглядит так, будто знавала лучшие времена.

– Видал я таких актрис. Они вгоняют меня в тоску, – пробормотал лорд Генри, рассматривая свои перстни.

– Еврей хотел рассказать мне ее историю, но я заявил, что меня это не интересует.

– И был совершенно прав! В чужих трагедиях всегда есть нечто безмерно убогое.

– Единственное, что меня интересует, – Сибила. Какое мне дело до ее происхождения? От макушки до пальчиков ног она божественна целиком и полностью! Каждый вечер я хожу смотреть на нее на сцене, и с каждым вечером она становится все прекраснее!

– Полагаю, именно по этой причине ты перестал ужинать со мной. Я думал, у тебя случился роман. Так и вышло, однако я ожидал немного другого.

– Дорогой мой Гарри, каждый день мы с тобой либо обедаем, либо проводим вместе вечер, да и в опере я присоединялся к тебе несколько раз! – воскликнул Дориан Грей, изумленно тараща голубые глаза.

– Ты всегда неприлично опаздываешь.

– Не могу я не ходить на выступления Сибилы, – вскричал он, – даже если она играет всего в одном акте! Мне так не хватает ее присутствия, а когда я думаю об удивительной душе, скрытой ото всех в ее хрупком теле, словно выточенном из слоновой кости, меня охватывает трепет.

– Дориан, ты ведь поужинаешь со мной сегодня?

Он покачал головой.

– Сегодня она Имогена, – ответил юноша, – завтра будет Джульеттой.

– Когда же она Сибила Вэйн?

– Никогда.

– Прими мои поздравления!

– Ты невыносим! Она заключает в себе всех величайших героинь мира! Она больше, чем просто человек! Ты смеешься, а я говорю тебе – она гениальна. Я люблю ее и должен сделать так, чтобы и она полюбила меня. Тебе известны все тайны жизни, расскажи, как вскружить голову Сибиле Вэйн! Я хочу заставить ревновать Ромео. Я хочу, чтобы наш смех слышали все мертвые возлюбленные на свете и грустили. Я хочу, чтобы дыхание нашей страсти разворошило их прах, пробудило его и заставило страдать! Господи, Гарри, я ее просто боготворю!

Во время своей речи Дориан Грей возбужденно метался по комнате. На его щеках горел лихорадочный румянец.

Лорд Генри наблюдал за ним с тайным удовольствием. Насколько Дориан теперь отличался от того застенчивого робкого мальчика, с которым он познакомился в студии Бэзила Холлуорда! Его сущность раскрылась подобно цветку, вспыхнула алым пламенем. Из заветного убежища выползла душа, и навстречу ей вышло желание.

– Что ты предлагаешь? – наконец спросил лорд Генри.

– Я хочу, чтобы ты и Бэзил пошли со мной в театр и посмотрели на ее игру. Я ничуть не боюсь результата. Вы непременно убедитесь в ее гениальности. Потом мы вырвем ее из рук старика-еврея. Она связана с ним контрактом года на три – точнее, на два года и восемь месяцев – с настоящего времени. Разумеется, мне придется ему заплатить. Когда все устроится, я сниму театр в Вест-Энде и поставлю для нее пьесу. Она сведет с ума весь свет точно так же, как свела меня.

– Вряд ли это возможно, мой дорогой мальчик.

– Да, так и будет! В ней есть не только чутье, превосходное художественное чутье, но и индивидуальность! Ты же сам часто говорил мне, что эпоху двигают индивиды, а не принципы!

– Что ж, когда отправимся?

– Дай-ка подумать. Сегодня вторник. Договоримся на завтра. Она будет играть Джульетту.

– Договорились. Встречаемся в «Бристоле» в восемь часов, и я захвачу с собой Бэзила.

– Гарри, только не в восемь, прошу! В половине седьмого. Надо быть в театре до того, как поднимут занавес. Ты должен увидеть ее в первом акте, когда она встретит Ромео!

– В половине седьмого?! Что за время! Являться в столь ранний час все равно что пить чай с мясной закуской или читать английский роман! Ни один уважающий себя джентльмен не ужинает до семи вечера. Ты успеешь увидеться с Бэзилом? Или мне ему написать?

– Славный Бэзил! Я не казал к нему глаз целую неделю. С моей стороны это просто ужасно, ведь он прислал мой портрет в потрясающей рамке, которую придумал сам. Должен признать, я в полном восторге, хотя и немного завидую картине – она на целый месяц меня моложе! Пожалуй, будет лучше, если ему напишешь ты. Не хочу встречаться с ним без тебя. Вечно он докучает мне добрыми советами!

Лорд Генри улыбнулся:

– Люди обожают отдавать то, что больше нужно им самим. Я это называю верхом великодушия.

– Бэзил – прекрасный друг, но есть в нем что-то обывательское. Я понял это после знакомства с тобой, Гарри.

– Дорогой мой мальчик, Бэзил вкладывает все свое очарование в творчество. Вследствие этого для обычной жизни у него не остается ничего, кроме предрассудков, моральных устоев и здравого смысла. Знавал я художников, приятных в общении, однако художниками они были никакими. Хороший художник живет своим творчеством и вследствие этого сам по себе абсолютно не интересен. Великий поэт, по-настоящему великий поэт – самое прозаичное из всех существ. А вот поэты посредственные – совершенно обворожительны. Чем хуже их стихи, тем эффектнее они выглядят. Один факт публикации сборничка второсортных сонетов делает человека поистине неотразимым. Он живет поэзией, которую не способен написать. Другие же пишут поэзию, которую не отваживаются претворить в жизнь.

– Неужели все действительно так, Гарри? – спросил Дориан Грей, сбрызгивая свой платок духами из большого флакона с золотой крышечкой, стоящего на столе. – Пожалуй, если ты это говоришь, то так оно и есть. Что ж, пора идти. Имогена ждет меня! Не забудь про завтра. Прощай!

Едва он вышел из комнаты, лорд Генри прикрыл тяжелые веки и принялся размышлять. Бесспорно, мало кто из знакомых интересовал его так, как Дориан Грей, и все же страстная увлеченность юноши кем-то другим вовсе не вызывала у него ни досады, ни ревности. Он был доволен. Это делало юношу еще более интересным объектом для изучения. Лорда Генри всегда приводили в восторг методы естественных наук, при этом предмет этих наук казался ему скучным и маловажным. Сперва он приступил к препарированию собственной личности, затем взялся и за других. Единственным достойным исследования объектом он считал человеческую жизнь. По сравнению с ней все остальное меркло. Правда, наблюдающий за жизнью в причудливом горниле боли и наслаждения не может защитить лицо маской из стекла и уберечься от едких испарений, дурманящих мозг и воображение чудовищными образами и исковерканными снами. Иные яды столь коварны, что ими нужно отравиться, чтобы узнать их свойства. Иные недуги столь странны, что ими нужно переболеть, чтобы понять их природу. И все же как велика бывает награда! Насколько удивительным становится окружающий мир! Постигать упоительно жесткую логику страсти и расцвеченную эмоциями жизнь интеллекта, наблюдать, где они встречаются и где расстаются, в какой момент звучат в унисон, а в какой наступает разлад – в этом он находил истинное наслаждение. Ну и что, если цена высока? Каждое новое ощущение несомненно того стоит.

Он сознавал – и от этой мысли в его карих агатовых глазах вспыхнуло удовольствие, – что именно его слова, мелодичные слова, произнесенные певучим голосом, обратили душу Дориана Грея к этой бледной девушке и заставили перед ней преклоняться. В значительной степени юноша был его творением. И повзрослел так рано именно благодаря ему. Люди заурядные ждут, пока жизнь раскроет им свои тайны, немногие избранные познают эти тайны до того, как поднимется завеса. Порой это происходит благодаря искусству – главным образом благодаря литературе, которая напрямую воздействует на страсть и интеллект. Однако время от времени приходит личность неординарная, которая и сама в свою очередь является предметом истинного искусства, ведь Жизнь тоже создает свои шедевры, как и поэзия, скульптура или живопись.

Да, Дориан Грей повзрослел рано. Он принялся собирать урожай жизни еще весной. Обладая пылкостью юности, он начал познавать самого себя. Наблюдать за ним одно удовольствие. Его прекрасная душа и красивое лицо вызывают неподдельный интерес. И неважно, чем все закончится или какая его ждет судьба. Он подобен фигуре в живых картинах или персонажу пьесы, чьи радости зрителям безразличны, но чьи страдания возбуждают эстетическое чувство. И раны его подобны алым розам.

Душа и тело, тело и душа – какая же это загадка! Порой душе присуща чувственность, а телу – духовность. Чувства способны обостриться, интеллект – прийти в упадок. Разве можно сказать, где кончается порыв телесный и начинается порыв душевный? До чего поверхностны и произвольны определения психологов! И при этом насколько сложно решить, какое из течений ближе к истине! Неужели душа – лишь тень, заключенная в греховную оболочку? Или же тело заключено в душе, как считал Джордано Бруно? Отделение духа от тела есть тайна, как и единение духа с телом.

Лорд Генри задавался вопросом, станет ли когда-нибудь психология наукой настолько точной, что нам откроются все мельчайшие мотивы человека. Мы постоянно понимаем превратно себя и редко понимаем других. Опыт не представляет никакой этической ценности. Это всего лишь название, которое люди дают своим ошибкам. Моралисты используют его как способ предупреждения и считают, что в нем присутствует определенная этическая эффективность, участвующая в формировании характера человека, превозносят его как нечто, что дает ориентиры и указывает, чего именно следует избегать. Однако в опыте нет движущей силы. Как и совесть, он вовсе не порождает активного результата. Что он действительно демонстрирует, так это единообразие нашего будущего и прошлого, с одной разницей, что совершенный некогда грех мы повторим многократно, только не с отвращением, а с наслаждением.

Лорду Генри было ясно, что лишь опытным путем можно прийти к научному анализу страстей; имея же в своем распоряжении такой объект для наблюдений, как Дориан Грей, он достигнет обильных и плодотворных результатов. Внезапная страсть юноши к Сибиле Вэйн представляет собой прелюбопытнейший психологический феномен. Вне всякого сомнения, во многом она обусловлена любопытством и тягой к новым ощущениям, хотя и вовсе не примитивна, даже скорее сложна. Сугубо плотский инстинкт отрочества подвергся действию воображения и превратился в нечто казавшееся самому юноше далеким от чувственности и потому тем более опасным. Страсти, природу которых мы не понимаем, властвуют над нами сильнее остальных, а побуждения, источник которых нам известен, имеют на нас наименьшее влияние. Часто случается, что вместо опытов над другими мы ставим опыты над самими собой.

Раздался стук в дверь, и вошедший камердинер напомнил, что пора одеваться к ужину. Лорд Генри поднялся и выглянул на улицу. Закат окрасил алым золотом окна домов напротив. Стекла сияли, как пластинки раскаленного металла, а небо над ними было цвета поблекшей розы. Он вспомнил о пламенно-красной жизни своего юного друга и задался вопросом, чем это все закончится.

По возвращении домой в половине первого ночи он обнаружил на столике в холле телеграмму. Дориан Грей сообщал о своей помолвке с Сибилой Вэйн.

Глава 5

– Мама, мама, я так счастлива! – прошептала девушка, пряча лицо в коленях увядшей, усталой женщины, сидящей спиной к режущему глаза свету в единственном кресле, что поместилось в их обшарпанной гостиной. – Я так счастлива, и ты должна быть счастлива тоже!

Миссис Вэйн поморщилась и положила тощие, покрытые висмутовыми белилами руки на голову дочери.

– Счастлива!.. – повторила она. – Сибила, я счастлива, лишь когда вижу тебя на сцене. Тебе не следует думать ни о чем, кроме своей игры. Господин Айзекс к нам очень добр, и мы должны ему денег.

Девушка подняла взгляд и надула губы.

– Какие деньги, мама?! – вскричала она. – Разве деньги имеют значение? Любовь гораздо важнее денег!

– Господин Айзекс заплатил нам пятьдесят фунтов вперед, чтобы мы рассчитались с долгами и снарядили Джеймса в плавание. Помни об этом, Сибила. Пятьдесят фунтов – огромные деньги. Господин Айзекс к нам очень добр.

– Мама, он не джентльмен! – воскликнула девушка, встала и ушла к окну. – Терпеть не могу его манеру изъясняться!

– Даже не знаю, как бы мы справлялись без него, – сокрушенно проговорила старшая женщина.

Сибила Вэйн откинула голову и засмеялась.

– Больше он нам не нужен, мама! Теперь нашей жизнью правит Прекрасный Принц! – Кровь взыграла, щеки залил румянец. Она задохнулась, лепестки губ приоткрылись и дрогнули. Знойный ветер страсти овеял девушку и всколыхнул изящные складки ее платья. – Люблю его, – простодушно призналась она.

– Глупое дитя! Глупое дитя! – в сердцах твердила мать, как попугай.

Взмахи скрюченных, унизанных фальшивыми перстнями рук придавали словам карикатурность.

Девушка снова рассмеялась. В ее голосе звенела радость томящейся в клетке птицы. Глаза подхватили мелодию и просияли, потом веки сомкнулись, словно желая скрыть тайну. Когда глаза открылись вновь, их заволокло мечтательной дымкой.

Тонкогубая мудрость заговорила с потертого кресла, проповедуя благоразумие, цитируя книгу малодушия, выдающего себя за здравый смысл. Девушка не слушала. В своей тюрьме страсти она была свободна. С ней был ее Прекрасный Принц. Она воззвала к памяти, чтобы увидеть его снова. Губы вновь ожег поцелуй. Ресницы потеплели от его дыхания.

Мудрость сменила тактику и заговорила о слежке и разведке. Молодой человек может быть богат; если так, нужно подумать о замужестве. В уши девушки лились волны житейского коварства. Стрелы обмана пролетали мимо. Она смотрела, как движутся тонкие губы, и улыбалась.

Внезапно ей захотелось говорить. Многословное безмолвие ее угнетало.

– Мама, мама, – вскричала Сибила, – почему он так сильно меня любит? Я знаю, почему его люблю я. Я люблю, потому что он такой, какой должна быть сама Любовь! Но что он нашел во мне? Я его не достойна. И все же, сама не зная почему – ведь я чувствую себя настолько ниже его, – я вовсе не робею! Я горжусь, ужасно горжусь! Мама, любила ли ты моего отца так же, как я люблю Прекрасного Принца?

Старшая женщина побледнела под толстым слоем грима, сухие губы исказила гримаса боли. Сибила подбежала к ней, обняла за шею и поцеловала.

– Прости меня, мама! Знаю, тебе больно говорить о нашем отце. Но это лишь потому, что ты любила его так сильно. Не грусти! Сегодня я счастлива, как была счастлива ты двадцать лет назад. Ах, вот бы я была счастлива всегда!

– Дитя мое, ты слишком юная, чтобы влюбляться. Да и что ты вообще знаешь об этом молодом человеке? Даже его имя тебе неизвестно. Это так неразумно, особенно сейчас, когда Джеймс уезжает в Австралию и у меня столько забот! Право, тебе следует быть более осмотрительной. Хотя, как я уже говорила, если он богат…

– Ах, мама, позволь мне побыть счастливой!

Миссис Вэйн покосилась на дочь и заключила ее в объятия с той театральной наигранностью, которая довольно часто становится у актеров второй натурой. В тот же миг дверь распахнулась, и в комнату вошел молодой вихрастый шатен. Плотного телосложения, руки и ноги крупные, слегка нескладный. Джим уродился совсем не таким изящным, как Сибила. Глядя на них, в голову не пришло бы, что они брат и сестра. Миссис Вэйн впилась в него глазами и заулыбалась еще шире. Она мысленно возвела сына в ранг публики и сочла, что драматическая сценка вышла занятная.

– Оставь пару поцелуев и для меня, Сибила, – добродушно проворчал парень.

– Ты ведь не любишь целоваться, Джим! – вскричала она. – Ты просто старый занудный медведь!

Девушка бросилась к брату и обняла. Джеймс Вэйн вгляделся в ее лицо с нежностью.

– Сибила, я хочу с тобой прогуляться. Вряд ли я увижу этот отвратительный Лондон снова! По крайней мере, я на это надеюсь.

– Сын мой, ты говоришь ужасные вещи! – пробормотала миссис Вэйн, со вздохом берясь за штопку помпезного сценического платья. Она немного огорчилась, что он не примкнул к их маленькой сценке. Тогда драматический эффект был бы куда сильнее.

– А что, мама? Я говорю как есть.

– Ты меня ранишь, сын. Надеюсь, в Австралии ты сколотишь себе состояние. Я убеждена, в колониях нет никакого общества – по крайней мере, того, что можно назвать приличным обществом, – и когда ты разбогатеешь, то непременно вернешься и займешь в Лондоне достойное место.

– Общество! – пробормотал парень. – Знать о нем не хочу. Заработаю немного денег и заберу со сцены тебя и Сибилу. Ненавижу театр!

– Ах, Джим, – со смехом воскликнула Сибила, – какой ты злой! Неужели ты поведешь меня на прогулку? Как чудесно! Я боялась, что ты отправишься прощаться со своими друзьями – к примеру, с Томом Харди, который подарил тебе ту уродливую трубку, или с Редом Лэнгтоном, который насмехается над тем, как ты куришь. Очень мило, что свой последний день в Лондоне ты проведешь со мной! Куда же нам пойти? Давай отправимся в Парк.

– Вид у меня слишком затрапезный, – хмуро ответил парень. – В Парк ходят только франты.

– Чепуха, Джим, – прошептала она, ласково проводя по рукаву его пальто.

– Ладно, – сдался он наконец, – только одевайся поскорее.

Пританцовывая, Сибила выбежала из комнаты. Поднимаясь по лестнице, она что-то напевала. Над головой раздались ее легкие шаги.

Джим обошел комнату два или три раза и повернулся к неподвижно сидевшей в кресле женщине.

– Вещи собраны, мама?

– Все готово, Джеймс, – ответила она, не поднимая глаз от шитья. В последние несколько месяцев она стала чувствовать себя неловко в присутствии своего грубоватого и сурового сына. Встречаясь с ним взглядом, тщательно скрываемая мелочность ее натуры трепетала. Она задавалась вопросом, не подозревает ли он чего. Молчание, при отсутствии замечаний с его стороны, сделалось для нее невыносимым. Она стала обижаться. Женщины защищаются нападая, нападки их принимают форму неожиданного и непонятного отступления. – Надеюсь, ты будешь доволен морской жизнью, Джеймс, – заметила она. – Помни, свой выбор ты сделал сам. Мог бы устроиться в адвокатскую контору. Поверенные – люди достойные, в провинции их часто приглашают к столу в самых лучших семействах.

– Ненавижу конторы и конторских служащих, – ответил он. – И все же ты права. Я выбрал свою жизнь сам. Скажу тебе одно: приглядывай за Сибилой! Не дай ей попасть в беду. Мама, ты обязана за ней присматривать!

– Джеймс, что за странные вещи ты говоришь! Разумеется, я присматриваю за Сибилой.

– Слыхал я, один джентльмен ходит в театр каждый вечер, а после представления наведывается к ней за кулисы, чтобы поговорить. Это правда? Что за дела?

– Ты говоришь о том, чего не понимаешь, Джеймс. Наша профессия не обделена вниманием благодарных зрителей. Когда-то и я сама получала множество букетов. В те времена актерскую игру действительно ценили. Что касается Сибилы, то на данный момент я не знаю, серьезно ее увлечение или нет. Во всяком случае, не подлежит ни малейшему сомнению, что вышеупомянутый молодой человек – истинный джентльмен. Со мной он исключительно вежлив. Судя по всему, он богат, и букеты, которые он присылает, – прелестны.

– Имени его ты не знаешь, – сурово бросил парень.

– Нет, – благодушно откликнулась мать. – Своего настоящего имени он пока не открыл. Думаю, это очень романтично. Вероятно, он аристократ.

Джеймс Вэйн прикусил губу:

– Мама, приглядывай за Сибилой! Смотри за ней как следует!

– Сын мой, ты меня огорчаешь! Сибилу я окружаю особой заботой. Разумеется, если джентльмен богат, то нет никаких причин, по которым мы не могли бы заключить с ним союз. Для Сибилы это была бы блестящая партия. Они стали бы прекрасной парой. У него такая приятная внешность, все с него глаз не сводят.

Парень пробормотал что-то сквозь зубы и побарабанил по оконной раме мозолистыми пальцами. Он повернулся, чтобы ответить матери, и тут вбежала Сибила.

– Какие вы оба серьезные! – воскликнула девушка. – Что случилось?

– Ничего, – отрезал он. – Думаю, иногда можно быть и посерьезнее. Прощай, мама, обедать приду к пяти. Все вещи, кроме рубашек, собраны, так что не волнуйся.

– Прощай, сын мой, – откликнулась она с деланой внушительностью.

Выбранный им тон раздражал ее невероятно, и в его взгляде проскальзывало нечто пугающее.

– Поцелуй меня, мама, – попросила девушка.

Подобные лепесткам губы коснулись увядшей щеки и растопили лед.

– Дитя мое! Дитя мое! – воскликнула миссис Вэйн, глядя на потолок в поисках воображаемой галерки.

– Пошли, Сибила, – нетерпеливо проговорил брат, не выносивший наигранности.

Они вышли на солнце, то и дело скрывающееся за бегущими по небу облаками, и зашагали по унылой Юстен-роуд. Прохожие удивленно поглядывали на мрачного коренастого юношу в грубом, плохо сидящем костюме в компании изящной и элегантной девушки. Вместе они смотрелись как садовник и роза.

Время от времени Джим хмурился, ловя на себе любопытные взгляды. Он терпеть не мог, когда его разглядывают, что присуще гениям в их поздние годы и людям простым в течение всей жизни. При этом Сибила вовсе не замечала, какой производит эффект. На ее смеющихся губах трепетала любовь. Она думала о Прекрасном Принце, и, чтобы она могла думать о нем и дальше, она не говорила о нем вслух, а щебетала о корабле, на котором поплывет Джим, о золоте, которое он наверняка отыщет, о поразительно красивой девушке из богатой семьи, которую он спасет от свирепых бандитов в красных рубахах. Ведь он вовсе не останется ни матросом, ни вторым помощником капитана или кем там еще? Ни в коем случае! Жизнь матроса ужасна! Сидеть в трюме отвратительного корабля, в борт которого так и норовят пробраться горбатые волны, а сердитые ветра ломают мачты и рвут паруса на длинные узкие ленточки!.. В Мельбурне брат должен покинуть судно, вежливо распрощаться с капитаном и, не теряя времени, отправиться на золотые прииски. Не пройдет и недели, как он наткнется на большущий самородок, самый большой из всех, которые когда-либо попадались, и повезет его на побережье в фургоне под охраной шести вооруженных полицейских. Бандиты нападут на них трижды и погибнут в грандиозной схватке. Или нет, не так. Не стоит спешить на золотые прииски. Там опасно, можно отравиться химикатами и погибнуть в перестрелке в баре, к тому же все сквернословят. Он станет отличным овцеводом и в один прекрасный вечер, по пути домой, увидит прекрасную богатую девушку, которую будет увозить разбойник на черном коне, пустится в погоню и спасет ее. Разумеется, она влюбится в него, а он в нее, и они поженятся, вернутся домой и заживут в Лондоне, в замечательном доме. Да, жизнь готовит ему восхитительные сюрпризы. Однако он должен вести себя хорошо и не терять голову, не тратить деньги на ерунду. Хотя она старше его всего на год, о жизни знает гораздо больше. И конечно, он должен писать ей с каждой почтой и молиться на ночь перед сном. Она тоже будет о нем молиться, и через несколько лет он вернется домой богатым и счастливым.

Юноша слушал ее с мрачным видом и не отвечал. Перед разлукой на душе у него было тяжело.

Однако причиной мрачности Джима было не только предстоящее одиночество. При всей своей неопытности он предчувствовал, насколько опасно положение Сибилы. Ухаживания молодого денди наверняка не доведут ее до добра. Он аристократ, и Джим ненавидел его за это, ненавидел из смутного классового инстинкта, в котором сам себе не отдавал отчета и который по этой причине разгорался в нем все сильнее. Также он понимал ограниченность и тщеславность натуры своей матери и в этом видел страшную опасность для Сибилы и ее счастья. В начале жизни дети любят своих родителей, повзрослев, они их судят, а иногда и прощают.

Мать! Джиму хотелось у нее кое-что спросить, о чем он размышлял в течение долгих месяцев молчания. Случайная фраза, услышанная в театре, насмешливый шепот, достигший его ушей как-то вечером, когда он ждал возле актерского входа, запустили целую вереницу ужасных мыслей. При воспоминании о них лицо парня перекосилось, будто от удара кнута. Брови сомкнулись в клиновидную бороздку, и от боли он закусил губу.

– Джим, ты не слышал ни слова из того, что я сказала! – воскликнула Сибила. – А я строю для тебя такие дивные планы на будущее! Ответь хоть что-нибудь!

– Чего ты хочешь услышать?

– Скажи, что будешь хорошим мальчиком и не забудешь нас, – ответила она с улыбкой.

Он пожал плечами:

– Скорее ты меня забудешь, Сибила.

Она вспыхнула.

– Что ты имеешь в виду, Джим?

– Я слышал, у тебя появился новый друг. Кто он? Почему ты ничего о нем не рассказываешь? Он тебя до добра не доведет.

– Прекрати! – вскричала она. – Не смей говорить о нем плохо! Я люблю его!

– Ты даже имени его не знаешь, – напомнил Джим. – Кто он? Я имею право знать!

– Его зовут Прекрасный Принц. Чудесное имя, правда? Дурачок ты! Такое имя не забудешь никогда. Если бы ты только его увидел, то понял – он самый замечательный человек во всем мире! Когда-нибудь ты с ним познакомишься. Вот вернешься из Австралии!.. Он тебе очень понравится. Он всем нравится, а я… я люблю его! Как бы я хотела, чтобы ты успел сегодня в театр! Он придет, и я сыграю Джульетту. Ах, как я сыграю! Только представь, Джим: быть влюбленной и играть Джульетту! Он будет сидеть там, и я порадую его своей игрой! Боюсь, что напугаю публику, напугаю или очарую. Любить значит превосходить самого себя. Этот жалкий уродец господин Айзекс станет кричать «гениально!» своим шаромыжникам в баре. Прежде он проповедовал меня как догму, сегодня объявит меня откровением. И всем я обязана моему Прекрасному Принцу, моему потрясающему возлюбленному, моему грациозному идолу! Рядом с ним я ничтожна. Ничтожна… Ну и что? Нужда вползает в дверь, любовь влетает в окно. Наши пословицы надо переделать! Они придуманы зимой, сейчас же – лето. Нет, для меня – весна, бал цветов под голубыми небесами!

– Он – аристократ, – угрюмо напомнил брат.

– Он – принц! – мелодично пропела она. – Чего же боле?

– Он хочет сделать тебя своей рабыней.

– Я содрогаюсь при мысли о свободе.

– Берегись его!

– Кто его видел, тот его боготворит, кто его знает, тот ему верит!

– Сибила, ты совсем потеряла голову.

Она рассмеялась и взяла брата под руку.

– Старый добрый Джим, ты рассуждаешь так, будто тебе сто лет! Когда-нибудь и ты полюбишь. И вот тогда узнаешь сам, каково это. Не гляди так мрачно. Ведь ты должен радоваться, что хотя и покидаешь меня, я счастлива как никогда прежде! Жизнь наша была тяжелой, ужасно тяжелой и непростой. Теперь все изменится! Ты отправляешься в новый мир, я нашла его прямо здесь. Давай присядем и посмотрим, как прогуливаются нарядные люди.

Они сели среди толпы зевак. Тюльпаны на клумбах алели, словно дрожащие языки пламени. В душном воздухе белым облаком парил аромат, кажется, фиалкового корня. Яркие зонтики приплясывали и покачивались над головами, словно гигантские бабочки.

Она заставила брата заговорить о себе, о своих планах и перспективах. Говорил он медленно и через силу. Они обменивались словами, как игроки фишками. Сибила истомилась. Она никак не могла поделиться своей радостью. Единственный отклик, который она получала, – слабая усмешка, кривившая мрачный рот брата. Вскоре она умолкла. Вдруг невдалеке мелькнули золотистые волосы и смеющиеся губы – в открытой карете в компании двух дам проехал Дориан Грей.

Она встрепенулась.

– Вот он! – крикнула девушка.

– Кто? – спросил Джим Вэйн.

– Прекрасный Принц! – ответила она, глядя вслед экипажу.

Джим подскочил и схватил ее за руку.

– Покажи мне его! Который? Пальцем покажи. Я должен его увидеть! – воскликнул он, но в этот момент обзор загородила четверка лошадей герцога Берика, когда же она отъехала, карета выскользнула из Парка.

– Уехал, – печально пробормотала Сибила. – Жаль, что ты его не увидел.

– А уж мне как жаль! Голову даю на отсечение: если он тебя обидит, я его убью!

Сибила посмотрела на брата с ужасом. Он повторил обещание. Слова резанули воздух будто кинжал. Люди принялись на них оглядываться. Стоявшая рядом леди хихикнула.

– Пойдем отсюда, Джим, пойдем, – прошептала девушка.

Он неохотно двинулся за ней сквозь толпу, радуясь, что высказался.

Дойдя до статуи Ахиллеса, она оглянулась. Грусть в ее взгляде обернулась смехом на губах.

– Джим, какой же ты дурачок! Как у тебя язык поворачивается говорить такие ужасные вещи? Ты сам не знаешь, что говоришь, просто ревнуешь и злишься! Ах! Вот бы и ты полюбил кого-нибудь! Любовь делает людей хорошими, а то, что ты сказал, вовсе нехорошо.

– Мне шестнадцать, и я знаю, что говорю! На мать тебе надеяться нечего. Она понятия не имеет, как за тобой приглядывать. Зря я вообще затеял ехать в эту Австралию! Меня так и подмывает взять все и бросить. Если бы не подписал контракт, непременно бы остался.

– Ах, Джим, не будь таким серьезным! Ведешь себя как герой тех дурацких мелодрам, в которых так любила играть наша мама. Ссориться с тобой я не стану. Я его увидела и вполне счастлива. Не будем ссориться. Ты ведь не причинишь вреда тому, кого я люблю?

– Пока ты его любишь – не причиню, – мрачно буркнул он в ответ.

– Я буду любить его вечно! – вскричала она.

– А он тебя?

– И он меня!

– Пусть только попробует не любить!

Она испуганно отшатнулась. Потом рассмеялась и взяла брата под руку. Мальчишка!..

Возле Мраморной арки они остановили омнибус и сошли неподалеку от своего жалкого жилища на Юстен-роуд. Был уже шестой час, и Сибиле следовало прилечь перед спектаклем на пару часиков. Джим сказал, что простится с нею, пока их мать не вернулась. Она наверняка устроит сцену, а он их терпеть не мог.

Они расстались в комнате Сибилы. В сердце юноши поселилась ревность и яростная, убийственная ненависть к незнакомцу, который, как казалось Джиму, встал между ними. Тем не менее, когда сестра обвила его шею руками и провела пальцами по волосам, он смягчился и расцеловал ее от всей души. И когда он спускался по лестнице, в глазах его стояли слезы.

Мать ждала внизу. При появлении сына она начала ворчать из-за его опоздания. Он молча принялся за скудный обед. Мухи кружили вокруг стола и ползали по грязной скатерти. Сквозь грохот омнибусов и громыхание кебов по мостовой доносился заунывный голос, отравляющий последние оставшиеся ему минуты.

Вскоре он отодвинул тарелку и обхватил голову руками. Он считал, что имеет право знать. Если подозрения верны, то ему следовало узнать гораздо раньше. Мать смотрела на него, замерев от страха. Слова машинально падали с ее губ. Пальцы теребили истерзанный кружевной платочек. Часы пробили шесть, Джим встал и пошел к двери. Потом обернулся и посмотрел на мать. Их взгляды встретились. В ее глазах он увидел исступленную мольбу о пощаде. Это его взбесило.

– Мама, мне нужно кое-что у тебя спросить, – проговорил он, рассеянно оглядывая комнату. Женщина молчала. – Скажи мне правду! Я имею право знать. Ты была замужем за моим отцом?

Она облегченно вздохнула. Ужасный миг, которого она страшилась днем и ночью в течение долгих месяцев, наконец наступил. Однако ей больше не было страшно. Более того, в какой-то степени она даже была разочарована. Вульгарная прямота вопроса требовала прямого ответа. Постепенного нагнетания страстей не произошло. Как грубо! Ей на ум пришла аналогия с плохой репетицией.

– Нет, – ответила она, поражаясь неприглядной простоте реальной жизни.

– Тогда мой отец был подлецом! – вскричал юноша, сжав кулаки.

Она покачала головой:

– Я знала, что он несвободен. Мы очень сильно любили друг друга. Если бы он не умер, то непременно бы о нас позаботился. Не говори о нем плохо, сын. Он был твоим отцом и настоящим джентльменом. Более того, у него имелись связи в высших кругах.

Джим выругался.

– На себя мне плевать, – воскликнул юноша, – только не позволяй Сибиле… Ведь в нее тоже влюблен джентльмен, по крайней мере, так он себя называет? И связи у него имеются, надо думать.

Миссис Вэйн испытала жгучий стыд. Она уронила голову, утерла дрожащими руками слезы.

– У Сибилы есть мать, – пробормотала она, – у меня ее не было.

Джим растрогался, подошел к матери, наклонился и поцеловал ее.

– Извини, что ранил тебя вопросом об отце, – проговорил он, – но я ничего не смог с собой поделать. Мне пора. Прощай! Не забывай, что теперь на твоем попечении остался всего один ребенок, и если этот человек причинит зло моей сестре, я узнаю, кто он, выслежу его и убью как собаку. Клянусь!

Чрезмерность угрозы, сопровождающий ее страстный жест, неистовая напыщенность слов придали жизни красок. Такая атмосфера миссис Вэйн была знакома. Она вздохнула свободнее и впервые за много месяцев восхитилась сыном. Она бы с удовольствием продолжала сцену в том же духе, однако Джим прервал полет ее вдохновения. Пора было сносить вниз чемоданы и искать подевавшийся куда-то шарф. Слуга при меблированных комнатах засуетился, засновал туда-сюда. Потом пришлось торговаться с извозчиком. Момент загубили пошлые бытовые хлопоты. С еще более глубоким разочарованием миссис Вэйн встала у окна и помахала истерзанным кружевным платочком вслед уходящему сыну. Она прекрасно понимала, какая блестящая возможность упущена, и утешилась тем, что сообщила Сибиле, какой пустой станет жизнь теперь, когда на руках у нее осталось лишь одно дитя. Фразу она запомнила. Прозвучало неплохо. Об угрозе она не сказала ни слова. Впрочем, сформулировано было ярко и драматично. В один прекрасный день все они посмеются от души.

Глава 6

– Полагаю, ты уже слышал новость, Бэзил? – спросил лорд Генри вечером того же дня, когда Холлуорда провели в отдельный кабинет ресторана «Бристоль» к накрытому на троих столику.

– Нет, Гарри, – ответил художник, отдавая шляпу и пальто кланяющемуся официанту. – Что за новость? Надеюсь, не политическая? Политикой я не интересуюсь. Едва ли в Палате общин есть хоть один человек, чей портрет стоило бы написать, хотя многих из них не помешало бы отбелить.

– Дориан Грей собрался жениться, – объявил лорд Генри, наблюдая за реакцией художника.

Холлуорд вздрогнул и нахмурился:

– Дориан женится! Не может быть!

– Это совершенная правда.

– На ком же?

– На какой-то юной актрисе.

– Поверить не могу! Вроде бы Дориан достаточно благоразумен.

– Дорогой мой Бэзил, Дориан настолько умен, что не может время от времени не совершать глупостей.

– Гарри, едва ли можно жениться время от времени!

– Разве что в Америке, – лениво протянул лорд Генри. – Но я не говорил, что он женился. Я сказал, что он лишь собрался жениться. Разница огромная. Я вот прекрасно помню, что женился, зато вовсе не помню, чтобы собирался жениться. Я склонен считать, что помолвки как таковой и не было.

– Подумай о происхождении Дориана, положении в обществе и богатстве! Что за нелепость жениться на девушке настолько ниже его во всех отношениях!

– Если хочешь, чтобы он на ней женился, непременно скажи ему все это, Бэзил. Тогда он так и поступит. Самые большие глупости мы совершаем из самых благородных побуждений.

– Надеюсь, хоть девушка хорошая. Не хочу я видеть Дориана прикованным к какой-нибудь дряни, которая испортит его натуру и погубит его интеллект!

– О, она красивая, и это куда важнее, – заметил лорд Генри, потягивая вермут с горькой померанцевой настойкой. – Дориан уверяет, что она красива, а он в таких вещах редко ошибается. Благодаря твоему портрету он стал ценить внешность других людей. Кстати, это не единственный положительный эффект, который оказал на него портрет… Сегодня мы ее увидим, если мальчик не забудет о нашей встрече.

– Ты серьезно?

– Вполне серьезно, Бэзил. Ни за что бы себе не простил, если бы впоследствии выяснилось, что я мог быть хоть чуть более серьезен, чем сейчас.

– Почему ты это одобряешь, Гарри? – спросил художник, расхаживая по кабинету и кусая губы. – Что за нелепое увлечение!

– Я никого не одобряю и никого не осуждаю. Иная жизненная позиция в корне нелепа. Мы приходим в этот мир вовсе не затем, чтобы выставлять напоказ свои моральные предубеждения. Я не обращаю внимания на то, что говорят люди заурядные, и не вмешиваюсь в то, что делают люди незаурядные. Если человек мне приятен, я восхищаюсь любыми проявлениями его индивидуальности. Дориан Грей влюбляется в красивую девушку, играющую Джульетту, и делает ей предложение. Почему бы и нет? Если бы он женился на Мессалине, он не стал бы мне менее интересен. Ты знаешь, я не поборник брака. Главный его изъян в том, что он вытравливает из человека эгоизм. Люди неэгоистичные – бесцветны. Им не хватает индивидуальности. Однако отдельных личностей брак делает гораздо интереснее. Они сохраняют прежнюю эгоистичность и добавляют свое эго ко многим другим. Им приходится жить двойной, а то и тройной жизнью. Они становятся более высокоорганизованными, и в этом, на мой взгляд, заключается весь смысл существования. Кроме того, ценен любой опыт, и, что бы кто ни говорил против брака, он определенно является опытом. Надеюсь, Дориан Грей женится на этой девушке, будет с полгода страстно ее обожать и внезапно увлечется кем-нибудь еще. Он станет дивным объектом для наблюдения.

– Вряд ли ты говоришь серьезно, Гарри! Если жизнь Дориана Грея будет исковеркана, ты станешь жалеть больше всех! Ты ведь гораздо лучше, чем пытаешься казаться.

Лорд Генри расхохотался.

– Причина, по которой мы думаем о других слишком хорошо, в том, что мы боимся за себя. В основе оптимизма лежит смертный страх. Мы считаем себя щедрыми, приписывая соседу те добродетели, от которых выиграем мы сами. Восхваляем банкира за то, что можем превысить свой кредит, и находим хорошие качества в грабителе в надежде на то, что он не станет выворачивать наши карманы. Я говорю вполне серьезно. Оптимизм я презираю. Что касается исковерканной жизни, то худшее из возможного – остановиться в росте. Хочешь испортить человеческую натуру – займись ее улучшением. Что касается брака, то это глупость, ведь есть иные, куда более интересные узы между мужчинами и женщинами. Их я, разумеется, поощряю. Им присуще очарование светскости. А вот и сам Дориан. Он расскажет тебе куда больше, чем я.

– Дорогой Гарри, дорогой Бэзил, поздравьте меня! – воскликнул юноша, сбрасывая подбитый шелком плащ с пелериной и пожимая друзьям руки. – Никогда я не был так счастлив! Конечно, это очень неожиданно – как и все восхитительное в жизни! Знаете, мне кажется, что именно этого я всегда и искал! – Он раскраснелся от приятного волнения и стал красив как никогда.

– Надеюсь, ты всегда будешь счастлив, Дориан, – проговорил Холлуорд, – однако я не простил тебя за то, что ты не рассказал мне о своей помолвке. Ведь Гарри ты сообщить не преминул…

– А я не простил тебя за опоздание к ужину! – перебил лорд Генри, кладя руку юноше на плечо и улыбаясь. – Присядь и попробуй, на что способен новый шеф-повар, потом расскажи нам, как все произошло.

– Рассказывать особо нечего, – заметил Дориан, пока все рассаживались за круглым столиком. – Случилось вот что. Уйдя от тебя вчера, Гарри, я переоделся, поужинал в итальянском ресторанчике на Руперт-стрит, который ты мне показал, и к восьми часам отправился в театр. Сибила играла Розалинду. Конечно, декорации были ужасны, а Орландо несуразен. Но Сибила!.. Жаль, вы ее не видели! Когда она вышла на сцену в мальчишеском наряде, то выглядела просто потрясающе! На ней был зеленый бархатный камзол с рукавами цвета корицы, короткие, плотно обтягивающие бедра коричневые штаны, изящный зеленый берет с перышком сокола, прикрепленным брошью, и плащ с капюшоном на темно-красной подкладке. Никогда она не смотрелась прелестнее! Хрупкой грацией она напомнила мне древнегреческую терракотовую статуэтку из твоей студии, Бэзил. Волосы обрамляли ее лицо, словно темные листья – бледную розу. Что же касается ее игры… Вы сами все сегодня увидите. Она прирожденная актриса! Я сидел в убогой ложе совершенно потрясенный. Я и забыл, что нахожусь в Лондоне девятнадцатого века. Я перенесся вслед за моей любовью в лес, куда не ступала нога человека. После окончания спектакля я пошел за кулисы и заговорил с ней. Мы сидели рядом, и вдруг в ее глазах вспыхнуло выражение, которого я не видел в них прежде. Мои губы коснулись ее губ. Мы поцеловались. Не могу описать, что испытал в тот момент! Будто жизнь сузилась до одного мига, наполненного радостью. Сибила задрожала всем телом, словно цветок нарцисса. Потом упала на колени и принялась целовать мне руки. Наверное, зря я вам это рассказываю, но ничего не могу с собой поделать! Разумеется, помолвка – под большим секретом. Сибила даже матери еще не сказала. Не знаю, как отреагируют мои опекуны. Лорд Рэдли наверняка придет в ярость. Мне все равно! И года не пройдет, как я достигну совершеннолетия и смогу делать что захочу! Бэзил, разве не чудесно, что любить меня научила поэзия и жену я нашел в пьесах Шекспира? Уста, которые учил говорить Шекспир, шепчут мне на ухо свои тайны. Меня обнимает Розалинда, в губы целует Джульетта!

– Да, Дориан, пожалуй, ты прав, – медленно проговорил Холлуорд.

– Вы уже виделись сегодня? – спросил лорд Генри.

Дориан Грей покачал головой:

– Я покинул ее в лесу Ардена, а найду в саду Вероны.

Лорд Генри задумчиво отхлебнул шампанского.

– В какой именно момент ты упомянул слово «брак», Дориан? И что она сказала в ответ? Вероятно, ты уже все позабыл.

– Дорогой мой Гарри, я не рассматривал это как коммерческую операцию и не делал никакого формального предложения. Я сказал Сибиле, что люблю ее, и она ответила, что недостойна стать моей женой. Недостойна! Да по сравнению с ней весь мир для меня ничто!

– Женщины бывают поразительно практичны, – пробормотал лорд Генри, – гораздо практичнее, чем мы, мужчины. В подобных ситуациях мы часто забываем упомянуть про брак, они же всегда нам напоминают.

Холлуорд положил руку ему на плечо.

– Не надо, Гарри. Не расстраивай Дориана. Он не такой, как другие мужчины. Он не заставит страдать ни одну девушку – его натура слишком благородна!

Лорд Генри посмотрел через стол.

– Я никогда не расстраиваю Дориана. И вопрос задал из лучших побуждений, точнее, руководствуясь единственным побуждением, которое позволяет человеку задать любой вопрос, – обычным любопытством. У меня есть теория, что предложение всегда делают женщины, а не мужчины. За исключением, разумеется, среднего класса. Ну да, средние классы поступают по старинке.

Дориан Грей засмеялся и тряхнул головой:

– Гарри, ты как всегда неисправим! Впрочем, мне все равно. На тебя невозможно сердиться. Когда ты увидишь Сибилу Вэйн, то поймешь: обидеть ее способно лишь чудовище, бессердечное чудовище! Я не понимаю, как можно причинить боль тому, кого любишь. Я люблю Сибилу Вэйн! Мне хочется поставить ее на золотой пьедестал и смотреть, как весь мир поклоняется женщине, которая принадлежит мне. Что такое брак? Нерушимый обет. Ты над ним насмехаешься. Зря! Я хочу дать нерушимый обет. Ее доверие делает меня верным, ее вера делает меня хорошим. Когда я с ней, я сожалею обо всем, чему научился от тебя. Я становлюсь другим, и такого меня ты не знаешь! Я изменился, и одно прикосновение Сибилы Вэйн заставляет меня забыть тебя и все твои предосудительные, потрясающие, отравленные, восхитительные теории.

– Уточни, какие именно, – попросил лорд Генри, накладывая себе салат.

– Ах, я имею в виду твои теории про жизнь, про любовь, про наслаждение. В общем, все твои теории, Гарри!

– Наслаждение – единственная вещь, достойная иметь свою теорию, – ответил он медленным, певучим голосом. – Боюсь, я не могу назвать эту теорию своей. Она принадлежит Природе, а не мне. Наслаждение – ее испытание, ее знак одобрения. Счастливые, мы хорошие, однако, будучи хорошими, мы не всегда бываем счастливы.

– Ага! Что же ты имеешь в виду под хорошим? – вскричал Бэзил Холлуорд.

– Да, – повторил Дориан, откинувшись на спинку кресла и глядя на лорда Генри поверх тяжелых соцветий лиловых ирисов, стоявших по центру стола, – что ты подразумеваешь под хорошим, Гарри?

– Быть хорошим значит находиться в гармонии с собой, – ответил он, касаясь ножки бокала бледными, тонкими пальцами. – Того, кто пытается быть в гармонии с другими, ждет душевный разлад. Своя жизнь важнее всего. Что же до жизни ближних, то навязывают другим свои нравственные убеждения лишь ханжи да пуритане, хотя их это совершенно не касается. Кроме того, цель индивидуализма куда более высока. Современная мораль требует соблюдения норм поведения своей эпохи. Я полагаю, для любого культурного человека нет ничего более аморального, чем соблюдение этих норм.

– Гарри, если человек живет только для себя, разве не платит он за это слишком высокую цену? – предположил художник.

– В наши дни мы переплачиваем за все. Пожалуй, истинная трагедия бедняков заключается в том, что они не могут позволить себе ничего, кроме самоотречения. Красивые пороки, как и красивые вещи, – привилегия богачей.

– Платить приходится не только деньгами.

– А как еще, Бэзил?

– Думаю, угрызениями совести, страданиями, осознанием собственной деградации…

Лорд Генри пожал плечами:

– Дорогой мой, средневековое искусство прелестно, однако средневековые чувства устарели. Теперь место им лишь в художественной литературе. Впрочем, в литературе можно использовать только то, что уже вышло из употребления. Поверь, ни один цивилизованный человек не станет сожалеть о наслаждении, а человек нецивилизованный не имеет о нем ни малейшего представления.

– Я знаю, что такое наслаждение! – вскричал Дориан Грей. – Это когда кого-нибудь обожаешь!

– Действительно, это куда лучше, чем когда обожают тебя, – откликнулся лорд Генри, придирчиво выбирая фрукты. – Быть предметом обожания – сущее наказание. Женщины относятся к нам так же, как люди к своим богам: поклоняются и постоянно что-нибудь выпрашивают.

– Я бы сказал, что они требуют от нас того же, что сперва сами отдают, – задумчиво проговорил юноша. – Они пробуждают в нас любовь. И они вправе ждать ее от нас.

– Совершенно верно, Дориан! – вскричал Холлуорд.

– Нет ничего совершенно верного, – возразил лорд Генри.

– Нет, есть! – возразил Дориан. – Гарри, ты должен признать, что женщины дарят мужчинам самое драгоценное в жизни!

– Пожалуй, да, – вздохнул он, – зато потом требуют его обратно, причем самой мелкой монетой. В том-то и проблема. Женщины, как заметил один остроумный француз, вдохновляют нас на создание шедевров и вечно мешают нам их создавать.

– Гарри, ты невозможен! Не понимаю, почему я так сильно тебя люблю!

– Ты будешь любить меня всегда, Дориан. Ну что, мальчики, кофе пьем? Официант, несите кофе, коньяк и еще папиросы… Нет, папирос не надо, у меня пока есть. Бэзил, никаких сигар! Папиросы – идеальный вид наслаждения. Они изысканны и в то же время оставляют легкое чувство неудовлетворенности. Чего же еще желать? Да, Дориан, ты будешь любить меня всегда. В твоих глазах я – воплощение всех грехов, которые у тебя никогда не хватит смелости совершить.

– Что за ерунду ты говоришь, Гарри! – воскликнул юноша, прикуривая от серебряного огнедышащего дракона, которого принес официант. – Едемте в театр! Когда Сибила выйдет на сцену, вы обретете новый идеал. Такой игры вы никогда не видели!

– Я видел все, – заявил лорд Генри, и в глазах его проглянула усталость, – но всегда готов испытать неизведанное. Впрочем, боюсь, такового для меня уже не существует. Надеюсь, твоя удивительная девушка меня впечатлит. Люблю театр. Насколько он реальнее жизни! Едемте. Дориан, сядешь со мной. Извини, Бэзил, в моем экипаже места на всех не хватит. Тебе придется следовать за нами в кебе.

Они поднялись из-за стола и надели пальто, прихлебывая кофе стоя. Художник с мрачным видом задумчиво молчал. Он поехал один, как и договаривались, и смотрел на мигающие впереди огни двухместной кареты. На него нахлынуло щемящее чувство утраты. Дориан Грей уже не будет для него всем тем, чем был в прошлом, между ними встала Жизнь… В глазах потемнело, людные улицы с горящими фонарями заволокло пеленой слез. Когда кеб подъехал к театру, художнику показалось, что он постарел на несколько лет.

Глава 7

По неизвестной причине тем вечером театр был полон, и толстый еврей-управляющий, встретивший их у дверей, улыбался до ушей трепетно-угодливой улыбкой. Он проводил друзей в ложу с нарочитой почтительностью, размахивая пухлыми, унизанными перстнями пальцами и разглагольствуя во весь голос. Дориану Грею управляющий был противен как никогда. Юноше казалось, что он искал Миранду, а нашел Калибана. Как ни странно, лорду Генри тот скорее понравился. По крайней мере, так он объявил – и настоял на обмене рукопожатиями, заверив старика, что гордится знакомством с человеком, который открыл истинный талант и разорился из-за поэта. Холлуорд развлекался тем, что разглядывал публику в партере. Стояла удушающая жара, большая люстра пылала, как огромный георгин с лепестками желтого огня. Юнцы на галерке скинули пиджаки и жилеты и развесили их на перилах. Они громко переговаривались и угощали апельсинами сидевших рядом безвкусно разодетых девиц. Женщины в партере заливались пронзительным визгливым смехом. Из буфета раздавался звук откупориваемых бутылок.

– Что за место, чтобы отыскать свое божество! – заметил лорд Генри.

– Да! – откликнулся Дориан Грей. – Здесь я ее и нашел – богиню среди обычных смертных. Когда она играет, то забывает обо всем. Эти простые, грубые люди с ожесточенными лицами и вульгарными жестами совершенно меняются, видя ее на сцене. Они молча сидят и смотрят на нее, плачут и смеются по ее воле. Она играет на их чувствах, как на струнах скрипки. Она их одухотворяет, и тогда мне кажется, что они из той же плоти и крови, что и я!

– Из той же плоти и крови?! Надеюсь, что нет! – воскликнул лорд Генри, разглядывая в театральный бинокль публику на галерке.

– Дориан, не обращай на него внимания, – сказал художник. – Я понимаю, что ты имеешь в виду, и верю в эту девушку. Любой человек, которого ты полюбишь, должен быть удивителен, и любая девушка, которая оказывает на людей описанный тобой эффект, наверняка прекрасна и благородна. Одухотворить свою эпоху – великое достижение. Если эта девушка способна вложить душу в тех, кто живет без души, если она способна пробудить чувство прекрасного в людях, чья жизнь убога и уродлива, если она способна избавить их от себялюбия и подарить им слезы чужой печали, она заслуживает и твоего поклонения, и поклонения всего мира! Брак будет достойный. Раньше я думал иначе, но теперь я признаю: Сибилу Вэйн боги создали для тебя! Без нее твоя жизнь была бы неполной.

– Спасибо, Бэзил, – ответил Дориан Грей, сжимая его руку. – Я знал, что ты меня поймешь. Гарри так циничен, что даже страшно!.. Вот и оркестр. Он ужасен, зато играет всего минут пять. Скоро поднимется занавес, и вы увидите девушку, которой я собираюсь посвятить всю свою жизнь и отдать все, что есть во мне хорошего.

Четверть часа спустя под гром рукоплесканий на сцену вышла Сибила Вэйн. Да, она была чудо как прелестна – одна из красивейших девушек, которых доводилось видеть лорду Генри. Застенчивой грацией и робким взглядом она напоминала лань. Увидев переполнявшую театр восторженную публику, Сибила залилась румянцем, бледным словно отражение розы в серебряном зеркале. Она чуть отшатнулась, губы ее дрогнули. Бэзил Холлуорд вскочил и принялся аплодировать. Дориан Грей сидел неподвижно, как во сне, и не сводил с нее глаз. Лорд Генри разглядывал девушку в бинокль, бормоча: «Прелестно! Прелестно!»

Сцена представляла зал в доме Капулетти. Вошел Ромео в платье паломника, Меркуцио и их друзья. Оркестр вступил как мог, и танец начался. В толпе неуклюжих, убого одетых актеров Сибила Вэйн порхала, как существо из другого мира. Ее тело раскачивалось в танце, будто гибкий тростник. Изгибы белоснежной шеи напоминали лилию. Руки словно были выточены из слоновой кости.

При этом она оставалась до странности безучастной. При взгляде на Ромео она не выказывала ни малейшей радости. Несколько строк в коротеньком диалоге, которые ей нужно было произнести:

Святой отец, пожатье рук законно.

Пожатье рук – естественный привет.

Паломники святыням бьют поклоны.

Прикладываться надобности нет[16]

прозвучали совершенно неестественно. Голос очаровывал, однако с точки зрения интонации слова звучали фальшиво. Эмоциональная окраска была выбрана неверно. В результате реплика вышла совсем безжизненной, страсть сделалась искусственной.

Наблюдая за игрой Сибилы, Дориан Грей бледнел на глазах. Он пришел в недоумение и встревожился. Друзья не осмеливались с ним заговорить. Им актриса показалась совершенно бездарной. Они ужасно разочаровались.

И все же они ждали сцены на балконе во втором акте, по которой оценивается всякая Джульетта. Если Сибила Вэйн провалит и ее, то она безнадежна.

При лунном свете девушка выглядела прелестно, однако ее нарочитая театральность становилась все более невыносимой. Жесты приобрели нелепую вычурность. Она переигрывала в каждой фразе. Красивейшую реплику:

Мое лицо спасает темнота,

А то б я, знаешь, со стыда сгорела,

Что ты узнал так много обо мне —

она выдала с неуклюжей старательностью школьницы, которую наставлял второсортный учитель риторики. Когда она облокотилась на перила балкона и дошла до замечательных строк:

Как ты мне ни мил,

Мне страшно, как мы скоро сговорились.

Все слишком второпях и сгоряча,

Как блеск зарниц, который потухает,

Едва сказать успеешь «блеск зарниц».

Спокойной ночи! Эта почка счастья

Готова к цвету в следующий раз, —

то произнесла их так, будто слова не имели для нее ни малейшего смысла. И никакая это была не нервозность. Девушка выглядела совершенно спокойной и прекрасно владела собой. Просто игра ее была бездарна, как актриса она ничего из себя не представляла.

Даже простая необразованная публика в партере и на галерке потеряла к пьесе всякий интерес. Люди заскучали, принялись громко разговаривать и свистеть. Еврей-управляющий, стоявший в задних рядах бельэтажа, затопал ногами и яростно забранился. Одна лишь девушка на сцене осталась равнодушной.

Когда второй акт закончился и раздался оглушительный свист, лорд Генри поднялся и надел пальто.

– Дориан, она очень красива, – заметил он, – но играть не умеет. Поехали.

– Я досмотрю пьесу! – резко ответил юноша. – Ужасно жаль, что я заставил вас потратить вечер впустую. Приношу вам обоим свои извинения.

– Дорогой мой Дориан, по-моему, мисс Вэйн больна, – перебил его Холлуорд. – Мы придем как-нибудь в другой раз.

– Лучше бы она заболела! – откликнулся он. – Мне кажется, она просто бесчувственна и холодна. Она совершенно переменилась! Вчера вечером это была великая актриса. Сегодня же она едва дотягивает до ничем не примечательной бездарной лицедейки.

– Не говори так ни о ком, кого любишь, Дориан! Любовь вещь куда более прекрасная, чем искусство.

– И то, и другое лишь формы подражания, – заметил лорд Генри. – Давайте же уйдем. Дориан, не стоит тебе здесь задерживаться. Плохая игра вредит моральным устоям. К тому же навряд ли ты захочешь, чтобы твоя жена оставалась на сцене, поэтому совершенно неважно, что она играет Джульетту как деревянная кукла. Девушка прелестная, и если она знает о жизни столь же мало, сколь и о сценическом искусстве, брак с ней будет восхитительным. Существуют всего два типа по-настоящему очаровательных людей – первые знают абсолютно все, вторые не знают абсолютно ничего. Боже правый, дорогой мой мальчик, не гляди с таким трагизмом! Секрет вечной юности в том, чтобы никогда не испытывать некрасивых эмоций. Поехали в клуб со мной и Бэзилом. Будем курить папиросы и пить за красоту Сибилы Вэйн. Она прелестна, чего еще от нее желать?

– Уходи, Гарри! – вскричал юноша. – Я хочу побыть один. Бэзил, ты тоже уйди. Ах, неужели вы не видите, что сердце мое разбито? – В его глазах вскипели горючие слезы, губы задрожали. Он прислонился к задней стенке ложи и закрыл лицо руками.

– Поехали, Бэзил, – проговорил лорд Генри со странной нежностью в голосе, и двое молодых людей вместе покинули театр.

Через несколько минут вспыхнули огни рампы, занавес подняли, и начался третий акт. Дориан Грей вновь сел в кресло. Он был бледен, надменен и безразличен ко всему. Пьеса тянулась своим чередом. Половина публики разошлась, топая тяжелыми башмаками и хохоча. Спектакль обернулся полным фиаско. Последний акт доигрывали при почти пустом зале. Занавес упал под хихиканье и ворчание.

Как только все закончилось, Дориан Грей поспешил за кулисы. Девушка стояла в гримерке с выражением торжества на лице. В ее глазах горел огонь. Вся она так и светилась. Полуоткрытые губы улыбались лишь ей одной известной тайне.

Когда Дориан Грей вошел, Сибила подняла взгляд, и на лице ее разлилась безграничная радость.

– Как плохо я играла сегодня, Дориан! – вскричала она.

– Отвратительно! – ответил он, глядя на нее изумленно. – Отвратительно! Это было ужасно. Ты больна? Ты понятия не имеешь, что со мной творилось! Ты не представляешь, что я пережил!

Девушка улыбнулась.

– Дориан, – проговорила она, растягивая его имя певучим голосом, словно для алых лепестков ее губ оно было слаще меда. – Дориан, ты должен был догадаться. Но теперь ты понимаешь, верно?

– Понимаю что? – сердито спросил он.

– Почему сегодня я играла плохо. Теперь так будет всегда. Я больше не смогу играть хорошо.

Он пожал плечами:

– Полагаю, ты нездорова. Если ты больна, тебе не следует выходить на сцену. Ты выставила себя на посмешище. Моим друзьям было скучно. Мне тоже.

Сибила его будто и не слышала. Радость ее преобразила. Она буквально обезумела от счастья.

– Дориан, Дориан! – вскричала она. – Пока я не знала тебя, в игре была вся моя жизнь! Только в театре я и жила. Я думала, что все это по-настоящему! В один вечер я была Розалинда, в другой – Порция[17]. Я радовалась вместе с Беатриче и горевала вместе с Корделией[18]. Я верила всему. Обычные люди, игравшие со мной на сцене, казались мне богоподобными. Моим миром были нарисованные декорации. Я знала лишь тени и думала, что они реальны. Потом пришел ты, любовь моя, и освободил мою душу из темницы. Ты показал мне, что такое действительность. Сегодня, впервые в жизни, я прозрела пустоту, лживость и глупость живых картин. Сегодня, впервые в жизни, я осознала, что Ромео отвратителен, стар и размалеван, свет луны в саду искусственный, декорации безвкусны и убоги, а слова, которые я должна произносить, ненастоящие, совсем не мои слова, совсем не то, что я хотела бы сказать! Ты принес мне нечто куда более высокое, то, чему искусство лишь служит отражением. Ты заставил меня понять, что такое настоящая любовь. Любовь моя! Любовь моя! Мой Прекрасный Принц! Принц-Жизнь! Я устала от теней. Ты значишь для меня больше, чем любое искусство. Какое мне дело до марионеток в пьесе? Когда я вышла сегодня на сцену, то не могла понять, почему я утратила все. Я думала, что буду играть потрясающе. И обнаружила, что ничего не могу поделать. Вдруг на мою душу снизошло озарение. Внезапно я все поняла. Я услышала, как они свистят, и улыбнулась. Что могут они знать о любви, подобной нашей? Забери меня, Дориан, забери меня туда, где мы будем только вдвоем. Ненавижу сцену! Я должна изображать страсть, которой не испытываю, но не способна изобразить ту, что сжигает меня огнем. Ах, Дориан, Дориан, теперь ты понимаешь, что все это значит? Даже если бы я смогла себя пересилить, играть любовь на сцене было бы кощунством! И увидеть это помог мне ты!

Он бросился на кушетку и отвернулся.

– Ты убила мою любовь, – прошептал юноша.

Сибила посмотрела на него с удивлением и рассмеялась. Он промолчал. Она подошла и взъерошила его волосы своими крохотными пальчиками. Она встала на колени и прижала его руки к губам. Дориан Грей отдернул руки и содрогнулся, потом вскочил и направился к двери.

– Да! – вскричал он. – Ты убила мою любовь! Раньше ты будоражила воображение, теперь даже интерес не способна вызвать. Ты вообще ни на что не способна! Я любил тебя потому, что ты чудесно играла, потому что у тебя был талант, потому что ты воплощала мечты великих поэтов и оживляла на сцене бесплотные тени искусства. Ты все это растратила! Ты ограниченна и глупа. Господи, как я мог тебя полюбить! Какой дурак! Теперь ты для меня ничто. Я больше никогда тебя не увижу. Никогда не буду о тебе вспоминать. Никогда не произнесу твоего имени. Ты понятия не имеешь, чем была для меня! Была… Мне невыносимо даже думать об этом! Лучше бы я никогда тебя не встретил! Ты испортила роман всей моей жизни. Как мало ты знаешь о любви, если говоришь, что она убила в тебе актрису! Без своей игры ты ничто! Я сделал бы тебя знаменитой, блистательной, светской дамой! Весь мир тебе поклонялся бы, ты носила бы мое имя. А кто ты теперь? Третьеразрядная актриска со смазливым личиком!

Девушка побледнела, задрожала и судорожно стиснула руки.

– Дориан, неужели ты серьезно? – прошептала она. – Ты будто играешь.

– Ха, играю! Оставляю всю игру тебе, ведь у тебя так неплохо выходит, – горько ответил он.

Сибила поднялась с колен с искаженным от боли лицом. Она подошла к юноше, положила руку на плечо и заглянула ему в глаза. Он оттолкнул ее.

– Не прикасайся ко мне! – вскричал Дориан.

Сибила глухо застонала, бросилась к его ногам и осталась лежать, словно растоптанный цветок.

– Дориан, Дориан, не покидай меня! – прошептала она. – Прости, что я играла плохо. Все время я думала только о тебе. Я буду стараться – правда буду! Любовь пришла так внезапно! Я никогда бы ее не узнала, если бы ты не поцеловал меня… если бы мы не поцеловались. Поцелуй же меня снова, любовь моя! Не покидай меня! Я этого не вынесу! О, прошу, не бросай меня! Мой брат… нет, забудь! Он не всерьез. Он сказал это в шутку… Ну неужели ты не можешь простить меня за сегодняшний вечер? Я буду работать изо всех сил и постараюсь исправиться. Не будь со мной жесток, ведь я люблю тебя больше всего на свете! Как-никак я расстроила тебя лишь один раз. Ты совершенно прав, Дориан, я должна оставаться актрисой несмотря ни на что! Как глупо это было с моей стороны, но ведь я ничего не могла с собой поделать. Прошу, не бросай меня, не бросай!

Она задохнулась от рыданий. Сибила лежала на полу как раненая зверушка, а Дориан Грей глядел на нее сверху вниз своими прекрасными глазами, кривя идеально очерченные губы в презрительной гримасе. В чувствах людей, которых мы больше не любим, всегда есть нечто несуразное. Слезы и всхлипывания Сибилы Вэйн казались ему мелодраматичными до абсурда и только раздражали.

– Я ухожу, – заявил он спокойным голосом. – Не хочу показаться жестоким, но я не могу больше тебя видеть. Ты меня разочаровала.

Она молча плакала, не отвечая, и подползла чуть ближе. Маленькие ручки слепо потянулись к нему. Он развернулся на каблуках и вышел из гримерки. Вскоре Дориан Грей покинул театр. Он сам не знал, куда направляется. Он помнил, как бродил по тускло освещенным улицам мимо пустынных темных арок и зловещего вида домов. Его окликали женщины с охрипшими голосами и визгливым смехом. Покачиваясь, как огромные обезьяны, брели пьяницы, ругаясь и бормоча себе под нос. К ступенькам жались оборванные дети, из мрачных дворов раздавались крики и брань.

Начала заниматься заря, когда Дориан Грей вышел к Ковент-Гарден. Темнота рассеялась, расцвеченное бледными отблесками небо приобрело жемчужный оттенок. По чистым пустым улицам медленно ехали большие телеги, полные лилий, качающих венчиками. Воздух был наполнен ароматом цветов, и их красота приносила юноше утешение. Он зашел на рынок и посмотрел, как разгружают повозки. Извозчик в белом халате угостил его вишнями. Он поблагодарил, удивляясь, почему тот отказался от денег, и вяло принялся за ягоды. Их собирали в полночь, и в них проник холод луны. Между высокими грудами овощей продефилировала длинная вереница мальчишек, несущих корзины с полосатыми тюльпанами, желтыми и красными розами. Под портиком с серыми, выгоревшими на солнце колоннами слонялись простоволосые и чумазые девицы, ожидавшие начала торговли. Еще одна группа девиц толпилась возле вращающихся дверей кофейни на площади. Тяжелые ломовые лошади спотыкались на неровной брусчатке, позвякивали сбруей и колокольчиками. Некоторые возницы спали, улегшись на груды мешков. Повсюду разгуливали голуби с радужными шейками и розовыми лапками, подбирая просыпанное зерно.

Вскоре Дориан Грей остановил кеб и поехал домой. Он замешкался на пороге, оглядывая безлюдную площадь, закрытые ставнями или зашторенные окна. Небо стало цвета чистого опала, на его фоне крыши сияли как серебряные. Из трубы дома напротив поднимался тонкий дымок. Он вился на фоне перламутрового неба лиловой лентой.

В огромном, обшитом дубовыми панелями холле висел большой золоченый фонарь, позаимствованный с барки какого-то венецианского дожа, и на нем все еще горели три рожка – тонкие голубые лепестки пламени, обрамленные белым огнем. Дориан погасил газ, бросил шляпу и плащ на стол, прошел через библиотеку к двери в свою спальню – большое восьмиугольное помещение на нижнем этаже, которое он только что обставил заново, руководствуясь недавно возникшей в нем страстью к роскоши, и украсил гобеленами эпохи Возрождения, обнаруженными на чердаке в Сэлби-Ройял. Повернув ручку двери, юноша бросил взгляд на портрет, написанный Бэзилом Холлуордом, и удивленно отпрянул. Потом зашел в спальню, все еще недоумевая. Вынув бутоньерку из петлицы, он заколебался. Наконец вернулся к картине и осмотрел ее. В тусклом свете, пробивавшемся сквозь шелковые кремовые шторы, лицо выглядело несколько иначе. Изменилось его выражение. В изгибе губ появилась жестокость. Это было очень странно.

Дориан подошел к окну и поднял штору. Рассвет хлынул в комнату и размел причудливые тени по темным углам, где они и затаились. Однако странное выражение лица на портрете сохранилось неизменным и даже стало более явным. В скользивших по полотну ярких солнечных лучах жестокость в изгибе губ проглядывала столь же отчетливо, как если бы юноша посмотрелся в зеркало после совершения чего-нибудь предосудительного.

Он поморщился, взял со стола овальное зеркало в оправе из слоновой кости с вырезанными купидонами – один из многочисленных подарков лорда Генри – и поспешно всмотрелся в его полированную глубину. Никаких складок у губ он не увидел. В чем же дело?

Дориан потер глаза, подошел поближе к портрету и снова его осмотрел. Никаких видимых перемен на полотне он не обнаружил, однако выражение лица изменилось. Ему вовсе не почудилось! Это было до ужаса очевидно.

Он бросился в кресло и стал думать. Внезапно в памяти вспыхнули слова, сказанные в студии Бэзила Холлуорда в тот день, когда картина была закончена. Он произнес вслух безумное желание оставаться юным, в то время как стареть вместо него будет портрет; его собственная красота сохранится незапятнанной, а лицо на холсте будет нести ношу его страстей и пороков; запечатленный красками образ избороздят черты страданий и дум, а он сбережет весь цвет и очарование едва осознанного отрочества. Неужели желание исполнилось? Так не бывает! И все же картина висела перед ним, и в изгибе губ ясно виднелась жестокость.

Жестокость! Разве он был жесток? Сибила сама виновата. В его мечтах она была великой актрисой, и свою любовь он дарил ей именно поэтому. Потом она его разочаровала – оказалась пустышкой, недостойной любви. Юноша вспомнил, как она валялась у него в ногах и всхлипывала словно дитя, и ему стало ее невероятно жаль. Он вспомнил, с каким бессердечием смотрел на нее. Почему он таков? Почему досталась ему такая душа? Впрочем, он тоже страдал. В течение трех ужасных часов, пока шла пьеса, он прожил целые века боли, пытка длилась бесконечно. Его жизнь стоила ее жизни. Пусть он ранил ее на целую вечность, зато она омрачила ему целый миг! К тому же женщины переносят горести куда лучше, чем мужчины. Они живут чувствами. И думают только о своих чувствах. Они заводят любовников лишь для того, чтобы было кому устраивать сцены. Так сказал лорд Генри, а лорд Генри знает женщин. Почему он должен тревожиться из-за Сибилы Вэйн? Теперь она ему никто.

Но как же быть с картиной? Она хранит тайну его жизни, рассказывает его историю. Она научила Дориана ценить собственную красоту. Неужели она научит его ненавидеть свою душу? И как ему теперь на нее смотреть?

Нет, это всего лишь иллюзия, вызванная дурным настроением. Ужасная ночь оставила после себя призраков. Картина ничуть не изменилась, и думать так – чистое безумие!

И все же юноша продолжал смотреть на портрет, разглядывая красивое искаженное лицо и жестокую улыбку. Светлые волосы сияли в рассветных лучах. Голубые глаза смотрели в его глаза. На Дориана нахлынула бесконечная жалость, только не к себе, а к своему запечатленному образу. Он уже изменился и изменится еще больше. Золото волос поблекнет до седины. Алые и белые розы умрут. Каждый совершенный им грех запятнает и погубит красоту портрета.

Он не будет грешить! Изменилась картина или нет, она станет символом его совести! Он будет противостоять искушениям. Он больше не увидится с лордом Генри – по крайней мере, не станет слушать его коварных губительных теорий, которые в саду Бэзила Холлуорда пробудили страсть к вещам недопустимым. Он вернется к Сибиле Вэйн, загладит свою вину, женится на ней, попытается полюбить ее вновь. Да, в этом его долг! Бедное дитя! Он вел себя эгоистично и жестоко. Восхищение, которое он испытывал к ней, вернется. Они будут счастливы вместе. Его жизнь с Сибилой будет прекрасна и чиста!

Юноша поднялся с кресла, с содроганием взглянул на портрет и загородил его большой ширмой.

– Какой ужас! – прошептал он, отходя к окну и распахивая створки.

Выйдя в сад, он глубоко вздохнул. Свежий утренний воздух развеял все душевные тревоги. Дориан думал лишь о Сибиле. К нему вернулось слабое эхо любви к ней. Он твердил ее имя снова и снова. Птицы, певшие в залитом росой саду, будто рассказывали о его любви цветам в траве.

Глава 8

Проснулся он, когда полдень давно миновал. Камердинер несколько раз прокрадывался в спальню и удивлялся, почему молодой хозяин спит так долго. Наконец зазвонил колокольчик, бесшумно вошел Виктор с чашкой чая и стопкой писем на старинном подносе севрского фарфора и раздвинул атласные оливковые шторы с сияющей голубой подкладкой, закрывавшие три высоких окна.

– Месье хорошо спал сегодня утром, – заметил он с улыбкой.

– Сколько времени, Виктор? – сонно спросил Дориан Грей.

– Четверть второго, месье.

Как поздно! Он сел, отхлебнул чаю и просмотрел письма. Одно было от лорда Генри, его принес посыльный утром. Юноша поколебался и отложил конверт в сторону. Остальные он открыл без интереса: визитные карточки, приглашения на ужины, билеты на выставки, программки благотворительных концертов – обычная корреспонденция, каковой засыпают светских молодых людей. Также там был довольно солидный счет за туалетный прибор чеканного серебра в стиле Людовика Пятнадцатого, который он никак не отваживался послать своим опекунам – господам чрезвычайно консервативным и не понимающим, что мы живем в такую эпоху, когда излишества становятся предметами первой необходимости; и несколько весьма учтиво сформулированных писем от ростовщиков с Джермин-стрит, предлагавших любые суммы по первому требованию за самые умеренные проценты.

Минут через десять Дориан встал, набросил халат из расшитого шелком кашемира и прошел в выложенную ониксом ванную. После долгого сна прохладная вода приятно освежала. Он словно позабыл, что ему пришлось вынести. Раз или два возвращалось смутное ощущение несчастья, но оно казалось не более реальным, чем сон. Одевшись, он отправился в библиотеку и сел за легкий французский завтрак, накрытый на круглом столике возле окна. День выдался прелестный. Теплый воздух был насыщен пряными запахами. В комнату влетела пчела и зажужжала вокруг желтых роз в синей китайской вазе. Юноша почувствовал себя совершенно счастливым.

И тут его взгляд упал на ширму, которой он закрыл портрет, и Дориан вздрогнул.

– Месье замерз? – спросил слуга, ставя перед ним омлет. – Закрыть окно?

Дориан покачал головой.

– Мне не холодно, – пробормотал он.

Неужели все правда и портрет действительно изменился? Или у него разыгралось воображение и вместо радостной улыбки он увидел жестокий оскал? Ведь раскрашенный холст не может меняться! Какая чепуха! Когда-нибудь он повеселит этой историей Бэзила.

И все же воспоминание было удивительно ярким. Сперва в предрассветных сумерках, потом в лучах солнца он увидел жестокость в изгибе губ. Он почти страшился оставаться с портретом один на один – ведь тогда придется отодвинуть ширму и посмотреть. Когда камердинер принес кофе и папиросы и собрался выйти, юноше отчаянно захотелось его остановить. Едва дверь закрылась, он позвал слугу снова. Тот вернулся и ждал приказаний. Дориан смерил его взглядом.

– Виктор, меня ни для кого нет дома, – со вздохом сказал он.

Слуга поклонился и вышел.

Дориан встал, зажег папиросу и растянулся на роскошном диване с подушками перед ширмой, которой он закрыл портрет. Ширма была старинная, из позолоченной кордовской кожи, с тиснеными вычурными узорами в стиле Людовика Пятнадцатого. Интересно, приходилось ли ей прежде скрывать чужие секреты? Может, пора наконец отодвинуть ее в сторону? Или оставить как есть? Зачем знать? Если это правда, то дело плохо. Если нет, к чему тревожиться зря? А вдруг по какой-то роковой случайности кто-нибудь чужой заглянет за ширму и увидит? Что делать, если Бэзил Холлуорд зайдет и попросит взглянуть на свое творение? А Бэзил наверняка попросит! Нет, нужно немедленно проверить. Все лучше, чем сидеть и терзаться сомнениями.

Дориан встал и запер обе двери. По крайней мере, он увидит маску своего стыда в одиночестве. Он отодвинул ширму в сторону и очутился лицом к лицу с самим собой. Да, портрет и правда изменился.

Впоследствии он часто вспоминал, как разглядывал портрет почти с научным интересом. Ему казалось невероятным, что подобная перемена вообще возможна. Тем не менее результат был налицо. Что за тонкая связь возникла между атомами краски на холсте и его душой? Неужели его мысли, желания и мечты воплотились в действительность? Или есть причина другая, куда более жуткая? Он почувствовал страх и содрогнулся, лег обратно на диван и лежал, разглядывая картину с животным ужасом.

Впрочем, одно Дориан осознал четко. Благодаря портрету он понял, как несправедлив и жесток был к Сибиле Вэйн. Пока не поздно все исправить! Она еще может стать его женой. Под влиянием неких высших сил пустая и эгоистичная любовь превратится в чувство более благородное, и портрет, нарисованный Бэзилом Холлуордом, поведет его по жизни, станет для него тем, что одни называют благочестием, другие – совестью и все мы называем страхом перед Богом. Нравственные муки можно заглушить наркотиками. Но у Дориана перед глазами был видимый символ распада личности под действием греха. В его жизни появилось неизменное свидетельство разрушений, которым люди подвергают свои души.

Часы пробили три, потом четыре, через полчаса раздался двойной перезвон, однако Дориан Грей даже не шевельнулся, пытаясь подобрать алые нити жизни и связать в узор, отыскать дорогу в кроваво-красном лабиринте страстей. Он не знал, что делать и что думать. Наконец он подошел к столу и написал пылкое письмо девушке, которую любил, вымаливая прощение и обвиняя себя в помутнении рассудка. Он заполнял страницу за страницей словами неистового сожаления и еще более неистовой боли. В самобичевании есть определенное наслаждение. Когда мы виним себя, то чувствуем, что никто другой не вправе нас обвинять. Отпущение грехов дарует не священник, а признание вины. Закончив письмо, Дориан почувствовал себя прощенным.

Внезапно в дверь постучали, и послышался голос лорда Генри:

– Дорогой мой мальчик, я должен тебя увидеть! Впусти же меня скорей! Я не позволю тебе сидеть одному взаперти!

Вначале он не ответил, но стук в дверь становился все громче. Да, лучше впустить лорда Генри и объяснить, что он решил начать новую жизнь, поссориться с ним, если необходимо, и расстаться, если расставание неизбежно. Юноша подскочил, поспешно закрыл картину ширмой и отпер дверь.

– Дориан, мне так жаль! – воскликнул лорд Генри, входя. – Ты не должен думать только об этом.

– Ты имеешь в виду Сибилу Вэйн? – спросил юноша.

– Конечно, – ответил лорд Генри, усаживаясь в кресло и сдергивая желтые перчатки. – С одной стороны, это просто ужасно, но ты не виноват. Скажи-ка, после окончания пьесы ты ходил за кулисы, виделся с ней?

– Да.

– Я так и думал. Между вам случилась сцена?

– Гарри, сцена вышла отвратительная, совершенно отвратительная. Теперь все в порядке. Я не жалею, что так случилось. Это помогло мне лучше узнать себя.

– Ах, Дориан, я рад, что ты воспринимаешь все так спокойно! Я боялся, что найду тебя изнывающим от чувства вины и рвущим свои прелестные кудри.

– Через все это я уже прошел, – ответил Дориан, качая головой и улыбаясь. – Теперь я совершенно счастлив. Прежде всего, я понял, что такое совесть. Это вовсе не то, что говорил ты. Совесть – самое возвышенное, что в нас есть. Гарри, не вздумай насмехаться, по крайней мере, не в моем присутствии. Я не могу допустить, чтобы душа моя стала уродливой!

– Какая прекрасная этическая основа для нравственности, Дориан! Поздравляю. С чего же ты начнешь свою новую жизнь?

– Женюсь на Сибиле Вэйн.

– Женишься на Сибиле Вэйн!.. – вскричал лорд Генри, вскакивая и глядя на него в полном изумлении. – Но, дорогой мой Дориан…

– Да, Гарри, я знаю, что ты сейчас скажешь. Что-нибудь отвратительное о браке. Никогда больше не говори мне ничего подобного! Два дня назад я просил Сибилу выйти за меня замуж. Я не намерен брать свои слова обратно. Она станет моей женой.

– Твоей женой! Дориан!.. Неужели ты не получил мое письмо? Я написал тебе утром и отправил письмо с посыльным.

– Твое письмо? Да, получил. Гарри, я его еще не читал. Я боялся, в нем будет что-нибудь неприятное. Твои парадоксы разносят в пух и в прах всю мою жизнь.

– Стало быть, ты ничего не знаешь?

– О чем ты?

Лорд Генри прошел через комнату, сел рядом с Дорианом Греем, взял его за руки и крепко их сжал.

– Дориан, – начал он, – в моем письме… не пугайся… говорилось о том, что Сибила Вэйн мертва.

Юноша вскрикнул от боли, вскочил и вырвался из рук лорда Генри.

– Мертва! Сибила мертва! Неправда! Это ужасная ложь! Как ты смеешь такое говорить?

– Дориан, это правда, – печально проговорил лорд Генри. – Новость попала во все утренние газеты. Я написал тебе, чтобы ты их не читал, пока я не зайду. Разумеется, будет расследование, и тебе нельзя туда впутываться. Подобное дело придало бы популярности в Париже, но в Лондоне люди слишком предвзяты. В нашем обществе начинать карьеру со скандала не принято. Лучше оставить это на старость, когда уместно подстегнуть интерес к себе. Надеюсь, в театре не знают твоего имени? Если нет, то все в порядке. Кто-нибудь видел тебе возле ее гримерки?

Дориан долго не отвечал, застыв от ужаса. Наконец он пробормотал сдавленным голосом:

– Гарри, ты сказал: расследование? Что это значит? Неужели Сибила?.. Ах, Гарри, я этого не переживу! Рассказывай скорее!

– Дориан, я нисколько не сомневаюсь, что это был вовсе не несчастный случай, хотя так сообщили публике. Вроде бы, уходя с матерью из театра в половине первого или около того, она сказала, что забыла кое-что наверху. Ее прождали напрасно, вниз она так и не спустилась. В конечном итоге ее нашли мертвой на полу в гримерке. Проглотила что-то по ошибке, какую-то ядовитую штуку, которую используют в театре. Не знаю, что именно, в ее состав входит то ли синильная кислота, то ли свинец. Думаю, скорее синильная кислота, ведь умерла она мгновенно.

– Гарри, как это ужасно! – вскричал юноша.

– Да, разумеется, это весьма трагично, но ты должен держаться в стороне. Судя по заметке в газете «Стандарт», ей всего семнадцать. Я думал, она еще младше. Она выглядела таким ребенком и актрисой была совсем неопытной. Дориан, не стоит принимать это слишком близко к сердцу. Поехали поужинаем, потом отправимся в оперу. Сегодня поет Патти, и в театре будет весь свет. Можешь сесть со мной в ложе моей сестры. Ее окружают женщины исключительно бойкие.

– Значит, Сибилу Вэйн убил я, – вполголоса проговорил Дориан Грей, – все равно что перерезал ей горло ножом. И тем не менее розы все так же хороши, птицы в саду поют все так же радостно, а вечером я отправлюсь с тобой ужинать, затем поеду в оперу, после мы заглянем еще куда-нибудь, чтобы перекусить… До чего драматична жизнь! Гарри, прочитай я о таком в книге, наверняка рыдал бы навзрыд. Хотя это и случилось со мной, для слез история кажется слишком чудесной. Вот первое любовное письмо, которое я написал. Как ни странно, оно адресовано мертвой девушке. Хотел бы я знать, способны ли они чувствовать, эти бледные безмолвные люди, которых мы называем мертвецами? Сибила! Чувствует ли она, слышит нас? Ах, Гарри, как я любил ее! Она была для меня всем! Потом наступил тот ужасный вечер – неужели только вчера? – когда она играла столь ужасно, что у меня едва сердце не разорвалось. Позже она все объяснила. Вышло чрезвычайно трогательно. Однако меня это ничуть не тронуло. Я счел ее пустышкой. И вдруг случилось нечто сильно меня напугавшее. Я не могу сказать тебе, что именно, но это было кошмарно! И я решил к ней вернуться. Я осознал, что был неправ. Теперь она мертва… Боже мой! Боже мой! Гарри, что делать? Ты понятия не имеешь, в какой я опасности, и никто не в силах мне помочь! Сибила смогла бы. Она не имела права себя убивать! Она поступила эгоистично.

– Дорогой мой Дориан, – откликнулся лорд Генри, доставая папиросу из портсигара, – единственный способ для женщины хоть как-то повлиять на мужчину – докучать ему до такой степени, что он утратит к жизни всякий интерес. Женись ты на этой девушке, и стал бы глубоко несчастен. Разумеется, ты был бы с ней ласков. Мы всегда ласковы с людьми, которые ничего для нас не значат. Однако вскоре она поняла бы, что совершенно тебе безразлична. Когда женщина это понимает, то ударяется в две крайности: либо запускает себя до невозможности, либо начинает носить весьма изящные шляпки, за которые платит чужой муж. Я не говорю уже о социальной неравности этого брака. Я ни за что бы не допустил вашего союза – ведь положение твое стало бы поистине безнадежным. Поверь, в любом случае история закончилась бы полным крахом.

– Пожалуй, ты прав, – пробормотал побледневший юноша, меряя комнату шагами. – Но я ведь думал, что таков мой долг. Я не виноват, что эта ужасная трагедия помешала мне поступить как должно. Помню, однажды ты говорил: благие намерения обречены на провал, ведь правильное решение принимаешь слишком поздно. Вот и я не успел…

– Благие намерения – суть бесполезные попытки пойти против законов природы. В основе их лежит тщеславие. В результате получается полный ноль. Время от времени они дают нам роскошь стерильных чувств, которые тешат людей слабых. Вот и все, что о них можно сказать. Они лишь чеки, что люди подают в банк, в котором у них нет счета.

– Гарри! – вскричал Дориан Грей, садясь рядом с ним. – Почему я не чувствую всей глубины этой трагедии? Вряд ли я бессердечный, правда?

– За последнюю пару недель ты наделал достаточно глупостей, чтобы не получить это звание, – ответил лорд Генри с присущей ему ласково-меланхоличной улыбкой.

Юноша насупился:

– Гарри, мне не нравится подобное объяснение, однако я рад, что ты не считаешь меня бессердечным. Ведь я совсем не такой! И все же признаюсь, что случившееся не так уж на мне и сказалось. Я воспринимаю его как прекрасный конец прекрасной пьесы, безумной красоты греческой трагедии, героем которой я стал, при этом ничуть не пострадав.

– Вопрос, конечно, интересный, – проговорил лорд Генри, находя исключительное удовольствие в игре на бессознательном эгоизме юноши, – чрезвычайно интересный. Полагаю, истинное объяснение следующее: зачастую подлинные трагедии выглядят настолько неприглядно, что ранят нас неуклюжим неистовством страстей, абсолютной бестолковостью и нелогичностью, полным отсутствием эстетичности. Подобный же эффект вызывает столкновение с пошлостью и безвкусицей. Впрочем, иногда в нашу жизнь входит трагедия с элементами художественной красоты. Если эти элементы подлинны, то оказывают воздействие исключительно сильное. Внезапно мы обнаруживаем, что больше не актеры, а зрители. Или же и то, и другое сразу. Мы наблюдаем за собой и увлекаемся чудом действа. Что именно произошло в данном случае? Девушка покончила с собой из-за любви к тебе. Жаль, что я не могу похвастаться подобным опытом. Ведь тогда бы я влюбился в любовь до конца моих дней! Женщины, которые любили меня (увы, их было не слишком много), продолжали жить и здравствовать долгое время после того, как я терял интерес к ним либо они ко мне. Они становились толстыми и уродливыми, и когда я их встречал, тут же ударялись в воспоминания. До чего ужасны женские воспоминания! Они скрывают полнейший упадок духа. От жизни нужно брать все краски и при этом не запоминать подробностей. Подробности всегда пошлы и заурядны.

– Придется посеять в саду маки[19], – вздохнул Дориан.

– В этом нет необходимости, – возразил его собеседник. – У Жизни маки всегда наготове. Разумеется, порой должно пройти время. Как-то в течение целого сезона я носил в петлице одни лишь фиалки – в качестве эстетического траура по любви, которая никак не желала умирать. В конце концов она все-таки умерла. Даже не помню, что ее убило. Думаю, предложение моей возлюбленной пожертвовать целым миром ради меня. Такие моменты всегда кошмарны. Их наполняет ужас вечности. И что ты думаешь? С неделю назад, за ужином у леди Хэмпшир, я узнал в своей соседке пресловутую женщину, и она принялась настаивать, чтобы мы начали все заново: разворошили прошлое и нашли в нем будущее. Я похоронил свой роман и усадил могилу асфоделями. Она же вытащила его на свет и заявила, что я испортил ей жизнь! Не могу не заметить, что при этом она не ограничивала себя за ужином, так что я за нее совершенно спокоен. Но какое отсутствие вкуса! Очарование прошлого в том, что оно прошло. Женщины никак не поймут, что занавес уже упал. Им всегда подавай шестой акт, и как только интерес к пьесе совсем угас, они предлагают ее продолжить. Если бы все зависело от них, то у каждой комедии был бы трагический конец, а каждая трагедия заканчивалась бы фарсом. Они прелесть до чего искусственны, но при этом не имеют об искусстве ни малейшего представления. Тебе повезло куда больше, чем мне. Уверяю, Дориан, ни одна из моих женщин не сделала бы для меня того, что сделала для тебя Сибила Вэйн. Женщины заурядные всегда находят утешение. Одни достигают его, рядясь в сентиментальные цвета… Кстати, никогда не доверяй женщине, которая носит сиреневый, сколько бы ей ни было лет, или женщине за тридцать пять, обожающей розовые ленты, – и то и другое свидетельствует о том, что перед тобой женщина с прошлым. Другие находят превеликое утешение в том, что неожиданно открывают достоинства в своих мужьях, и щеголяют супружеским счастьем, будто оно – самый соблазнительный из смертных грехов. Третьи уходят в религию. Как поведала мне одна женщина, таинства религии обладают всеми прелестями флирта, и я вполне ее понимаю. Кроме того, ничто так не тешит тщеславие человека, как признание его греховности. Совесть делает из всех нас эгоистов. Да, современная жизнь предлагает женщинам бесконечное множество разнообразнейших утешений. Между прочим, я не упомянул самое главное.

– И что же это, Гарри? – безучастно спросил юноша.

– Ну как же, самое очевидное утешение – увести чужого поклонника, потеряв своего. В хорошем обществе это всегда представляет женщину в выгодном свете. Право слово, Дориан, до чего же Сибила Вэйн отличается от прочих женщин! В ее смерти есть нечто удивительно прекрасное. Я рад, что живу в век, когда случаются подобные чудеса. Они заставляют меня верить в реальность чувств, с которыми мы играем, например, в романтическое влечение, любовь и страсть.

– Ты забываешь, что я поступил с ней ужасно жестоко.

– Боюсь, женщины ценят в нас жестокость, причем жестокость откровенную, больше всего остального. Их инстинкты удивительно примитивны. Мы эмансипировали женщин, однако они все равно остались рабынями, ищущими хозяина. Они обожают подчиняться. Уверен, ты держался великолепно. Никогда не видел тебя по-настоящему рассерженным, однако могу представить, как ты был хорош. Кроме того, позавчера ты выдал нечто довольно экстравагантное, я бы даже сказал, излишне затейливое, но теперь понимаю, что это совершеннейшая правда и ключ ко всему!

– И что же это, Гарри?

– Ты сказал, что Сибила Вэйн олицетворяет для тебя всех романтических героинь в одном лице: в один вечер она Дездемона, в другой – Офелия. Умирая Джульеттой, она возвращается к жизни Имогеной.

– Она уже никогда не вернется к жизни, – прошептал юноша, закрывая лицо руками.

– Да, не вернется. Она сыграла свою последнюю роль. Ты должен воспринимать ее одинокую смерть в обшарпанной гримерке как странный, зловещий эпизод из трагедии эпохи короля Якова или удивительную сцену из Вебстера, Форда или Сирила Тернера. Эта девушка никогда не жила по-настоящему, а значит, никогда и не умирала. По крайней мере, для тебя она была мечтой, призраком, порхавшим по пьесам Шекспира и оживлявшим их своим присутствием, тростниковой дудочкой, благодаря которой музыка Шекспира звучала насыщеннее и полнилась радостью. Столкнувшись с настоящей жизнью, она поранилась и предпочла сразу же уйти. Скорби по Офелии, если тебе угодно. Посыпай главу пеплом, горюя по удушенной Корделии. Посылай небу проклятья из-за смерти дочери Брабанцио. Только не трать слез на Сибилу Вэйн. Она была куда менее настоящей, чем ее героини.

Повисло молчание. Вечерело, в комнате стало темнеть. Из сада прокрались бесшумные, серебристые тени. Предметы утратили цвета.

Через некоторое время Дориан Грей поднял взгляд.

– Ты объяснил мне самого себя, Гарри, – прошептал он с некоторым облегчением. – Все, что ты сказал, я чувствовал, только почему-то боялся и не мог выразить словами. Как хорошо ты меня знаешь! Никогда не будем говорить о том, что было! Это чудесный опыт. Вот и все. Интересно, готовит ли для меня жизнь еще что-нибудь не менее чудесное?

– У Жизни есть для тебя все, что угодно, Дориан. Тебе, с твоей необыкновенной красотой, будет доступно все, что угодно.

– Гарри, а вдруг я постарею и покроюсь морщинами? Что станет со мной тогда?

– А тогда, – проговорил лорд Генри, поднимаясь, – тогда, дорогой мой Дориан, за победы придется бороться. Пока же они достаются даром. Нет, тебе определенно следует сохранить свою красоту. В наш век люди не способны быть мудрыми, потому что слишком много читают, и не способны быть красивыми, потому что слишком много думают. Мы не должны тебя потерять!.. Теперь поскорее переодевайся и поехали в клуб. Мы уже и так опаздываем.

– Гарри, пожалуй, я присоединюсь к тебе в опере. Я слишком устал, чтобы ужинать. Какой у твоей сестры номер ложи?

– Кажется, двадцать седьмой. Это в бельэтаже, на двери табличка с ее именем. Жаль, что ты со мной не поужинаешь.

– Не хочется, – апатично проговорил Дориан. – Но я ужасно благодарен тебе за все, что ты мне сказал! Конечно же ты мой лучший друг! Никто не понимает меня так, как ты.

– Дориан, наша дружба только начинается, – ответил лорд Генри, пожимая ему руку. – Прощай. Надеюсь, мы увидимся до половины десятого. Помни, сегодня поет Патти!

Он закрыл за собой дверь, и Дориан Грей коснулся колокольчика, вызывая слугу. Виктор принес лампы и задвинул шторы. Юноша ждал его ухода с нетерпением. Ему казалось, что сегодня слуга все делает неимоверно долго.

Едва слуга ушел, он подбежал к ширме и отодвинул ее в сторону. Нет, дальнейших перемен в картине не возникло. Портрет получил новость о смерти Сибилы Вэйн до того, как узнал сам Дориан. Портрет видел события в тот момент, когда они происходили. Злобная жестокость, исказившая красивый изгиб губ, несомненно, появилась, как только девушка приняла яд. Или результаты поступков ему безразличны? Или портрет улавливает лишь происходящее в душе? Юноша гадал и надеялся, что когда-нибудь увидит, как изображение меняется прямо у него на глазах, – и в то же время содрогался при мысли об этом.

Бедная Сибила! До чего романтично! Ей часто приходилось изображать смерть на подмостках, а потом Смерть сама пришла к ней. Как сыграла она свою страшную последнюю сцену? Проклинала ли его, умирая? Девушка погибла от любви к нему, и теперь любовь навсегда станет для него святыней. Она искупила вину, принеся в жертву свою жизнь. Он больше не станет вспоминать, что ему пришлось вынести в театре в тот ужасный вечер. Теперь при мысли о Сибиле перед ним будет возникать дивный трагический образ, посланный на сцену Жизни для того, чтобы показать подлинную сущность Любви.

Дивный трагический образ?.. Он представил ее наивный взгляд, детскую непосредственность манер, трепетную грацию, и на глаза навернулись слезы. Дориан поспешно смахнул их и снова посмотрел на картину.

Он понял, что время выбора настало. Или решение принято? Да, за него распорядилась беспредельная страсть к познанию жизни. Вечная юность, безоглядные страсти, изысканные и запретные наслаждения, разнузданные удовольствия и еще более безнравственные пороки – все это он намеревался испытать сполна. А портрету придется нести бремя его позора.

При мысли о том осквернении, что ждет прекрасное лицо на холсте, Дориану стало больно. Как-то раз, дурашливо подражая Нарциссу, он поцеловал или сделал вид, что поцеловал, нарисованные губы, улыбавшиеся ему теперь так жестоко. День за днем он сидел перед портретом, поражаясь его красоте, и иногда ему казалось, что он почти влюблен. Неужели двойник будет меняться с каждой слабостью, которой юноша поддастся? Неужели он станет чудовищен и отвратителен, и его придется прятать в запертой комнате вдали от солнечного света, что так часто золотил его дивные белокурые кудри? Жаль. Очень жаль.

На мгновение ему вздумалось пожелать, чтобы жуткая связь между ним и портретом исчезла. Она возникла в ответ на его мольбы; вероятно, точно так же она может и прекратиться. И все же кто мало-мальски сведущий в жизни отказался бы от шанса оставаться вечно юным, каким бы фантастическим ни был этот шанс или какими бы роковыми последствиями он ни был чреват? Да и вряд ли это действительно в его власти. Разве могла молитва привести к подобной замене? Вдруг всему существует какое-нибудь любопытное научное объяснение? Если мысль способна повлиять на живой организм, почему бы ей не влиять и на предмет неодушевленный? Без мысли и осознанного желания могут ли объекты внешние вибрировать в унисон с нашими настроениями и чувствами, может ли атом стремиться к атому под действием загадочного притяжения или причудливого сродства? Впрочем, причина значения не имеет. Больше он никогда не обратится к помощи темных сил. Если картина должна меняться, пусть себе меняется. Вот и все. К чему вникать в подробности?

Наблюдать за происходящим будет истинным наслаждением. Он сможет следовать за своей душой в самые тайные глубины. Портрет станет для него магическим зеркалом. Как однажды благодаря картине он открыл собственное тело, так откроет и душу. И когда для его двойника на портрете наступит зима, он все так же будет стоять на грани весны и лета. Когда кровь отольет от лица, оставив бледную маску с потухшим взглядом, он сохранит всю свежесть юности. Ни единый цветок его красоты не увянет, пульс жизни в нем не замедлится. Подобно греческим богам он останется сильным, проворным и жизнерадостным. Какая разница, что произойдет с раскрашенным изображением на холсте?

Улыбаясь, Дориан снова закрыл портрет ширмой и вошел в спальню, где его ждал камердинер. Час спустя он уже был в опере, и лорд Генри склонялся над его креслом.

Глава 9

На следующее утро за завтраком к нему пришел Бэзил Холлуорд.

– Дориан, как я рад, что нашел тебя! – мрачно проговорил художник. – Вчера вечером я заходил, и мне сказали, что ты в опере. Разумеется, я знал – такого не может быть! Жаль, ты не сообщил, куда идешь на самом деле. Я провел ужасную ночь, опасаясь, что за одной трагедией последует другая. Думаю, тебе следовало мне телеграфировать, как только ты узнал печальную новость. Я прочел совершенно случайно в вечернем выпуске «Глобуса», который нашел в клубе. Я сразу же отправился сюда и сильно расстроился, не застав тебя. Ты даже не представляешь, как меня огорчила эта история! Понимаю, как тебе тяжело сейчас. Где же ты был? Навещал мать девушки? Сперва я решил последовать за тобой туда. Адрес указан в газете. Юстен-роуд, верно? Но мне не хотелось быть лишним, ведь в таком горе ничем не утешишь. Бедная женщина! Вероятно, она в ужасном состоянии! Потерять единственное дитя! Что она говорит о случившемся?

– Дорогой мой Бэзил, откуда мне знать? – с досадой пробормотал Дориан Грей, потягивая бледно-желтое вино из изящного бокала венецианского стекла на тонкой ножке. – Я был в опере. Жаль, что ты не пришел. Я наконец познакомился с леди Гвендолен, сестрой Гарри. Мы сидели в ее ложе. Она совершенно очаровательна, и Патти пела просто божественно. Не стоит поднимать неприятные темы. Если о чем-то не упоминать, то и забыть легче. Как говорит Гарри, реальность вещам придают лишь слова. Кстати, Сибила не единственный ребенок в семье. У женщины есть и сын, чудный парень, я полагаю. Вроде бы моряк. Расскажи-ка мне лучше о себе и о том, что ты сейчас рисуешь.

– Ты был в опере?! – произнес Холлуорд с болью в голосе. – Ты пошел в оперу, когда бедная Сибила Вэйн лежала мертвая в жалкой съемной квартирке? Ты говоришь об очаровании других женщин и о том, что Патти пела божественно, а девушка, которую ты любил, даже не упокоилась в могиле! Да ведь ее бледное маленькое тело ждут еще те ужасы!

– Прекрати, Бэзил! Не желаю об этом слышать! – закричал Дориан, вскакивая с места. – Ты не должен говорить мне о подобных вещах! Что сделано, то сделано. Что прошло, то уже прошлое.

– Для тебя вчера – уже прошлое?..

– Какая разница, сколько времени миновало! Лишь людям заурядным требуются годы, чтобы избавиться от чувства. Человек, который сам себе хозяин, способен избавиться от печали с той же легкостью, с какой способен придумать себе забаву. Я не хочу быть рабом чувств; я хочу их использовать, наслаждаться ими, властвовать над ними.

– Дориан, это ужасно! Ты совершенно переменился. Выглядишь точно так же, как тот чудесный мальчик, который день за днем приходил ко мне в студию и позировал для своего портрета. Но тогда ты был простым, естественным и душевным. Ты был самым неиспорченным созданием на свете! Что на тебя нашло? Ты рассуждаешь так, будто у тебя нет сердца. Это все влияние Гарри! Теперь я понимаю.

Юноша покраснел, отошел к окну и уставился в зеленый, залитый солнцем сад.

– Бэзил, я очень обязан Гарри, – наконец проговорил он, – гораздо больше, чем тебе. Ты всего лишь научил меня тщеславию.

– Я уже за это наказан, Дориан, или буду наказан когда-нибудь.

– Не понимаю, о чем ты, Бэзил! – воскликнул он, оборачиваясь. – Не понимаю, чего ты добиваешься. Что тебе нужно?

– Мне нужен тот Дориан Грей, которого я писал, – грустно ответил художник.

– Бэзил, – сказал юноша, кладя ему руку на плечо, – ты пришел слишком поздно. Вчера, когда я узнал, что Сибила Вэйн покончила с собой…

– Покончила с собой?! О Господи! Не может быть! – с ужасом вскричал Холлуорд.

– Дорогой мой Бэзил! Неужели ты думаешь, что это была банальная случайность? Разумеется, она покончила с собой.

Художник закрыл лицо руками.

– Какой ужас! – пробормотал он и содрогнулся.

– Нет, – возразил Дориан Грей, – никакой это не ужас. Это одна из величайших романтических трагедий нашего века. Как правило, жизнь актеры проживают совершенно заурядную. Они хорошие мужья, верные жены или еще что-нибудь не менее банальное. Ты понимаешь, о чем я говорю – буржуазные добродетели и все такое. Насколько же Сибила Вэйн на них непохожа! Она стала героиней величайшей трагедии! Она всегда была героиней. Свой последний спектакль (в тот вечер, когда ты видел ее на сцене) она отыграла плохо, потому что познала реальность любви. А когда познала ее нереальность, то умерла, как умерла бы, к примеру, Джульетта. Она вернулась в сферу искусства. В ее смерти – весь пафос напрасного мученичества, вся его бесполезная красота. Но, повторяю, не думай, что я не страдал. Если бы ты пришел вчера в определенный момент – в половине шестого или без четверти шесть, – то застал бы меня в слезах. Даже Гарри, который находился здесь и принес мне дурную весть, на самом деле не представляет, что я перенес. Страдал я неимоверно! Потом все прошло. Я не могу воссоздавать чувства. Да и никто не может, кроме людей сентиментальных. Ты ко мне ужасно несправедлив, Бэзил. Явился утешать, что очень мило с твоей стороны, обнаружил, что утешенья мне не нужны, и взбесился. Весьма типично для утешителя. Невольно вспоминаю одну историю, рассказанную Гарри, о филантропе, который потратил двадцать лет жизни, пытаясь то ли устранить несправедливость, то ли отменить какой-то дурной закон – точно и не скажу, что именно. Наконец он добился успеха, и разочарованию его не было границ. Заняться ему стало совершенно нечем, он едва не умер от ennui[20] и превратился в убежденного мизантропа. Кроме того, дорогой Бэзил, если уж ты хочешь меня утешить, научи меня забывать или смотреть на произошедшее с точки зрения искусства. Не Готье ли писал о la consolation des arts[21]? Помню, как-то раз в твоей студии мне попалась книжечка в веленевой обложке, и в ней я наткнулся на это восхитительное выражение. Я ничуть не похож на того юношу, о котором ты рассказывал, когда мы вместе ездили к Марло, и который утверждал, что желтый шелковый атлас способен исцелить от любых жизненных невзгод. Мне нравятся красивые вещи, их можно потрогать или подержать в руках. Старинная парча, зеленая бронза, лаковые миниатюры, изделия из слоновой кости, изысканная обстановка, роскошь, великолепие – они дают очень многое. Однако ценнее всего для меня создаваемый ими художественный настрой. Стать зрителем своей жизни, как говорит Гарри, значит избежать земных страданий. Знаю, ты удивлен моими рассуждениями. Ты не представляешь, насколько я вырос. Когда мы познакомились, я был мальчишкой. Теперь я мужчина! У меня новые чувства, новые мысли, новые идеи. Хотя я стал другим, ты не должен любить меня меньше. Я изменился, но ты должен всегда оставаться мне другом. Разумеется, мне очень нравится Гарри. Однако я знаю, что ты гораздо лучше его. Не сильнее, нет – ты слишком боишься жизни – лучше! Как счастливо мы с тобой дружили! Не оставляй меня, Бэзил, и не сердись на меня. Я такой, каков есть. Больше мне добавить нечего.

– Что ж, Дориан, – грустно улыбнулся художник, – я не стану говорить с тобой об этом ужасном событии. Надеюсь лишь, что твое имя не всплывет в связи с ним. Дознание состоится сегодня после обеда. Тебя вызвали?

Дориан покачал головой; при слове «дознание» на его лице мелькнула досада. Было во всем этом что-то излишне грубое и пошлое.

– Мое имя им неизвестно.

– А девушка его знала?

– Только имя, не фамилию. Я совершенно уверен, что она не сказала никому. Вроде бы все приставали к ней с расспросами, но она неизменно отвечала, что меня зовут Прекрасный Принц. С ее стороны это было очень мило. Бэзил, нарисуй мне Сибилу Вэйн! Хорошо бы оставить на память нечто большее, чем пара поцелуев и трогательных слов.

– Если ты этого хочешь, Дориан, я попытаюсь что-нибудь нарисовать. Ты должен прийти и снова мне попозировать. Без тебя я обойтись не могу.

– Бэзил, я никогда не стану тебе позировать. Это исключено! – воскликнул он, отшатнувшись.

Художник уставился на него в изумлении.

– Дорогой мой мальчик, что за чепуха! Неужели тебе не нравится, как я тебя написал? Где портрет? Почему ты закрыл его ширмой? Позволь мне на него взглянуть. Ведь это моя лучшая картина. Убери ширму, Дориан. Со стороны твоего слуги просто возмутительно так обращаться с моей работой. Едва войдя, я почувствовал: в комнате что-то не так.

– Бэзил, слуга ни при чем. Неужели ты думаешь, что я позволю ему распоряжаться в моей комнате? Иногда он расставляет цветы, не более. Нет, я закрыл портрет сам. Свет был слишком ярок.

– Слишком ярок?! Да неужели, мой дорогой? Место выбрано превосходное. Позволь мне взглянуть. – И Холлуорд двинулся в угол комнаты.

Дориан Грей закричал от ужаса и бросился между художником и ширмой.

– Бэзил, – воскликнул он, сильно побледнев, – не смей на него смотреть! Я против!

– Не смотреть на мою собственную работу?! Ты шутишь. Почему мне нельзя на нее смотреть? – со смехом спросил Холлуорд.

– Бэзил, если ты посмеешь, клянусь честью, я перестану с тобой разговаривать до конца моих дней! Я серьезно. Объяснять ничего не буду, так что даже не спрашивай. Помни, если прикоснешься к ширме, между нами все кончено!

Холлуорд стоял как громом пораженный и смотрел на Дориана Грея в полном изумлении. Никогда ему не приходилось видеть приятеля в подобном состоянии. Юноша буквально побелел от гнева. Руки сжаты в кулаки, глаза пылают синим огнем. Он весь дрожал.

– Дориан!

– Молчи!

– В чем дело? Конечно, если ты не хочешь, я смотреть не буду, – сухо сказал Холлуорд, круто повернулся и ушел к окну. – Однако мне довольно странно, что я не должен видеть собственную картину, особенно учитывая, что осенью я намерен выставить ее в Париже. Вероятно, потребуется покрыть ее лаком еще разок, так что рано или поздно мне придется ее увидеть. Почему бы не сегодня?

– Выставить! Ты хочешь ее выставить? – воскликнул Дориан Грей, объятый ужасом. Неужели его тайну узнает весь мир? Неужели люди станут разглядывать подноготную его жизни? Ни в коем случае! Нужно было обязательно что-нибудь предпринять, хотя он не знал, что именно.

– Да. Не думал, что ты будешь против. Джордж Петит собирает мои картины для специальной выставки в Рю-де-Сез, которая откроется в первую неделю октября. Я заберу портрет всего на месяц. Надо полагать, на такой недолгий срок ты легко с ним расстанешься. Собственно, тебя и в городе-то наверняка не будет. Коли ты прячешь его за ширмой, вряд ли он тебе так уж дорог.

Дориан Грей приложил руку ко лбу, вытирая испарину. Он чувствовал, что ему грозит смертельная опасность.

– Месяц назад ты говорил, что никогда его не выставишь! Почему же ты передумал? Как и все, кто гордится своим постоянством, ты подвержен сменам настроения. Жаль, что они не поддаются логичному объяснению. Вряд ли ты забыл, как на полном серьезе уверял, что никогда не пошлешь его ни на одну выставку. То же самое ты говорил и Гарри.

Юноша умолк, в глазах его блеснул огонек. Он вспомнил слова лорда Генри, сказанные полушутя-полусерьезно: «Если захочешь провести четверть часа престранным образом, попроси Бэзила объяснить, почему он не хочет выставлять твой портрет. Мне он рассказал, и это стало для меня откровением». Да, пожалуй, у Бэзила есть своя тайна. Надо бы ее узнать.

– Бэзил, – проговорил юноша, подходя ближе и глядя ему в глаза, – у каждого из нас есть тайна. Расскажи мне свою, а я поведаю тебе свою. Почему ты отказывался выставлять мой портрет?

Художник невольно вздрогнул:

– Дориан, если я тебе расскажу, ты станешь любить меня куда меньше и наверняка посмеешься надо мной. Ни того, ни другого я не вынесу! Если не хочешь, чтобы я смотрел на твой портрет, я не буду. Ведь я всегда могу посмотреть на тебя. Если тебе угодно, чтобы моя лучшая работа никогда не предстала перед публикой, я пойму. Твоя дружба для меня гораздо дороже славы и репутации!

– Нет, Бэзил, расскажи, – настаивал Дориан Грей. – Думаю, я имею право знать.

Ужас развеялся, на смену ему пришло любопытство. Он твердо решил выведать тайну Бэзила Холлуорда.

– Дориан, давай присядем, – смущенно предложил художник. – Ответь мне на один вопрос. Ты не замечал в портрете ничего необычного? Что-нибудь такого, что в глаза не бросается, но потом вдруг становится очевидным?

– Бэзил! – вскричал юноша, вцепившись в подлокотники кресла и ошарашенно глядя на друга.

– Вижу, что заметил. Помолчи. Погоди, пока не услышишь то, что я должен тебе сказать. Дориан, с нашей первой встречи я нахожусь под невероятным обаянием твоей личности. Я подчинился тебе и душой, и разумом, и талантом. Ты стал для меня живым воплощением невиданного ранее идеала, который преследует любого художника, как дивный сон. Я тебе поклонялся. Я ревновал к каждому, с кем ты заговаривал. Мне хотелось, чтобы ты был только моим. Я был счастлив, лишь находясь рядом с тобой. Даже когда тебя не было, ты все равно присутствовал в моей живописи… Конечно, я ни разу не выдал себя ни словом. Ты бы меня не понял. Я и сам себя едва понимал. Я лишь знал, что вижу перед собой совершенство и что мир для меня стал прекрасен… пожалуй, даже слишком прекрасен. В подобном безумном поклонении есть одна опасность: потерять объект своего поклонения, хотя и обладать им не менее опасно… Проходила неделя за неделей, и я становился все сильнее одержим тобою. Потом положение еще больше осложнилось. Сначала я писал тебя Парисом в великолепных доспехах, Адонисом в плаще охотника и с отполированным кабаньим копьем в руках. Увенчанный короной из цветков лотоса, ты сидел на носу ладьи Адриана, глядя на мутный зеленый Нил. Ты склонялся над гладью пруда в греческой роще и смотрел на свое отражение в неподвижном серебре вод. Все эти картины были воплощением искусства в чистом виде – бессознательны, идеальны, отвлеченны. И наступил день, роковой день, как мне порой кажется, когда я решил написать дивный портрет тебя как ты есть – не в нарядах прошедших эпох, а в твоей собственной одежде и в твое собственное время. Я не знаю, то ли благодаря реалистичности манеры письма, то ли благодаря чуду твоей индивидуальности, представшей передо мной без прикрас, однако в процессе работы каждый мазок кисти обнажал мою тайну. Я стал бояться, что о моем поклонении узнают все. Дориан, я понял, что сказал слишком много, вложил слишком много себя в твой портрет! И я решил никогда его не выставлять. Ты чувствовал легкую досаду, хотя и не понимал, что это значит для меня. Гарри, которому я признался, меня высмеял. Но мне было все равно. Окончив картину, я сел перед ней и почувствовал, что прав… Через пару дней ее увезли из студии, и как только я избавился от ее нестерпимого очарования, то заподозрил, что напридумывал себе невесть чего и картина показывает лишь твою красоту и мое мастерство. Даже сейчас мне кажется ошибочным мнение, что страсть художника проглядывает в его творении. Искусство гораздо более абстрактно, чем нам представляется. Форма и цвет говорят лишь о форме и цвете, не более. Мне часто думается, что искусство художника скорее скрывает, нежели обнажает. Поэтому, получив предложение из Парижа, я решил сделать твой портрет главным экспонатом выставки. Мне даже в голову не пришло, что ты можешь отказаться. Теперь я вижу, что ты прав. Портрет нельзя выставлять. Прошу, Дориан, не сердись на меня из-за того, что я рассказал. Как я однажды заметил Гарри, ты рожден для того, чтобы тебе поклонялись.

Дориан Грей вздохнул с огромным облегчением. На щеки вернулся румянец, на губах заиграла улыбка. Кризис миновал. На некоторое время он в безопасности. Он почувствовал бесконечную жалость к художнику, сделавшему такое необычное признание, и задался вопросом, способен ли он сам попасть под настолько мощное влияние личности друга. Лорду Генри свойственно некое опасное очарование, но не более. Он слишком умен и циничен, чтобы увлечься им всерьез. Встретится ли ему в жизни кто-нибудь, достойный подобного преклонения? Интересно, что еще готовит ему жизнь?

– Дориан, для меня просто немыслимо, что ты разглядел это на портрете. Неужели ты действительно все понял?

– Кое-что я заметил, – отвечал юноша, – кое-что довольно любопытное.

– Значит, ты не против, если я взгляну?

Дориан покачал головой:

– Даже не проси, Бэзил. Я не могу тебе позволить смотреть на портрет.

– Когда-нибудь ведь ты разрешишь?

– Никогда!

– Что ж, пожалуй, ты прав. Теперь прощай, Дориан. Ты – единственный человек в моей жизни, который повлиял на мою живопись. Лучшие мои работы я создал благодаря тебе. Ты даже не догадываешься, чего мне стоило в этом признаться!

– Дорогой Бэзил, в чем таком необычном ты признался? Ты всего лишь сказал, что слишком сильно мной восхищаешься. Это даже не комплимент.

– Это и не задумывалось как комплимент. Это была исповедь. И теперь я чувствую, будто чего-то лишился. Пожалуй, некоторые чувства не стоит облекать в слова.

– Я весьма разочарован твоей исповедью.

– Чего же ты ожидал, Дориан? Ведь больше ты на картине ничего не заметил? Или есть еще что-то?

– Нет, больше ничего. Почему ты спрашиваешь? Послушай, довольно твердить о своем преклонении! Это глупо. Бэзил, мы с тобой друзья, и пусть так будет всегда!

– У тебя ведь есть Гарри, – грустно проговорил художник.

– Ах уж этот Гарри! – воскликнул юноша со смехом. – Гарри целыми днями изрекает вещи невероятные, а по ночам занимается вещами сомнительными. Именно так я и хотел бы жить. И все же вряд ли бы я пошел к Гарри, попади я в беду. Скорее я отправился бы к тебе, Бэзил.

– Ты будешь мне снова позировать?

– Ни за что!

– Дориан, своим отказом ты ломаешь мне жизнь. Никому не суждено встретить свой идеал дважды. Редко кому вообще удается его встретить.

– Бэзил, мне трудно объяснить почему, но я не смогу тебе позировать никогда. В портрете есть нечто роковое. Он живет собственной жизнью… Я буду заглядывать к тебе на чай. Удовольствие ничуть не меньшее!

– Для тебя-то точно, – с сожалением проговорил Холлуорд. – Что ж, прощай. Жаль, что нельзя снова взглянуть на портрет. Хотя я тебя вполне понимаю.

Когда художник вышел, Дориан усмехнулся сам себе. Бедняга Бэзил! Как мало он догадывался об истинной причине! И как странно, что вместо того, чтобы открыть свою тайну, юноше удалось почти случайно вытрясти тайну из своего друга! Как многое он понял после его чудноˊй исповеди! Нелепые приступы ревности, безумная преданность, непомерные панегирики, странная замкнутость – теперь он все понял и проникся к художнику сочувствием. В дружбе, окрашенной любовью, всегда есть нечто трагическое.

Он вздохнул и позвонил слуге. Во что бы то ни стало портрет надо спрятать. Риск разоблачения слишком велик. Просто безумие оставлять его хотя бы на час в комнате, куда может зайти любой из его друзей.

Глава 10

Вошел слуга, и Дориан посмотрел на него пристально, гадая, не взбрело ли ему в голову заглянуть за ширму. Тот с невозмутимым видом ожидал приказаний. Дориан закурил, встал у окна и всмотрелся в отражение Виктора в стекле. На его лице застыла безмятежная маска подобострастия. Вроде бы можно не опасаться, однако лучше быть начеку.

Медленно проговаривая слова, он велел слуге позвать экономку, затем отправиться в багетную мастерскую и попросить незамедлительно прислать двух человек. Ему показалось, что уходя Виктор покосился на ширму. Или просто разыгралось воображение?..

Вскоре в библиотеку суетливо вбежала миссис Лиф в черном шелковом платье и старомодных нитяных перчатках на морщинистых руках. Дориан спросил у нее ключ от классной комнаты.

– От старой классной комнаты, мистер Дориан? – воскликнула она. – Там же полно пыли! Прежде, чем вы войдете, нужно все как следует прибрать. Вы не должны входить туда, сэр! Нет, в самом деле, не стоит.

– Пыль меня не волнует, миссис Лиф. Просто дайте ключ.

– Сэр, если вы туда войдете, то весь будете в паутине! Ее же почти пять лет не открывали – с тех пор, как умер его светлость.

При упоминании деда Дориан поморщился. Память о старике была ему ненавистна.

– Неважно. Я просто хочу осмотреть комнату, вот и все. Дайте мне ключ.

– Вот он ключик, сэр, – засуетилась экономка, перебирая связку дрожащими руками. – Вот он. Сейчас я его сниму. Но вам же не вздумается там поселиться, сэр? Внизу ведь гораздо удобнее!

– Нет же, нет! – раздраженно вскричал юноша. – Спасибо, миссис Лиф. Можете идти.

Она помялась и завела речь о домашних делах. Он вздохнул и сказал, что в подобных вопросах целиком полагается на нее. Экономка ушла, расплывшись в улыбке.

Едва за ней закрылась дверь, Дориан положил ключ в карман и осмотрелся по сторонам. Его взгляд упал на огромное лиловое атласное покрывало – великолепное полотно работы венецианских мастериц конца семнадцатого века, украшенное богатой золотой вышивкой, – которое его дед обнаружил в монастыре под Болоньей. Да, вполне сгодится, чтобы завернуть ту жуткую штуку. Вероятно, некогда его использовали как погребальный покров. Теперь же савану придется скрывать разложение иное, куда худшее, чем несет смерть, и ужасам не будет конца. Грехи Дориана Грея для изображения на холсте – что черви для трупа. Они исказят и сожрут его красоту. Они осквернят его и опорочат. И все же портрет не умрет. Он будет жить вечно.

Дориан содрогнулся и пожалел, что не открыл Бэзилу настоящую причину, вынудившую его спрятать портрет. Бэзил помог бы бороться с влиянием лорда Генри и другими, более опасными искусами, исходившими уже от его собственной натуры. Любовь, которую к нему испытывал художник (ведь он действительно любил Дориана), была чувством исключительно благородным и возвышенным. Она не ограничивалась преклонением перед красотой тела, которое рождается в чувственном восприятии и гибнет, когда чувства пресыщаются. Его любовь походила на любовь Микеланджело, Монтеня, Винкельмана и даже самого Шекспира. Да, Бэзил мог бы его спасти. Однако теперь слишком поздно. Прошлое всегда можно уничтожить. Это достигается посредством раскаяния, отрицания или забывчивости. А вот будущее неотвратимо. В юноше бушевали страсти, неистово ищущие выхода, и порочные мечты, жаждущие воплотиться в реальность.

Он снял с дивана огромное лилово-золотое покрывало и зашел за ширму. Не стало ли лицо на холсте еще более отталкивающим? Вроде особых изменений не было, и все же при взгляде на него Дориан испытал отвращение. Золотые волосы, голубые глаза, алые как роза губы остались прежними. Изменилось лишь выражение. Лицо потрясало своей жестокостью. До чего же поверхностными и незначительными были укоры Бэзила по поводу Сибилы Вэйн по сравнению с осуждением, которое он увидел на портрете! С холста смотрела его собственная душа и призывала к ответу. Вздрогнув, Дориан набросил на картину богатый покров. И тут раздался стук в дверь. Едва он вышел из-за ширмы, как в комнату заглянул слуга.

– Месье, пришли багетчики.

Дориан понял, что избавиться от слуги следует немедленно. Он не должен знать, куда унесут картину. Было в нем нечто двуличное, да и во взгляде внимательных глаз проскальзывало коварство. Сев за письменный стол, юноша нацарапал записку лорду Генри, в которой просил прислать какую-нибудь книгу и напоминал о встрече в четверть девятого вечера.

– Дождись ответа, – велел он, вручая записку, – и проводи ко мне людей.

Минуты через две или три в дверь снова постучали, и в сопровождении измотанного младшего помощника в комнату вошел сам мистер Хаббард, известный багетчик с Саут-Одли-стрит. Хаббард был цветущий человечек с рыжими бакенбардами, чье восхищение перед искусством в значительной степени охладело от общения с клиентами-художниками, большинство из которых вечно сидели без гроша. Как правило, он никогда не покидал свою багетную мастерскую – ждал, пока придут к нему. Однако ради Дориана Грея он сделал исключение. Дориан очаровывал всех. Даже просто увидеть его было приятно.

– Чем могу угодить, мистер Грей? – спросил багетчик, потирая пухлые веснушчатые ручки. – Решил прибыть к вам собственной персоной! Сэр, недавно я заполучил чудную раму. Прикупил по бросовой цене. Старинная флорентийская работа. Думаю, из Фонтхиллского аббатства. Замечательно подойдет для картины с религиозным сюжетом, мистер Грей.

– Разумеется, я заеду взглянуть на раму, хотя в настоящий момент и не особо интересуюсь религиозной живописью. Мне жаль, что вы напрасно побеспокоились, мистер Хаббард, – ведь сегодня нужно всего лишь перенести наверх одну картину. Она довольно тяжелая, поэтому я и решил пригласить парочку ваших людей.

– Ничего страшного, мистер Грей. Я рад оказать вам любую услугу! Какое именно произведение искусства нужно перенести, сэр?

– Вот это, – ответил Дориан, отодвигая ширму. – Можно ли перенести, не снимая покрывала? Не хочу, чтобы она поцарапалась при переноске.

– Даже не беспокойтесь, сэр, – ответил добродушный багетчик, начиная снимать вместе с помощником картину, подвешенную на длинных латунных цепях. – Куда нести, мистер Грей?

– Я покажу дорогу, мистер Хаббард, пожалуйста, следуйте за мной. Или лучше идите впереди. Боюсь, нести придется на самый верх. Давайте воспользуемся главной лестницей, она пошире.

Дориан Грей придержал дверь, они вышли в холл и стали подниматься по лестнице. Благодаря богато изукрашенной раме картина была довольно громоздкой, и время от времени, несмотря на подобострастные протесты Хаббарда, которому, как истинному негоцианту, претила сама мысль о том, чтобы джентльмен утруждал себя работой, Дориан придерживал ее рукой, пытаясь помочь.

– Весит она преизрядно, сэр, – задыхаясь, заметил низкорослый багетчик, когда они добрались до верхней площадки, и утер пот с блестящего лба.

– Да, весьма тяжелая, – пробормотал Дориан, отпирая дверь в комнату, которая должна была скрыть удивительнейшую тайну всей его жизни и спрятать от чужих глаз его душу.

Он не входил сюда около четырех лет – нет, даже больше. В детстве чердак служил ему игровой комнатой, а когда он стал старше, использовался уже для занятий. Это было просторное, симметричное помещение, специально обустроенное покойным лордом Келсо для внука, которого благодаря его удивительному сходству с матерью или по другим причинам он ненавидел и предпочитал держать подальше от своих глаз. Дориану показалось, что комната почти не изменилась. Вот большой итальянский cassone[22]с причудливо расписанными стенками и потускневшими от времени золочеными завитушками, в котором он часто прятался мальчиком. Вот книжный шкаф из атласного дерева, забитый потрепанными школьными учебниками. На стене рядом с ним все тот же ветхий фламандский гобелен: полустершиеся король и королева играют в шахматы в саду, мимо проезжают охотники с соколами, держа на защитных перчатках птиц с закрытыми головками. Как хорошо Дориан все это помнил! Он осматривался, и перед ним вставал каждый миг одинокого детства. Вспомнив непорочную чистоту отрочества, он ужаснулся при мысли о том, что именно здесь придется спрятать роковой портрет. В те унылые дни ему и в голову не приходило, сколько всего ждет его в будущем.

Другого места, так надежно укрытого от посторонних глаз, в доме не было. Ключ у него, и никто сюда войти не сможет. Пусть лицо на портрете под лиловым саваном тупеет и оскотинивается. Ему-то что за дело? Все равно никто не увидит. Даже он сам. К чему следить за разложением своей души? Юность он сохранит, и довольно. К тому же в будущем его натура вполне может улучшиться. Нет причин, чтобы будущее стало настолько постыдным. В жизнь придет любовь и очистит его, защитит от грехов, зарождающихся в душе и в теле, от тех неведомых, неописуемых грехов, чья загадочность делает их столь коварными и придает им особое очарование. Пожалуй, в один прекрасный день жестокость в изгибе губ исчезнет, и он сможет показать Бэзилу Холлуорду его шедевр.

Хотя нет, это невозможно. Час за часом, неделю за неделей портрет стареет. Если даже удастся избежать уродства греха, ему грозит уродство старости. Щеки ввалятся или отвиснут. Вокруг погасших глаз на пожелтевшем лице проступят уродливые морщины. Волосы утратят блеск, губы провалятся или обвиснут, придавая ему вид глупый или отталкивающий, как у всех стариков. Горло утонет в морщинах, руки покроются синими венами, тело съежится – таким он запомнил своего покойного деда, который был с ним очень суров. Картину придется прятать. Тут уж ничего не поделаешь.

– Несите сюда, мистер Хаббард, – устало велел Дориан, обернувшись. – Простите, что заставляю вас ждать. Я задумался.

– Отдохнуть всегда приятно, мистер Грей, – ответил багетчик, все еще дыша с трудом. – Куда, сэр?

– Да все равно куда. Не хочу ее вешать. Просто прислоните к стене. Спасибо.

– Можно ли взглянуть на шедевр, сэр?

Дориан вздрогнул.

– Вряд ли он будет вам интересен, мистер Хаббард, – проговорил юноша, не сводя глаз с мастера. Дориан готов был броситься на него и швырнуть на пол, вздумай тот приподнять роскошную завесу, скрывающую тайну его жизни. – Не смею вас больше задерживать. Премного благодарен, что вы пришли лично.

– Не за что, не за что, мистер Грей. Всегда к вашим услугам, сэр.

И багетчик громко затопал вниз по лестнице в сопровождении помощника, который оглядывался на Дориана с застенчивым любопытством на грубом невзрачном лице. Ему никогда не приходилось видеть человека столь удивительно прекрасного.

Когда шаги смолкли, Дориан запер дверь и положил ключ в карман. Больше никто не увидит страшный портрет. Лишь он сам будет наблюдать свой позор.

В библиотеке уже накрыли к чаю. На темном столике из душистой древесины, богато инкрустированной перламутром, – подарок леди Редли, жены опекуна Дориана, вечно больной и проведшей прошлую зиму в Каире, – ждала записка от лорда Генри и книга в слегка потрепанном желтом переплете с чуть засаленными страницами. На подносе лежал свежий номер газеты «Сент-Джеймс». Очевидно, Виктор успел вернуться. Дориан гадал, встретился ли он с рабочими в холле, когда те покидали дом, и выведал ли у них, чем они занимались. Он наверняка заметит исчезновение портрета, если уже не заметил, пока накрывал к чаю. Ширму Дориан обратно не задвинул, и на стене зияла пустота. С Виктора станется как-нибудь ночью пробраться наверх и попытаться открыть дверь. До чего ужасно иметь шпиона в собственном доме! Дориан слышал про богачей, коих долгие годы шантажировали слуги, которые прочли письмо, подслушали разговор, похитили визитную карточку с адресом, обнаружили под подушкой увядший цветок или обрывок смятого кружева.

Он вздохнул, налил себе чаю и открыл записку. Лорд Генри сообщал, что посылает ему вечернюю газету и книгу, которая может его заинтересовать, и ждет его в клубе в четверть девятого. Дориан лениво развернул «Сент-Джеймс». На пятой странице газеты его внимание привлекла отчеркнутая красным карандашом заметка. В ней говорилось следующее:

«Следствие по делу актрисы. Этим утром в Белл-Таверн, Хокстон-роуд, мистер Дэнби, окружной коронер, провел дознание по делу Сибилы Вэйн, молодой актрисы, до недавнего времени выступавшей в Королевском театре, Холборн. Он подтвердил смерть от несчастного случая. Глубокое сочувствие вызвала мать покойной, которую сильно расстроила дача показаний и свидетельство доктора Беррела, проводившего вскрытие».

Дориан насупился, разорвал газету пополам и швырнул обрывки в мусор. До чего все это гадко! До чего отвратительны эти мелкие подробности! Он рассердился на лорда Генри за то, что прислал ему заметку. Да еще красным карандашом отчеркнул – верх глупости! А если бы увидел Виктор? Ведь слуга вполне умеет читать.

Вдруг он прочел и начал что-нибудь подозревать? Впрочем, не все ли равно? Какое отношение имеет Дориан Грей к смерти Сибилы Вэйн? Бояться нечего. Дориан Грей ее не убивал.

Его взгляд упал на книгу в желтой обложке, присланную лордом Генри. Интересно, о чем она? Юноша подошел к восьмиугольному столику, инкрустированному перламутром. Ему всегда казалось, что его изготовили какие-нибудь загадочные египетские пчелы, что лепят соты из серебра. Взяв со столика книгу, он развалился в кресле и принялся перелистывать страницы. Вскоре он увлекся. Это была самая странная книга из всех, что ему доводилось читать. Дориану почудилось, будто перед ним словно в пантомиме под нежные переливы лютней проносятся в роскошных одеждах все пороки мира. Внезапно неясные мечты обрели жизнь. Ему открылось такое, о чем он даже не мечтал.

Роман был без сюжета и всего с одним персонажем – просто психологическое исследование личности юного парижанина, проведшего жизнь в попытках познать в веке девятнадцатом страсти и образ мыслей всех остальных веков, кроме его собственного, и пережить самому все прихоти, которые довелось испытать мировому духу. Так называемые добродетели он любил за их надуманность, и не меньше любил то, что мудрецы до сих пор зовут пороками, видя в них проявление врожденного бунтарства. Стиль написания отличался причудливой изысканностью, одновременно яркостью и расплывчатостью образов, изобилием жаргона и архаизмов, специальных терминов и цветистых парафразов, типичных для лучших мастеров французской школы символизма. В тексте встречались метафоры экзотические, как орхидеи, и не менее вычурных оттенков. Жизнь чувств описывалась терминами эзотерики. Порой трудно было понять, идет ли речь о религиозном экстазе средневекового святого или же перед тобой нездоровые откровения современного грешника. Книга явно была пагубная. Казалось, от ее страниц исходит тяжелый аромат благовоний, дурманящих мозг. Ритм предложений, вкрадчивая монотонность их звучания, конструкции, полные сложных рефренов и намеренных повторов, погружали юношу в забытье, в котором он проглатывал главу за главой, в неизлечимую грезу, заставившую его упустить из виду, что солнце садится и надвигаются тени.

В безоблачном малахитовом небе за окном сияла одна-единственная звезда. Дориан читал при тусклом свете до тех пор, пока было хоть что-то видно. После того как слуга несколько раз напомнил, что время позднее, юноша поднялся, вышел в соседнюю комнату, положил книгу на флорентийский столик, всегда стоявший у кровати, и начал одеваться к ужину.

В клуб он приехал почти в девять часов и нашел лорда Генри в одиночестве, сидящим со скучающим видом в маленькой столовой.

– Генри, мне ужасно жаль, – воскликнул Дориан Грей, – хотя виноват в моем опоздании только ты! Твоя книга совершенно меня заворожила, и я забыл про время!

– Я так и думал, что она тебе понравится, – ответил его друг, вставая с кресла.

– Гарри, я не сказал, что она мне понравилась. Она меня заворожила! Разница огромная.

– А, теперь ты знаешь разницу? – заметил лорд Генри, и они отправились ужинать.

Глава 11

Многие годы Дориан Грей не мог освободиться от влияния этой книги. Или, возможно, правильней сказать, никогда и не пытался. Он выписал из Парижа целых девять роскошных экземпляров первого издания и заказал переплеты разных цветов, чтобы они отвечали любым настроениям и прихотям его переменчивой натуры, над которой он временами совершенно терял контроль. Герой книги – юный парижанин, причудливо сочетавший в себе черты романтика и ученого, стал для Дориана прообразом его собственной личности. Да и сама книга, казалось, излагала историю его жизни, написанную до того, как он ее прожил.

Кое в чем ему повезло больше, чем герою книги. Дориану не довелось испытать того абсурдного страха перед зеркалами, полированными металлическими поверхностями и неподвижной гладью воды, который овладел юным парижанином очень рано из-за внезапного увядания красоты, некогда совершенно исключительной. Дориану это не грозило вовсе. Он не раз перечитывал последнюю часть книги, повествующую о муках человека, утратившего то, что ценил превыше всего, и испытывал своего рода злорадство. Впрочем, нотка жестокости присуща почти любой радости и любому наслаждению.

Ведь удивительная красота, так восхищавшая Бэзила Холлуорда и многих других, неизменно оставалась при нем. Время от времени странные слухи о его образе жизни расползались по Лондону и становились предметом пересудов в клубах, но даже те, до кого доходили рассказы о самых отвратительных похождениях Дориана Грея, не могли поверить в его бесчестие, стоило им увидеть юношу. Выглядел он всегда так, будто его не касались скверны жизни. Люди, говорившие о нем гадости, тут же умолкали, стоило Дориану Грею войти в комнату. Непорочность лица юноши служила им укором. В его присутствии они вспоминали о собственной утраченной невинности и недоумевали, как столь очаровательный и изящный молодой человек смог избежать дурного влияния нашего века, века низменных страстей и распутства.

Часто, вернувшись домой после загадочных и длительных отсутствий, которые заставляли его друзей или людей, считавших себя таковыми, строить самые немыслимые предположения, Дориан прокрадывался в запертую комнату на чердаке и открывал дверь ключом, всегда находившимся при нем. И стоял с зеркалом в руках перед портретом, написанным с него Бэзилом Холлуордом, глядя то на порочное стареющее лицо на картине, то на прекрасный юный лик, смеющийся в полированном стекле. Резкость контраста дарила ему ни с чем не сравнимое удовольствие. Он все больше влюблялся в собственную красоту и все больше интересовался распадом своей души. Он рассматривал тщательно, а порой и с лютым восторгом уродливые складки, бороздящие морщинистый лоб или расползающиеся вокруг чувственных губ, и гадал, что хуже: следы пороков или признаки старения. Он прикладывал свои белые пальцы рядом с грубыми обрюзглыми руками двойника и улыбался. Он передразнивал расплывшееся тело и дряблые члены.

Надо заметить, впрочем, что бывали моменты, когда Дориан Грей лежал без сна в своей благоухающей спальне или в жалком номере пользующейся дурной славой таверны возле доков, куда частенько наведывался под вымышленным именем, переодевшись в простую одежду. Тогда он размышлял о погибели, которую навлек на свою душу, и испытывал к себе жалость тем более жгучую, что по своей природе она была совершенно эгоистична. Однако такие моменты случались редко. Любопытство к жизни, которое пробудил в нем лорд Генри, сидя в саду их общего друга, по мере удовлетворения Дорианом своих желаний только возрастало. Чем больше он узнавал, тем больше жаждал знать.

Однако юноша вовсе не стал безрассуден, по крайней мере в светской жизни. Раз или два в месяц зимой и каждую среду во время сезона он открывал для гостей свой великолепный особняк и приглашал самых известных и модных музыкантов, чтобы порадовать друзей чудесами искусства. Его маленькие приемы, организации которых неизменно содействовал лорд Генри, славились как тщательным отбором и размещением гостей, так и тонким вкусом в сервировке стола, элегантной симфонической компоновке экзотических цветов, вышитых скатертей и старинной посуды из золота и серебра. Многие, особенно молодежь, видели – или им так только казалось – в Дориане Грее истинное воплощение того идеала, о котором они мечтали во время учебы в Итоне или Оксфорде; их идеал совмещал в себе безупречную культуру человека прекрасно образованного с изяществом, оригинальностью и манерами космополита. Он представлялся им одним из тех, кто, как говорит Данте, «стремится облагородить душу поклонением красоте»; одним из тех, по словам Готье, ради кого «видимый мир и существует».

И, конечно, самым первым и главным искусством для Дориана Грея была Жизнь, ведь Искусство для нее лишь средство. Также он не миновал очарования моды, при чьем содействии воистину невообразимое на миг становится всеобщим, и дендизма, что пытается упрочить абсолютную новизну красоты на свой лад. Манера одеваться и определенные стили, которыми Дориан увлекался время от времени, оказали заметное влияние на юных щеголей, завсегдатаев балов в Мэйфер и вечеров в клубе «Пэл-Мэл». Они копировали своего кумира решительно во всем и пытались перенять невольный шарм его изящных выходок, к которым сам он относился полушутя.

Достигнув совершеннолетия, Дориан с готовностью занял подобающее ему положение в обществе и с радостью убедился, что способен стать для современного Лондона тем, чем автор «Сатирикона» стал для Рима времен Нерона. Однако в глубине души ему хотелось большего, нежели роль arbiter elegantiarum[23], который раздает советы, какие надеть драгоценности, как завязывать галстук или носить трость. Он стремился разработать новый уклад жизни, сочетающий в себе продуманную доктрину и последовательные принципы, а высший смысл жизни видел в одухотворении чувств.

Преклонение перед чувствами осуждают часто и не без должного основания, поскольку люди инстинктивно боятся страстей и эмоций, которые сильнее их и свойственны менее высокоорганизованным формам жизни. Однако Дориану Грею представлялось, что люди никогда не понимали истинной природы чувств, и те остались дикими и животными, поскольку их принудили к подчинению или пригасили страданиями, вместо того чтобы сделать компонентами новой духовности, в которой ведущее положение должно занять возвышенное стремление к красоте. Оглядываясь на путь человека через века, Дориан не мог отделаться от чувства утраты. Сколько уступок сделано и как мало достигнуто! Неистовые отречения, чудовищные формы самобичевания и самопожертвования, причина которых – страх, а результат – деградация, бесконечно более ужасная, чем та, каковой они в своем невежестве пытались избежать. Природа будто в насмешку вытесняла анахоретов в пустыни, где они кормились вместе с дикими зверями, отшельникам же давала в спутники обитателей полей.

Да, прав был лорд Генри, предсказывая появление Нового гедонизма, который кардинально изменит жизнь и спасет ее от сурового нелепого пуританства, столь внезапно возродившегося в наши дни. Безусловно, Интеллект пойдет к нему на службу, однако он никогда не примет ни одну теорию или систему взглядов, требующую жертвовать чувственным опытом в любых его проявлениях. И целью гедонизма станет опыт сам по себе, а не его плоды, как бы сладки или горьки они ни были. В нем не должно быть места ни аскетизму, умертвляющему чувства, ни вульгарному распутству, их притупляющему. Он научит человека переживать во всей полноте каждое мгновенье жизни, ведь и сама жизнь есть всего лишь мгновенье.

Почти все мы порой просыпались перед рассветом либо после забытья, чарующий покой которого подобен смерти, либо после кошмарно-сладостных видений, когда из чертогов разума выскальзывают призраки куда более ужасные, чем сама действительность, и преисполненные ярчайших фантастических красок, что придают готическому искусству несокрушимую силу, особенно творениям тех, чей разум омрачен болезнью или мечтательностью. Белые пальцы рассвета медленно проникают сквозь шторы, и кажется, что те колеблются. Тусклые бесформенные тени сползаются в углы комнаты и там замирают. Снаружи в листве щебечут птицы, люди спешат на работу, доносится вздох ветра, прилетевшего с дальних холмов и теперь бродящего вокруг сонного дома, словно он боится разбудить спящих и в то же время обязан выдворить сон прочь. Покров за покровом сумрачная дымка спадает, предметы вновь обретают формы и цвета, и рассвет воссоздает мир заново в его первозданном виде. Тусклые зеркала возвращаются к своей подражательной жизни. Погасшие свечи стоят там же, где мы их оставили, и вновь нами завладевает гнетущее чувство необходимости продолжать изнурительный бег в круговерти повседневных дел. Иногда же в нас пробуждается страстное, необузданное желание поднять веки и увидеть совершенно новый мир, который в темноте ночи переродился, к нашей радости, в нечто иное или обрел новые тайны. Мир, в котором прошлому нет места, либо же оно существует отнюдь не в форме обязательств или сожалений, ведь даже воспоминание о радости отдает горечью, и память о наслаждении причиняет боль.

Создание подобных миров и представлялось Дориану Грею истинной целью жизни. В поисках ощущений, которым одновременно присуща новизна, очарование и непривычность, свойственная отношениям любовным, он часто принимал образ мыслей, глубоко чуждый его природе, всецело ему отдавался, а затем, насладившись в полной мере и удовлетворив свою любознательность, отбрасывал с тем изящным равнодушием, каковое, по мнению некоторых современных психологов, является типичной чертой пылких личностей.

В одно время ходили слухи, что он собирается перейти в католичество. Несомненно, католические обряды манили его всегда. Таинство ежедневного жертвоприношения за литургией, куда более величественного, чем все жертвоприношения античного мира, будоражило Дориана возвышенным презрением к свидетельствам наших чувств, а также первозданной простотой и извечным пафосом человеческой трагедии, которую оно тщилось олицетворить. Ему нравилось преклонять колена на холодном мраморе и наблюдать за священником в тяжелом, расшитом узорами облачении, как тот медленно отодвигает белой рукой завесу с дарохранительницы или поднимает к небу инкрустированную драгоценными камнями дароносицу с прозрачными облатками внутри, которые многие и в самом деле склонны считать panis caelestis – хлебом ангелов. Дориану нравился и тот момент, когда священник в фиолетовом одеянии, символизирующем Страсти Господни, преломляет гостию над чашей для причастия и бьет себя в грудь, каясь в грехах. Его завораживало, как печальные мальчики в алых балахонах и кружевных комжах, будто прекрасными золотыми цветами, раскачивали дымящимися кадилами. Выходя из церкви, Дориан с любопытством заглядывался на темные молельни и подолгу сидел рядом, прислушиваясь к тихим голосам мужчин и женщин, что нашептывали сквозь резные решетки правду о своей жизни.

Но он никогда не впадал в заблуждение и не ограничивал свое духовное развитие официальным принятием какого-либо вероучения или доктрины, как не путал дом, где следует жить постоянно, с гостиницей, где можно остановиться лишь на несколько часов, когда ночь темна и беззвездна, а луна еще не народилась. Мистицизм, с его удивительной силой придавать вещам обыденным необыденное толкование, и коварная парадоксальность, всегда ему сопутствующая, тронули Дориана лишь на короткое время. Так же недолго он увлекался материалистическими доктринами немецкого дарвинизма, хотя и находил удовольствие в том, чтобы обуславливать мысли и страсти человеческие действием серого вещества мозга или белых нервных волокон тела, и восхищался концепцией абсолютной зависимости духа от определенных физических условий – болезненных или здоровых, нормальных или патологических. И все же, как говорилось выше, для Дориана Грея ни одна теория о жизни не стала важнее самой жизни. Он прекрасно сознавал, насколько бесплодны отвлеченные рассуждения, если они оторваны от опыта и действительности. Он знал, что чувствам не менее, чем душе, присущи сокровенные тайны, которые ждут своего открытия.

И тогда он принялся изучать парфюмерию и секреты ее изготовления, извлекая эссенции из ароматических масел и возгоняя благовонные смолы Востока. Он понял, что для всякого расположения духа существует аналог в чувственной жизни, и задался целью обнаружить между ними реальную связь. Ему хотелось знать, что именно в ладане настраивает на мистический лад, почему серая амбра распаляет страсть, фиалки пробуждают воспоминания об умершей любви, мускус улучшает работу мозга, а магнолия развращает фантазии. Он пытался разработать психологию ароматов и просчитать воздействие душистых кореньев и пыльцы цветов, ароматических бальзамов и древесины ароматных пород; благовонного нарда, что вызывает утомление; говении, что сводит мужчин с ума; алоэ, который, как говорят, прогоняет из души меланхолию.

В какой-то момент Дориан целиком посвятил себя музыке, и в длинной зарешеченной зале с потолком, расписанным золотом и киноварью, и покрытыми оливково-зеленым лаком стенами стал устраивать прелюбопытные концерты, на которых буйные цыгане неистово терзали маленькие цитры, тунисцы в желтых шалях дергали туго натянутые струны громадных лютней, в то время как ухмыляющиеся негры монотонно били в медные барабаны, а на алых циновках сидели хрупкие индийцы в тюрбанах и дули в длинные дудки из тростника и меди, заклиная – или делая вид, что заклинают – огромных кобр с капюшонами и отвратительных рогатых гадюк. Резкие переходы и пронзительные диссонансы варварской музыки брали Дориана Грея за живое, когда его уже не трогали ни изящество Шуберта, ни дивная грусть Шопена, ни могучая сила гармонии Бетховена. Он собрал со всего света самые необыкновенные инструменты, которые только смог отыскать в гробницах вымерших народов либо среди немногих диких племен, избежавших контактов с западными цивилизациями, и пробовал на них играть. Был у него загадочный джурупарис индейцев с Рио-Негро, на который запрещено смотреть женщинам и даже юношам, пока они не подвергнут себя посту и самобичеванию; были глиняные перуанские сосуды, которые издают резкие звуки, похожие на крики птиц; были флейты из человеческих костей вроде тех, что Альфонсо де Овалле слышал в Чили; была поющая зеленая яшма из окрестностей древнего города Куско, издающая удивительно нежный звон. Были у него и раскрашенные тыквы с камешками внутри, которые звенят, если потрясти; длинный мексиканский рожок, в который надо не дуть, а, наоборот, втягивать воздух; труба туˊре амазонских племен, чьи неприятные дребезжащие звуки слышны на расстоянии трех лиг; тепонацтль с двумя вибрирующими деревянными язычками, по которому бьют палками с наконечниками из эластичной смолы, добываемой из млечного сока растений; йотли – колокольчики ацтеков, которые развешивают гроздьями словно виноград; и большой цилиндрический барабан, обтянутый кожей огромных рептилий, вроде той, что видел Берналь Диас вместе с Кортесом в мексиканском капище и оставил нам столь красочное описание его заунывного звучания. Замысловатость инструментов завораживала Дориана, и он испытывал странное удовольствие при мысли о том, что искусство, как и природа, создает порой своих чудовищ, отвратительных как для взгляда, так и для слуха. И все же некоторое время спустя он устал и от них и вновь сидел в своей ложе в опере либо один, либо в компании лорда Генри, с восторгом слушая «Тангейзера», и в увертюре к этому дивному произведению ему чудился отзвук трагедии его собственной души.

В одно время Дориан увлекся изучением драгоценностей. Он появился на костюмированном балу в наряде герцога де Жуайеза, адмирала Франции, и на его камзоле было нашито пятьсот шестьдесят жемчужин. Эта страсть захватила его на долгие годы и фактически никогда не покидала. Целые дни он посвящал разглядыванию и раскладыванию по футлярам разнообразнейших камней своей коллекции, среди которых был оливково-зеленый хризоберилл, что становится красным при свете лампы, кошачий глаз с серебристыми прожилками, фисташково-зеленый хризолит, бледно-розовые и золотистые, как вино, топазы, густо-алые карбункулы с мерцающими внутри четырехгранными звездами, огненно-красные гессониты, оранжевые и фиолетовые шпинели, аметисты с вкраплениями рубинов и сапфиров. Он обожал золотистость янтаря, жемчужную белизну лунного камня и изломанную радугу молочного опала. В Амстердаме он раздобыл три огромных и удивительных по своей чистоте изумруда и старинную бирюзу – предмет зависти всех коллекционеров.

Открыл он для себя и удивительные истории о драгоценных камнях. В «Clericalis Disciplina»[24] Педро Альфонсо упоминает змея с глазами из настоящего гиацинта, а в романтической истории Александра, завоевателя Эматии[25], говорится, что в долине Иордана есть змеи с гребнями из настоящих изумрудов, растущих у них на спинах. Филострат писал о камне из головы дракона; его можно погрузить в магический сон с помощью золотых букв и багряницы и потом убить, чтобы достать камень. По мнению великого алхимика Пьера де Бонифаса, бриллиант делает человека невидимым, индийский агат – красноречивым, сердолик усмиряет гнев, гиацинт погружает в сон, аметист рассеивает винные пары. Гранат изгоняет бесов, от аквамарина бледнеет луна, селенит убывает и растет вместе с луной, а мелоций, изобличающий воров, теряет силу лишь от крови козленка. Леонард Камилл свидетельствует, что белый камень, извлеченный из головы убитой жабы, является надежным противоядием от любых ядов. Безоаровый камень, что находят в сердце аравийского оленя, используют как талисман против чумы. В гнездах птицы Феникс попадается аспилат, который, по утверждению Демокрита, предохраняет своего владельца от огня.

В день коронации монарх Цейлона проехал через столицу с огромным рубином в руке. Ворота дворца Пресвитера Иоанна были изготовлены из сердолика, отделанного рогами аспида, и никто не мог пронести внутрь яд. Над фронтоном крыши высились два золотых яблока с двумя крупными карбункулами внутри, чтобы золото сияло днем, а карбункулы ночью. В причудливом романе Томаса Лоджа «Маргарита Американская» сказано, что в покоях королевы можно было узреть всех непорочных дев мира, чьи изображения сделаны из серебра и глядят сквозь прекрасные зеркала из хризолитов, карбункулов, сапфиров и изумрудов. Марко Поло доводилось видеть, как жители Чипангу вкладывают во рты мертвецов жемчужины. Одно морское чудовище полюбило жемчужину, а когда ловец жемчуга выловил ее и принес царю Перозу, убило вора и семь лун горевало о своей утрате. Потом гунны заманили царя в ловушку, и он забросил жемчужину далеко-далеко, как повествует Прокопий, и никто не смог ее найти, хотя император Анастасий сулил за нее пятьсот мер золотых монет. Правитель Малабара показывал заезжему венецианцу четки из трехсот четырех жемчужин – по одной на каждого бога, которому он поклонялся.

Когда герцог Валентинуа, сын Александра Шестого, приехал во Францию к Людовику Двенадцатому, конь его был сплошь покрыт золотыми листами, если верить Брантому, а головной убор украшали два ряда рубинов. Английский король Карл разъезжал на лошади, в стременах которой сверкал четыреста двадцать один бриллиант. У Ричарда Второго был плащ, расшитый красными лалами, ценою в тридцать тысяч марок. Холл свидетельствует, что Генрих Восьмой отправился на коронацию в Тауэре в камзоле из золотой парчи, в расшитом бриллиантами и другими драгоценными камнями нагруднике и широкой перевязи, украшенной крупными лалами. Фаворитки Якова Первого носили серьги с изумрудами, оправленными в золотую филигрань. Эдуард Второй одарил Пирса Гейвстона доспехами из красного золота, буквально усыпанными гранатами, ожерельем из золотых роз, инкрустированным бирюзой, и шапочкой с жемчугами. Генрих Второй носил расшитые драгоценными камнями перчатки до локтя, а его перчатку для соколиной охоты украшали двенадцать рубинов и пятьдесят две большие жемчужины. Герцогская шапка Карла Смелого, последнего из своей династии, была увешана грушевидными жемчужинами и усыпана сапфирами.

До чего изысканна была тогда жизнь! Сколь пышна и великолепна! Даже чтение о роскоши прошлых времен дарило Дориану наслаждение.

Потом он переключился на вышивку и гобелены, заменившие фрески в стылых жилищах народов Северной Европы. Проводя изыскания – а ему всегда был присущ поразительный дар отдаваться без остатка любому из своих увлечений, – он изрядно опечалился, увидев разрушительную власть времени над красивыми и удивительными вещами. Ему-то она точно не грозила. Лето следовало за летом, год за годом желтые нарциссы расцветали и умирали, исполненные ужаса и стыда ночи повторялись снова и снова, а он нисколько не менялся. Зима ничуть не трогала его прекрасного лица и неувядающей юности. Чего не скажешь о предметах материальных. Куда они уходят со временем? Где теперь великолепные шафрановые одежды с картинами битвы богов с титанами, вытканными смуглыми девами на радость Афине? Куда подевался огромный веларий, который Нерон растянул над Колизеем в Риме, тот исполинский пурпурный парус с изображением звездного неба и Аполлона на колеснице, влекомой белыми конями в золотой упряжи? Дориан тосковал по дивным столовым салфеткам жреца Солнца, расшитым всевозможными яствами и деликатесами; по савану короля Хильперика, украшенному тремя сотнями золотых пчел; по изумительным ризам, вызвавшим возмущение епископа Понтийского из-за того, что они были расшиты львами, пантерами, медведями, собаками, лесами, скалами, охотниками – словом, всем тем, что художник может скопировать с натуры; и по одеянию Карла Орлеанского, на рукавах которого были вышиты строки песни, начинавшейся словами «Madame, je suis tout joyeux»[26], и музыкальное сопровождение к ней, причем нотные линейки были выполнены в золоте, а сами ноты – в те времена четырехугольные – из четырех жемчужин. Он читал о покоях, приготовленных в реймском замке для королевы Жанны Бургундской, увешанных вышивками с тремястами двадцатью одним попугаем с геральдическими знаками короля и пятьюстами шестьюдесятью одной бабочкой, чьи крылья украшали геральдические знаки королевы, причем все выполнено в золоте. Вдовье ложе Екатерины Медичи устилал черный бархат с вышивкой из полумесяцев и солнц, полог из дамаста украшали венки и гирлянды, вытканные золотом на серебряном фоне, по краям – унизанная жемчугом бахрома. Ложе стояло в покоях, увешанных королевскими гербами из черного бархата на серебряной парче. Жилище Людовика Четырнадцатого украшали шитые золотом кариатиды пятнадцати футов в высоту. Королевское ложе Яна Собеского, короля Польши, укрывал полог из золотой смирнской парчи с вышитыми бирюзой стихами из Корана, а изысканные столбики из позолоченного серебра были покрыты эмалевыми медальонами и драгоценными камнями. Это ложе поляки захватили в турецком лагере под Веной, и прежде под сенью золоченого балдахина стояло знамя пророка Магомета.

В течение целого года Дориан Грей собирал самые изысканные образчики тканей и вышивок, какие только мог отыскать, – изящный муслин из Дели, искусно расшитый золотыми пальмовыми листьями и украшенный переливчатыми крылышками жуков; газовую ткань из Дакки, за свою прозрачность известную на Востоке как «сотканный воздух» и «струящаяся вода»; чудесные узорчатые ткани с острова Ява; желтые китайские драпировки искусной работы; книги в переплетах из золотистого атласа и голубого шелка, затканные геральдическими лилиями, птицами и прочими символами; вуали из венгерского кружева, сицилийскую парчу и жесткий испанский бархат, грузинские ткани с позолоченными монетками и японские фукуса – золотисто-зеленоватые шелковые салфетки для чайных церемоний, расшитые чудесными птицами с хохолками.

Также он питал особую страсть к церковному облачению и всему, связанному с религиозными обрядами. В длинных сундуках из кедрового дерева, стоявших вдоль западной галереи его особняка, хранилось множество редких и прекрасных одеяний Невесты Христовой, ибо служителям Церкви надлежит носить пурпур, драгоценности и тонкий лен, дабы укрывать бледное тело, изможденное добровольными лишениями и муками самоистязания. Была у Дориана великолепная риза из багряного шелка и златотканого дамаста, расшитая повторяющимся узором из золотых плодов граната в обрамлении цветов о шести лепестках, по обе стороны которых вышиты ананасы из мелкого жемчуга. Полосы на ризе представляли разные эпизоды из жизни Богородицы, а Ее Коронование вышили цветными шелками на капюшоне. Одеяние это было итальянской работы пятнадцатого века. Имелась у него также риза зеленого бархата с акантовым орнаментом в виде сердца, из которого исходили белые цветы на длинных стеблях, вышитые серебром и цветным бисером. Застежка представляла собой рельефно вышитую золотыми нитями голову серафима, полосы были вытканы из красного шелка и золота и украшены медальонами с изображениями святых и мучеников, в том числе и святого Себастьяна. Были у Дориана и ризы янтарно-желтого и голубого шелка с алтабасом, ризы желтого дамаста и золотой парчи, на которых были изображены картины Страстей Господних и распятия Христа, а также вышиты львы, павлины и другие символы; далматики из белого атласа и розового дамаста, украшенные тюльпанами, дельфинами и геральдическими лилиями; алтарные облачения из багряного бархата и синего льна; множество корпоралов, покровцев для потир и платов. Религиозные обряды и таинства, использовавшие подобные предметы, будоражили воображение Дориана.

Все эти сокровища и прочие диковинки помогали ему хотя бы на время отвлечься от чувства тревоги, которое подчас делалось невыносимым. В пустующей запертой комнате, где прошло его одинокое детство, Дориан своими руками повесил на стену окаянный портрет, чьи искажающиеся с каждым годом черты отражали несомненную деградацию, и прикрыл его багряной завесой. Целыми неделями юноша не поднимался на чердак и совершенно забывал о жуткой картине, обретая прежнюю беззаботность, поразительную жизнерадостность и страстную увлеченность жизнью во всех ее проявлениях. Потом вдруг тайком, посреди ночи покидал особняк, забирался в кошмарные трущобы Блю-Гейт-Филдс и оставался там до тех пор, пока его не вышвыривали вон. По возвращении домой он садился перед портретом и порой злорадно усмехался с той свойственной эгоизму спесью, в коей отчасти и заключается прелесть греха, разглядывая своего уродливого двойника, которому приходилось нести расплату за все его пороки.

Несколько лет спустя, уже не в силах покидать Англию надолго, он отказался от виллы в Трувиле, которую делил с лордом Генри, и от маленького, обнесенного белой стеной домика в Алжире, где друзья не раз проводили зиму. Ему было невыносимо находиться вдали от картины, ставшей столь важной частью его жизни, вдобавок он боялся, что в отсутствие хозяина кто-нибудь проникнет на чердак, несмотря на надежные засовы, установленные по его распоряжению.

Дориан Грей прекрасно понимал, что чужаку портрет ничего не скажет. Да, несмотря на уродливость черт, тот еще сохранял сходство с оригиналом. Ну и что с того? Он рассмеялся бы в лицо любому, кто вздумал бы его шантажировать. Портрет писал художник; какое ему дело, если работа вызывает отвращение? Даже если бы он рассказал правду… Кто поверит?

И тем не менее Дориану было страшно. Случалось, когда он выезжал в свое поместье в Ноттингемшире и принимал гостей, светскую молодежь, удивляя соседей роскошью и великолепием своего образа жизни, он внезапно бросал все и срывался в Лондон, чтобы убедиться: дверь не взломана, портрет на месте. А вдруг бы его украли? При одной мысли об этом Дориан холодел от ужаса. Безусловно, тогда его тайна станет известна всему свету. Вероятно, в обществе уже подозревают неладное.

Очаровывал он многих, однако немало было и тех, кто ему не доверял. Дориана едва не забаллотировали в ист-эндском клубе, хотя по происхождению и положению в обществе он имел полное право стать его членом, а как-то раз, когда друг привел Дориана в курительную комнату черчильского клуба, при его появлении герцог Бервик и другой джентльмен демонстративно встали и вышли. Странные слухи поползли после того, как Дориан Грей справил двадцатипятилетие. Говорили, что его видели в гнусном притоне в глубинах Уайтчепела, где он куролесил с иностранными моряками, что он якшается с ворами и фальшивомонетчиками и разбирается в тонкостях их ремесла. Его необъяснимые отлучки стали притчей во языцех; люди шептались о них по углам, презрительно усмехались ему вслед или пытливо разглядывали, словно желая раскрыть тайну.

На подобные выходки он, разумеется, не обращал ни малейшего внимания, ведь, по мнению большинства, его непритворная жизнерадостность, прелестная мальчишеская улыбка и безграничное очарование юности были достойным ответом на любые клеветнические измышления, как называли их симпатизировавшие Дориану люди. И все же было замечено, что иные из ближайших друзей через некоторое время начинали его сторониться. Женщины, прежде сходившие по нему с ума и бросавшие ради него вызов всем общественным нормам и приличиям, бледнели от стыда и ужаса, стоило Дориану Грею войти в комнату.

Впрочем, эти слухи лишь увеличивали в глазах большинства его удивительное и опасное обаяние. Отчасти Дориана Грея защищало и огромное богатство. Общество – по крайней мере, цивилизованное общество – не верит в ущербность тех, кто обладает и богатством, и обаянием. Оно интуитивно чувствует, что хорошие манеры куда важнее моральных принципов, и человека в высшей степени порядочного ценит куда меньше того, у кого есть хороший повар. К тому же безупречность частной жизни отнюдь не заглаживает вины за невкусный обед или плохое вино. Как справедливо заметил лорд Генри, когда обсуждался данный вопрос, остывшие entrées[27] не искупить даже главными христианскими добродетелями. Потому у хорошего общества каноны те же – или должны быть те же, – что и у искусства, где самое необходимое качество – форма. Она должна иметь благородство и фантасмагоричность ритуала, сочетая в себе наигранность романтической пьесы с остроумием и эффектностью, что и прельщает нас в подобных постановках. Разве наигранность так уж плоха? Вряд ли. Это лишь способ придать человеческой личности многообразие.

Так, по крайней мере, считал Дориан Грей. Его поражала ограниченность тех, кто представлял себе человеческую личность как нечто неизменное, устойчивое и однородное по своей сущности. Для него человек был существом с мириадами жизней и мириадами ощущений, многогранным живым организмом, несущим в себе причудливое наследие мыслей и страстей, чья плоть заражена чудовищными недугами предков. Он любил прогуливаться по мрачной холодной картинной галерее в своем поместье и разглядывать портреты тех, чья кровь текла в его жилах. Вот Филип Герберт, упомянутый Фрэнсисом Осборном в «Мемуарах о годах правления королевы Елизаветы и короля Якова» как «обласканный всем двором за свою красоту, которая продержалась недолго». Дориан задавался вопросом: не повторяет ли он отчасти жизненного пути юного Герберта? Мог ли неизвестный науке губительный микроб перебираться из поколения в поколение, пока не добрался до его собственного тела? Или именно нахлынувшее в студии Бэзила Холлуорда острое осознание гибнущей красоты заставило невольно высказать вслух безумное желание, изменившее всю его жизнь?.. А вот стоит сэр Энтони Шерард в расшитом золотом красном камзоле, украшенной драгоценными камнями мантии, в брыжах и манжетах тончайшего кружева, и у ног его сложены черные с серебром доспехи. Что за наследие оставил он своему потомку? Завещал ли ему любовник Джованны Неаполитанской свои пороки и свой позор? Не были его собственные поступки лишь мечтами предка, которые тот не осмелился воплотить в жизнь?.. А вот с поблекшего холста улыбается леди Элизабет Деверо в газовой накидке, вышитом жемчугом корсаже и с розовыми рукавами с прорезями. В правой руке у нее цветок, левая сжимает эмалевое ожерелье из белых и алых роз. На столике рядом лежат мандолина и яблоко. На маленьких узконосых туфельках красуются объемные зеленые розетты. Дориан знал всю ее жизнь и странные истории о ее любовниках. Передались ли ему от нее какие-нибудь черты характера? Овальные глаза с набрякшими веками будто разглядывают его с любопытством. Как насчет Джорджа Уиллоуби с напудренными волосами и гротескными мушками на лице? До чего порочным он выглядит: смуглое угрюмое лицо, чувственные губы изогнуты в гримасе отвращения. Унизанные кольцами руки прикрывают тончайшие кружевные манжеты. В своем восемнадцатом веке он был тем еще франтом и другом юности лорда Феррарса. А как насчет второго лорда Бикингема, неизменного спутника принца-регента во всех его самых безумных выходках, свидетеля тайного брака принца с миссис Фицгерберт? До чего горделив и прекрасен этот красавец с каштановыми кудрями, стоящий в надменной позе! Какие страсти оставил он в наследство потомкам? Среди современников он пользовался дурной славой и возглавлял оргии в особняке принца-регента Карлтон-Хаус. На груди сияет звезда ордена Подвязки. Рядом висит портрет его жены – бледной женщины с тонкими губами, одетой во все черное. Ее кровь также течет в жилах Дориана. До чего все это любопытно! А вот и его мать, похожая лицом на леди Гамильтон, с влажными, словно смоченными красным вином губами, которые унаследовал и он сам. От нее ему досталась и красота, и страсть к красоте других. Смеется над ним, стоя в платье вакханки. В волосах листья винограда. Из чаши в руках сочится багряный сок. Краски на картине поблекли, но глаза сохранили удивительную глубину и яркость цвета. Казалось, они следуют за ним повсюду.

Предки у человека есть не только в роду – есть они и в литературе, причем многие из них куда ближе ему по духу и темпераменту, да и влияние их гораздо сильнее. Временами Дориану Грею представлялось, что вся мировая история – всего лишь летопись его собственной жизни, только не той, что он проживает в действительности, а той, которую рисует ему воображение под влиянием разума и страстей. Дориану были хорошо знакомы эти странные и жуткие фигуры, проходившие по мировой сцене и делавшие грех столь заманчивым, а порок столь утонченным. Ему казалось, что каким-то непостижимым образом их жизни принадлежат ему.

Герой удивительного романа, так повлиявшего на жизнь Дориана, и сам был одержим этой странной фантазией. В седьмой главе он рассказывает, как в обличии Тиберия сидел в саду на острове Капри, увенчанный лаврами, что защищают от молнии, и читал скандальные сочинения Элефантиды, а вокруг сновали белые карлики и павлины, и флейтист передразнивал кадильщика фимиама. Был он и Калигулой, бражничал в конюшне с жокеями в зеленых ливреях и трапезничал в кормушке слоновой кости вместе со своей лошадью, налобник которой был расшит драгоценными камнями. Он был Домицианом, брел по коридору с полированными мраморными стенами, судорожным взором силясь увидеть отражение клинка, что прервет его жизнь, и томился тоской, страшной taedium vitae[28], настигающей тех, кому жизнь не отказывает ни в чем. Он был Нероном и вглядывался в прозрачный изумруд, любуясь кровавой бойней на арене цирка, потом в украшенном жемчугом пурпурном паланкине, влекомом мулами с серебряными подковами, возвращался по Гранатовой аллее в Золотой дворец, слыша приветствия толпы. Он был Гелиогабалом, раскрашивал свое лицо красками и рядился в женское платье, велел привезти из Карфагена богиню Луны и соединил ее в мистическом браке с богом Солнца.

Снова и снова Дориан перечитывал эту потрясающую главу и две следующие, в которых словно в затейливых гобеленах или искусных эмалях изображались ужасные и прекрасные лики тех, кого пороки, кровь и скука превратили в чудовищ или свели с ума. Филиппо, герцог Миланский, умертвил неверную жену и накрасил ей губы алым ядом, чтобы ее любовник принял смерть от поцелуя той, с кем миловался. Пьетро Барбо, венецианец, известный как Павел Второй, тщеславно претендовал на титул Формоза, что значит Прекрасный, а тиара стоимостью двести тысяч флоринов досталась ему ценой страшного греха. Джан-Мария Висконти, травивший людей собаками; труп Висконти усыпала розами любившая его проститутка. Борджиа-братоубийца на белом коне, в мантии, обагренной кровью Перотто. Пьетро Риарио, сын и фаворит Сикста Четвертого, юный кардинал и архиепископ Флоренции, чья красота не уступала лишь его развращенности; он принимал Элеонору Арагонскую в шатре из белого и алого шелка, украшенном нимфами и кентаврами, и велел выкрасить золотой краской мальчика, чтобы тот подавал им на пиру словно Ганимед или Гилас. Эццелино, одержимый страстью к красной крови, как другие одержимы страстью к красному вину; его меланхолию могло развеять лишь зрелище смерти; говорили, что он сын дьявола и надул своего отца при игре в кости, поставив на кон собственную душу. Джанбаттиста Чибо, в насмешку именовавший себя Невинным, в чьи ослабшие жилы еврей-лекарь влил кровь трех мальчиков. Сиджисмондо Малатеста, любовник Изоты и правитель Римини, чье богато одетое чучело сожгли в Риме как врага Господа и человека; он подал яд первой жене Джинерве д’Эсте в изумрудном кубке и задушил свою вторую жену Поликсену салфеткой, а в честь своей порочной страсти к Изоте дельи Атти построил языческий храм для христианских богослужений. Карл Шестой чрезмерно восторгался женой своего брата, и прокаженный предсказал ему грядущее от этой любви безумие; когда разум короля помутился, то успокоить его могли лишь сарацинские карты, изображавшие Любовь, Смерть и Безумие. Грифонетто Бальоне в коротком камзоле и расшитом драгоценными камнями головном уборе на акантоподобных локонах, зарезавший своего двоюродного брата Асторре с невестой, а также юного Симонетто Бальоне с пажом; столь прекрасный собой, что когда он умирал на желтой площади в Перуджи, даже недруги не смогли сдержать слез, и проклявшая его Аталанта благословила убийцу в последний путь.

Их всех отличала невообразимая притягательность. Ночью они приходили к Дориану во сне, днем он грезил о них наяву. В эпоху Возрождения бытовали самые необычные способы отравления – к примеру, с помощью шлема или факела, вышитой перчатки или украшенного драгоценностями веера, золоченого футляра с ароматическими травами или янтарного ожерелья. А Дориан Грей был отравлен книгой. В иные моменты он воспринимал зло лишь как средство воплощения своей концепции прекрасного.

Глава 12

Как он часто вспоминал впоследствии, случилось это девятого ноября, накануне его тридцать восьмого дня рождения. Около одиннадцати ночи он возвращался с ужина у лорда Генри, завернувшись в густые меха, поскольку было холодно и стоял густой туман. На углу площади Гросвенор и Саут-Одли-стрит мимо него быстро прошел человек в длинном сером пальто с поднятым воротником и с кожаным саквояжем в руке. Дориан его узнал. Это был Бэзил Холлуорд. На юношу накатил беспричинный страх. Он сделал вид, что не заметил художника, и быстро направился к своему дому.

Однако Холлуорд его заметил. Он остановился на тротуаре, затем поспешил следом за Дорианом и вскоре положил руку ему на плечо.

– Дориан, какая удача! Я прождал тебя в твоей же библиотеке с девяти часов! Потом наконец сжалился над уставшим слугой и велел ему ложиться. В полночь я отбываю поездом в Париж, и до отъезда мне очень хотелось с тобой увидеться. Я признал тебя, когда ты проходил мимо, точнее, твою шубу, но засомневался… Разве ты меня не узнал?

– В таком-то тумане, мой дорогой Бэзил? Да я Гросвенор едва узнаю! Кажется, мой дом где-то рядом… Как жаль, что ты уезжаешь – сто лет с тобой не виделись. Надеюсь, ненадолго?

– Надолго, меня не будет в Англии полгода. Хочу снять в Париже студию и затвориться от мира, пока не закончу писать замечательную картину, которую задумал. Вот и твой дом. Позволь ненадолго зайти. Мне есть что тебе сказать.

– С удовольствием тебя выслушаю. На поезд не опоздаешь? – прохладно поинтересовался Дориан Грей, поднимаясь по ступенькам и отпирая дверь ключом.

Свет фонаря тщетно пытался пробиться сквозь туман. Холлуорд взглянул на часы.

– Времени еще уйма, – ответил он. – Поезд отправляется в четверть первого, сейчас всего одиннадцать. Собственно, когда мы встретились, я как раз шел поискать тебя в клубе. По счастью, багажа мало – самое тяжелое я уже отправил. Все, что нужно, у меня в этом саквояже, а до вокзала Виктория я спокойно доберусь минут за двадцать.

Дориан посмотрел на друга и улыбнулся.

– Разве так путешествуют знаменитые художники? Саквояж и пальто!.. Входи скорее, не то в дом проберется туман. И не вздумай говорить со мной на серьезные темы! В наши дни ничего серьезного не существует. По крайней мере, не должно существовать.

Холлуорд покачал головой и прошел за Дорианом в библиотеку. В огромном камине ярко пылал огонь. Горели лампы, на инкрустированном столике был разложен голландский серебряный набор для напитков, сифоны для содовой и высокие стеклянные бокалы.

– Видишь, как заботлив твой слуга, Дориан. Он выдал мне все, о чем только можно мечтать, включая твои лучшие папиросы с золочеными мундштуками. До чего он у тебя гостеприимен! Мне он нравится куда больше, чем тот француз, что служил раньше. Кстати, куда он подевался?

Дориан пожал плечами.

– Кажется, женился на горничной леди Рэдли и увез ее в Париж, где она обосновалась в качестве английской портнихи. Как я слышал, англомания там нынче в моде. Ох уж эти французы с их причудами! Впрочем, как слуга Виктор был очень даже неплох. Особой симпатии у меня не вызывал, однако придраться было не к чему. Довольно часто мы слишком много себе надумываем. Он отличался изрядной преданностью и уходил неохотно… Хочешь еще бренди с содовой? Или предложить тебе белый рейнвейн с сельтерской? Я предпочитаю его. Наверняка в соседней комнате найдется бутылка.

– Спасибо, больше не хочу ничего, – отказался художник, снял кепи и пальто и бросил их на саквояж, который поставил в углу. – Дорогой мой, позволь поговорить с тобой серьезно. Не хмурься! Мне и самому этот разговор неприятен.

– В чем дело? – капризно вопросил Дориан, развалившись на диване. – Надеюсь, речь пойдет не обо мне? Сегодня я от себя устал. Хочу стать кем-нибудь другим!

– Именно о тебе, – сурово произнес Холлуорд. – Полчаса, не больше.

Дориан вздохнул и закурил папиросу.

– Целых полчаса! – недовольно пробормотал он.

– Я прошу не так уж много, Дориан, и делаю это исключительно для твоего же блага. Ты должен знать, что в Лондоне про тебя рассказывают самые ужасные вещи.

– Знать ничего не желаю! Люблю сплетни про других, а слушать про себя мне ничуть не интересно. Отсутствует прелесть новизны.

– Дориан, тебе должно быть интересно. Свое доброе имя интересно любому джентльмену. Ты же не хочешь, чтобы люди считали тебя скверным и опустившимся? Разумеется, у тебя есть титул и богатство. Однако титул и богатство еще не все. Заметь, лично я этим слухам не верю. По крайней мере, не верю им, когда гляжу на тебя. Пороки оставляют неизгладимый след на лице человека, их не скроешь. Некоторые считают, что бывают пороки тайные. Ничего подобного! Если несчастный одержим пороками, они проявляются в очертаниях губ, набрякших веках и даже в форме пальцев. Некто, кого я не хочу называть, потому что ты с ним знаком, в прошлом году пришел ко мне с просьбой написать его портрет. Прежде мы не были знакомы, и я ничего о нем не слышал, хотя потом услышал много чего. Он предложил неприлично большие деньги. Я отказался. В форме его пальцев мне привиделось нечто отвратительное. Теперь я знаю, что поступил совершенно правильно. Он ведет безобразнейший образ жизни! Но ты, Дориан, с чистым, прекрасным и невинным лицом, в цвете дивной молодости – разве я могу поверить слухам? Хотя видимся мы редко, в студию ты больше не приходишь. Когда люди шепчут про тебя гнусности, я не знаю, что и думать. Дориан, отчего герцог Бервик покидает клуб, стоит тебе туда зайти? Почему многие лондонские джентльмены не посещают твой дом и не зовут тебя в гости? Раньше ты был дружен с лордом Стейвли. На прошлой неделе я встретился с ним за ужином. Твое имя всплыло в разговоре, в связи с миниатюрами, которые ты одолжил для выставки в музее Дадли. Стейвли презрительно скривился и заявил, что, может быть, у тебя и безупречный художественный вкус, однако с таким, как ты, не должна знаться ни одна невинная девушка, а порядочным женщинам даже в комнате с тобой находиться зазорно. Я напомнил ему, что ты мой друг, и попросил объяснений. И он мне рассказал… Причем рассказал при всех! Это ужасно! Почему твоя дружба так пагубна для молодых людей? Помнишь несчастного юношу-гвардейца, который покончил с собой? Вы были очень близки. А сэра Генри Эштона, которому пришлось покинуть Англию с позором? Вы были неразлучны. А как насчет Адриана Синглтона и его ужасной кончины? Как насчет единственного сына лорда Кента и его загубленной карьеры? Вчера на Сент-Джеймс-стрит я встретил лорда Кента. Он убит стыдом и горем. Как насчет юного герцога Пертского? Что у него теперь за жизнь? Почему с ним не станет общаться ни один приличный джентльмен?

– Прекрати, Бэзил! Ты сам не знаешь, о чем говоришь, – с бесконечным презрением бросил Дориан Грей, кусая губы. – Тебе интересно, почему Бервик покидает клуб, стоит мне прийти? Причина в том, что я знаю все про его жизнь, а не в том, что он знает все про мою. С такой кровью, как у него, вряд ли можно избежать неприятностей. Ты спрашиваешь меня про Генри Эштона и юного Перта. Разве я привил одному пороки, а второму распущенность? Если глупый сынок Кента женится на уличной девке, при чем тут я? Если Адриан Синглтон подделывает подпись друга на векселе, разве я сторож ему? Знаю, как у нас в Англии любят молоть языком. Обыватели открыто провозглашают свои моральные предрассудки, а сами шепотом обсуждают «разврат» членов светского общества, пытаясь создать видимость, что они причастны к этим кругам и к людям, которых чернят! В этой стране достаточно обладать яркой индивидуальностью и толикой ума, чтобы твое имя трепал любой. А что за образ жизни ведут те, кто строит из себя добродетель? Дорогой мой, ты забываешь, что мы живем в стране лицемеров!

– Дориан, – вскричал Холлуорд, – дело совсем не в том! Я знаю, что в Англии все скверно, наше общество никуда не годится. Потому-то я и хочу, чтобы ты был хорошим человеком! Увы, пока это не так. О человеке судят по его друзьям. Твои друзья утратили всякое представление о чести, совести и чистоте! Ты заразил их безудержной тягой к наслаждениям. Они погрузились в самую бездну. И туда их завел ты! Да, именно ты, и тем не менее ты улыбаешься даже сейчас! И это еще не самое худшее. Я знаю, что вы с Гарри неразлучны. Хотя бы поэтому, если уж ничто другое тебя не волнует, тебе не следовало делать имя его сестры притчей во языцех!

– Поосторожней, Бэзил. Ты зашел слишком далеко!

– Я обязан высказаться, а ты обязан выслушать!.. Когда ты познакомился с леди Гвендолен, ее имени не касалась даже тень скандала. Есть ли теперь в Лондоне хоть одна женщина, которая отважится прокатиться с ней по Парку? Даже ее детям не позволяют жить с ней вместе. И это еще не все. Не раз тебя видели на рассвете, когда ты выбирался из низкопробнейших публичных домов или крадучись входил в грязнейшие притоны Лондона, переодевшись, чтобы не быть узнанным. Неужели это правда? Впервые услышав подобные рассказы, я расхохотался. Теперь же я содрогаюсь. А как насчет твоего образа жизни в поместье? Дориан, ты даже не представляешь, что о тебе говорят!.. Не скажу, что не хочу читать тебе мораль. Помню, как-то Гарри заметил, что каждый, кто берет на себя роль священника-любителя, начинает с этой фразы, потом же нарушает данное слово. Я хочу прочесть тебе мораль! Я хочу, чтобы твоя жизнь вызывала всеобщее уважение! Я хочу, чтобы ты порвал со своими ужасными знакомствами! Не надо пожимать плечами. Не будь таким равнодушным. У тебя удивительный дар влияния на людей. Используй его во благо, а не во зло. Говорят, ты развращаешь каждого, с кем сходишься, и тебе достаточно войти в приличный дом, чтобы в скором времени случился какой-нибудь скандал. Не знаю, правда это или нет. Да и откуда мне знать? Но так говорят. Я слышу то, чему нельзя не поверить. В Оксфорде лорд Глочестер был одним из моих лучших друзей. Он показал письмо жены, которое она написала ему, умирая в одиночестве на вилле в Ментоне. Твое имя упоминалось в самом ужасном признании, что мне довелось прочесть… Я сказал ему, что это бред, ведь я хорошо знаю тебя и ты не способен ни на что подобное. Да знаю ли я тебя вообще? Прежде, чем ответить на этот вопрос, мне следовало бы увидеть твою душу…

– Увидеть мою душу! – пробормотал Дориан Грей, вскакивая с дивана и белея от страха.

– Да, – мрачно ответил Холлуорд с глубоким сожалением в голосе, – увидеть твою душу. Но это дано лишь Богу.

С губ юноши слетел горький издевательский смешок.

– Сегодня ты тоже ее увидишь! – вскричал он, хватая со стола лампу. – Пойдем, посмотришь на дело рук своих. Почему бы и нет? Если захочешь, расскажи потом всему миру. Тебе никто не поверит! А если и поверят, так еще больше станут мной восторгаться. Я знаю наш век лучше тебя, хотя ты постоянно о нем разглагольствуешь. Пойдем же! Хватит речей о моральном разложении! Пора встретиться с ним лицом к лицу!

Он топнул ногой в безумной гордыне. При мысли о том, что его тайну разделит другой человек, Дориана Грея охватил безудержный восторг. Автор портрета, источника его позора, до конца своих дней будет нести тяжкий груз осознания того, что он совершил.

– Да, – продолжил Дориан, подходя ближе и вглядываясь в строгие глаза художника, – я покажу тебе мою душу. Ты увидишь то, что дано лицезреть лишь Богу, как ты полагаешь.

Холлуорд отшатнулся.

– Дориан, что за богохульство! Не смей так говорить! Слова твои ужасны и бессмысленны.

– Ты и правда так думаешь? – Он снова рассмеялся.

– Я уверен. Все, что я сегодня тебе высказал, было ради твоего же блага! Ведь я всегда был тебе преданным другом.

– Оставь меня, наконец, в покое! Заканчивай, что хотел сказать.

Лицо художника судорожно исказилось. Он помолчал, и на него нахлынуло чувство безграничной жалости. В конце концов, какое право имеет он вмешиваться в жизнь Дориана Грея? Если юноша совершил хотя бы малую толику того, что о нем говорят, до чего же сильно он страдает! Холлуорд взял себя в руки, подошел к камину и постоял, глядя на поленья, усыпанные похожим на иней пеплом, и дрожащие языки пламени.

– Бэзил, я жду, – напомнил юноша, чеканя слова.

Художник обернулся.

– Вот что я тебе скажу! – вскричал Холлуорд. – Ты обязан дать мне хоть какое-то объяснение! Если ответишь, что обвинения ложны от начала и до конца, я поверю тебе. Опровергни же их, Дориан! Неужели не видишь, как я страдаю? О, Господи! Только не говори, что ты скверный, порочный и бесчестный!

Дориан Грей улыбнулся. В изгибе его губ проскользнуло презрение.

– Пойдем наверх, Бэзил, – вкрадчиво предложил он. – Изо дня в день я веду дневник и никогда не выношу его из комнаты, в которой пишу. Пойдем, и я покажу тебе.

– Если хочешь, Дориан, я пойду с тобой. На поезд я опоздал, но это неважно. Поеду завтра. Только не проси меня ничего читать сегодня. Все, что мне нужно, – простой ответ на мой вопрос.

– Ты получишь его наверху. Долго читать тебе не придется.

Глава 13

Он покинул комнату и направился к лестнице. Бэзил Холлуорд следовал сразу позади него. Шли они крадучись, невольно приглушая шаги. Лампа бросала кругом причудливые тени. Поднялся ветер, стекла в окнах задребезжали.

Дойдя до верхней площадки, Дориан поставил лампу у двери, вынул ключ и отпер замок.

– Ты действительно хочешь знать, Бэзил?

– Да.

– Я польщен, – с улыбкой заметил юноша и порывисто добавил: – Ты единственный на свете, кто имеет право знать обо мне все! Моя жизнь касается тебя в гораздо большей степени, чем ты можешь себе представить.

Дориан поднял лампу, открыл дверь и вошел. Мимо пронесся поток воздуха, и огонь в лампе вспыхнул сумрачно-оранжевым. Юноша вздрогнул.

– Прикрой за собой дверь, – прошептал он, ставя лампу на стол.

Холлуорд недоуменно огляделся. У комнаты был такой вид, будто ею не пользовались много лет. Выцветший фламандский гобелен, завешенная покрывалом картина, старый итальянский cassone, почти пустой книжный шкаф – вот и вся обстановка, не считая стула и стола. Пока Дориан Грей зажигал огарок свечи на каминной полке, художник заметил, что повсюду лежит пыль, а ковер дырявый. За деревянной панелью пробежала мышь. В комнате стоял сырой запах плесени.

– Думаешь, видеть душу дано лишь Богу? Отдерни покрывало, Бэзил, и ты увидишь мою душу!

В голосе его звучала холодная злоба.

– Дориан, ты с ума сошел либо меня разыгрываешь! – пробормотал Бэзил с неодобрением.

– Не хочешь? Что ж, тогда я сам. – Юноша сорвал покрывало и бросил его на пол.

С губ художника сорвался крик ужаса, когда он увидел в полумраке скалящееся ему чудовищное лицо. Сама улыбка вызывала брезгливое отвращение. Господи! И это – Дориан Грей? Все же дивная красота юноши исчезла под отвратительной маской не до конца. В поредевших волосах сквозило немного золота, чувственный рот еще слегка алел. Опухшие глаза отчасти сохранили синеву, изящные ноздри и стройная шея не вполне утратили благородность очертаний. Кто же нарисовал такое? Вроде бы манера письма его, Бэзила, да и рама та самая, изготовленная по его эскизу. Догадка показалась ему абсурдной, и все же он испугался. Художник схватил свечу и поднес к картине. В левом углу стояла его собственная подпись, выведенная размашистыми ярко-красными буквами.

Что за гнусная карикатура, что за подлая сатира? Никогда он этого не писал! Но портрет явно его руки. Художник признал свою работу, и кровь застыла у него в жилах. Что же это значит? Почему портрет так изменился?.. Бэзил страдальчески посмотрел на Дориана Грея. Его губы подергивались, во рту так пересохло, что он не смог выговорить ни слова. Он отер рукой взмокший лоб.

Юноша прислонился к каминной полке, наблюдая за другом с тем странным выражением, которое бывает у зрителя, всецело поглощенного игрой гениального актера. В нем не было ни печали, ни радости. Лишь жажда зрелищ да легкая нотка торжества сквозила во взгляде. Он вынул из петлицы цветок и понюхал или сделал вид, что нюхает.

– Что это значит? – наконец вскричал Бэзил. Собственный голос показался ему слишком визгливым и странным.

– Много лет назад, когда я был совсем мальчишкой, – проговорил Дориан Грей, сминая цветок, – ты повстречался со мной, осыпал похвалами мою красоту и научил ею кичиться. В один прекрасный день ты познакомил меня со своим другом, который открыл мне чудо молодости, а ты закончил мой портрет, который открыл мне чудо красоты. В приступе безумия – до сих пор не знаю, жалею я о том или нет, – я загадал желание, возможно, ты назвал бы его молитвой…

– Я помню! Я отлично помню! Нет! Быть того не может! Здесь сыро, в холсте завелась плесень. В мои краски въелся какой-то токсин! Говорю тебе, это невозможно!

– Эх, что значит невозможно? – пробормотал юноша, отошел к окну и прислонился лбом к холодному стеклу, за которым клубился туман.

– Ты говорил, что уничтожил портрет!

– Я ошибся. Портрет уничтожил меня.

– Не верю, что это моя картина!

– Разве ты не видишь на ней свой идеал? – с горечью воскликнул Дориан.

– Мой идеал, как ты его называешь…

– Ты сам назвал его так!

– Не было в этом ничего дурного и ничего зазорного! Ты стал для меня идеалом, какого я никогда больше не встречу. А это лицо сатира!

Загрузка...