Моё трудное вхождение в отряд пионерлагеря показалось мне поначалу случайностью. Я не предполагала, что моя притирка к любому новому коллективу в дальнейшем станет для меня испытанием. Но оказалось, куда бы я ни пришла впервые, во мне сразу просыпался мой боязливый внутренний Ребёнок. И он заранее ждал, что другие люди его не примут, не полюбят, вытолкнут из своей среды.
Окончание восьмого класса у меня совпало с хрущёвскими реформами, разделившими школы на восьмилетки и одиннадцатилетки с так называемым политехническим уклоном. Мало того, что продолжительность учёбы в школе увеличивалась на целый год, так ещё приходилось изучать рабочее ремесло, никак не связанное с будущей профессией. Спектр ремёсел был широк: швеи-мотористки, телеграфисты, машинистки, радиомонтажники и даже химики-лаборанты.
К восьмому классу я уже склонялась к техническому профилю. Та половинка чемодана, где недавно ещё громоздились мои игрушки, теперь заполнилась полезными книжками, такими как «Занимательная физика», «Сборник ребусов и головоломок» или подаренное бабушкой «Руководство по кройке и шитью». Дедушка прикрутил когда-то снятую крышку с чемодана на место, и моё книжное хранилище представляло почти сейф – чемодан даже закрывался на ключик. В семье же из книг имелось только собрание сочинение Льва Толстого довоенного издания. Тома в тёмно-синих коленкоровых обложках чудом сохранились после ленинградской блокады, когда книгами топили печи, и теперь занимали целую полку старой этажерки.
Книги для чтения я брала из районной детской библиотеки или перехватывала запретные для меня романы у мамы – она тоже приносила их из библиотеки.
Но вернусь к своему теперь закрывающемуся чемодану. На самом дне его, под полезными книжками, хранились мои девичьи дневники и одно постыдное, как мне казалось, письмо. В конверте с обратным адресом редакции журнала «Юность» лежал листок с отказом на мою первую повесть. Черновики повести я сразу вынесла на помойку, но письмо из настоящей редакции хранила несколько лет, самой себе в назидание, чтобы больше не пытаться писать всякую чушь. Сюжет повести выветрился из памяти, только помню, что называлась она «Семиклассники» и писалась в седьмом классе.
В то время как мой первый литературный опыт получился таким неудачным, моё участие в математической олимпиаде школы оказалось успешным: я решила все задачи, и меня делегировали от восьмиклассников на районные состязания. И пусть там я не заняла призового места, допустив ошибки в задании, участие в районной олимпиаде придало мне уверенности в своих математических способностях. Поэтому и выбор новой школы для продолжения учёбы был предрешён. Я подала документы в девятый класс, где одновременно обучали профессии радиомонтажника, а сама школа № 211 имела уклон в сторону физики и математики. (Эту направленность школа сохраняла вплоть до начала 90-х годов, став впоследствии языковой.)
Как водится в подростковом возрасте, мы отправились подавать документы в новую школу вдвоём с подружкой Люсей. Она не имела склонности ни к математике, ни к другим дисциплинам, но пошла со мной за компанию. До школы надо было ехать несколько остановок на трамвае – здание находилось на старинной Гороховой улице, в ту пору носившей имя Дзержинского. Школа имела интересную столетнюю историю. Открывалась как училище для девиц недворянского происхождения, в какой-то момент стала пединститутом, в довоенные советские годы – школа-девятилетка для детей трудящихся, а после войны – средняя мужская. В год моего поступления – нового типа политехническая школа-одиннадцатилетка с производственным обучением.
Архитектурный декор здания вызывал ассоциацию со старинным университетом: разлинованный рустом на ровные прямоугольники фасад; огромные полуциркульные окна с арочным завершением на первом этаже; строгие входные двери с широкими створками. И продолжала эту красоту просторная мраморная лестница в два пролёта, ведущая на второй этаж. Хотя здание имело всего три этажа, высотой не уступало соседним четырёх-пятиэтажным жилым домам – потолки в классах были высокими, как в театре.
Мы с Люсей робко вошли в кабинет директора, протянули свои школьные свидетельства за восьмой класс, характеристики. Заявили, что хотим в класс радиомонтажников. Позже я снова встречусь с директором Петром Ивановичем – уже на уроках математики.
Просматривая моё свидетельство с четвёрками и пятёрками, директор благожелательно улыбнулся и заявил, что может зачислить меня в радиомонтажники. Но Люське, с документом из сплошных троек, предложил пойти в класс, где ученицам давали профессию швей-мотористок.
Согласно реформе, в одиннадцатилетке предполагалось обучать только школьников последних трёх классов: девятого, десятого и одиннадцатого. Младшие классы перевели в другие школы, так что образовательное учреждение походило на современный лицей. Притом в параллели было не два-три класса, как в традиционной школе, а от восьми до десяти.
После недолгого размышления Люська забрала свои документы и отнесла их в вечернюю школу рабочей молодёжи, а работать устроилась секретаршей в одну контору, где её папа был начальником. Вечернюю школу она окончила и даже сумела поступить в торговый институт, ибо в те годы конкурс в него был невелик. И хотя после второго курса института Люську отчислили, карьера подруги сложилась неплохо. Она окончила курсы бухгалтеров и в перестроечные 90-е годы оказалась на коне и при хороших деньгах. В то время когда дипломированные инженеры массово пополняли армию безработных, бухгалтеры были нарасхват – всюду открывались банки и частные предприятия, и всё требовало учёта. Я так подробно пишу здесь о подруге, поскольку мы поддерживали отношения долгие десятилетия, хотя и начали отдаляться друг от друга с этого момента.
Итак, наши с Люськой пути-дороги разошлись, а я в тот учебный год снова оказалась новенькой в классе, опять одиночкой. Мои трудности сближения с классом усугубились тем, что половина учеников занимались вместе восемь лет, а поступившие из других школ пришли по двое, по трое.
Перед началом занятий я чувствовала себя неуверенно, стояла в сторонке. Прозвенел звонок, и я прошла вслед за другими в класс, молча села на предпоследнюю парту. Неожиданно ко мне подошла одна из девочек и дружелюбно спросила:
– Как тебя звать? Можно сесть с тобой?
Но почему я всегда цепенею в новом месте, почему она обратилась ко мне, а не я?
Ленка, так звали мою соседку по парте, на оставшиеся школьные годы стала моей близкой подругой. Оказалось, она тоже в этом классе никого не знала. У нас выявилось много общих интересов: занятие одним видом спорта, хотя и в разных клубах, интерес к рисованию и архитектуре, а также болтовня на уроках, за которую нам нередко писали замечания в дневник. Вдвоём нам не было уже ни страшно, ни скучно, но с остальной частью класса мы так и не сблизились.
Лишь однажды весь наш класс, как тогда говорили, «в едином порыве» высыпал на улицу в учебное время, и это не было побегом.
Помнится, мы сидели в классе, на уроке английского языка, как всегда вжимая головы в плечи, когда учительница склонялась с авторучкой над журналом, раздумывая, чью фамилию назвать, кого вызвать к доске. И вдруг в классе включилась радиотрансляция – по ней обычно объявлялось о субботниках, собраниях или иных скучных мероприятиях. Но на этот раз звучал торжественный голос Левитана. Он объявлял, что первый человек – наш, советский – Юрий Гагарин полетел в космос. Все закричали «ура», начали шуметь, поскакали с парт, и вскоре весь класс оказался на улице. Поскольку наша школа находилась в центре города, за нами и перед нами шли толпы других школьников, студентов, просто горожан. Мы прошли ближайшей улицей одну трамвайную остановку и оказались на Невском проспекте у Казанского собора. Там уже шествовала стихийная демонстрация, в руках многих были самодельные плакаты – листы ватмана, прибитые к фанере, и на них кривыми буквами выписаны слова восторга героям космоса и создателям космических кораблей.
11 класс, 211 школа, Ленинград, 1963 год
Ещё один момент, когда нам с подругой Ленкой выпало приобщиться к истории, случился в нашу последнюю школьную весну 1963 года. И опять расположение нашей школы сыграло решающую роль. Если с одной стороны школы, на расстоянии трамвайной остановки, находился широкий Невский проспект – главный проспект нашего города, – то с другой стрелой вытянулся Вознесенский проспект (тогда пр. Майорова), второй известный луч города, замышленного отцом-основателем Петром I. Это была правительственная магистраль, и по ней часто провозили высокопоставленных зарубежных гостей в Мариинский дворец на Исаакиевской площади – в те годы в нём собирался Лен совет, а впоследствии, после перестройки, обосновалось Законодательное собрание Санкт-Петербурга. В тот день ожидалось тоже невероятное событие: должен был проезжать кортеж с легендарным Фиделем Кастро.
Для молодёжи первого послевоенного поколения далёкий кубинский лидер был сравним разве что с Лениным: тоже революционер, тоже первый и тоже основатель нового государства.
Вдоль проспекта организованно выставляли служащих близлежащих предприятий, однако желающих увидеть романтического руководителя было гораздо больше. Тут толпились домохозяйки, студенты, школьники и, среди прочих, мы с подругой Ленкой, сбежавшие с последних уроков. Стоял тёплый майский день, на всех встречающих уже были лёгкие пальто, многие в лёгких туфлях и без головных уборов, а в руках некоторых – цветы. Мы втиснулись в толпу на обочине узкого тротуара. И проезжая часть была достаточно узкая – кортеж мотоциклов едва не задевал нас. И вот уже совсем рядом машина с открытым верхом, и в ней стоял тот, ради кого мы оказались здесь. Фидель, крепкого вида, мужественный, со жгуче-чёрной бородой, как мы привыкли видеть его на фотографиях. Он заметно возвышался над сопровождающими его приземистыми функционерами.
Мы смотрели на лидера революционной Кубы с обожанием, полным фанатизма. И даже мечтали о том, вот бы здорово броситься под ту машину (технически это казалось вполне осуществимым, поскольку машина проезжала на умеренной скорости). Разумеется, остаться живыми. Машина бы остановилась, Фидель вышел бы из машины, подошёл к нам, лежащим у колёс, склонился над нами…, в общем, фантазии и того времени вполне писательские:).
За исключением таких, выпадающих из ряда вон событий, мы не чувствовали, как говорится, единения с народом или даже с одноклассниками и продолжали общаться исключительно с Ленкой.
В одиннадцатом классе главным перед нами стоял вопрос выбора профессии.
На тот момент меня снова захватили литературные увлечения, я охотно участвовала в создании стенгазеты класса, занималась в школьном кружке журналистики. Однако интересующие меня факультеты – журналистики, филологии, искусствоведения или психологии – были недоступны для выпускников дневных школ. По закону того времени для подачи документов на эти специальности требовалось иметь два года рабочего стажа. Реформа, превратившая обычные школы в политехнические одиннадцатилетки, поставила заслон на поступление выпускникам школ на дневные гуманитарные факультеты. Так что ввиду общего порядка поступления в вузы гуманитарная стезя не рассматривалась мною совсем.
Но хорошая успеваемость по всем предметам и любознательность к разным сферам оставляли мне большой выбор среди профессий естественнонаучного профиля.
Разумеется, не все предметы мне были одинаково интересны, не ко всем я относилась с одинаковым прилежанием. Не знаю, насколько повлияла на меня профессия отсутствующего отца – я знала, что он работает учителем биологии в своём далеке, – но я не любила биологию и химию. А также, имея маму-врача, не смотрела и в сторону медицины. Как будто я бессознательно отгораживалась от этих дисциплин, сохраняя внутреннюю дистанцию от родителей. Зато множество технических вузов с набирающими популярность специальностями – электроникой, автоматикой, прикладной физикой – открывали простор мечтам выпускницы с крепким аттестатом.
Каждая девочка, но предположу, что и мальчики переживали из-за своего внешнего вида, особенно в подростковые годы, начиная лет с двенадцати. У меня недовольство своим лицом, отражённым в маленьком зеркальце – курносым носом, неправильным прикусом, тонкими губами, морщинками у глаз при смехе, прыщиком на носу, – чередовалось с принятием образа в целом в большом трюмо, если я рассматривала себя в обновке.
С мамой, Ленинград, 1960 год
Но в те времена детям редко покупали что-нибудь новое, да и выбор в магазинах был невелик. Чаще нарядные платьица приходили мне от каких-то родственников или знакомых, но что-то шила мне бабушка, не являясь, однако, искусной портнихой. И самым для меня ужасным было ненавистное зимнее пальто из грубого чёрного драпа, перелицованное – то есть вывернутое наизнанку – из старого мужского пальто деда. Пальто с воротником из чёрного каракуля, тоже переделанного из какого-то старья. Я всячески избегала надевать это тяжёлое тёплое пальто зимой, до ощутимых морозов носила серенькое демисезонное, купленное мне в магазине. И с первыми лучами солнца в морозном ещё марте торопилась снова к лёгкому одеянию.
Иногда мне удавалось выпросить что-то из маминых нарядов – помню кирпичного цвета крепдешиновую блузку, единственную приличную в её гардеробе. Моя мама была маленькой и худощавой женщиной, так что к своим четырнадцати годам я уже перегнала её в росте, но блузку могла носить. А юбки я уже научилась шить сама в платном кружке швейного дела. Занятия в кружке мне оплатила бабушка.
Но были у меня и свои любимые вещи, например шапки из разнообразного меха. И обновлялись они часто! В средних классах я носила шапку, сшитую объёмным капором из шкурок хорька, – шоколадно-коричневую, с пламенеющими рыжими полосками; позже у меня появился чёрный берет с шариком-помпоном – из кролика; а ещё моя любимая шапка из сивой нутрии – с игривым бантиком над кожаным козырьком – её я носила уже в институте.
Все модные в то время меховые шапки мне профессионально шила бабуля, шила до последних её дней. Десятилетней девочкой, в начале двадцатого века, она была отдана «в ученичество» к скорняку. После революции работала на меховой фабрике «Рот фронт» и с гордостью хранила свою фотографию с доски почёта, где к её фамилии было приписано слово «стахановка». Уже будучи на пенсии, иногда подправляла родственникам меховые воротники для их перелицованных пальто. Я с удовольствием помогала бабуле прибивать маленькими гвоздиками к старой фанере распяленные воротники ворсом вниз, вдыхая лёгкий запах кожи выделанной мездры. На ней портновским мелком бабуля делала крой и отреза́ла острой бритвой всё лишнее.
Бабушка тоже любила принарядиться. Помню, как она посещала модистку – мастерицу по шитью шляпок из фетра – и часто брала меня, ещё дошкольницу, с собой. И помню первую свою фетровую шляпку, тёмно-синюю, с узкими полями, декорированными мелкими дырочками. Шляпка закрывала уши и завязывалась на тесёмки у подбородка. Такие шляпки я порой вижу на иллюстрациях к романам Достоевского.
Так что, несмотря на сугубо пролетарские корни, мне, выросшей во второй половине XX века, довелось увидеть элементы дореволюционной моды царской России.
В парке Монрепо с бабушкой (слева) и мамой, г. Выборг, 1950 год
В 60-е годы и в магазинах стали появляться отдельные модные изделия. Когда я поступила на первый курс института, мне купили замечательное, в крупную чёрно-белую клетку, пальто из ворсистого бобрика, и в нём я проходила почти все студенческие годы. Со временем одежда в моей жизни перестала быть источником переживаний, всё чаще даря радость. Хотя вплоть до перестроечных времён заботы, связанные с приобретением обновок, требовали и времени, и финансов, и нервотрёпки в очередях. Но с наступлением рыночной экономики в 90-е всю страну наводнили дешёвой одеждой, привозимой «челноками» из ближайших стран, а также и вовсе копеечной, продающейся на килограммы, одеждой секонд-хенд. На брендовую одежду из дорогих магазинов я даже не заглядывалась, выбирая из доступного мне по цене.
И даже мой внутренний Ребёнок не просыпался и не требовал невозможного, когда я проходила мимо блестящих витрин дорогих бутиков на Невском. Но, возможно, присматривался к моделям мой внутренний Писатель, прикидывая, во что он оденет героев своих будущих книг.
Причёски и стрижки моей юности тоже достойны описания. В эти годы, позже названные хрущёвской «оттепелью», ушло неукоснительное требование к девочкам носить косы, свёрнутые на затылке «корзиночкой», до окончания школы. Я и сама сделала первую короткую стрижку «под Гавроша» после восьмого класса, и кажется, она шла мне. И в новую школу, в одиннадцатилетку, я пришла обновлённой.
А вскоре снова принялась отращивать свои непослушные вьющиеся пряди – ведь настала мода «начёсов», ужасно вредящая сохранению волос. Начёс превращал свободную стрижку в приподнятое сооружение на голове у девушек. А если волосы отрастить подлиннее, то можно сделать и модную причёску, заколотую шпильками. На школьной выпускной фотографии я уже, как все, со взбитым валиком волос – с прической «Бабетта».
И может быть, кому-то будет интересно прочитать про мою детскую обувь, послужившую мне основой для одного давнего эссе. Дам здесь небольшой отрывок.
Недавно я случайно обнаружила место, где хранится старая одежда всей моей жизни. Я искала её на антресолях и на дачных чердаках и высматривала на старых фотографиях, но нашла её там, где найти не ожидала, – в «небесном гардеробе». Именно туда отлетают души отживших свой век вещей.
Однажды я раскладывала вещи на полках недавно приобретённого шкафа, и вдруг в памяти возник шкаф моего детства. В какой-то момент я даже увидела его: одностворчатый, фанерный и с мутноватым зеркалом на двери. Мысленно я нащупала металлическую скобку ручки, потянула за неё, и дверца со скрипом приоткрылась. Внутри шкаф совсем не походил на тот, что стоял когда-то в нашей комнате. Открывшееся мне пространство имело необъятные размеры, и в нём каким-то образом вместились почти все мои вещи разных лет! Я тотчас назвала это хранилище «небесный гардероб»!
На нижней полке грудой лежали, сплетясь шнурками и узкими ремешками, мои туфли, ботиночки и сапожки. Мы так давно не встречались с ними! И сразу выдвинулись вперёд мои первые фавориты – поношенные сандалики: вверху на мягкой коже ажурная перфорация в виде звёздочек, мягкий ремешок поперёк стопы, с несколькими дырочками на конце. Вспомнилось, как трудно было просунуть в такую дырочку ускользающий из пальцев короткий гвоздик металлической пряжки с другого края сандалий. Но сейчас мне бросился в глаза неровный вырез для быстрорастущего большого пальца – и даже вспомнился тот момент, когда моя изобретательная бабушка, поворачивая сандалию в руках, расковыривала его маникюрными ножницами.
Эти разношенные двойняшки помнили многое: и неровные булыжники на послевоенной ленинградской мостовой, и песчаные дорожки Юсуповского сада, когда мелкая колючая галька застревала внутри сандалий, и влажную росу на траве, холодящую босой палец в прорези.
Следующая картинка – зима уже первых школьных лет. Поэтому, оттесняя летнюю парочку, с полки «небесного гардероба» выпрыгнули мокрые от снега серые валенки с чёрными галошами.
Хотя нет: резиновая галоша с розовой байковой подкладкой жалась только к одному валенку, другой же был гол как сокол! Галоша была всего одна, потому что парная потерялась, однажды на зимней снежной горке спрыгнув с тёплого валенка, затаилась в снегу. Поэтому одинокий валенок стоял, обсыпанный искрящимися крошками льдинок, а оставшаяся без пары галоша, напротив, была просто мокрая, с капельками слёз – одно и другое являло следы растаявшего снега.
Прежде, чем закрыть дверцу шкафа, я решила взглянуть хоть одним глазком на те полки, где громоздилась подростковая и юношеская обувь.
Я сразу увидела тёмно-серые туфли, купленные мне бабушкой к выпускному вечеру. На чуть приподнятом устойчивом каблучке, с маленьким бантиком спереди. Вид у туфель был почти королевский, ведь они собирались на школьный выпускной бал! Выйдя за двери школы, они попали в зыбкую и светлую июньскую ночь! Туфли цокали металлическими подковками по гранитной набережной Невы, по заполненному стайками выпускников Невскому проспекту. Вокруг, как бабочки-капустницы крыльями, девушки шелестели белыми платьями из искусственного шёлка, и важными пингвинами вышагивали рядом мальчишки в чёрных костюмах и белых рубашках.
Но туфли эти неимоверно жали ноги, а натёртые мозоли застилали болью глаза, так что вскоре и пингвины, и бабочки-капустницы как-то потускнели. А на рассвете негодные туфли ускорили моё расставание с провожающим меня одноклассником. Отпрянув от долгожданного поцелуя, я побежала в свою парадную и скинула с ног мучительниц – и даже не знаю, носила ли их впоследствии. То были самые ужасные туфли в моей жизни, и, будь моя воля, я бы выкинула из памяти. Но выкинуть что-нибудь из «небесного гардероба» так же невозможно, как вычеркнуть из сердца того, кто причинил тебе когда-то самую сильную боль!
Сейчас у большинства молодых людей первые воспоминания о жилом пространстве синхронно связаны с их собственной детской комнатой. Я же всегда делила спальню с кем-то. Я хорошо помню свою детскую железную кроватку и задвинутую под неё ещё отделённую половинку старого чемодана с моими сокровищами. Вначале кровать стояла чуть ли вплотную с двуспальной кроватью бабушки и деда, позже место широкой кровати заняла мамина, односпальная – тогда проход стал чуть шире. И наконец у меня появился узкий диванчик всё в той же маленькой комнате.
Позже мы делили комнату с мужем и – очень долго – со своими детьми в тех квартирах, где в разное время жили. Особенно запомнилась комната в коммунальной квартире, где родилась моя первая дочка. Мы жили в той комнате большим коллективом, как в общежитии: на широкой тахте – я и муж; деревянная кроватка дочки неподалёку, а за шкафом в той же комнате уже пожилая мама – так мы жили примерно год. Лишь со временем мы смогли расширить жилплощадь путём разменов, переездов и покупки отдельной кооперативной квартиры.
Из квартиры ещё не успел выветриться запах краски и свеженаклеенных обоев, как однажды в гости к нам приехала мама – навестить взрослых детей и внучку. На тот момент она проживала в отдельной комнате, в коммуналке. Маленькая, но слегка пополневшая за последние годы – как-никак, достигла пенсионного возраста, – она продолжала ещё работать в поликлинике. Войдя в квартиру, мама совершила обход всех помещений и в целом осталась довольна порядком.
Комнаты ещё были пустоваты, поскольку с трудом подкопленные деньги целиком ушли на первый взнос за кооператив – на мебель не осталось ни рубля. В проходной комнате, в нашей спальне, стояли раскладной диван, приобретённый в первый год семейной жизни, и деревянная, с плашками ограждения, первая кроватка нашей малютки. И ряд громоздящихся друг на друге коробок – в них лежало детское бельё: пелёнки, ползунки, распашонки и колготки. А в соседней комнате сиротливо возвышался однотумбовый письменный стол, свидетель наших с мужем студенческих лет.
Громоздкий шифоньер с помутневшим зеркалом и незакрывающимися дверцами мы, переезжая на новую квартиру, вынесли на помойку, как и разваливающийся на части комод, и старый обтрёпанный чемодан. Нас выручал встроенный в стену прихожей шкаф с множеством полок, а также широкие подоконники. Одежду мы вешали на гвозди, прибитые к дверце встроенного шкафа.
Мама приехала в воскресенье и дождалась, когда муж, посадив дочку в коляску, вышел с ней погулять. Мы остались в квартире вдвоём. Я занималась хозяйством, застилала новое постельное бельё на супружеском диване. Мама присела на сундучок, стоящий в спальне, и тихо сказала, что хочет со мной поговорить о важном деле. Я повернулась к ней. Мама выглядела в тот день неплохо: рыжеватые от хны волосы, заколотые шпильками на затылке; слегка подкрашенные губы. И так не вязались с благополучным видом жалобные интонации её рассказа о своём житье-бытье: и добираться до работы в поликлинику неудобно, уходит больше часа; и заведующая зубным отделением вредничает; и дома заедают соседи по коммуналке; и подруги живут в разных концах нашего разросшегося города, так что встречаться с ними всё труднее.
Я, переворачивая пододеяльник, сочувственно поддакивала, думая, однако, о том, что скоро мои вернутся с улицы, а у меня ещё обед не готов. Голос мамы стал совсем тихим:
– Я там, в своей квартире, совсем одна, как на выселках. Так и буду теперь стареть среди чужих людей.
Мама замолчала и в следующее мгновение неожиданно громко зарыдала: слёзы обильным потоком хлынули из её глаз. Она сбивчиво и торопливо упрашивала меня снова съехаться с ней – обменять нашу двушку и её комнатку в коммуналке на квартиру побольше, чтобы жить всем вместе.
Моя мама, испытавшая вместе с нашей молодой семьёй все тяготы квартирного неустройства, уже не умела жить отдельно. А ведь сколько ей пришлось приноравливаться под неудобство совместного проживания! Когда мой юный муж из студенческого общежития переехал в нашу сложносоставную семью, нам, новобрачным, старшее поколение выделило проходную восьмиметровку. А маме пришлось переместиться в комнату бабушки и деда, отгородив свою кровать ширмой. И позже, когда она жила уже с моей семьёй, в другой коммунальной квартире, когда её кровать стояла за шкафом и в комнате уже был грудной ребёнок, её положение было незавидно.
В то время было принято съезжаться со стариками, чтобы их жилплощадь в случае смерти не ушла государству, – понятия «приватизация жилплощади» ещё не существовало. Да и старикам порой требовалась помощь со стороны молодых. Но мама ещё была в силе. И главное: ещё был жив дед, уже, действительно, разменявший восьмой десяток, и он жил один. Но он не выражал желания съехаться, а мама, сидя сейчас посреди моей спальни, умоляла об обмене, продолжая всхлипывать.
Меня раздирали внутренние противоречия: я не желала этого объединения, но и уклониться не посмела бы. Мама, оставившая меня в дошкольном детстве на попечение бабушки и позже неизменно стоящая в её тени, стремилась прислониться ко мне. Получалось так, что мне придётся стать опорой для начинающей стареть мамочки, когда до настоящей её старости было далеко.
Разговор с мамой состоялся весной. Мы обсудили ситуацию с мужем и уже осенью обменяли нашу квартиру и мамину комнату на тесную «хрущёвку» из четырёх маленьких комнат-клетушек в другом районе города. Самая маленькая комнатка составляла лишь пять квадратных метров и служила нам просто кладовкой.
Ещё через пару лет, когда совсем одряхлел дед, мы съехались и с ним, в очередной раз поменяв квартиру. Так что даже не три, а четыре поколения – осколки разных семей – собрались под одной крышей. Совместное проживание сопровождалось всевозможными разборками: между дедом и мамой (для мамы дед был нелюбимым отчимом), между зятем и тёщей, между детьми и родителями. А дочки – в новой квартире родилась ещё одна – умело лавировали в любых конфликтах между взрослыми, выбирая выгодную для себя позицию.
Всю жизнь я мечтала о своей отдельной комнате: её не было у меня ни в детстве, ни в юности, ни в пору расцвета. Мечта исполнилась только в зрелом возрасте: к тому времени не было в живых деда с бабушкой, а мои девочки упорхнули в свою семейную жизнь и на другую жилплощадь. Как только у меня появилась своя комната, во мне в полную мощь развернулся писатель, потеснивший всех остальных невидимых персон в моей душе.
Если бы я постоянно горевала из-за перелицованного пальто или узкого диванчика для сна в общей с мамой комнате, то вряд ли мой внутренний Малыш трансформировался бы в Писателя. К счастью, за стенами дома был большой, как океан, и прекрасный мир. И я стремилась познать его.
Моя составная семья из бабушки с дедом и примкнувшей к ним позже мамы была далека от всех видов искусства. Лишь связанные бабушкой кружевные салфетки на этажерку или наволочки на диванные подушки, вышитые крестиком мамиными руками, говорили об их стремлении украсить свой быт.
Но первое моё знакомство с изобразительным искусством состоялось в комнате соседей по коммунальной квартире. Эти соседи жили с нами недолго, и детей моего возраста у них не было, но изредка они тоже приглашали меня к себе в комнату и показывали иллюстрации всевозможных картин. К тому времени я, как каждый пятилетний ребёнок, уже умела нарисовать цветными карандашами кособокий домик и солнышко с расходящимися прямолинейными лучами, но настоящих картин не видела.
Каждый раз, когда образованная соседка пускала меня в свою комнату, я просила её показать мне особенные картинки – цветные литографии с картин русских художников. Они имели размер, сравнимый с форматом журнала «Огонёк» тех лет, и лежали в специальной папке с тесёмками. Из тех литографий меня тогда особенно поразила и напугала копия картины Брюллова «Последний день Помпеи». Руины погибшего города, ставшего жертвой незнакомой мне стихии – огненного вулкана, – растерянные и мёртвые люди, испуганные дети. Я дрожала от страха, глядя на это изображение. И это несмотря на то, что Великая Отечественная закончилась лишь пять лет назад, в год моего рождения. Но недавняя война, известная нам, детям, лишь понаслышке, казалась чем-то далёким и завершённым. Кинофильмы я ещё не смотрела, и телевизора у нас не было. А картина, изображающая древние события, была явлением настоящим и пугающим.
Когда несколько лет спустя я увидела подлинное полотно Карла Брюллова в стенах нашего Русского музея, впечатление оказалось менее сильным, чем от маленькой копии, увиденной в детстве. Но в Русский музей я попала много позднее, лет в 10–12, когда ездила по городу уже одна.
А первым музеем, куда меня привела мама, оказался Железнодорожный музей. Он находился в нашем районе – возможно, поэтому и был выбран мамой для воскресной экскурсии. Сейчас у каждого второго малыша есть детская железная дорога: рельсы, будки стрелочников и миниатюрные вагончики, но я тогда, в свои семь лет, увидела всё это впервые – ни у кого из моих сверстников таких конструкций не было. Я, уткнув нос в стеклянные витрины, разглядывала всё это великолепие, пытаясь соотнести с миром настоящих железных дорог!
Настоящий железнодорожный вокзал и железную дорогу я уже видела года два назад, когда бабушка отвозила меня в гости к маме, тогда ещё жившей в соседнем Выборге. И хорошо запомнила своё знакомство с паровозом. Запомнила, потому что испугалась, впервые услышав его резкий, пронзительный свисток. Страх непонятного обрушился на меня, и я спряталась, уткнув голову бабушке в колени.
Поезда я любила, и особенно отложилась в памяти моя первая самостоятельная поездка в Батуми – фронтовая подруга мамы пригласила меня погостить к себе на каникулы. Мне было шестнадцать лет, я стояла у окна вагона, под ногами вздрагивали на стыках колёса поезда, и я испытывала нетерпение от встречи с морем точно так, как лирический герой тогда обожаемого мною Евгения Евтушенко:
…Курортники толпились в коридоре,
смотрели в окна:
«Вскоре будет море!»
Одни,
схватив товарищей за плечи,
свои припоминали
с морем встречи.
А для меня
в музеях и квартирах
оно висело в рамках под стеклом.
Его я видел только на картинах
и только лишь по книгам знал о нём.
И вновь соседей трогал я рукою,
и был в своих вопросах
я упрям:
«Скажите, скоро?..
А оно – какое?» —
«Да погоди,
сейчас увидишь сам…»
И вот – рывок,
и поезд – на просторе,
и сразу в мире нету ничего:
исчезло всё вокруг —
и только море,
затихло всё,
и только шум его…
Когда я пожирала море глазами из окна летящего поезда, то меня охватывало предчувствие невероятного. Но в полной мере я ощутила море кожей чуть позже, когда входила в воду, осторожно ступая босыми подошвами на раскалённую от солнца каменистую гальку пляжа. Вода, в отличие от наших северных озёр, принимала моё тело с нежной лаской и теплом, не испытывая холодной свежестью. Плавала я неважно. Часто-часто махала руками, чудом проплывала «саженками» метров десять, однако смело заходила в воду почти по горло, едва доставая кончиками пальцев дна.
Однажды я прочувствовала настоящий норов моря, когда, зайдя в воду в лёгкий шторм, вдруг поняла, что не могу выбраться из воды на берег. Вначале волна обманчиво подталкивала меня к берегу, поднимая на гребень пенящейся воды. Однако, не дожидаясь моих последних шагов на сушу, волна вдруг резко подавалась назад, накрывая меня с головой. Раз за разом волна несла меня к берегу и тут же снова отбрасывала в море, царапая лицо мутными взвесями гальки.
Я выбралась всё же самостоятельно, навсегда запомнив испытанный мною ужас перед неподвластной мне стихией.
Но полученный мною урок не стал препятствием к дальнейшему общению с морем. От той первой поездки на юг остались наилучшие воспоминания. Ведь на море мы приходили большой компанией девушек и местных армянских парней. Там, в Батуми, я с удивлением узнала, что армяне и грузины, живущие в городе, друг друга недолюбливают. Мне казалось это странным, ведь ещё до появления известной песни «Мой адрес – Советский Союз» утверждение о единстве народов нам, послевоенным детям, казалось непреложной истиной. И в то лето, одним удушливо-тёплым кавказским вечером, я впервые поцеловалась с мальчиком. Им был мой ровесник, армянин Иосиф. Этот невинный летний роман завершился без всякого надрыва, мы даже не обменялись со знойным красавцем адресами для переписки. И кажется, что под конец моего отдыха спутником моих вечерних прогулок стал уже не менее красивый грузин.
В своей взрослой жизни я ещё не раз выезжала и на Кавказское побережье, и в Крым, но уже никогда не испытывала такого полного единения с морской стихией. Приходилось мне бывать и на Балтийском море – уже студенткой: проходила практику на морском полигоне в тогда ещё родственной Эстонии. А много позже случались служебные командировки на суровое Белое море, куда ездили курировать строительство кораблей специалисты нашего исследовательского института.
И вот что удивительно: рядом с морем я никогда не испытывала болезненного одиночества, не уходила внутрь себя, не ощущала каким-то там покинутым Ребёнком. Мои глаза бездумно созерцали морские просторы, когда я присаживалась даже на розоватых валунах побережья Финского залива. Море переполняло мою душу, вытесняя всё мелочное, необязательное, сиюминутное. И я сама становилась морем.
Пока я росла, я не задумывалась, где проводить лето. Каждый год бабушка с дедушкой снимали дачу в одном из посёлков Карельского перешейка: озеро, хвойный лес, ягоды и грибы – незатейливое времяпровождение моих каникул. Лишь разовый выезд в пионерлагерь и парочка визитов к родственникам-знакомым в другие края разнообразили мои летние каникулы.
Но, когда у меня появилась своя семья, летний отдых для всех, особенно для детей, стал у нас главной проблемой: собственная дача мерещилась только в мечтах.
Я с одной или обеими дочками уезжала на каникулы в разные края нашей тогда огромной страны. Иногда покупали туристические путёвки, иногда ездили дикарями. Я побывала с ними в Белоруссии и Литве, в Подмосковье и в Закарпатье, и на разных черноморских курортах Кавказа и Крыма. Объездила почти всю Европейскую часть СССР. Но этими поездками я могла закрыть только один из трёх каникулярных месяцев наших детей, ведь мой отпуск составлял двадцать четыре рабочих дня. В свою очередь муж забирал детей и ехал к себе на родину, в маленький городок Белоруссии. Там его и внучек откармливала картофельными драниками белорусская бабушка Наташа. Моя мама не соглашалась жить на съёмных дачах с девочками и обычно проводила отпуска в санатории, подлечивала здоровье. Когда мои дочки подросли, на одну-две смены их стали отправлять в пионерский лагерь.
Так и перебивались, дробя лето на куски. И лишь однажды мы сняли дачу на весь сезон. Мы состыковали с мужем наши отпуска так, чтобы охватить почти все три летних месяца. На работе мне удалось дополнительно к очередному отпуску выбить две недели за свой счёт.
Эту дачу семья сняла совместно с семьёй моей подруги-сослуживицы Людмилы. Наш общий дачный дом находился в посёлке Вырица в нашей области. Дом на тот момент был недостроенным: только сруб и крыша, но это не охладило наш энтузиазм – ведь на случай холодной погоды имелась печь, обогревающая обе наши комнаты. Очень скоро мы с подругой убедились, что было ошибкой смешивать духовное общение с бытовым. Мы добровольно устроили коммунальную квартиру с общей кухней и с характерными для неё войнами «примусов». Кстати, готовить приходилось на керосинках – древних устройствах с тускло горящими в керосине фитилями. После городских газовых плит это представлялось почти непреодолимой сложностью.
Лето, как назло, выдалось холодным. Мне помнятся наша огромная неуютная комната, с бревенчатыми стенами, уплотнёнными серым мхом; черновой дощатый пол со щелями, сквозь которые тянуло холодом из неотделанного цокольного этажа. Помню и себя: стройная ещё молодая особа с короткой стрижкой – впервые подстриглась коротко ради удобства ухода за собой. Ведь мне, городской женщине с двумя детьми, приходилось метаться между керосинкой, печью и тазом с грязным детским бельём. Викочке исполнилось полтора года; Жанночка в тот год собиралась идти в первый класс. Вичку запомнила как неуклюжую малышку, укутанную всегда в нескладную шерстяную (сама связала) кофту и великие ей колготки, сползающие по ногам гармошкой. Эти колготки давно потеряли свежесть и цвет, потому что перешли ребёнку от старшей сестры. Да, с погодой в то лето не повезло! Так что и шестилетняя Жанча пробегала всё лето в синем вельветом платьице с длинным рукавом. Обе то заливались кашлем, то захлёбывались соплями, вылетающими из носа. И каждый вечер мы с подругой Людмилой, засыпав в нутро печи порцию мелко дроблённого угля, разжигали в ней огонь, чтобы чуть-чуть согреть продуваемый сквозняками дом.
Половину дня приходилось проводить в полутёмной кухне, её мы делили с Людмилой на двоих. Мы варили каждая на своей керосинке кашу, суп, компот или кисель. У Люды на тот момент была только одна дочка, ровесница моей младшей, её звали Юля. Будучи от природы медлительной, начинающая тогда полнеть Людмила часто сидела на похудательной диете и еле справлялась с одним ребёнком, стараясь всё приготовить по правильным рецептам. Иногда у нас возникали мелкие споры, связанные то с уборкой мусора, то с запахом от подгоревшей сковороды, то с расходом воды, – её приносили по очереди в вёдрах из колодца. У каждой из нас на кухне постоянно подгорала каша или убегало из кастрюли молоко, заливая фитиль керосинки.
Кстати, именно молоко и стало главным бонусом, склонившим нас снять тот недостроенный и неуютный дом. Во времена всеобщего дефицита – то был конец 70-х годов – купить разливное молоко в магазине было трудно. За ним стояли двухчасовые очереди, и оно могло кончиться перед носом. Но у нас молоко было всегда! Мы получали его, как тогда говорили, по блату. Утром заносили с чёрного входа в подсобку магазина свои два бидона, отдавая их продавщице. На столе в подсобке стояло несколько белых, чаще двухлитровых, бидончиков: у каждого из продавцов было много блатных покупателей. На каждый бидон хозяева привязывали к ручке бантиком разноцветные тесёмки, чтобы отличать своё имущество. В удобное время я или Людмила забирали оба бидона и приносили их домой. Такое счастье нам было даровано за то, что мы сняли недостроенный новый дом у этой продавщицы. Сама хозяйка проживала в другом месте.
Наш быт оказался очень непростым для горожанок, привыкших дома к газу и водопроводу, но ради детей мы готовы были на всё. Девочки всегда были на глазах: то орудовали совочками в песочнице на солнечной полянке, то бегали по участку между стройными, устремлёнными к небу соснами. Желтоватые смолистые стволы одаривали детей целебными фитонцидами. Но иногда светлые панамки младших обнаруживались в густых зелёных зарослях папоротника – за ними скрывалась хозяйственная часть двора. Мы кидались ловить малюток, прежде чем они доберутся до помойки и будки уличного сортира.
Но были у нас с подругой и приятные часы общения. Обычно оно проходило за мытьём посуды. В середине участка возвышался сколоченный из неровных досок стол на столбиках, врытых в землю. На нём собиралась грязная посуда, скопившаяся от завтрака и приготовления обеда: алюминиевые миски, тарелки с трещинами, эмалированные кастрюльки и ковшики из-под сгоревшего молока. Перед каждой хозяйкой стоял тазик с мутноватой водой, а в руках – мочалка для посуды. Наше почти ритуальное мытьё посуды обычно сопровождалось глубокомысленным философствованием и обсуждением новинок литературы. Кулинарная затейница Людмила, хотя, как и я, окончила технический вуз, и даже с красным дипломом, тоже увлекалась искусством и живописью и сама сочиняла стихи. Однажды за мытьём посуды мы вместе сочинили опус о нашем времяпровождении.
Шумит сосна над головой,
А в миске плещется вода,
Посуду моем мы с тобой
За разговором, как всегда.
Течёт неспешная беседа,
Снуют детишки между ног,
А время движется к обеду —
Они с травой жуют песок.
Запомнились также и нечастые прогулки к реке Луге с её извилистым руслом на необустроенный дикий пляжик. Обычно, посадив младших девочек в коляски, мы отправлялись туда по выходным большой компанией: на дачу приезжали наши мужья – они же привозили из города и основные продукты. И памятным событием стало наше с Людмилой посещение действующей церкви Вырицы. Местный священник окрестил дочку Людмилы, а мне доверили стать крёстной мамой Юленьки. Обе мои дочки были крещены раньше. К сожалению, из самого обряда крещения запомнились лишь беспорядочная суета и шум: в тесноватом пространстве маленькой церквушки народу набилось под завязку, так как крестили сразу нескольких детей. В то время многие родители избегали крестить детей в своём городе, в Ленинграде, опасаясь осложнений с карьерой, – ходили слухи, что церковь передаёт данные о крещённых светским властям. А здесь, в области, люди рассчитывали приобщиться к Богу, не теряя мирских благ. Для этого праздничного обряда я самолично сшила длинную, до пят, пёструю юбку из штапеля и надела её в церковь.
Тогда я и подумать не могла, что девочка, крещённая с моим участием, через двадцать с небольшим лет станет женой священника и полностью погрузится в церковную жизнь. Я же так и осталась в некотором отдалении от религиозных обрядов, как большинство людей, выросших в безбожное советское время. Но всегда мысленно обращаюсь к Богу в трудный час и надеюсь, что Он не оставит меня.
Поездки за границу появились в моей жизни в зрелом возрасте, когда рухнул «железный занавес» с нашей страны и когда я ушла с научно-исследовательской работы, предполагавшей хранение военных секретов. Получив впервые загранпаспорт, я ощутила себя другим, свободным человеком. И хотя 90-е у меня, как и у большинства сограждан, связаны с борьбой за выживание и с поисками места жизни в новых обстоятельствах, мне удалось совершить несколько туристических туров. Самый первый – пятидневный тур на громадном, размером с пятиэтажный дом, пароме «Силья Лайн» в Финляндию и Швецию. Я впервые увидела капитализм крупным планом. Мы отправились в путешествие с подругой по работе, программистом Наташей Павловой. Поднявшись на лифте к верхним палубам, мы будто попали на фешенебельную улицу большого города. По бокам возвышались этажи кают верхних палуб, а по центральному проходу – по променаду неторопливо двигались пассажиры, казалось, из всех на свете стран. Здесь же, на первом этаже этого променада, располагались бесконечные торговые ряды и магазины «duty free», где предлагались многочисленные сувениры, косметика, продукты, алкогольные и безалкогольные напитки. Но цены, хотя и сниженные пресловутой скидкой, для нас были недоступны. Единственным моим приобретением стал магнитик с изображением парома, до сей поры прилепленный к моему холодильнику. Основным нашим развлечением было рассматривать этот диковинный мир. Пожилые западные туристы опускали жетоны в игровые автоматы, а множество говорящих на разных языках людей сидели за столиками кафе и ресторанов, откуда открывался завораживающий вид на море.
Мы с подругой тоже неуверенно присели за один из столиков ресторана, расположенного на носу парома, заказали по стакану самого дешёвого сока – на большее денег не было. Однако, как и другие посетители ресторана, с полным правом наблюдали и волшебный заход солнца, медленно тонущего в бескрайнем море, и гомонящих у гигантского парома чаек. Побродив по палубам для аристократии, мы начали по трапам для пассажиров спускаться к себе, в каюты дешёвого класса. Вначале лестницы и переходы поражали роскошью, были застелены красочным ковролином, всюду сверкали золотистые ручки и перила. Наконец оказались на ближайшем к морю уровне, здесь ещё был выход на боковые палубы – все прочие помещения находилось ниже ватерлинии, в подводной части корабля-парома. Мы вышли на открытое пространство. Полуночная тьма уже поглотила и небо, и море. Лишь где-то внизу слышался угрожающий шум неразличимых в темноте волн, бьющихся о металлический корпус. Тут же покачивались на тросах приподнятые над палубой спасательные шлюпки, и мне невольно вспомнился жуткий фильм «Гибель Титаника». На этой палубе мы с Наташей гуляли недолго: нас прогнал сбивающий с ног ветер, пронизывая холодом и сыростью морских брызг.
Мы продолжили спускаться по трапам – теперь лестницы были скромнее, без особых украшательств. Вот и наша каюта, тоже спрятанная в подводной части парома, без иллюминаторов. Двухъярусная кровать в каюте напоминала купе поезда, но здесь имелись и душ, и туалет, и искусственная вентиляция. Засыпать было страшновато – пугали ритмичные стуки механизмов из машинного отделения, расположенного где-то совсем близко под нами. Случись что – из нашей каюты, почти примыкающей к днищу судна, и не выбраться. Впрочем, это разыгралось моё писательское воображение. Ночь прошла благополучно, и наутро мы, поднявшись лифтом на верхнюю палубу, явились на положенный нам завтрак – «шведский стол». Это был первый такой стол в моей жизни и тоже оставил сильное впечатление своим обилием и свободой выбора блюд. После завтрака мы наблюдали, как громадина судна вплывает в красочные фиорды Швеции. Восходящие лучи солнца освещали и острова, и темно-зелёные кроны сосен, и валуны с мшистыми серыми боками.