Глава II. Россия – Грузия: от политической до литературной постсоветской деконструкции и демифологизации

Посредством циркуляции массы заново присваивают пространство, конституируя себя в качестве субъекта действия. <…> Эти перемещения нередко стоят ужасных страданий, но вместе с тем в них присутствует желание освобождения, не удовлетворяемое иначе, кроме как присвоением новых пространств, где рождается новая свобода.

Майкл Хардт, Антонио Негри (2000. С. 366)

Постсоветский период стал переломным не только в геополитике, но и в научном, и в переводческом, и в литературном процессе. Изменившая политический курс Грузия стала для кого-то предательницей по отношению к России, а для кого-то, наоборот, новой постсоветской страной-ориентиром. В Грузии же по отношению к России открыто и резко зазвучали обвинения в аннексии. Сентиментально-романтический дискурс русской литературы, активно поддерживавшийся в советский период, преобразовался в две параллели, каждая из которых в то или иное время начинает доминировать: прежняя, романтическая, и новая – демифологизирующая. Первая группирует вокруг себя известные мотивы (природа, дружба, достопримечательности), вторая связана с проблемами новейшего времени: крах СССР; образование новых государств, сопровождавшееся региональными межэтническими войнами; проблемы национализма; поиск нового лица, то есть выстраивание новой национальной идентичности; пересмотр совместного прошлого.

2.1. Гласность, или Занавес сдернут: осколки национализма

– Со всеми православными странами соримся <…> теперь угрожаем войной грузинам. Кто остался? Одни греки! Если еще с ними начнем цапаться – конец православию.

Александр Потемкин. Человек отменяется (2008. С. 381)

За советской идеологемой дружба народов скрывался клубок неразрешенных за советский период национальных вопросов, которые привлекали к себе многих исследователей «советской империи». О национальной политике и определении СССР как особой империи писали и на Западе, и в России[16]. Андреас Каппелер[17], рассматривая Российскую империю, а затем и СССР как наследника империи в рамках единого поля – «советской полиэтнической империи», обратил внимание на то, что национальный вопрос интерпретировался односторонне. История России зачастую неверно воспринималась западными учеными как национальная история только русских[18]. На другие народы обратил внимание Терри Мартин (Terry Martin). Сфокусировав внимание на сталинском периоде, точнее на анализе действий/мероприятий центральной власти по поддержке и развитию культур национальных меньшинств, он доказал то, что идет вразрез распространившемуся и культивируемому мнению, особенно в постсоветский период: тезис о подавлении малых народов со стороны «титульной» нации является не совсем верным, и это наглядно видно при анализе политики 1920–1930-х годов:

Советская политика была оригинальной в том отношении, что она поддерживала проявление национальных форм меньшинств в ущерб титульным нациям. Она решительно отвергла модель национального государства, заменив ее множеством национальных по типу республик (Martin, 2000. P. 75).

Хотя утверждению о самопожертвовании русских противостоят более поздние картины подавления национализма, например в той же Грузии в 1924, 1956, 1978 и 1989 годах.

Практически параллельно исследованию Мартина появляется статья Дэвида Ч. Мура (David Ch. Moore) «Is the Post- in Postcolonial the Post- in Post-Soviet? Toward a Global Postcolonial Critique / Есть ли пост- в постколониальном и пост- в постсоветском?» (2001), в которой автор стремится дать определение Советскому Союзу, и результатом становится появление термина «reverse-cultural colonization (обратно-культурная колонизация)». Мур тоже не обошелся без обращения к национальному вопросу. Он приходит к выводу, что в СССР проводилась политика упразднения привилегий для русских на юге и востоке бывшей Российской империи, и советская власть прикладывала большие усилия для развития индустрии, образовательной и медицинской сфер на периферии: строительство заводов, фабрик, школ, больниц, освобождение женщин из гаремов (Moore, 2001. P. 123). Д. Ч. Мур указал на фактическую антиколониальную борьбу, целью которой было построение государства новой формации. Лишь российская исследовательница Мадина Тлостанова в книге «Жить никогда, писать ниоткуда. Постсоветская культура и эстетика транскультурации» (2004), определяя СССР как «трансимперское, транскультурное и транснациональное» пространство и исходя из российской/советской имперско-колониальной конфигурации, говорит о чувстве «второсортности [нерусских] всех остальных этносов и народов – как живших внутри СССР, так и его полуколоний – социалистических стран». Если вернуться к литературе и заглянуть в «Империю…» Битова, то точка зрения Тлостановой подтверждается самим «русским имперским человеком»:

Чья земля?

Армянская прежде всего. Нет, грузинская. Нет, абхазская. Нет, греческая. Чья земля? – того, кто раньше, или того, кто позже? Мы переглядываемся с русским шофером: земля-то, конечно, русская… (Битов, 2009. Т. IV. С. 329–330).

Разные научные подходы стали результатом вскрывшегося ящика Пандоры, которым и был национальный вопрос:

камнем преткновения для советской Империи оказался именно национальный вопрос. Под ритуальные заклинания о «братской дружбе» и «добрососедских отношениях» национальное звено неуклонно слабело в цепи социализма. Взрывы национальной ненависти, потрясшие СССР в конце 1980-х годов (и продолжающиеся поныне), не приснились бы советскому человеку и в кошмарном сне (Азадовский, 2003. C. 11).

Во второй половине 1980-х годов, после провозглашения М. С. Горбачевым перестройки и гласности, свобода слова превратилась в «орудие атаки» (Гусейнов, 2018). Было снято табу на ранее неприкасаемые темы, в том числе и на национальный вопрос, из-за чего доманифестные формы тлеющего межэтнического напряжения переросли в манифестные (Гусейнов, Драгунский, 1990):

М. Горбачев в первые годы своего правления не осознавал, какой взрывной потенциал заложен в межнациональных отношениях, верил, что национальный вопрос в СССР решен (Гайдар, 2006, С. 171).

Умалчиваемая и непозволительная при советской политкорректности псевдопатриoтическая риторика оказалась самой востребованной: «Этнически мотивированная ненависть была нередким первым выражением свободы мнения» (Majsuradze, 2011. P. 26). Проблемы, связанные с национальной политикой, зазвучали сверхагрессивно.

Начался процесс поиска врага, виновного в социально-экономическом и политическом кризисе. Советское общество разделилось на тех, для кого другие были естественной частью повседневной жизни, то есть исходивших из советской официальной установки на дружбу (Thun-Hohenstein, 2011. S. 31), и на тех, для кого другие стали врагами, виновными в накопившихся проблемах[19]. Причинами межэтнической напряженности назывались: бытовой и неофициальный национализм, несправедливые – с точки зрения различных этносов – административные границы; факт проживания части этноса за границей СССР (как это имеет место в Азербайджане или на Западной Украине); ошибки регионального планирования; просчеты в культурной и языковой политике; нарушение пропорций представленности различных этносов в науке, культуре, административных органах; засекречивание информации, касающейся недавней истории; наконец, наследие сталинизма в виде различного государственно-правового статуса разных народов (Гусейнов, Драгунский, 1990). Еще одной причиной напряжения являлась политика русификации: «Весь каркас советской культуры держался на специфическом преломлении русской культуры» (Лурье, 2011). Причиной вскрывшихся проблем служил двоякий принцип национальной политики в СССР: с одной стороны, создание наций, а с другой – подавление, но не уничтожение имеющихся (Лурье, 2011), что выливалось затем в митинги и столкновения (Тбилиси, 1978, Сухуми, 1967, Ташкент, 1969, Каунас, 1972, и многие другие)[20].

Неопределенность стала причиной споров о советской национальной политике и национализме. Исследователи писали и о вынужденном склонении к национализму (Svante E. Cornell)[21], и об одновременной борьбе с «(буржуазным) национализмом», и об утверждении этноцентричной трактовки «социалистических наций» (Карпенко, 2013. I, 14), и о том, что советское государство не просто породило национализм, но и укрепило его при помощи приписывания национальных идентичностей и установления национальных границ (RakowskaHarmstone, 1974; Terry Martin, 2001). Итогом сложного политического процесса стало появление разных видов постсоветских национализмов (Jones, 2013. P. 215), а также порождение «масок Угнетателя, Угнетенного, Обделенного, Нахлебника, Мигранта, Лимитчика и т. п.» (Гусейнов, Драгунский, 1990).

Как явление, характеризующее определенный исторический период, всплеск национализма нес и свою важную функцию – он помогал разорвать с «имперским» и «колониальным» прошлым и выстроить национальную идентичность и новый суверенитет. Вспоминается утверждение из «Империи» Майкла Хардта и Антонио Негри (2000), что всплеск национализма – это закономерность, которая служила деколонизации в ментально-социальном смысле. В Грузии (и в балтийских республиках), в отличие от России, где появилась возможность открытых дебатов о правах человека и демократии, в середине 1980-х активировалось обсуждение проблем национальной идентичности, языка и национального возрождения, что явилось первым сигналом об отделении и появлении «новой» нации и нового национального государства. Обострившиеся процессы были продолжением национально-освободительной борьбы, зародившейся еще в XIX веке (см.: Majsuradze, Thun-Hohenstein, 2011; Ципурия, 2016), когда Грузия пыталась освободиться из-под влияния Российской империи. В советский период в развитии грузинского национального движения особую роль играли церковь, как островок активного проявления неприятия советского режима, и студенчество, главным образом Тбилисского госуниверситета им. И. Джавахишвили (Алексеева, 1992):[22]

Патриотический и антирусский настрой является хорошим тоном во всех слоях, даже у высокопоставленных партийных и правительственных чиновников. <…>

Основной патриотической заботой грузинской интеллигенции является сохранение грузинской культуры. <…> Но особенно массовую базу имеет сопротивление насаждению русского языка в Грузии. Здесь, как и в других республиках, в 70-е годы русификаторская тенденция усилилась <…>. Все шире внедряется русский язык в высших учебных заведениях, в научной и культурной жизни (Алексеева, 2012. C. 90–91).

Многолетние антиимперские, а затем антисоветские брожения, направленные на сопротивление русификации, вылились в радикально агрессивные настроения в конце 1980-х годов, сводившиеся к желанию обрести независимость от СССР. Некоторые исследователи с тем временем связывают пик обострения грузинского национализма, пришедшегося на 1988 год, хотя одновременно отмечают и расцвет либерального национального движения (Sabanadze, 2010). Одним из способов высвобождения стал отказ от общения и ведения делопроизводства на языке «колонизатора», от русского языка (Smith, Law, Wilson, 1998. P. 167–196). Дискуссии о «символическом капитале» (Bourdieu), то есть о языке, о раннем христианстве в Грузии постепенно приобрели сепаратистский контекст. В 1988–1992 годах националистические настроения из бытовых стали открыто-политическими, что, по мнению Сабанадзе, включало в себя три фазы: национальный фундаментализм, национальную апатию и конкурирующий вариант национализма (Sabanadze, 2010. P. 89–111). Главным аргументом грузинской элиты в процессе сопротивления мощи северного соседа являлся грузинский «символический капитал»: язык, древняя культура и раннее христианство[23]. Синдром исторического и культурного превосходства никогда не проявлялся на страницах официальных изданий, но всегда был остро осознаваемым элементом «своей» истории (Анчабадзе, 2003. C. 162–163). На протяжении всего имперского периода, даже забывая о периоде коренизации, Россию обвиняли в стремлении к русификации, что стало причиной выстраивания образа врага в ее лице:

Антирусский синдром причудливо переплетается с другим важным элементом массовых исторических представлений грузин, в частности, с представлением об уникальности национального опыта и его безусловном мировом значении (Там же. C. 162).

Пик проявления антисоветских настроений пришелся на 9 апреля 1989 года. В Тбилиси на проспекте Руставели мирные демонстранты, выступавшие за выход Грузии из состава СССР, были жестоко разогнаны войсками при помощи слезоточивого газа, резиновых дубинок и саперных лопаток. Это была кровавая акция по усмирению восставшей республики[24]. Жертвами давки и столкновения стали около двух десятков человек[25]. Резонанс событий, происшедших в ночь с 8 на 9 апреля 1989 года, которую затем назовут «ночью саперных лопаток», оказался таким мощным, что стал точкой начала движения за выход из состава СССР и для других советских республик. До официального провозглашения независимости оставались считанные месяцы. Тогда требование «независимости в Закавказье походило на удар ногой по осиному гнезду» (Рейфилд, 2017. C. 478). Десоветизация по сути была схожа с процессом разрыва и уравнивания: она фактически должна была быть направлена на нивелирование имперского дискурса и на начало формирования суверенитетов. Бескровно этот процесс пройти не мог:

<…> исток политической власти и определение суверенитета кроются в победе одной из этих сторон, победе, делающей одного сувереном, а другого – подданным. Суверенитет создается силой и насилием (Хардт, Негри, 2000. C. 101).

Предшествовали той ночи мероприятия в Абхазской АССР. 18 марта 1989 года в абхазском селе Лыхны состоялся многотысячный сход (Шатаева, Мошкин, 2015. C. 118; Рейфилд, 2017. C. 479–483). Представители народа автономии выдвинули идею о выходе Абхазии из состава Грузии и о восстановлении ее в статусе союзной республики, что спровоцировало в Тбилиси массовые митинги: невооруженные грузины выступали против выхода Абхазской автономной республики из состава ГССР.

Действия советской власти 9 апреля стали ассоциироваться грузинским обществом с действиями русских против грузин, а грузинская элита открыто заявляла о многолетнем порабощении Грузии со стороны России. В целом 1989 год был особенным в мировом масштабе, и европейские теоретики охарактеризовали его как границу преломления эпох (Хардт, Негри, 2000) и как «год идеологии разрыва» (Hladik, 2013). Этот тезис явился убедительным по отношению к России и Грузии, а также по отношению к другой «иерархии» – Грузии и ее советским автономиям (Абхазии и Южной Осетии).

Ответственность за новый курс Грузии взяли на себя круги, приближенные к представителям грузинского национального движения. 28 октября 1990 года на первых многопартийных выборах в Верховный Совет Грузинской ССР побеждает блок «Круглый стол – свободная Грузия», который возглавлял советский диссидент, писатель и литературовед Звиад Гамсахурдия. Он же стал первым президентом независимой Грузии. Специфику происходившего проанализировали Заал Андроникашвили и Георгий Майсурадзе в статье «Грузия-1990: Филологема независимости, или Неизвлеченный опыт»:

К системному и рациональному осмыслению проблем постсоветского строительства образованный класс Грузии, как и все грузинское общество 1990 года, оказался не готов, избрав «филологический» путь. Проецирование национального мифа, выработанного филологическим дискурсом, в плоскость политических решений привело к весьма тяжелым последствиям, включая конфликты с этническими меньшинствами (C. 123).

То есть отсутствие практических знаний и опыта было замещено знаниями теоретическими, книжными:

В Грузии настал беспредел. Гамсахурдия, обращавшийся с министрами, как с прислугой, не признававший своего невежества в экономических, дипломатических и военных делах, не умел управлять (Рейфилд, 2017. C. 482)[26].

Андроникашвили и Майсурадзе считают, что знания и опыт были подменены обращением к националистическим темам, мифам, дискурсам, сформировавшимся в грузинской литературе за многие годы нахождения в российском культурно-политическом поле и не имеющим к реальной стратегии развития государства никакого отношения. Возрастание национализма в позднесоветский и ранний постсоветский периоды сводилось к высвобождению, восстановлению национальной идентичности и обретению независимости, а значит, к началу построения нового суверена. Стремление к обретению независимости, с одной стороны, и сохранению влияния, с другой, обернулось цепочкой войн и столкновений, основанных и на процессе «удержания»: Россия старалась удержать в поле своего влияния бывшие советские республики, в том числе Грузию с ее советскими автономиями Абхазией и Южной Осетией, а сама Грузия – в противовес этому – стремилась к независимости и противостояла сепаратистским настроениям в Абхазии и Южной Осетии, подогревавшимся из Москвы. В случае с Россией, по мнению Гайдара, этот сложный процесс «удержания» бывших территорий других советских республик являлся проявлением «фантомных болей» империи. Но я отталкиваюсь от точки зрения, связанной с образованием «нового» суверена не только в лице Грузии, но и в лице РФ – вспыхивание межэтнических конфликтов также было шагом к обретению суверенитета:

Теперь мы можем видеть, что имперский суверенитет, наоборот, организуется не вокруг одного основного конфликта, но, скорее, посредством гибкой сети микроконфликтов (Хардт, Негри, 2000. C. 191)[27].

Ситуация, колеблющаяся между понятиями «выделения» и «неделимости» (Гусейнов, Драгунский, Цымбурский, 1990), разрешилась в пользу обретения независимости. Политическая деколонизация, сопровождавшаяся стремлением построить новые национальные государства, предполагала появление «новых» национальных идентичностей «старых» культурных сообществ (наций)[28]. Этот процесс основывался на двух сложностях – избавлении и удержании. Бывшие советские республики и автономии одна за другой оказались перед дилеммой: с Россией (Абхазия, Южная Осетия) или без (Грузия)? И тот и другой приоритет привели к плачевным последствиям в виде постсоветских вооруженных конфликтов[29]. С одной стороны, война – это выход напряжения, копившегося годами, с другой – точка отрыва, благодаря которой появляется новое:

Война стабильно занимает важное место не только в истории и политике, но и в историко-государственном и национальном самосознании: в национальных мифологиях о зарождении государства неизменно присутствуют отсылки к войнам – об этом свидетельствуют устоявшиеся представления об истории, образы врага и такие национальные символы, как памятники и мемориалы, служащие объединяющими факторами и платформой общностной (само)идентификации (Цимбаев, 2015. C. 9–10).

Исход войны (победа или поражение) объединяет население нового государства. В Грузии отношение к другим менялось в зависимости от президентской политики. Ведущим идеологом времен распада СССР того времени был Звиад Гамсахурдия. Если в его правление преобладали остро антироссийские настроения, то правление второго президента Грузии – Эдуарда Шеварднадзе, бывшего крупнейшего советского функционера в ранге министра иностранных дел СССР, прошло под установкой переходного типа: «Запад – не враг». Позже, при третьем президенте, Михаиле Саакашвили, Грузия развивалась, исходя из политической установки «Запад – друг, потому что Россия – враг». В период правления Саакашвили националистический дискурс преобразовался в «государственный», то есть под грузинским обществом понимались все этнические группы страны. С начала 1900-х Грузия теряла территории, оставшиеся после краха СССР.

В России начала 1990-х, как и в Грузии, наблюдался всплеск национализма. Этнолог, антрополог Виктор Шнирельман в книге «Порог толерантности: Идеология и практика нового расизма» в главе «Кавказофобия» пишет, что в начале 1990-х годов в Москве и Петербурге был отмечен резкий всплеск кавказофобии, и причины раздражения отличались от тех, которые прослеживались по отношению к России в Грузии. Заключались они в неприемлемости моделей поведения кавказцев-торговцев и в методах достижения экономического благополучия. Автор приводит результаты социологических опросов, согласно которым, например, в сентябре 1992 года 83,2 % респондентов считали, что «чем меньше будет в городе кавказцев, тем будет спокойнее» (Шнирельман, 2007. C. 630–632). Как отмечает исследователь, в 1999–2005 годах структура ксенофобии стабилизировалась, и у людей сложилась отчетливая иерархия образов «внутренних врагов», возглавлявшаяся кавказцами (Там же. C. 638). Одной из составляющих кавказофобии была грузинофобия. Отдельным предметом исследования она стала для грузинских филологов советского поколения – Нодара Поракишвили, Омара Гогиашвили и Георги Цибахашвили. В постсоветский период вышло три книги этих авторов. Они считают, что грузинофобия – сложный целенаправленный проект, отразившийся и в литературе, и в российском социуме в целом[30]. Характеризуя книгу «Безумие и безумцы», политолог Тамара Кикнадзе говорит о том, что авторов возмутила несправедливость: грузин «изъяли из общего с Россией пространства, объявили наркоманами, фашистами, ненормальными» (Кикнадзе, 2004. C. 1–4). Но все-таки говорить об особом проекте – «грузинофобском» – как отдельном явлении, думаю, слишком резко. Скорее всего, то была часть упомянутой кавказофобии, обострившейся после развала СССР. Итак, у всплеска национализма была значимая функция «оружия изгнания оккупантов» (Хардт, Негри, 2000. C. 108). «Оккупантами» здесь выступали не военные, а мирное население. Восприятие представителей другой национальности изменилось в сторону агрессивного выдавливания. Например, в конце 1980-х – начале 1990-х годов в Грузии экономические проблемы и националистические тенденции привели к массовому отъезду негрузинского населения. Другой функцией всплеска национализма было объединение: «воображаемое сообщество» (Anderson, 1983) сплотилось в целях противостояния старой модели политических отношений с Россией. Обе функции стали ступенями более сложного явления – деконструкции советского пространства. Накал межэтнической напряженности и нерешенные национальные вопросы вылились в постсоветские вооруженные конфликты и войны. Они вспыхивали по принципу имперской матрешки: из русско-советского поля стремились вырваться советские национальные республики (Грузия), а из республиканского советского поля к независимости стремились автономные образования (Абхазия, Южная Осетия). Начало 1990-х явилось переходным временем для создания новой формации совместного существования и формирования суверенитетов государств – как российского, так и грузинского. Старый суверен (Россия как правопреемница СССР) стремился сохранить влияние на Грузию и ее бывшие советские автономии – Абхазию и Южную Осетию, а новый (независимая Грузия) стремился обрести влияние и укрепить его в новой «воображаемой» форме. Желание автономий получило многостороннюю поддержку с российской стороны (Jones, 2013. P. 239–245). Это породило темы аннексии Россией грузинских территорий и агрессии Грузии по отношению к ним же – к бывшим автономиям.

Новые независимые государства, образовавшиеся на основе бывших советских республик, получили в наследство старые административные границы и пустоту, которую надо было заполнить новой политической историей, новой национальной идентичностью и собственной интерпретацией взаимоотношений с Россией и другими странами, в том числе и новообразовавшимися. «Воображаемые сообщества» (Anderson, 1983) – нации, начавшие создавать свои государства после распада СССР, стали активно провозглашать свои территории, которые иногда не совпадали с границами, установленными в советские времена[31], а также стремиться использовать лишь один официальный национальный язык, ограничивая, например, обращение к русскому. Кроме того, начался процесс культивирования нематериальной культуры, связанной с гражданской идеологией (под этим пунктом предполагается существование общих исторических воспоминаний, воплощенных в мифах или общих символах и традициях), а также написание новой истории, что совпадало с типичными процессами вырабатывания нацидентичности, описанными Берндом Эстелем (Bernd Estel) в книге «Nation und Nationale identität» («Нация и национальная идентичность», 2002). Для того чтобы сделать шаг в будущее, нужно было разобраться с историческим прошлым. Моделирование новой «старой» реальности производилось с помощью нарратива новой нацидентичности и нарратива внешнего врага. Все это сопровождалось приписыванием старому новых смыслов.

Если в советский период нерешенным был национальный вопрос, то в постсоветский нерешенными оказались вопросы, связанные с представителями этнически смешанных браков, с потомками бывших советских «мигрантов», то есть людей, родившихся и выросших не на этнической родине, а также проблема «культурных гибридов» – людей, сформировавшихся в рамках иной по этническому признаку культуры. Например: грузин, армянин, родившиеся и выросшие в России, или русский, осетин, украинец, родившиеся и сформировавшиеся в рамках грузинской культуры. Этот вопрос оказался неизученным на постсоветском пространстве. В современной науке эта проблема была обозначена как проблема внутреннего и внешнего или абсолютного и неабсолютного иного (Dussel, 1975. P. 21), и все это включено в проблемы мульти-, меж- и транскультурализма. Мадина Тлостанова считает, что на постсоветском пространстве потомки этнически смешанных браков и культурные гибриды были особой группой, они понимали всех (Тлостанова, 2004. C. 5–6), потому что полностью никому не принадлежали (Memmi, 1991, xvi), но вместе с тем они являлись и сейчас являются для всех чужими/изгоями. «Чужаки-гибриды» попали под определение других и, так же как другие нерусские, стали объектами агрессии:

важная для конструирования иного в Российской империи проблема религиозной идентификации в постсоветской России уже или еще не играет определяющей роли <…> сегодня славянский российский обыватель-ксенофоб склонен рассматривать всех, условно говоря, «смуглых брюнетов» в независимости от их языковой, религиозной или культурной принадлежности почти так же, как его предшественник в XVI веке, только вместо «поганого» и «бусурманина» он становится «черным» и «чуркой». Мусульманско-христианское различие здесь продолжает играть важную, но не основную роль, ведь не работает, к примеру, православная идентификация с христианской частью того же Кавказа и Закавказья, а в силу вступают самые примитивные расово-френологические принципы разделения на своих и чужих, когда важен именно цвет кожи, а не религиозная принадлежность как таковая (Тлостанова, 2004. C. 60).

«Избавление» от своего иного отразилось на нерусских в России и на русских/русскоязычных в бывших советских республиках. Агрессия национализма вылилась и на особую группу – плод «дружбы народов», рожденных в смешанных межнациональных браках:

После краха СССР за границами России осталось более 20 млн русских. Элиты большинства стран, жителями которых они оказались, не были достаточно деликатными и разумными, чтобы адекватно решать проблемы людей, оказавшихся национальным меньшинством в стране, которую раньше считали своей. Это усиливает постимперский синдром в метрополии, ставший одной из тяжелых проблем современной России (Гайдар, 2006. C. 8).

Тематический комплекс социально-политических и экономических проблем постсоветского периода, проявления национализма и постсоветских войн, а также проблемы «гибридов» (Бхабха) составил основу корпуса произведений современных писателей, в центре интересов которых стояли отношения, в нашем случае, между Россией и Грузией. Зачастую, прибегая к приемам деконструкции и демифологизации, современные авторы меняли устоявшиеся подходы к традиционным темам и образам[32].

2.2. Постсоветское в позднесоветском

Езжайте в Грузию, прочистите мозги,

На холмах Грузии, где не видать не зги…

Александр Еременко[33]

Рамки определения «постсоветского» в отношении политического и литературного периодов не совпадают. Началом постсоветского политического периода принято считать 26 декабря 1991 года – дату распада СССР, а дата окончания до сих пор не определена. Она обсуждается политологами, культурологами, социологами. Впервые об окончании постсоветского периода заговорили примерно в 2009 году, и главным образом это было связано с внешней политикой Кремля. Называли 2012 год: в это время возникла идея создания евразийского союза, предусматривающего объединение в экономической сфере некоторых бывших республик СССР[34]. Позже назывался 2009 год; российский политолог, главный редактор журнала «Россия в глобальной политике» Федор Лукьянов в статье «The End of the Post-Soviet Period in Russian Foreign Policy: What is Next?» (Lukyanov, 29.02.2012; 19.01.2012) подчеркнул, что тогда произошло изменение роли России в мировом контексте как страны, к политическому голосу которой стали прислушиваться, чего не было после краха СССР. Еще одной датой стал 2014 год, и связывалось это с заявлением 1 марта 2014 года о решении ввести российские войска на Украину. Датой окончания постсоветского периода называли и 2015 год – он связывался с убийством известного российского политика Бориса Немцова (Венкина, 27.02.2016). Другое мнение высказал историк и журналист Кирилл Кобрин, назвав дату окончания постсоветскости – 2014 год (Кобрин, 25.08.2016).

Что касается грузинского ракурса в определении рамок окончания постсоветского периода, то справедливым было бы назвать 08.08.2008 – начало русско-грузинской Пятидневной войны, потому что такого прецедента – войны между русскими и грузинами – не было. В 2008 году закончился период острого противостояния, начавшегося в 1989-м. Но дата не прозвучала – может быть, из-за официальной формулировки: «Россия просто защищала союзное государство (пускай и не признанное) от агрессии» (Акопов, 02.03.2014). Хотя сложно припомнить: когда и кого ранее на постсоветском пространстве Россия защищала от агрессии? И чьей? Война основательно повлияла на связи, которые существовали между Грузией и Россией, несмотря на новый постсоветский формат отношений. Эмоциональная привязанность, основанная на культурной памяти, была подорвана. Травма пережитого объединила против России все многонациональное население Грузии, независимо от этнической принадлежности. Социальный поворот продемонстрировал новый этап в отношениях двух стран. В южной республике не осталось тех, кто поддерживал политику России по грузинским вопросам.

Период разрыва длился недолго. В 2012 году с приходом к власти партии «Грузинская мечта», которую периодически критикуют за пророссийский подход, вновь образовался раскол в политических пристрастиях постсоветского времени (проевропейский или пророссийский путь развития). Например, в статье «РОССИЯ + ГРУЗИЯ = ОТТЕПЕЛЬ» (2013) Ларисы Малюковой, посвященной выходу в свет фильма о русско-грузинской дружбе «Икона», звучит предположение о потеплении отношений между двумя странами.

В литературе начало постсоветского периода целесообразно было бы связать с 1985 годом. Именно тогда стали появляться художественные тексты, в которых встречались националистические высказывания или целенаправленное проявление негативного отношения и якобы недопонимания эмоционально-поведенческих моделей других этнических сообществ, ставящее своей целью оттолкнуть эти сообщества от представителя того народа, чьему перу принадлежали критические замечания. Впервые эти новые тенденции проявились в произведениях, которые были опубликованы практически одновременно: «Выбор натуры. Грузинский альбом» (1985) Андрея Битова и «Ловля пескарей в Грузии» (повесть датирована 1984 годом, вышла в свет в 1986 году) Виктора Астафьева. Произведения кардинально отличных друг от друга авторов с разной читательской аудиторией. События, описанные в текстах, происходили почти одновременно: поездка в Грузию Битова, отраженная в «Грузинском альбоме», приходится на 1967 год[35], и поездка Астафьева (в Гагры, абхазскую автономию Грузии), как стало известно со слов писателя и переводчика Александра Эбаноидзе (Эбаноидзе, 2018), также состоялась во второй половине 1960-х годов. Оба текста касаются грузинской тематики, которая была традиционной для русской литературы на протяжении последних двух веков и явилась полем моделирования нового подхода к традиционному (например, к мифу «Грузия-рай»).

«Выбор натуры. Грузинский альбом» (1985) Андрея Битова вошел в третью часть книги-жизни писателя – «Империя в четырех измерениях»[36], которая называется «Путешествие из России»[37]. Вслед за русскими классиками (Пушкин, Лермонтов, Толстой и др.) Битов прибегает к традиционному для кавказской тематики жанру – к жанру путешествий[38]. «Грузинский альбом» выстроен по принципу зеркала: главы о Грузии-рае чередуются с главами о сером «мертвом» Ленинграде, грузинские живые образы и лица – с ушедшими в прошлое живыми образами, связанными с Россией, живая культура – с разрушенным храмом культуры (Битов, 2009. Т. III. C. 479–492). Грузия для автора ассоциируется с первозданным миром: спокойствие, пир на природе, мужская идиллия. Она идеализирована: там нет зла, болезней, бедности, недостатка времени, отягощенности городом, древность и современность существуют параллельно, а главное – сохранилось человеческое достоинство. «Живой» мир Грузии противопоставлен «мертвому» миру России (Чхаидзе, 2014). Рассказчик путешествует не только в пространстве, но и во времени. Это передается видениями, воспоминаниями и рассуждениями о судьбе России и ее отношениях с Грузией. Писатель обращается к традиционной дихотомии Россия – Грузия и традиционной теме Грузия – страна спасения; правда, в отличие от других писателей, у Битова причиной поездки стали не политические неурядицы и войны, а писательский кризис – страх замолчать. Грузия в «Грузинском альбоме» – страна-спасение, страна русской литературы и почти дом: «…в Грузию я вернулся. Как домой. <…> Будто Грузия была даже больше Россией, чем сама Россия, во всяком случае, больше, чем Советский Союз» (Битов, 2009. Т. III. C. 536–537). В южной стране есть то, что исчезло в России. Битов обыгрывает понятие «захватчик». В отличие от «поэтов в форме» XIX века, советский интеллигент-«захватчик» присваивает с помощью влюбленности впечатления и человеческие качества: принадлежность себе, чувство родины: «Как странно понимать, что это чье-то, не ваше дело… А вы-то так почувствовали, так полюбили, так поняли!» и «вы так сумеете восхититься и полюбить все чужое, что не покажетесь себе захватчиком» (Там же. C. 361). Грузия – это пространство срединности (inbetweenness, Bhabha, 1994). «Шестидесятник» Битов акцентирует взгляд русского интеллигента, сформированного русской классической литературой, ставя себя в ряд с классиками («Пушкин, Лермонтов, Толстой…» – Там же. C. 333). С одной стороны, Грузия – своя страна, а с другой – иная «планета», благодаря перекрестку времен и культур.

Прогуливаясь по Тбилиси, он видит табличку и понимает, что «буквы были хотя и грузинские, но даты – мои» (Там же. C. 356)[39]. Битов осмысляет и воспринимает себя как наследника традиции русской классической литературы, что играет и положительную роль (возможность прикоснуться к золотому веку литературы), и отрицательную (писатель становится заложником или колонизованным нормой изображения Кавказа, «установленной» классиками). Но в «Грузинском альбоме» (1985), ранее запрещенном и выходившем лишь отдельными главами, впервые за советское время встретилось словосочетание «имперский человек», что было неприемлемо в связи с политическим строем, и Битов зачастую ощущал себя не совсем уютно в компании даже самых близких друзей. Осознание своей чуждости проявлялось не раз, особенно когда друзья начинали говорить по-грузински.

Кардинально отличается подход к теме Грузии у Виктора Астафьева в рассказе «Ловля пескарей в Грузии»[40]. Романтически-дружеское отношение к другому народу сменяется отталкиванием. В последние годы существования СССР первыми попали под удар русско-грузинские отношения. Иное изображение Грузии стало провокацией[41] и обидой[42], которая годами не утихала и обсуждалась не только в нашумевшей переписке Виктора Астафьева с известным историком литературы Натаном Эйдельманом[43], но и в статьях Константина Азадовского (2003), Дмитрия Быкова (2009), Мариэтты Чудаковой (2010) и многих других. Астафьев полностью освобождается от традиционной «нормы» в описании Грузии. Она для рассказчика – полудикая восточная страна, в которой он не вспоминает о русской культуре или литературе и их связях с югом. Здесь нет умиления природой Грузии, ее древней культурой и архитектурой, нет упоминаний известных миру имен грузинских писателей или режиссеров, как у Битова. В тексте писателя-«деревенщика» культурный пласт, связывающий две страны, полностью отсутствует. Астафьев в своем рассказе

удивительным образом собрал все сложившиеся в истории и в массовом историческом сознании антикавказские предубеждения и негативные стереотипы. Образ Грузии-рая и грузина как благородного, щедрого, иногда недалекого, весельчака, распространенный в советских анекдотах, сменяется характеристиками весьма не симпатичными. Грузины были показаны как тупые, жадные, невежественные торговцы и жулики, думающие только о деньгах и обманывающие простодушных славян на просторах страны (Мамедов, 2003. C. 107).

Типичный грузин, воплощенный в главном герое Отаре, – это распоясавшийся, неухоженный, деспотичный ханжа и невежда. В этом рассказе впервые русский писатель, обратился к приему передачи специфического грузинского акцента не для отражения комических ситуаций, как это было распространено в советских анекдотах о грузинах, а с целью подчеркнуть невежество, тупость, дикость и нецивилизованность[44]. Другое новшество связано с традиционным гостеприимством и щедростью: здесь они стали недостатками и ушли на задний план, оказавшись наравне со вспыльчивостью и барственностью. Кроме того, автор говорит, что поведение грузин на родине отличается от поведения вне ее – появляются пренебрежение окружающими и неуважительное отношение к другим:

Было что-то неприятное в облике и поведении Отара. Когда, где он научился барственности? Или на курсах он был один, а в Грузии другой, похожий на того всем надоевшего типа, которого и грузином-то не поворачивается язык назвать. Как обломанный, занозистый сучок на дереве человеческом, торчит он по всем российским базарам, вплоть до Мурманска и Норильска, с пренебрежением обдирая доверчивый северный народ подгнившим фруктом или мятыми, полумертвыми цветами. Жадный, безграмотный, из тех, кого в России уничижительно зовут «копеечная душа», везде он распоясан, везде с растопыренными карманами, от немытых рук залоснившимися, везде он швыряет деньги, но дома учитывает жену, детей, родителей в медяках, развел он автомобилеманию, пресмыкание перед импортом, зачем-то, видать, для соблюдения моды, возит за собой жирных детей, и в гостиницах можно увидеть четырехпудового одышливого Гогию, восьми лет от роду, всунутого в джинсы, с сонными глазами, утонувшими среди лоснящихся щек (Астафьев, 1986. C. 125).

Единственное положительное впечатление на него произвели грузинские сельчане, которых он наблюдал издалека:

по всем дорогам, приплясывая, шли, пели, веселились грузины, совсем не такие, каких я привык видеть на базарах, в домах творчества или в дорогих пивнушках и столичных гостиницах (Там же. C. 127–128).

Не обошлось и без женских образов. В отличие от Битова, который видел в грузинках лишь благородство и образованность, рассказчик Астафьева назвал их «безмолвной расой», угодливо-улыбчивой и пугливой, напуганной харизмой мужчин и прислуживающей им. К такому выводу он приходит, наблюдая за поведением матери, жены и девочки Мананы в доме Отара, куда рассказчика пригласили в гости. И до этого визита, в самом начале рассказа, путешественник передает свое недовольство всем, с чем сталкивается в Грузии. Например, в Доме творчества, скорее всего гагринском (город не указан в тексте), его раздражает и номер, и обслуживание, и еда (Там же. C. 123). Природу Грузии он видит скудной, дороги – пыльными, огородики в домах неухоженными:

По обе стороны дороги трепались оснастые лохмотья кукурузы, табака и ощипанных роз, кое-где поля реденько загораживало деревцами, мохнатыми от пыли и инвалидно-сниклыми. <…> Тихая, хорошо потрудившаяся, усталая от зноя и безводья пустынная земля, еще не вспаханная плугом, не исцарапанная бороной и не избитая мотыгой, миротворно отдыхала от людей и машин (Там же. C. 126–127).

Для астафьевского рассказчика Грузия – это чужая, восточная страна с неприемлемой для «цивилизованного» человека моделью поведения и отношений в социуме. В повести все мотивы, ранее принятые для изображения Кавказа и Грузии, оказываются перевертышами. Астафьев деконструирует традиционный подход к описанию Грузии.

Страсти по рассказу не утихали несколько лет. «Ловля пескарей в Грузии» стала причиной обвинений писателя в национализме (Азадовский, 2003. C. 5–7).

Причина эмоционального изменения сюжета и описания образов кроется в снятии табу с национального вопроса, наложенного в советское время. Оно было мотивировано возможностью высказываться бесцензурно в период перестройки и гласности. Как только такая возможность появилась, на поверхность всплыли неприемлемые ранее и неожиданные мотивы. Деконструкцию и демифологизацию темы Грузии в позднесоветский период можно объяснить процессом «деколонизации», в том числе и самого русского народа. Он высвобождался от дружбы, навязанной политической системой, то есть к независимости друг от друга стремилась не только «периферия», но и «центр».

Рассказ внес раскол в писательский мир. Одни следовали традиции, другие подхватили обличительный тон. Текст Астафьева стал точкой начала демифилогизации и деконструкции мифа о Грузии-рае и развенчания стереотипов о самих грузинах. Он был не первым в передаче иного подхода к нерусским, но имя известного писателя послужило пристальному вниманию и выбросило текст в поле зрения широкого читателя.

Отвлекаясь, хочу напомнить об одном малоизвестном произведении. Некий В. Д. Иванов в 1954 году пишет роман «Желтый металл»[45]. В тексте встречаются пассажи, которые можно охарактеризовать как этнонационалистические. В статье «Евреи, грузины, кулаки и золото Страны Советов: книга В. Д. Иванова „Желтый металл“ – неизвестный источник информации о позднесталинском обществе» Николай Митрохин пишет, что книга неизвестного автора через четыре месяца была изъята по распоряжению Главлита – за «хулиганские выпады в адрес грузин и других советских народов» – и до 2003 года не числилась практически нигде, как и ее автор (Митрохин, 2006. C. 195–220). Митрохин пишет:

В. Иванов издал первое в СССР за несколько десятилетий литературное произведение на русском языке, проникнутое ксенофобией в отношении целого ряда этнических групп и еще три десятка лет не имевшее в этом деле публично заявлявших о себе последователей.

Вслед за традицией русских националистов критиковать русских за пьянство и лень, рассказа о евреях-спекулянтах, писатель обращается к грузинам как к нации, в которой было больше всех негодяев, потому что они якобы захватили власть в стране и сделали несчастной жизнь русских. Такое отношение к грузинам, а затем и кавказцам в целом, было вызвано нахождением у власти представителей южных народов – Сталин, Берия, Микоян. Исследователь приводит строки из воспоминаний К. Симонова о том, что распространялись листовки с таким содержанием: «союз палачей Кавказа и жидов стал поработителем русских» (Там же).

Поскольку текст датирован первым годом после смерти Сталина, то появляется мысль о реакции на политический курс страны, который определялся главным образом и в том числе и грузинами. Астафьевское произведение не связано напрямую с отражением реакции на политику, но его появление мотивировано изменениями в ней.

Итак, русско-грузинский «литературный» постсоветский период начинается в 1985 году и продолжается, скорее всего, до 2014 года[46]. Поводом к первой дате (1985) послужил изменившийся принцип отражения друг друга в литературе, а ко второй (2014) – спад политической конфронтации между Грузией и Россией, ее переход в застывшую стадию, что понизило градус антироссийских настроений в грузинской литературе и возобновило изображение Грузии в традиционном ракурсе в русской литературе. Кроме того (об этом я буду писать ниже), активировалась переводческая и культурно-литературная деятельность. В указанный период имперская литературная традиция начинает развиваться в привычном русле имперских литературных периодов: в литературе на русском языке увеличивается количество произведений, содержание которых сводится к романтизации Грузии, а ведущим жанром становятся путевые записки. Тема вооруженных столкновений и поствоенной травмы, ставшая популярной для литературы 1990–2000-х годов, уходит на задний план (подробнее см. далее).

2.3. Ревизия пространства

Я вспоминаю карту, сверху вниз:

Эстония, Литва,

здесь город Минск,

Молдавия сиреневым пятном,

и Латвию я не забыл,

потом —

Казбек, Эльбрус,

хребтов последних цепь,

с которых мне видны леса,

и степь

на севере развернута, как сцена.

А там – Арагви…

Арагви, листопад…

И не могу представить карту Грузии:

мгновенно

я забываю карту,

и в мозгу

пульсирует Арагви и поет

Кавкасиони голубая вена.

Гиви Алхазишвили[47]

Перемоделирование бывшего советского пространства не осталось без внимания не только историков, политологов, культурологов, но и писателей. Часть ученых обратилась к ставшим модными постколониальным исследованиям. Многие пытались ответить на вопрос: можно ли применить постколониальные/постимперские штудии к постсоветскому пространству?

Изначально причиной обращения к постколониальным исследованиям стала книга Эдварда Саида «Ориентализм» (1978), в которой автор проанализировал отношения западноевропейских стран с их ближневосточными, мусульманскими колониями и ввел понятие Ориента – не географического, а особенного культурно-политического пространства. Благодаря Ориенту Запад конструировал свой образ и пытался разобраться в себе. В этом есть сходство с ролью Грузии и Кавказа XIX века для Российской империи, но применять конструкцию Запад – Ориент к странам нашего исследования без многочисленных оговорок является нецелесообразным. Во-первых, Грузия занимала особое место на Востоке, так как являлась единственной его православной христианской страной, а в Средневековье – самой мощной державой Востока; затем она потеряла большую часть своей территории и населения из-за персидско-османских набегов. Во-вторых, Грузия – страна более древней культуры и истории, чем Россия, также страна раннего христианства и обладает собственной оригинальной письменностью и языком. В-третьих, роль самой России как «белого» цивилизатора из-за проблем самоидентификации и «вторичности» спорна. Российская империя XIX века пыталась копировать своих западных соперников, в том числе покоряя Кавказ и Среднюю Азию:

Копируя полуосознанные и часто недопонятые ими западноевропейские дискурсы, российские офицеры, покорявшие Кавказ или Среднюю Азию, вне всякого сомнения, имели свое искаженное представление о бремени белого человека, в какой-то мере можно сказать, что они играли в спектакле, притворяясь британскими офицерами в Индии и Африке, но, вместе с тем, сожалели о том, что им выпало воевать в диких местах (Тлостанова, 2004. C. 57).

На сложность определить роль России как Запада обратила внимание индийский русист Кальпана Сахни (Kalpana Sahni) в книге «Crucifying the Orient. Russian Orientalism and the Colonization of Caucasus and Central Asia» («Распиная Восток. Российский ориентализм и колонизация Кавказа и Средней Азии», 1997). Она пришла к выводу, что Россия, заимствовав ориентализм у Запада в процессе петровских реформ, была гораздо более радикальной, чем, скажем, Великобритания в Индии, поскольку «стремилась не только и не столько к экономической власти, сколько к полной ассимиляции покоренных ею народов, что привело к тяжелейшим последствиям для их существования» (см.: Лысенко, 2009. C. 76). Другой проблемой было то, что покоряемые народы даже на этих «азиатских» территориях были трудно определимы в расовом, этническом и религиозном смысле, в то время как сами офицеры часто обладали нерусскими фамилиями и потому вряд ли могли в полной мере проходить по ведомству абсолютных носителей славянской и православной культуры. Как известно, говорить по-русски у знати в том же XIX веке считалось дурным тоном, поскольку это был язык простонародья (Тлостанова, 2004. C. 57).

Альтернативой спорному и не подходящему противопоставлению Восток (Ориент) – Запад служит модель Север – Юг. В свое время Макс Вебер, разрабатывая дихотомию Север – Юг, обращался к протестантскому Северу (Европы) и к Югу, под которым подразумевался католический, мусульманский и прочий Юг. Он писал, что Юг включил в себя некоторое культурологическое и геополитическое сходство с понятием «Восток» (см. в: Burchardt, 2009. C. 105). Но Грузия – не католическая и не мусульманская страна.

И здесь вспоминается исследование антрополога и филолога Роберто Даинотто. В книге «Europe (in Theory)» (2007) и в ряде ранних статей (например, «A South with a View: Europe and Its Other», 2002), описывая особенности структуры и взаимоотношения внутри Европы, он продолжил разработку дихотомии Север – Юг и противопоставил север и юг Европы, исходя из принадлежности к глобальному Северу и глобальному Югу. Основываясь на постколониальных исследованиях, Даинотто обращается к Европе XVIII–XIX веков, изучая ее «других» не со стороны, а изнутри. Согласно исследователю, южным европейским странам свойственны иррациональность и коррумпированность, основанные на клановости, а северным странам Европы – рациональность и развитое чувство долга. Анализируя несколько эпох, Даинотто замечает, что существует определенная связь, подталкивающая к постоянному обращению Севера к Югу; причиной этому оказалась травма, спровоцированная разрывом между Севером и Югом, и тогда же Юг превратился в европейского Иного (Dainotto, 2002. P. 383).

Даиноттовская модель «Север – Юг», на мой взгляд, наиболее близка к отношениям «Россия – Грузия». В ее пользу говорит и то, что если у саидовского Ориента не выделялось ни религиозного, ни исторического сходства (имею в виду – до процесса самой колонизации), то у России и Грузии до политических отношений уже существовали церковные/духовные и культурно-литературные связи, которые укрепились в советский период, создав к тому же не только релевантные власти дискурсы, но и «рассадники» критических взглядов на главенствующий политический строй.

К такой картине «вторичного ориентализма» (Тлостанова) применим термин «южизм», а не «ориентализм», где Россия выступает как вторичный бедный Север. Определение «бедный Север» выросло из современных теорий о богатом Севере и бедном Юге. Под Севером подразумеваются богатство, «белая кость», власть, а под Югом – экономическая, социальная, гендерная, экзистенциальная несвобода и зависимость (Тлостанова, 2012. C. 98).

Тему России как бедного Севера развил философ и политолог Дугин. Причины бедности он видит в верности традициям, духовности и высшим трансцендентным ценностям, о которых позабыли на Западе: «Бедный Север должен быть духовен, интеллектуален, активен и агрессивен» (Дугин, 1996. C. 135). Если говорить об агрессивности, то известно, что после распада СССР Россия (бедный Север) продолжила агрессивную имперскую политику. Объяснения агрессии давались разные: стремление к реализации социально-культурного проекта «русского европеизма» как единственной альтернативы российскому, а значит, мировому катаклизму (Кантор, 2008. C. 493); «фантомные боли» империи, подобные болям после ампутации ноги у человека (Гайдар, 2006. C. 8). Понятие «бедный Север» близко в определении России.

Назвать Грузию бедным Югом, исходя из первоначальных смыслов, тоже не получается. «Ось сместилась», и Грузия, несмотря на свое географическое положение южной страны, стала вести себя так же агрессивно, как бедный Север. Подтверждением тому служат военные действия Грузии, направленные на удержание Абхазии и Южной Осетии в поле своего влияния. В некоторых современных исследованиях стали даже говорить о постимперском синдроме и синдроме «малой империи» (А. Сахаров)[48].

Отношения Грузии и России не следует буквально рассматривать в рамках постколониализма. Модель связей более сложна, и если роль России определяется как роль бедного Севера, то роль Грузии двояка: бедный Юг – по отношению к России, а бедный Север – по отношению к бывшим советским автономиям. Во всем контексте прослеживается имперская парадигма: Российская империя переродилась в СССР, ставший особым типом империи, о чем писали Терри Мартина (Martin, 2001), Дэвид Ч. Мур (Moore, 2001), Мадина Тлостанова (2004), Францине Хирш (Hirsch, 2000, 2002), а после распада СССР имперские настроения проявлялись и у его осколков – бывших советских республик.

2.4. Постимперские карты «на практике»

Где Тбилиси, Киев, Ереван?

Как прижаться вновь к их деревам?

Я хочу друзей моих обнять —

Не хочу в империю опять.

Евгений Евтушенко[49]

В постсоветские десятилетия знакомство с «новыми» постсоветскими территориями остается приоритетной причиной путешествий, и жанр путешествия в Грузию занимает первенство по привлекательности для писателей, оставаясь чуть ли не основным в произведениях, написанных на русском языке. В текстах на грузинском тема путешествия никогда не была ведущей, и в современной литературе я не встретила «путевых заметок» грузин из поездок по России, поэтому речь пойдет в первую очередь о произведениях, написанных на русском. В культурной памяти советской интеллигенции сложился образ Грузии как части единой советской геокультурной модели: своя дружелюбная, гостеприимная, благополучная, солнечная страна с красивым ландшафтом, мягким климатом, с древней историей, культурой, архитектурой. Такой ракурс уходит в имперские времена, в произведения Пушкина и Лермонтова, благодаря которым наиболее ярко проявлялась дихотомия восток – запад (Ram, 2003. P. 23). Политические изменения последних лет перевернули отношение к понятию «своя Грузия». Перед читателем предстала и иная страна.

В постсоветский период приезд русских писателей стал носить отчасти иной характер: причиной приезда были не бегство, ссылка или служебные задания, а только социальные и дружеские контакты. В первые десятилетия (1990–2000-е) из России в Грузию приезжали очень редко, а из Грузии в Россию практически не ездили. С одной стороны, из-за социально-экономического кризиса, с другой – из-за политических преград. Это повлияло и на литературно-культурные связи. «Паломничество» имперского и советского периодов переродилось в редкие посещения. Писатели не были чиновниками, как когда-то в XIX веке, а являлись представителями мира литературы.

Особенностью авторов, обратившихся к теме Грузии, является возраст. Они – так называемое советское поколение, то есть получили образование в советской школе, в которой акцентировалось особое место Грузии в контексте русской культуры. Цели приезда писателей и представителей мира культуры в Грузию были разными, но впечатления от увиденного – зачастую схожими. Это отпечаталось на сюжетных линиях произведений. Основным нарративом становится противопоставление «до» (советский период) и «после» (постсоветский). Иллюстрацией к перелому впечатлений могут быть практически все произведения постсоветского периода. В большинстве случаев основу сюжетов составили личные воспоминания, включившие размышления авторов-рассказчиков и даже документальные факты. В части постсоветской литературы о Грузии продолжилась имперская литературная традиция обращения к ней как к романтизированному Югу, то есть акцентировалось внимание к природе и располагающей атмосфере. Например, рассказы Владимира Лаврова «Путь в Грузию» (1986)[50] или Евгения Гришковца «Три текста о Грузии»[51]. «Карта» приоритетов в отражении постсоветской Грузии выглядит по-разному: в одном произведении она воспринимается как южная культурная столица Российской империи XIX века, неожиданно ушедшая на задний план из-за постсоветских войн, в другом она стала одной из горячих точек вспыхнувшей «карты» Кавказа, а в третьем – автор старается, насколько возможно, отстраниться от постсоветских перипетий и останавливается на Грузии как на обособленном и независимом мире[52].

2.4.1. Концлагерь – конечный пункт путешествия у Александра Вяльцева

Деконструкция образа Грузии наглядна в произведениях Александра Вяльцева (1962 г. р.) – художника, поэта, издателя, который был активно вовлечен в жизнь советских хиппи и часто путешествовал по СССР. С Грузией связаны «Люди из ущелий: Записки бродячего человека» (1998) и роман «BLUE VALENTINE: История одной любви» (2000). Произведения отличает непривычность/нетрадиционность зафиксированного автором-рассказчиком. «Записки…» были написаны в 1986–1998 годах. Маршрут Вяльцева и его друзей-хиппи (Багиры и Шурупа) пролегал из Москвы на юг: Сочи, Краснодар, Пицунда, Тбилиси, Ереван, Баку, Нахичевань, Севан, Махачкала, Ингушетия, Дагестан. Интересующие меня картины Грузии приходятся на мирное время[53]. Жанр путешествия-приключения служит для рассказчика инструментом передачи впечатлений от увиденного. Придерживаясь имперской литературной традиции романтизации Грузии, он концентрирует внимание на архитектуре и особенностях Тбилиси, его магазинчиках, аптеках, древних христианских храмах и крепостях (Сиони, Метехи и др.):

Это удивительный по архитектуре город, где вкус виден даже в самых ординарных постройках. Плюс специфический стиль. Плюс специфический климат. История и природа создали этот южный город, до сих пор пощаженный в своей уникальной средневековой хаотичности, со скрытыми от глаз внутренними дорогами-лестницами, лоджиями, галереями, балконами, на мостовые под которыми «никогда не падает дождь» (Вяльцев А. Люди из ущелий. 1998. C. 86).

Сами грузины представляются автору «культурными и добросердечными». Привычные для любителя русской литературы романтические описания заканчиваются не просто грустными личными параллелями рассказчика, связанными с веселым прошлым, друзьями и путешествиями, а грустным настоящим: трагическими судьбами друзей-хиппи и упоминанием об исчезнувшем старом мире. Автор вводит несколько слов, которые эмоционально выбивают читателя из романтического контекста. Это страшное упоминание о том, что «…в годы грузино-абхазской войны в „третьем“ ущелье был абхазский концлагерь. Говорят, что с пленными обращались крайне жестоко. А теперь кто-то уже вновь рвется туда загорать. Не могу представить, как это кайфовать в бывшем Освенциме?» (Там же. C. 95). Картины веселой молодости сменяются изображением постсоветской реальности, старый уклад остался в прошлом.

Нарратив «иная Грузия» явен в следующем произведении, в романе «BLUE VALENTINE. История одной любви» (2000), где постсоветская страна предстает новым неизвестным и шокирующим миром. Главный герой романа – писатель и журналист Захар, приехав в Тбилиси и Батуми, где бывал в советские времена, тридцать лет назад, сталкивается с иным миром, который он не знал. Социально-бытовые проблемы 1990-х годов превратили ее в нищую страну:

Ободранный серый город. Мало людей. Отсутствие уличной жизни. Нищета и неблагополучие, бросающиеся в глаза, действовали, как холодильник. При плюсовой температуре Захару стало холодно (Вяльцев А. BLUE VALENTINE. 2000. C. 74–75).

В основу описаний лег личный опыт пребывания в стране. Автор старается передать информацию о неожиданных для него социальных проблемах, бросившихся в глаза: почтовая связь почти не работает, нет тепла и электроэнергии, чай пьют из термоса, еду подогревают на спиртовке, общественный транспорт почти не работает. Друзья описывают Захару современные Батуми и Тбилиси:

Стали рассказывать про свой город. Он считался спокойным: аджарский властелин Абашидзе охранял границы российскими пограничниками. Снаружи же – грабили, останавливали поезда. Поэтому жили изолированно. В Тбилиси было еще хуже и страшнее. <…> Два года уже они худели и «здоровели». Продавали вещи. В квартире изо рта шел пар. Вечером с проживающей у них веселой 72-летней «тетенькой», спасенной из Тбилиси, Захар раскладывал пасьянс и спорил о религии (она неверующая, но чтила экстрасенсов и летающие тарелки). Сидели за пустым столом – одетые, завязанные в платки, словно эскимосы в чуме. Ночью он спал во всей одежде (Там же. C. 75–76).

В 1990-е годы в Грузии путешественник не увидел ни вина, ни былых грузинских застолий[54]. В произведениях Вяльцева происходит изменение традиционного нарратива: Грузия процветающая превращается в обнищавшую. С «карты путешественника» 1990-х годов Грузия как курорт или как место отдыха исчезла.

2.4.2. Юг как травма: карта Эльвиры Горюхиной

Чьи это были бомбы? Разобрать было невозможно. Ощущение ирреальности происходящего, ощущение, что это не должно было случиться, оказалось самым сильным. Но это случилось. Империя распадалась.

Горюхина, 2000. С. 10

Грузия и другие республики Кавказа и Закавказья становятся жертвой российских имперских амбиций постсоветского периода, пунктами горя и травмы в очерках «Путешествие учительницы на Кавказ» (2000) и книге «Не разделяй нас, господи! Не разделяй…» (2004) Эльвиры Горюхиной (1932 г. р.), в прошлом учительницы русского языка и литературы, журналистки, а ныне профессора Новосибирского государственного университета, награжденной премией им. А. Сахарова «За журналистику как поступок» (2002). В отличие от Вяльцева, она не просто турист-наблюдатель, знавший Грузию периода расцвета, а потом увидевший последствия независимого существования, она – представительница советской интеллигенции, ставшая участницей постсоветских событий, связанных с горячими точками: «Для Горюхиной Кавказ – это судьбы его матерей и сыновей, это всеобщая трагедия» (Журавлева, 2008. С. 7). Художественные произведения Горюхиной о Кавказе критики ставят в один ряд с «Севастопольскими рассказами» Толстого (Шейхова, 2010; Руденко, 2004). Автор-рассказчица ломает традиционный образ имперского путешественника, восторгающегося экзотикой юга. Она оказалась единственной из российских писателей, внедренной в ход войн и взявшей на себя задачу фиксировать по горячим следам происходящее, а также записывать размышления местных жителей Кавказа и Закавказья о своей участи, об отношении к своему историческому прошлому и будущему, к проблемам, последовавшим за обретением независимости. «Путешествие…» – это художественный текст, основанный на документальном материале. Смелость писательницы заключалась в протестном противостоянии информационному потоку официальных российских СМИ, обрушившемуся на неосведомленного обывателя (Рева, 2015. C. 210) за пределами горячих точек. Путешествие включило в себя посещение Грузии (Тбилиси, Зугдиди, Сенаки и др.), Нагорного Карабаха, Чечни и Дагестана. Книга состоит из следующих глав: «Чем спасемся?» (о войнах и поствоенном синдроме в Грузии), «Нагорный Карабах» (о конфликте между армянами и азербайджанцами), «Место жительства – война» (о войне в Чечне), «Накануне» (о напряжении в Дагестане). Повествование о Грузии, начиная с января 1992 года, пропитано тревогой и болью. Горюхина сосредотачивается на городских картинах и на биографических случаях очевидцев войны. Типичными для Тбилиси тех лет были не картины благополучия, а люди с автоматами, множество беженцев, сгоревшие дома, взорванные мосты.

В середине января 1992 года Тбилиси был не похож на себя. «Что сегодня случилось в Тбилиси?» – эта строчка из стихов Заболоцкого не давала покоя. И хотя было ясно, что идет война, глаз не мог смириться с тьмой, в которую был погружен один из прекраснейших городов мира (Горюхина, 2000. C. 14).

Отталкиваясь от культурной памяти советской интеллигенции, писательница сосредотачивается на воспоминаниях о традиционных достопримечательностях, которые связывали русских и грузин (проспект Руставели, дом Сергея Параджанова, Мтацминда), а затем выстраивает мост между прошлым и настоящим, а настоящим является аэропорт, из которого летели в горячую точку. В сознании автора-рассказчицы, близко дружившей с самыми яркими деятелями грузинской культуры (Резо Чхеидзе, Тенгиз Абуладзе, Отар Иоселиани, Эльдар Шенгелая, Нодар Думбадзе, Отар Чиладзе), не укладывался факт появления иных грузин:

…еще в мае 1991 года, когда Грузия выбирала своего первого президента, я увидела грузин какими-то другими. Увидела их не в тот час, когда они творят миф о самих себе в грузинском застолье. Это были как будто те же самые люди, но что-то другое проступало в чертах знакомых лиц (Там же. C. 9).

Впечатления от увиденного и роль автора приводят к мысли об изменении традиционной ориенталистской концепции, восходящей к XIX веку, в которой «колонизатор», приехав в «провинцию», восторгался ее красотами. Военно-политические столкновения продемонстрировали одну из граней метаморфозы, случившейся с бывшим «колонизатором»: раздвоение образа на разрушителя (официальные власти) и сочувствующего помощника слабым (русская интеллигенция). Сочувствующий сосредоточился на главной гуманитарной катастрофе Кавказа: детях и беженцах, потерявших дом. Главным мотивом всех поездок Горюхиной было стремление помочь детям, оказавшимся в зоне боевых действий, друзьям («там моим друзьям плохо»), а также письменная фиксация увиденного. Публикация отрывков из детских сочинений и воспоминаний детей должна была стать главным упреком политикам. Одним из горьких подтверждений травмированности детских душ стал сюжет о посещении цирка. Здесь рассказчица столкнулась с особыми характеристиками переживших войну и живущих во время обстрелов:

Переполненный детьми цирк явил странное и жуткое зрелище. Я впервые в жизни столкнулась с молчащими детьми.

<…> По фойе, освещенному единственной свечой, водили на поводке тигра. Дети подходили к тигру, как к кошке, – никакой боязни. <…> Детское молчание вынести невозможно. <…> Так я впервые столкнулась с молчащими детьми. Это лишило меня покоя. Что же стоит за этим недетским молчанием? Что? <…> И я видела собственными глазами, как сгибаются и стареют дети под тяжестью горя (Там же. C. 15–16).

После войны в Абхазии возникло общество мечущихся и молчащих людей, пораженных культурной травмой (Alexander, 2004. P. 1; Штомпка, 2001. P. 8). Молчащие дети, молчащие мужчины, картины с гробами детей, автоматические и повторяющиеся действия, связанные с реальностью, которой уже нет, то есть проекция действий прошлого в настоящем:

Человек существует без желаний, надежд, без адекватной реакции на происходящее. Не все беженцы таковы. Далеко не все. Некоторые, наоборот, развивают гиперактивность, чтобы создать для себя и окружающих ощущение новой жизни. Хатуна упорно ищет постельное белье, которого нет. Судорожно достает кружку для чая, которого тоже нет. Наконец оставляет поиски и, словно окаменев, садится на постель. Все! Больше ничего нет! Ничего! Есть только горе (Горюхина, 2000. C. 47).

Не только тема травмы, но и тема потери становится лейтмотивом «Путешествия…». Дети-беженцы из Абхазии говорили о потере родителей и дома. Например, в главе «Дети Кодорского ущелья»:

В этой страшной войне я потеряла самое для меня дорогое – маму. Я ее потеряла, когда был самый сильный момент, и она была мне нужна. Кроме мамы потерялся старший брат. Он воевал и погиб. <…> Наши души растоптаны. Майя Гуджеджиани. 13 лет (Там же. C. 39).

Или:

Я тогда училась во втором классе, когда началась братоубийственная война между абхазами и грузинами. Это была болезненно придуманная война. До сегодняшнего дня мы не видим конец мучениям людей. Голодные и босые люди разбросаны за пределами своей родины. Мне, беженке, желаемым остаются мой дом и моя школа. Я не воспринимаю своей школу, в которой учусь. Софико Чаплиани. 11 лет (Там же. C. 40).

Писательница также приводит историю грузинки Медико, которую после войны одолевали странные наваждения и она, находясь уже в Москве, постоянно стремилась вернуться в свой дом, не веря, что его нет. Автор как свидетельница войны пишет о том, что горе конфликта ощущалось с первой секунды: «Оно – в глазах женщин, детей и стариков» (Там же. C. 14).

Содержание «Путешествия…» описывает не только метаморфозу роли «колонизатора», но и изменение самой «периферии». Стремление к независимости и переформатирование модели «центр – периферия» в модель «центр – центр» не обходились без войн, которые стали идентификаторами Кавказа и Закавказья, в том числе и Грузии, первого постсоветского десятилетия. Нарратив путешествия на войну стал неотъемлемой частью темы путешествия в Грузию.

2.4.3. Империя Андрея Битова

Самым масштабным по времени и по географии охвата отражением и осмыслением перемен, запечатленным на бумаге, стало творчество Андрея Георгиевича Битова (1937 г. р.) – книга жизни «Империя в четырех измерениях» (1996). Битов искусно, прибегая к постмодернистским приемам (шизофрении и раздвоенности), а также к метафорам и аллегориям, перенесению из одного времени в другое, предлагает читателю свое видение образа России и ее отношений с советскими, а затем бывшими советскими республиками, а также видение роли и образа «русского имперского человека» (Битов) во времена смены эпох. Для русско-грузинского контекста интересны III и IV части – «Кавказский пленник» (с вошедшими в нее «Уроками Армении», 1967–1969, и «Грузинским альбомом», 1985) и «Оглашенные» (1995), а также отдельно вышедшая часть – «Последний из оглашенных» (2012).

Книга Битова – это постмодернистский метатекст, в котором повествование ведется от лица автора-рассказчика. Он путешествует по «империи» – по пространству СССР, а затем и по постсоветским территориям. Автор-рассказчик первым в русской литературе советского периода на листе фиксирует особое чувство – ощущение русского человека в «братских» республиках, то есть впервые «он» противопоставляется «им», другим, как русский. Это чувство колеблется от принадлежности на основании культурно-исторических связей до впечатления неловкости и абсолютной чуждости. Раздвоенность ощущений вызвана знанием российской истории и роли русских колонизаторов в ней и знанием русской литературы, которые, наоборот, сближали с ними. В русской литературе советского периода А. Г. Битов по праву становится родоначальником темы «путешествия колонизатора или захватчика по провинциям империи СССР». Каков же сам наследник «поэтов в форме» как «колонизатор» второй половины XX и начала XXI века? Какова его карта «захвата»? И остается ли миф о Грузии-рае ведущим в его произведениях?

Автор-рассказчик предстал как новый тип «захватчика», некий битовский homo imperii. В нем есть черты сходства и отличия от «поэтов в форме». С одной стороны, он не причастен к государственной службе, с другой, как и его предшественники, он является невыездным (из-за проживавшего за границей брата). С Грузией автора-рассказчика связывали несколько поездок, цели и содержания которых отличались. В «Грузинский альбом» (1985) вошли главы, связанные с советским периодом, которые печатались по отдельности, так как к изданию единой книгой были запрещены. Толчком к первому путешествию в Грузию, как и у некоторых писателей-классиков, был писательский кризис 33-летия и страх «замолчать»[55]. Советская Грузия была особой точкой на культурно-литературной карте, и на карте Битова в частности: это особая страна из-за связей с Пушкиным, Маяковским, Пастернаком (Битов, 2009. III. C. 538–539) и другими русскими писателями; это «своя» страна, в которую он вернулся как домой (Там же. C. 536–537).

Для подчеркивания близости Битов использует прием «перекрестка времен»[56]. Один из случаев – это прогулка по городу. Путешественник замечает, что сквозь него проходят три человека, похожие на Лермонтова, Пушкина и, скорее всего, Толстого:

один высокий, с узкой головой, в усах и кепочке; другой – в ватнике, похожий на Пушкина; третий – грач в пиджаке… – нисколько не удивились на то, что я не такой, как они, прошли сквозь меня (Там же. C. 353).

Другой случай связан с ощущением пойманности между двумя культурами (in-betweenness, Bhabha, 1994), двумя периодами времени, двумя территориями – Россией и Грузией и ощущением «клетки» в виде знаний о «норме» изложения о Грузии/Кавказе, сложившейся в «золотом веке» русской литературы: русский «колонизатор» превратился в «колонизованного» прошлым (Битов, 2009. III. C. 333, 538–539; более подробно см. в: Чхаидзе, 2014). Рассказчик иронизирует по поводу подмеченной им в реакциях грузин параллели с «тиражированным агентом империи»/«лазутчиком и захватчиком», потому что «русский имперский человек» Битова (битовский homo imperii) – это ностальгирующий интеллигент, пропитанный социофобиями (Эпштейн, 2005), подавленный советской реальностью и ностальгирующий по былому величию русской культуры, литературы и высоконравственности общества; ощущающий вину и стремящийся избавиться от «имперского» бремени XIX века, а также обеспокоенный исчезающими оплотами жизни, надеющийся на возрождение культуры, институтов семьи и крестьянства:

Тиражированный агент Империи выступает как мироносец, совершенно не чувствуя себя хозяином <…>. Про него знают, что он собирает подать, – он один в скромном неведении на этот счет (Там же. C. 362).

Кроме представлений автора о «русском имперском человеке», читатель знакомится с его представлениями о структуре СССР и постсоветских метаморфоз, связанных с отношениями России с Грузией. Еще в «Грузинском альбоме» Грузия представлена в имперско-советской схеме полной противоположностью серой, подавленной России, схожей с медведем в клетке.

В следующих текстах «Империи…», вошедших в IV часть, тема имперского захвата как культурно-эмоционального сменяется «территориальным». Здесь стоит вспомнить интересную схему зависимости советских республик от «русского», приведенную в аллегории микроавтобуса-«рафика» с русскими водителем, писателем и пассажирами разных национальностей:

Подавался «рафик» (вот восхитительное слово! намек на империю, произведенный в Риге…), в него набивалось шесть, включая шофера и автора, от силы восемь человек, предоставив пространство лишь для одного армянина, возможно, тоже Рафика, одного абхаза, одного грузина, одного еврея <…> драматургическое единство было обеспечено: вел «рафик» русский водитель, с ним рядом восседал тоже русский (автор) (Битов, 2009. IV. C. 329–330).

Образ-схема передает «превосходство» «русского» над «добровольно вошедшими» народами в «рафик»-СССР. Но позже появляется другой сюжет, уже намекающий на иной захват:

…пусть они будут такие любители-историки, как все они тут, в провинции… пусть они мне ненароком расскажут историю края и ненароком же заспорят, кто из них коренной житель, кто кореннее… пусть из спора вырастет ссора между грузином и абхазом, между грузином и армянином, между <…> …русский же и на пейзажи любуется, отвоевывая их пядь за пядью у бусурман для своей книжечки… (Там же. C. 200–201).

Социально-политическую обстановку и начавшиеся волнения позднесоветского периода Битов передал в образах «дружной семьи» и «семейных» споров: о древности языков, принадлежности территорий, особенностях национального юмора, отличиях народов друг от друга. Но во главе семьи оставался «русский имперский» человек, позволявший народам спорить и державший под своим контролем разговор.

Перипетии военных конфликтов 1990-х годов остались за текстом Битова, но он тонко и отстраненно передал основные спорные вопросы, возникшие между народами из-за снятых табу на национальный вопрос:

…о чем они ссорятся?.. ну, это понятное дело, надо только уточнить в деталях… абхаз, естественно, о грузинизации, о ликвидации абхазских школ, о записании абхазов в грузины… грузин, естественно, не выдерживает такой исторической несправедливости и говорит: что, мы вам в 1978-м телевидение не дали, университет не дали?.. вот сам говоришь: «дали». Дали, потому что взяли, отняли, сначала отняли, а потом дали… что у вас отнимать? у вас и письменности не было… <…> вы же всегда под нами были, вы всегда были Грузией, да вы и есть грузины… тут они вступают в рукопашную (Там же. C. 200).

Если Битов описывал отношения между народами СССР с помощью аллегории микроавтобус-«рафик», то в «Ожидании обезьян», написанном после распада СССР, он лишает «республики-пассажиров» человеческого образа и вводит образы животных – обезьян[57], которые разбежались из обезьяньего питомника/СССР. На такую параллель автора-рассказчика навела история, случившаяся во всесоюзно известном Сухумском обезьяньем питомнике, в котором проводились опыты над животными. Когда в начале войны в Абхазии обезьян нечем было кормить, они стали так сильно кричать от голода, что их пришлось выпустить на волю. Битов использует аллегорию «обезьяны» по отношению к советским республикам, которые «вырвались» из питомника – СССР. Писатель считает, что такое могло произойти от потери общей памяти, культурной или исторической, потери естественного объединяющего начала, что стало причиной споров, приведших к крушению «империи»:

Советские обезьяны… Освобождение обезьяны… Русская обезьяна… Обезьяна, живущая на воле в условиях социалистического общества… Без клетки… Обезьянья воля… Республика обезьян… Обезьянья АССР… ОбзАССР… Так нельзя – все обидятся. <…> Дали свободу… разрослись гривы, зато подмерзли хвосты… нуждаются в подкормке… (Там же. C. 198–199).

«Карта» Битова менялась по отношению к Грузии – России – Абхазии в зависимости от изменений реальности, официальной политики РФ и, наверно, в чем-то с совпадающих с ней взглядов автора.

Абхазия в тексте начинает играть роль, схожую с ролью Грузии – роль патриархального рая. Сначала для «русского имперского человека» Грузия и Абхазия – колонии империи, в которые он устремляется, чтобы не потерять «последние штаны». Битов вводит аллегорию «джинсы имперского человека». Джинсовые штаны как западный символ советского благополучия появляются еще в «Грузинском альбоме» и о них идет речь в «Ожидании обезьян». В «белые штаны» впрыгивает alter ego автора – «он»[58] и отправляется в Сухуми. Значение американского «продукта», одежды для рабочих, в корне меняется в России. По мнению Битова, джинсы – вещь, с помощью которой Америка «колонизовала» СССР. В советские времена они были показателем высокого социального статуса, а по Битову – штаны к тому же единственный, после культуры, оставшийся вид частной собственности:

Образ последних штанов достаточно неэстетичен, чтобы пытаться их продать (что я, кстати, и пытаюсь сделать…) <…> Так что штаны на мне были – у меня южных штанов не было (Там же. C. 176).

За сюжетом (отправление рассказчика за южными штанами) скрывается иносказание о стремлении России сохранить при себе бывшие советские южные республики в виде Грузии и ее бывшей автономии Абхазии. В «Империи…» описываются абхазские деревни, например деревня Тамыш, которую, следуя содержанию, можно сравнить с русской деревенькой Турлыково (Там же. C. 206–225). Как когда-то Грузия, Абхазия выступает особым миром; например, в советские времена там не было разграничений между населением и властью:

Старшинство у них по возрасту, а не по званию: свекровь, которая никакой не депутат, заметив, на ее взгляд, непорядок, шепчет депутату АССР, та – депутату СССР, и расторопная Софи бежит то с сыром, то с курочкой.

Ну как тут не полюбить Советскую Власть! Когда, дотянувшись своей имперской рукою до самого захолустья, она ласкает своего опального поэта неожиданно материнской лаской, будто это не она же прогнала его сюда с глаз долой. Чем хороша машина – что у нее нет умысла (Там же. C. 214–215).

Топоним «Абхазия» в тексте, пульсируя, передает нарастание тревоги. «Абхазия» упоминается несколько раз: в связи с бывшей грузинской автономной республикой Абхазия и с одноименными названиями гостиниц в Тбилиси (рассказчик жил в комнате № 14 – возможно, это намек на начало грузино-абхазской войны 14 августа 1992 года и косвенное участие в ней «захватчика»)[59] и в Сухуми[60]. Рассказчик описывает «розовый Сухуми»[61] как райский многонациональный город, в котором люди делились не по национальному признаку, а «по чашкам» (Там же. C. 179), то есть по количеству чашек выпитого кофе. Городской традицией было собираться по утрам в домах или на набережной Черного моря, пить кофе и обсуждать городские новости. Райскую картину нарушают чужаки – киносъемочная группа, появившаяся в городе (Там же. C. 182). Этот сюжет наводит на мысль о проявлении европейско-американского влияния/«чужаков» в начале 1990-х годов. В составе «съемочной группы» – англичанин, который приехал в Советский Союз, в Сухуми, собирать материал для дипломной работы по разведению обезьян в условиях отдаленной от естественной для них среды обитания. Здесь ассоциация с процессом внедрения демократии среди «обезьян»-республик. Движение киносъемочной группы описывается как продвижение «захватчиков»: от кафе «Амра»[62] к гостинице «Абхазия», то есть шли они с севера на юг. Битов постоянно задает читателю загадки в виде говорящих деталей. «Им», «захватчикам», противопоставлена мужская компания «своих», состоявшая из абхазов (писатель Даур Зантария[63], «вор в законе», Антиаслан), русского (авторское «я»), армянина (Серож), украинца (доктор Драгамащенка). Писатель выстраивает две модели противопоставления «своего – чужого»: 1) «свой/колонизованный» – русский и все советские народности противопоставлены «чужому/колонизатору» – англичанину; 2) авторское «я», «русский писатель», противопоставлено «колонизованным» народам бывшего СССР как «чужой/колонизатор» (подробнее см.: Чхаидзе, 2014).

«ПостИмперию» сотрясали перемены, бедствия и, как результат, – жертвы. Имперский дискурс в IV части «Империи», связанный с приездом «захватчика» в «колонии империи», на который обратили внимание исследователи (Б. Аверин, 1995. C. 449; Т. Дудек-Листван / Т. Dudek-Listwan, 2007; Т. Шеметова, 2000; Э. Чансес / E. Chanses, 1993), объяснил Лев Аннинский. Литературовед охарактеризовал роман-странствие «Оглашенные» как «повесть о крушении империи, тайный сдавленный плач о ней» (Аннинский, 27.10.1993). Схожее мнение высказал В. Бондаренко, увидевший в «Оглашенных» признание Битова в «имперскости». В «Последнем из оглашенных» (2012) рассказчик пытается подвести итоги происшедшего:

1985–2008… Советская власть стопталась и сползла с ноги. Надо было идти одной босой ногой вперед, искать новый вид воровства… Горбачев, сухой закон, перестройка, гласность, Чернобыль… Грузия, Литва, Чечня, путч… Ельцин, отделение Украины, распад Союза, штурм Белого дома, опять Чечня… Путин, «Курск», террор олигархии… Пожинаем урожаи. И пожираем. Хронический наш август! Не мой Кавказ… Гамсахурдия, Абхазия, Саакашвили… Чечня, Абхазия, Южная Осетия. Империя отражалась в каждом осколке своего великого кривого зеркала: чем меньше осколок, тем кривее отражение (Битов, 2012. C. 4).

По закону деколонизации, Абхазия из одной зависимости попала в другую, впрочем, как и Грузия. Свое отношение к военным событиям в Грузии, связанным с Осетией и Абхазией, «русский имперский человек» Битов передает словом «подставили» (Битов, 2012. C. 3–4). Цепочка вопросов продолжается: «Кто подставил?»: «С Абхазией подставил меня, даже знаю, кто – мой собственный живой …персонаж… А вот с Осетией …моя собственная репутация „кавказца“» (Там же. C. 3–4). А на вопрос: «А вы за кого?» «кавказец» Битов отвечает: «С Абхазией я был вынужден занять свою привычную позицию, меж двух стульев, – большой не должен подавлять маленького: Россия – Грузию, Грузия – Абхазию» (Там же).

На руинах старого режима становится ясно, что на смену старым советским «несвободам» пришли новые. Изменилась «экология» в мире. Если в «имперские» советские времена Грузия была местом вдохновения, свободы и новых возможностей, то и этого не стало. Границы «Империи в четырех измерениях» автор обозначил 1960–2011 годами, о чем написал в конце «Последнего из оглашенных»: «…я довел ее до сегодняшнего дня и больше в нее не вернусь… А. Б.» (Там же. C. 24).

Для писателя «карта» империи и постсоветского мира, на которой меня привлекало грузино-российское пространство, менялась от ведущего значения Грузии для культурно-литературных связей до разочарования от «разрушенного храма культуры» – и русской, и грузинской, до обращения к Абхазии как к своей. Итог: один «пункт» потерян, другой – так и не обретен.

2.5. Постсоветская деколонизация

Грузины, мама, виноваты сами. Они хотели уйти из русского г…на раньше, чем Россия. А раньше, чем Россия, мама, из русского г…на х… кто, мама, уйдет. Русский детерминизм, мама. Имперский этикет, мама. Грузия, мама, про него забыла. Пришлось ей об этом, мама, напомнить.

Игорь Яркевич. Глаз блюз. Рассказ о Грузии, НАТО и беспилотном самолете (2010)

Орудиями обретения политической независимости были войны, документы, декларации и т. д., а орудиями «деколонизации» в литературе русско-грузинской тематики – деконструкция традиционных образов и стереотипов, введение новых тем и мотивов, демифологизация устоявшихся представлений. В постсоветский период изменения отразились главным образом на тематическом пласте. Подтверждением тому служит целый пласт малоисследованных произведений на русском и грузинском языках. Например, практически все писатели в литературных произведениях обращались к отражению случаев проявления «национализма угнетенной нации». Более того, в некоторых текстах советская риторика «старшего и младшего брата» и миссионерство сменяются темой оккупантов, всплеска ксенофобии и национализма (Чиладзе, Хабибулин, Бойко, Морозов, Димов), а события и явления, которые ранее интерпретировались как вклад в индустриальную/образовательную/медицинскую сферы (например, эмиграция русских специалистов в советские республики), связываются с русификацией. Поднимается вопрос роли и значения языка. Даже не раздражавший ранее никого нерусский акцент становится объектом агрессии и орудием отталкивания. Если обратиться к литературным образам, то на смену веселому грузину в русской литературе или закрытой теме подавления в грузинской литературе приходят homo soveticus provincialis, homo cartvelicus. Новая группа образов, не имевших места в советской литературе, пополняется персонажами-«гибридами» из промежуточного межкультурного пространства. Деконструируются и обретают иное содержание значимые в советское время исторические события (например, тема покровительства России Грузии или образ Пушкина). Амбивалентность интерпретации советского времени и всего с ним связанного спровоцировала стремительную деконструкцию основных советских дискурсов и установок, иногда может быть, и несправедливых.

2.5.1. Оккупанты – миссионеры – жертвы

Бывшие колонизаторы воспринимали себя одновременно как наследников традиции имперского завоевания и как реформаторов или революционеров, которые хотят порвать с этой традицией и установить равноправные отношения с «туземцами». С другой стороны, многие интеллектуалы из колоний, стремившихся к независимости или получивших ее, стремились утвердить свою культурную уникальность, но свою «особость» они осмысляли с помощью интеллектуальных средств, выработанных в западноевропейских или североамериканских культурах.

Илья Кукулин, 2013. C. 150–151

Одним из самых острых вопросов постсоветской литературы русско-грузинского контекста явился вопрос об исторических ролях России и Грузии по отношению друг к другу: кто мы? кто они? оккупанты? миссионеры? жертвы? Постсоветская литература дала возможность читателю ознакомиться с неожиданными точками зрения, где жертвенность и агрессивность связывались и с той и с другой стороной, а также имели место ксенофобские настроения, локальный, повседневный, этнический национализм. Обе стороны предстали в новом для себя свете. Те, кто видел себя «миссионером», приехавшим в советские времена развивать промышленность, медицину, культуру, сферу образования, или переселенцем, приехавшим во время Великой Отечественной войны в эвакуацию, или защитником, благодаря советской пропаганде, связанной с Георгиевским трактатом, узнали, что, оказывается, являются «оккупантами» (Бойко «Прощай, Сакартвело!», Гуцко «Русскоговорящий», Кулишова «Год пограничья», Хабибулин «Фуршет на летном поле», Азольский «Диверсант», Венедиктова «Маргинал»[64]), а те, которых считали «избалованным народом», стали ассоциировать себя с жертвой (произведения Чхеидзе, Чиладзе, Турашвили).

Одним из самых известных современных романов на грузинском языке, который не раз переведен на иностранные языки, стал «Поколение джинс / ჯინსების თაობა» (его второе название – «Побег из СССР») Давида (Дато) Турашвили (1966 г. р.), вышедший в свет в 2008 году. Сюжет романа основан на громком процессе, связанном с попыткой угона самолета группой молодых людей, представителей «золотой» грузинской молодежи, в 1983 году. Они хотели изменить цель полета и вместо Батуми отправиться Турцию, а оттуда планировали перебраться в США – страну, которая для советского человека ассоциировалась со свободой и благополучием:

Вожделенные, как и свобода, запрещенные джинсы оказались слаще запретного плода, и советские люди стремились обрести их любым, даже не совсем законным путем. Среди джинсов, ввезенных из разных стран, иногда даже можно было найти настоящие! В то время в Грузии многие считали, что настоящие джинсы (да и вообще все настоящее) обязательно должны были быть американскими, ведь советская пропаганда яростнее всего боролась именно с Соединенными Штатами. Идеология Москвы (с особым рвением) противостояла американским ценностям (в том числе и джинсам), и советские люди наивно полагали, что где джинсы, – там и счастье[65].

Автор, основываясь на документальных сведениях и на неформальной информации, используя художественные средства, попытался восстановить события тех дней, начиная со знакомства студентки Тины и актера Геги, главных героев романа, вокруг истории любви которых завязывается действие, до расстрела угонщиков-«террористов». Главным нарративом произведения является жестокость советской власти вообще и конкретно в Грузии. Описывается захват самолета, во время которого угонщики стремились обойтись без жертв, а советские войска стали обстреливать его, насильственно сделанный Тине аборт, насильно выбивавшиеся лжепоказания, подготовка ложных свидетелей, невинно обвиненный и расстрелянный монах. Молодые люди, чьи действия не были направлены на кровопролитие, оказались не только заложниками своего желания бежать из СССР, но и жертвами лживой власти, которая приписала кровопролитие невиновным. Турашвили включил в роман воспоминания бортпроводницы И. Химич:

Ирина Химич, случайно оставшаяся в живых, оказалась настолько порядочным человеком, что ее так и не смогли заставить изменить показания. И она рассказала о том, что видела и в чем убедилась лично: советские солдаты стреляли не только в любого человека – пассажира или члена экипажа, – выпрыгивающего из самолета, но и в тех, кто еще оставался в салоне.

В надежде прервать расстрел угонщики призывали пассажиров класть безоружные руки на иллюминаторы. Но в результате, как выяснилось потом, пассажиры получили пулевые ранения в пальцы рук[66].

Авторские разоблачения связаны не с жестокостью, идущей из центра, хотя и в этом есть рациональное зерно, а с жестокостью, которая приумножается ради стремления угодить центру:

В Кремле полагали, что грузинские коммунисты могут пожалеть грузинских студентов, и дело будет вестись не объективно. Но в Москве ошибались – они не знали, что грузинские власти вынесут угонщикам самолета даже более суровый приговор, чем этого хотели в Москве. Ведь это лучший способ доказать Кремлю, насколько верноподданной являлась Грузия[67].

В романе главной жертвой стала молодежь Грузии, а палачом – советская власть республики. В такую жестокость властей жители Грузии не могли поверить и наивно надеялись на то, что приговор будет смягчен, но этого не случилось. Бытует мнение, что именно после этого события, а не с 9-го апреля, возникли разговоры о независимости Грузии. Вопреки мнению об избалованной советской властью республике, события, связанные с попыткой угона самолета, развенчивают миф о рае и об агрессорах извне.

Галерея новых образов для русско-грузинского контекста значительно увеличилась из-за обострившейся в России 1990-х годов (Пчелин «Вечный жид»)[68] кавказофобии (Шнирельман, 2007), а также из-за социально-политических неурядиц, жертвами которых стали, например, русскоязычные жители, вынужденные покинуть Грузию (Бойко, Хабибулин). Взаимное непонимание основывалось на различных пластах восприятия друг друга: для грузин ведущим был исторический контекст, а для русских – социальный, связанный с ментальными различиями. Грузины смотрели на присутствие русских сквозь призму истории, вспоминая табуированную советскими властями информацию об оккупации Грузии в 1921 году и двойственность статей Георгиевcкого трактата (1783), якобы «нарушенного» в 1801 году, хотя в документе 1783 года были прописаны положения о фактической потере престола грузинскими царями[69].

Кроме образов жертв и агрессоров, появляются образы защитников: своих или от своих. Например, русскую имперскость как мощь, охранявшую своих, культивировал Александр Проханов. Его идея «Пятой империи» (Проханов, Кугушев) была поддержана некоторыми представителями российской интеллигенции[70]. Приведу слова российского художника Ильи Глазунова из подборки высказываний из «Имперской симфонии», связанной с выходом книг о Пятой империи:

Империи складываются или через подчинение, или через привлечение. Русская империя – уникальное явление, содружество по большей части добровольно присоединившихся народов. К нам присоединились армяне, которых преследовали турки, к нам присоединились грузины. Новая Империя будет, если снова к нам потянутся (см.: Завтра. 01.11.2006).

Наталья Соколовская избрала другую позицию. В романе «Литературная рабыня: будни и праздники», о котором пойдет речь позже, пред читателем предстал образ девушки – защитницы грузин от советских солдат. Автор сделала акцент на противопоставлении позиции русской интеллигенции, а не официальных властей, к грузинам.

В большинстве произведений прослеживается деконструкция установок о жертвенности/оккупации/миссионерстве и популяризировавшееся в постсоветский период мнения о навязывании и доминировании всего русского, о подавлении национального в бывших советских республиках. Для убедительности приверженцы обеих точек зрения выстраивают свои произведения из условных двух частей – советской (Грузия-рай, страна спасения) и постсоветской (Грузия – разрушенный рай, страна изгнания). Например, столкновение тем оккупации и недооцененности наблюдается в повести Нины Бойко[71] «Прощай, Сакартвело! Записки обывателя» (2005).

Писательница обратилась не просто к теме русских в Грузии, а к теме перекрещивания двух «национализмов угнетенных групп» (Хардт, Негри): самих грузин и русских жителей Грузии. Бойко дает возможность пронаблюдать, как доманифестное межэтническое напряжение, существовавшее на бытовом уровне и связанное с исторической несправедливостью и разницей культур, при первой же возможности огласки в середине 1980-х годов переродилось в манифестное и проявилось на политическом уровне в виде антироссийских лозунгов и акций. Кроме того, и у Бойко, и у нижеприведенных авторов тема Грузии стала ассоциироваться с темой изгнания из рая. Со стороны грузин открыто зазвучали упреки в оккупации и советизации Грузии, а со стороны русских – относительно робкие возражения о недооцененности индустриальных/цивилизаторских мер, предпринятых по отношению к республике. Описывая впечатления переселившейся с Урала русской женщины Нины, прототипом которой явилась сама писательница, Бойко помогает читателю понять изменения в восприятии Грузии. Автор помещает героиню в гущу событий позднесоветского и постсоветского периодов на периферии. И благодаря Нине, ее беседам с жителями южной страны (русскими и грузинами) читатель знакомится с особенностями отношения к Грузии: сначала как к раю, где нет хамства и торжествует благополучие[72], затем, при погружении в бытовую среду, как к незнакомому миру, скрывавшемуся за «дружбой народов», в котором сложность отношения грузин к русским и русских к грузинам выльется в националистические лозунги.

Героиня Нины Бойко вспоминает историю своей семьи[73], приехавшей в 1968 году с Урала в Грузию по распределению и оказавшейся свидетельницей постсоветских столкновений в республике (грузино-абхазский, грузино-южноосетинский конфликты) и всех перипетий (9 апреля 1989 года, гражданская война в Грузии), предшествовавших обретению независимости[74]. Семья была типичной для советской индустриальной миграции, или, как пишет С. Беляков, «нормальной „экономической“ миграции» (см.: Беляков, 2005. C. 241–248), официальным поводом которой являлось стремление помочь в развитии края. Супруг главной героини строил Худоги-ГЭС, а сама Нина работала учительницей русского языка и литературы в школе.

В противовес старому советскому образу Грузии-рая предстало новое государство, в котором русским не находилось места. Для вскрытия причин межнациональной напряженности, переросшей в вооруженный конфликт, писательница выбрала прием диалога, в котором слова учительницы Нины передают распространенное мнение русского населения, а слова грузина-соседа, скрипача Эмзари, – точку зрения грузинского населения времен Гамсахурдии. В восприятии Нины, из дружеского народа русские превратились для грузин в захватчиков, стремящихся их уничтожить. Это слышно и в словах Эмзари: «Мы не хотим, понимаешь, не хотим больше быть русскими!» (Бойко, 2005. C. 123). Культивируемая в советской истории спасительная роль Российской империи в судьбе Грузии для грузин становится объектом забвения. Образ врага стал ассоциироваться с русскими. С ними же население связывало межнациональные конфликты: «Национальная рознь – последняя ставка имперской России!» (Там же. C. 135). Информация, которая выливалась с грузинских телеэкранов, сводилась к оскорблениям и определениям «русские агрессоры и оккупанты», а в быту – «бродяги и маймуни» (с груз. «обезьяна»). Описывая последствия 9 апреля в глубинке, писательница упоминает инцидент, произошедший около Зугдиди в автобусе и рассказанный русской соседкой Любой: грузины – парень и девушка – подняли ее (Любу) почти за шиворот и сказали, что теперь русские будут ездить только стоя. «Люба стояла в автобусе и у нее катились слезы, девушке она годилась в матери. И никто в автобусе не возразил хамству молодых» (Там же. C. 130–131). Особо агрессивную роль в проявлении антироссийских настроений, по мнению автора, проявляли женщины:

Женский национализм еще гаже мужского, женская подлость еще ниже! Они сделали большую работу, они сорвали с места сотни русских людей, заставили уехать неведомо куда, они не жалели ни детей, ни стариков, не жалели могил. Они кричали: «Кто останется – будут батраками!» И они молились Богу, жгли свечи на митингах. Они и с Богом играли. И Он не простил (Там же. C. 140).

«Национализм угнетенной нации» в Грузии проявлялся не только по отношению к русским, но и по отношению к самим грузинам. Это отражалось не на официально-политическом уровне, а на бытовом. Грузины в глазах русских жителей выглядели отсталым народом, который был «оцивилизован» после прихода Российской империи на их землю. Русские жены грузин по закоулкам говорили следующее: «Подлецы грузинские! Всю кровь выпили! Жили в дощатых поросятниках и продолжали бы жить, если бы не русские!» (Там же. C. 134).

В финале писательница стремится смягчить острые споры и сводит обвинения своей героини к критике политики (Гамсахурдии, Шеварднадзе, Горбачева[75]), а затем приводит нейтральную точку зрения. На вопрос Нины о том, действительно ли русские сильно ущемляли достоинство грузин, знакомый грузин отвечает:

– Никто нас не ущемлял, – отмахнулся. – Если наш нейрохирург Датиашвили спас литовскую девочку, то о нем весь мир узнал, хоть он не в Тбилиси, а в Москве. А если наши мешочники таскаются по Союзу, то и стоят, чего стоят.

Роланд дал мне веру. Что нам делить? Зачем делить? Зачем обязательно, чтобы свои и чтобы не свои? (Там же. C. 140).

Новые лозунги и настроения были для рассказчицы неожиданными: произошла «трансформация» советского в русское, «дружба народов» оказалась маской. Нине непонятно, почему советская армия стала для грузин русской, как будто представители других народов в ней не служили, почему раньше грузины стремились получить образование в России, а сейчас говорят, что это было лишь модой. Советская установка на дружбу народов, в которой сформировалась писательница, сдерживает ее в стремлении изобразить полный разрыв. Антироссийские настроения она смягчает сюжетами о взаимопомощи грузин и русских[76] и сожалением по поводу проявления национализма. «Как же это произошло?» – сквозной вопрос.

Но все же деколонизация состоялась. В 1990-е годы Грузию покинуло большое число русских и русскоязычных жителей. Заканчивается повесть отъездом семьи Нины. И несмотря на фразу «Не уехать отсюда – приросли» (Там же. C. 155), звучат обида и слова: «Прощай, Сакартвело!» (Там же. C. 165)[77].

Русские жители, видевшие Грузию лишь как часть России, не могли понять, почему советская армия превратилась в русскую, почему они стали врагами, почему не оценили то, что русские терпели годами, когда о них вытирали ноги (Там же. C. 125–128). С обеих сторон люди стали заложниками политики. Вопрос о том, кто кого ущемлял в правах, остается для автора открытым (Там же. C. 140). Обывательница-рассказчица обвиняет многих политиков в случившихся переменах (Джабу Иоселиани, Михаила Горбачева, Эдуарда Шеварднадзе, Звиада Гамсахурдию). Эмоциональные диалоги Нины и Эмзари, а также других жителей Джвари являются подтверждением того, что общество мечется между сложившимся восприятием друг друга и новым, спровоцированным политическими изменениями. «Рай» стал местом крушений типичного взгляда на себя.

Загрузка...