Глава I. «Имперские» метаморфозы тематического фундамента

В момент радикальных исторических изменений возникают или «изобретаются» традиции (Hobsbawm, 1983). Для русско-грузинских отношений судьбоносным оказался Георгиевский трактат (1783), в котором речь шла о покровительстве Российской империи Картли-Кахетинскому царству. С момента его подписания начался длительный период включенности Грузии в культурно-политическое поле России. Трактат разделил историю Грузии на две больших части: присутствия и неприсутствия России. Отношения между странами стали развиваться в рамках имперско-колониальной парадигмы. Южная страна превратилась в провинцию империи, продвигавшейся с востока на запад (Suny, 1988. P. 64). Основополагающее разделение определило дальнейшее развитие литературного нарратива Россия – Грузия.

В период неприсутствия (например, на раннефеодальной стадии) культурные отношения между странами выстраивались исходя из единоверной, христианской перспективы, а позже – из политической: южная страна искала защиты от персидских и турецких набегов, а северная – выход к Черному и Каспийскому морям, к тому же, по мнению Томаса Гроба, была мотивирована стремлением примирить (Grob, 2012. S. 48) враждующих. Способами сближения стран были и браки между представителями властвующих родов (например, брак князя Изяслава Мстиславовича и царевны Русудан, дочери Димитрия Первого, или прославленной грузинской царицы Тамары и князя Юрия (Георгия) Боголюбского, сына Андрея Боголюбского. – Летопись дружбы, 1967. С. 1, 18–19), и культурные мероприятия, связанные с единым вероисповеданием. В XI веке русские и грузинские культурные деятели встречались в монастырях и грузинских обителях Византии, Болгарии и других стран. В «Киево-Печерском патерике» есть записи о приглашении грузинских и греческих мастеров живописи и мозаики из Константинополя в Киев (Там же. С. 1, 20). Представления друг о друге складывались на основе других письменных источников. Грузины узнавали о России из памятников литературы, переведенных с греческого на грузинский[4], а о Грузии и грузинах можно было узнать из древнерусских летописей XIII–XV веков, где они упоминаются как «обежане» (Там же. С. 1, 18), «Обезы», «Горзустани», «Гурзы», «Иверия» (Летопись дружбы, 1967. Т. 1. С. 35). Показательной иллюстрацией равноправных отношений между обеими странами тех лет служит «Повесть о Вавилонском царстве» (XV век), где речь идет о желании царя Левкия (Василия) послать в Византию «из Греции грека, из Обезии обежанина, из Руси русского», чтобы добыть «знамения», знаки царского достоинства, принадлежавшие трем библейским отрокам. В повести отразилась «новая идея эпохи, заключавшаяся в том, что после взятия турками Константинополя и возросшей роли Москвы Россия и Грузия, как истинно христианские страны, в решении международных вопросов имеют равные со старшим христианским государством Византией права» (Летопись дружбы, 1967. С. 1, 46). Здесь впервые в русской литературе появляется образ грузина. В этот же период появляется еще одна повесть, в которой отразилось уважение и восхваление Грузии вне имперско-колониальной перспективы – это «Дивная повесть о царице Динаре» (кон. XV – нач. XVI века), первое русское литературное произведение, полностью построенное на грузинском материале. В повести речь шла о борьбе царицы Тамары с иностранными завоевателями. Набеги османов, персов и монголов вынудили грузин искать военно-политическое покровительство, и выбор пал на Россию. С северным соседом связывалась надежда на защиту от разорительных набегов. Россия ассоциировалась с «солнцем с севера» (Летопись дружбы, 1967. Т. 1. С. 69–76). Например, русская тема в грузинской литературе (в объем этого понятия не включается историография) зазвучала в панегирике русскому царю Петру I «Восхваление и порицание царей» (1709), автором которого предположительно являлся его друг и сподвижник – грузинский царь-поэт Арчил II. Позже, в XVIII веке, тема надежды на Российскую империю прозвучала и в поэме грузинского поэта Давида Гурамишвили (1705–1792), родившегося в Грузии, служившего в российской имперской армии и до конца своих дней прожившего в Малороссии (Украине). Поэт рассказал о восторженной реакции грузинского царя Вахтанга на отклик «мудрого, щедрого, справедливого» Петра I (Гурамишвили Д. Давитиани // Заболоцкий Н. Поэтические переводы. 2004. T. 1. С. 267) оказать поддержку в борьбе с мусульманами:[5]

Лишь дошли до государя

Эти радостные вести,

Дух воспрянул у владыки,

Поднялась душа из персти.

(Там же. С. 269)

Так же как и в сборнике автобиографической лирики «Давитиани», в поэме «Беды Грузии» («ქართლის ჭირი / kartlis ch’iri») Гурамишвили описал варварские нашествия кизил-башей и османов, внутренние неурядицы Грузии, народные бедствия, а избавление от невзгод связывалось с «русским поселянином» (Летопись дружбы, 1967. Т. 1. С. 76). Русская тема звучала в произведениях Мамуки Бараташвили, царя Теймураза II, Бесики. Читатель мог познакомиться с описаниями природы и жизни в России, описаниями городов (Петербурга, Петергофа, Астрахани, Москвы), образами не только Петра I, но и русского мужика, русской девушки (Там же. С. 97–98).

Положительная риторика по отношению друг к другу становится амбивалентной в период присутствия (имперские и советские времена), начавшийся с вынужденного подписания Георгиевского трактата, так как войны с персами, османами, монголами поставили грузин на грань уничтожения. Следует сказать, что многие десятилетия, особенно в советский период, значение трактата преподносилось односторонне, только как дружеский и спасительный шаг, но это не совсем точно, так как он включал в себя сложные положения, в которых скрывался двойной смысл:

В Трактате содержится тринадцать основных плюс четыре «отдельные» статьи, а также присяга Ираклия II и его правопреемников на верность России. В статье первой царь Картли и Кахетии отрекается от верности всем государствам кроме России. Статья вторая гарантирует, что Россия сохранит целостность территории царя Ираклия. В роковой третьей статье уже требуется, чтобы новые монархи Картли и Кахетии согласовывались и утверждались Россией. Еще более судьбоносной была статья четвертая, в которой запрещалось Картли и Кахетии вступать в отношения с иностранными правителями без согласия российского министра или военачальника. <…>

Другие статьи были несправедливыми: статья седьмая обязывала царя Ираклия и его преемников поддерживать Россию в военном отношении, подчиняться российским императорским служащим и насаждать среди офицеров и чиновников идеи преданности России. Статья восьмая подчиняла грузинского Католикоса-Патриарха российскому Синоду, ставя его на восьмое место за епископом Тобольским, игнорируя грузинскую автокефалию.

Заключительные статьи обещали, что дворяне Картли и Кахетии, состоящие в списке царя Ираклия, будут считаться российскими дворянами <…>

В итоге автор пришел к выводу о том, что трактат являлся макиавеллиевским обманом (Рейфилд, 2018).

О фактическом лишении привилегий местной элиты в Закавказье пишет также историк Йорг Баберовски в статье «Цивилизаторская миссия и национализм в Закавказье: 1828–1914 гг.» (Баберовски, 2004. С. 308–309). Присутствие спровоцировало огромный интерес к южному историческому краю и легло в основу зарождения имперской литературной традиции. Если самые первые произведения о Грузии и Кавказе носили абстрактный характер, так как русские авторы не посещали край, опасаясь персидско-османских набегов, то в начале XIX века появилась масса путевой литературы. Ее авторами были русские путешественники, чиновники, ссыльные, изучавшие экзотический край. Травелоги или путевые заметки играли важную социально-политическую роль: исследовали провинцию Российской империи и приближали ее к имперскому центру.

В письменных источниках начала XIX века часто топонимы Кавказ и Грузия употребляются в едином контексте. Например, в воспоминаниях русского писателя-путешественника Евгения Львовича Маркова, автора «Очерков Кавказа» (1887) читаем: «Я не первый раз на Кавказе и не только душою полюбил вашу прекрасную Грузию…» (см. в: Имедадзе, 1957. С. 54). Образы грузин и черты горцев-мусульман (черкесов, дагестанцев, чеченцев) в русском сознании стали то противопоставляться, то накладываться друг на друга. Ева-Мария Аух в статье «Миф Кавказа» (2006) проследила за изменением восприятия кавказцев русскими. Она пишет, что до 1820 года Кавказ выступал как геокультурный объект (у Ломоносова, Державина это огромный горный массив или южное подножие России, «темный» и «дикий» край). В период до 1840 года Кавказ стал связываться с военно-художественным романтизмом, который соприкасался с темой покорения южного Кавказа (до 1828–1829 годов).

Для русских офицеров Кавказ являлся чужим миром, который играл важную роль в процессе доказательства самому себе собственной мужественности. В крае соседствовали опасность, война, предательство, богатая природа и гостеприимство. Отсюда и литературные образы: горцы изображались то разбойниками, то благородными дикарями, исполненными свободы, собственного достоинства, великодушия и благородства (Пушкин, «Братья разбойники», 1822). Кавказ был полем экспериментов для цивилизаторской миссии и испытанием для русской культуры и государственности. Такая градация схожа с противопоставлением европейских колонизаторов их «Ориенту» (Саид). Как пишет Харша Рам, «усиленное внимание к югу России приняло и укрепило дихотомию восток/запад»[6] (Ram, 2003. С. 23). За период колонизации экзотические «другие» превратились в «туземцев», а сами колонизаторы не только ощутили, что живут в ином мире, но и осознали обязанности, налагаемые на них государственной службой. Кавказский хребет стал фронтиром между православной Россией, мусульманским Северным Кавказом и православной Грузией. Назвать грузин «дикарями» было весьма сомнительно. Важными особенностями, которые поставили под сомнение голоса о «цивилизаторской миссии» в Грузии, были ее раннее христианство, древняя культура и ранняя государственность:

Иверия, или нынешняя Грузия, искони славилась воинскою доблистею своего народа, так что ни персидское, ни македонское оружие не могло поработить его; славилась также богатством (древние Аргонавты искали Златого руна в соседственной с нею Мингрелии). Завоеванная Помпеем, она делается с того времени известною в римской истории… (Карамзин, 2003. T. VI. С. 313).

Радищев в поэме «Бова» (1799–1802) также видел древнюю Грузию времен Колхиды и Иверии, как назывались ранее земли западной и восточной Грузии, через призму древней истории: «Загляну я во Колхиду, Землю страшну и волшебну…» (Радищев, 1975).

В XIX веке Грузия стала центром административно-политической жизни Кавказского наместничества Российской империи. Из Тбилиси имперские наместники контролировали Кавказ. Это наложило отпечаток на художественную и мемуарную литературу, так как топонимы Кавказ и Грузия употреблялись чуть ли не через дефис (Ratiani, 2013. № 5. P. 111). Несмотря на смешение топонимов, в литературных образах наблюдались разграничения. Северный Кавказ, населенный горцами, ассоциировался с мужчиной, борцом против колонизации, а Грузия воспринималась феминизированно, как покоренная экзотическая красавица (см.: Layton, 1994). Подтверждением этому служит лирика с «ориенталистским» содержанием. Например, в романе «Кетевана, или Грузия в 1812 году» (1832) офицера имперской армии и поэта Александра Ардалионовича Шишкова есть строки:

…когда я приехал в Грузию [1818]; мудрено ли, что она показалась мне красавицей, роскошно лежащею на цветистом ковре, голова которой покоится на снежном Кавказе, как на белой подушке, а у ног благоухают розы Гилани! (см.: Шадури, 1948, I. C. 427–428).

Или в стихотворении Александра Ивановича Одоевского «Брак Грузии с Русским царством» (1838):

Дева черноглазая! Дева чернобровая!

Грузия! Дочь и зари, и огня!

Страсть и нега томная, прелесть вечно новая

Дышат в тебе, сожигая меня!

Не томит тебя кручина

Прежних, пасмурных годов!

Много было женихов,

Ты избрала – Исполина!

Вхождение Грузии под протекторат Российской империи в 1783 году активно стало упоминаться в русской литературе как особо положительное событие. Постоянно подчеркивалось, что после подписания южная страна начала процветать. Нарратив о защитной миссии обрел широкое распространение. Тема процветания под российским крылом звучит у Михаила Юрьевича Лермонтова в поэме «Мцыри» (1839):

И божья благодать сошла

На Грузию! Она цвела

С тех пор в тени своих садов,

Не опасаяся врагов,

За гранью дружеских штыков.

Роль России как покровительницы подчеркивается и у Якова Петровича Полонского в стихотворении по случаю открытия Тифлисского театра:

Вдали от северных и нам родных степей,

На родине воинственных детей,

В стране, кругом заставленной горами,

Куда нас, русских, привела

Десница, правящая нами,

На миротворные дела —

В стране, где так упорно свято

За крест боролся русский штык,

Где с европейцем азиата

Сближает русский наш язык,

Воинственной России лира

Не в первый раз поет, мечтания полна… (1851).

Популярность темы Грузии в русской литературе подогревалась ощущением мессианской роли колонизаторов и стремлением изучить неизвестный край. И первое, и второе приближало провинцию к центру империи. Сформировалось некое постоянство, привычка обращаться к Грузии и Кавказу, которая подтолкнула к появлению имперской литературной традиции.

Восприятие союза с Россией грузинскими литераторами выглядело двойственно. Одни из них в своих письмах и заметках первой половины XIX века отмечают союз с Россией как верный шаг ради спасения:

Грузины в пределах своего населения пользуются всеми благами мира и свободны от тех неурядиц и постоянных боевых столкновений с облегавшими со всех сторон врагами, которым они подвергались в течение пяти столетий. Вполне они осознают, что этим обязаны могуществу единоверной России (Кипиани, 1848).

Другие стали говорить об аннексии, так как в 1801 году некоторые положения Георгиевского трактата были нарушены и грузинские княжества превратились в провинцию Российской империи. С этого момента в грузинской литературе риторика «Российская империя как „солнце с севера“» изменилась в сторону «агрессор/захватчик/поработитель Грузии». Существует мнение, что в письменных источниках на грузинском языке отношения Грузии и России как светлого и темного определились уже в конце XVIII века (Киланава, 2009[7]). Примером тому служат стихи дочерей грузинского царя Ираклия II – Мариам, Кетеван, Текле (Там же. С. 41).

В 1879 году противостояние между российской и грузинской интеллигенцией вылилось в публицистических столкновениях – в виде статей русского консерватора Михаила Никифоровича Каткова в «Московских ведомостях» и лидера грузинского национального движения писателя Ильи Чавчавадзе в газете «Иверия». В текстах столкнулись два вопроса: о формировании единой нации и о защите национальных культурных различий. В 1899 году в письме упоминавшемуся уже Маркову Чавчавадзе пишет о том, что русские смотрят на грузин, но не видят их; слушают, но ничего не понимают (см.: Reisner, 2007. С. 68). На поверхности оказалась конфронтация, вызванная стремлением русских принизить идентификацию Грузии как страны древней культуры, истории, оригинальной письменности и языка. Грузины стали смотреть на свою страну как на объект морального и физического насилия:

С XIX века в истории грузинской литературы, так же, как и в политической жизни, начинается полностью новая, иная эра: Грузия попала в ареал интересов русского империализма, и ее политическая и социальная реальность полностью отражает спорный характер «нового колониализма» (Ратиани, 2015. С. 47).

Грузинские романтики продолжили развивать тему порабощения: в стихотворениях Григола Орбелиани «ჰე, ივერიავ/ he, iveriav / Иверия моя» (1832)[8] и Александра Чавчавадзе «კავკასია/ k’avk’asia / Кавказ» (1824–1826), поэме Николоза Бараташвили «ბედი ქართლისა/ bedi kartlisa / Судьба Картли», (1839). В метафоре опустошенного имперскими захватчиками сада с «каркающими в нем воронами» Грузия воплощается у Важи Пшавела «გაოხრებული ბაღი/ gaokhrebuli baghi / Опустошенный сад» (1912). Та же тенденция наблюдалась и в прозе XIX века – например, в текстах грузинских классиков Ильи Чавчавадзе «მგზავრის წერილები / mgzavris ts’erilebi / Записках проезжего»[9] (1861, см.: Чавчавадзе, 1989. С. 37–48), Александра Казбеги «ელბერდ / elberd / Эльберд» (1882, см.: Казбеги, 2003. С. 68–88). В отличие от представителей русской литературы, обращавшихся к теме «благородного дикаря», Казбеги и Чавчавадзе предложили читателю типичные антиколониальные тексты, в которых изображают горских крестьян не дикарями, а трудолюбивыми и порядочными людьми, и наоборот, русских офицеров – пропойцами и бездельниками, грабящими крестьян. Клевета и несправедливость в грузинских текстах XIX века являются возведенными имперской властью на государственный уровень (Гачечиладзе, 2003. С. 89–91). Чавчавадзе, попытавшийся сформулировать определение грузин как нации (Лежава, 2000. С. 24–27; Maisuradze, Thun-Hohenstein, 2015. С. 51), в своих трудах помогал грузинскому обществу осознать издержки колониальной зависимости. В «Записках проезжего» он передал глубоко характерное столкновение двух фигур, одна из которых берет на себя дискурсивную позицию русского, а другая – колонизованного. Русский офицер говорил, что грузины дики, «не привычны к ученому разговору» (Чавчавадзе, 1989. С. 37–48), «не в состоянии мыслить последовательно, здраво», и только с появлением русских началось «просвещение», которое, оказывается, заключалось в увеличении количества генералов в Грузии: «Двадцать генералов!.. Браво православной России! Честь и слава ей! Куда только она ни ступит ногою, всюду приносит цивилизацию!» (Там же. С. 42). В тексте Чавчавадзе противопоставил грустные слова грузина-мохевца задорной гордости русского: «И народ наш сегодня – побитый, упавший, хворый. Пропали и имя грузинское, и порядки грузинские. Испоганился свет» (Там же. С. 47).

С приходом империи народ связывал потерю национальной самостоятельности и самоидентичности. Такое знание стало травмой (Caruth, 1996; см. в: Ушакин, 2009. С. 35) для грузин и основой зарождения колониального национализма. Антиколониальный дискурс становится ведущим в грузинской литературе XIX века. Литераторы вводят страшные картины насилия. В рассказе «Эльберд» (1882) Казбеги описывает трагическую историю, случившуюся в реальности с его другом, крестьянином-кистом (чечено-ингушом), которого публично повесили на владикавказском базаре за то, что он пытался защитить свою жену от изнасилования русским офицером (Казбеги, 2009. С. 68–88; Gould, 2014. С. 361–390). Целая семья стала жертвой похоти Платона Платоновича: Эльберда повесили, над его женой надругался офицер, а их ребенка раздавили и растоптали солдаты, потому что он «ненароком» попал им под ноги (см.: Казбеги, 2009. С. 88). Русские военные обвиняют грузинских крестьян в ограблении почты и грозят экзекуцией. В грузинской литературе красной линией проходит осознание собственного образа в глазах имперских завоевателей, и он сводится к следующему: «Это недоумки и варвары, им нельзя верить, проклятый народ эти грузины!» – говорит русский солдат («Отцеубийца», 1882). Это подтверждают слова бывшего русского крепостного, а позже общественного деятеля П. А. Мартьянова:

…сам народ наш, подвигаясь и порываясь на крайний юг к Черному морю, восток и сверхвосток, и занимал и заселял земли, принадлежавшие до того народам нисколько не цивилизованным, самой природой и историей, как и все такие народы, доживающие свою очередь, как бы обреченным послужить грунтом и уступить место в жизни человечества – другим, более сильным, здоровым и молодым. Это явление, естественное и нормальное, вызывается отнюдь не страстями и завоевательными стремлениями народа, а просто тем же, чем вызывается наполнение водою соседней с нею пустоты, ничем от ней неотделенной (Мартьянов, 1862. С. 15).

Политическое покорение Кавказа и Закавказья обернулось для русских поэтов и чиновников эмоциональной зависимостью. Они ощутили себя «покоренными» южным краем. Как отмечает Яков Гордин, Кавказ стал культурно-психологическим явлением для русского общественного сознания. С Грузией и Кавказом XIX века был связан принцип психологической компенсации. Он проявлялся в том числе в виде парадокса: имперская элита, «самодостаточная и замкнутая на себе», начала подражать Кавказу и Грузии. Например, это проявлялось в моде на одежду горцев. Даже Пушкин и Лермонтов на автопортретах изображали себя в бурке (Гордин, 2002. С. 166–169).

Период присутствия, несмотря на кажущуюся ясность политической структуры – империя/колония, центр/периферия, включал в себя, с одной стороны, дискурс подчинения, а с другой – процесс адаптации и даже слияния с политическим контекстом. Часть грузинской элиты противостояла имперскому, а затем советскому присутствию в Грузии (например, лидеры грузинского национального движения Илья Чавчавадзе, Акакий Церетели, Якоб Гогебашвили), а другая часть плотно вписывалась в имперский, а позже и в советский контекст, занимая ведущие позиции в политической администрации или являясь яркими представителями имперской или советской культуры и литературы (политики Сталин, Берия, Орджоникидзе, литераторы Георгий Ломидзе и Григол Абашидзе). Подтверждением этому служат их биографии: генерал Павел Цицианов/Цицишвили – один из покорителей Кавказа, при нем началось восприятие Кавказа как специфической сферы самореализации; генералы Российской императорской армии и одновременно классики грузинской литературы – Григол Орбелиани и Александр Чавчавадзе. Как пишет литературовед и картвелолог Ирма Ратиани, «эпоха грузинского романтизма представляла собой сложный процесс, в творчестве грузинских писателей-романтиков, служивших Российской империи, наблюдались темы угнетения со стороны империи, а также развивалась тема кавказского единства, противопоставленная русскому империализму» (Ратиани, 2015. С. 48). Литературным подтверждением не только антиимперским, но и «проимперским» настроениям грузин служит поэма «ვორონცოვი / vorontsovi / Воронцов» (1909) Акакия Церетели: «поэма „Воронцов“ – первый случай в грузинской литературе колониальных времен, когда центральным героем произведения становится русский администратор, современник автора, и он под своим именем упомянут в произведении» (Киланава, 2009. С. 65). Появление этой поэмы можно связать с мимикрической тенденцией, развившейся в будущем и в советские времена, когда романы, сводящиеся к прославлению советской власти, существовали параллельно с антисоветскими настроениями.

XIX век явился сложным клубком культурно-политических отношений – от антиимперских настроений и выступлений в Грузии, зарождения национального движения до активных культурно-образовательных обменов: в начале века общение русской и грузинской интеллигенции в Грузии, а с середины века – в России, например получение образования группой грузинской молодежи, которых назвали потом «тергдалеулни» («испившие вод Терека», то есть пересекшие реку Терек для поездки в Россию), в Петербургском университете. По возвращении из Санкт-Петербурга некоторые из них стали лидерами грузинского антиимперского национального движения. Эта плеяда во главе с Ильей Чавчавадзе, Акакием Церетели, Нико Николадзе определит будущее грузинской философской мысли, словесности и развития общества в целом. Благодаря им возникают грузинские литературные альманахи, различные общественные организации, новые формы литературных взаимосвязей. Литература становится ведущей силой общественного сознания. Переводы русской классики и современных авторов постоянно появляются на страницах журнала «ცისკარი / Цискари» и газеты «ივერია / Иверия». Благодаря грузинским «шестидесятникам» XIX века, начинается процесс ознакомления русского читателя с грузинской классической и новейшей литературой. Связи «шестидесятников» с деятелями русской культуры углубляются и обретают форму постоянных общественно-литературных контактов: «В 60-е годы XIX века, находясь под русским колониализмом, грузинская национальная идея обрела новое определение» (Maisuradze, Thun-Hohenstein, 2015. С. 50). В начале XX века продолжили свое существование разновекторные тенденции в отношениях России и Грузии:

Революция 1905 года в Грузии – летучее пламя крестьянских восстаний, особенно полыхавших в Западной Грузии – в Гурии <…>: народные дружины отбирали землю у помещиков, утверждали на местах свою, народную власть. Красная гвардия вела настоящие бои с жандармами (Цурикова, 2015. С. 23).

Тогда же начинается новый этап русско-грузинских литературных контактов. В Кутаиси завязывается знакомство Тициана Табидзе с Федором Кузьмичом Сологубом. Позже, будучи студентом Петербургского университета, Тициан расширяет круг знакомств, и они перерастают в дружбу между русскими и грузинскими писателями и поэтами начала века: грузинские символисты – «голубороговцы» Паоло Яшвили и Тициан Табидзе, Григол Робакидзе, Валериан Гаприндашвили, Георгий Леонидзе дружили с Андреем Белым, Константином Бальмонтом, Сергеем Есениным, Владимиром Маяковским, Борисом Пастернаком (см.: Там же). Первые два десятилетия ХХ века Грузия, как и век назад, играла особую роль – роль «кавказской Франции» и «Фантастического кабачка» (Там же. С. 99, 103), благодаря расцветшему искусству модернизма и роли убежища для выходцев из России:

В те дни стиралась грань между взорванной революциями Европой и восточным Тифлисом, который день ото дня наводняли беженцы и дезертиры, который сам становился почти европейской столицей (Там же. С. 93).

Свержение российского самодержавия в 1917 году дало возможность возникнуть независимой от России Грузинской демократической республики. Просуществовала она с 1918 по 1921 год:

Грузия отделилась от России.

Грузия – независимая республика!

Тициан Табидзе вернулся в Грузию…

(Там же. С. 87)

После советизации Грузии в 1921 году творчество грузинских «голубороговцев», находившихся под сильным влиянием французского символизма, как и русских поэтов-модернистов, было объявлено «буржуазным» и подверглось серьезному давлению со стороны новой власти. Модернистская грузинская литература 1920–1930-х годов развивалась в рамках антисоветского дискурса (Ратиани, 2015. С. 63). В тот же период продолжается тесное общение между грузинскими и русскими литераторами, некоторые из которых сбежали в Грузию от голода и разрухи Гражданской войны 1917–1922/1923 годов (например, Осип Мандельштам) (Никольская, 2000).

В связи с крушением Российской империи центральный элемент символической репрезентации имперской идентичности – Кавказ и Грузия – вроде бы уходит в прошлое. Для большевиков понятия свой/чужой или иной стали иметь иное значение, отличающееся от значения в имперский период: «благородный дикарь» или азиат/кавказец – и русский как европеец по отношению к нему. Своими или чужими были те, кто поддерживал или не поддерживал большевиков, вне зависимости от региона, хотя и большевики из мультиэтнических регионов бывшей империи принадлежали к «иному» меньшинству, то есть после 1917 года и Гражданской войны субъект и объект «ориентализма» смешались. Ленинский социализм стал синонимом европеизации старой России (Baberowski, 2007. С. 281). Но романтизация Грузии как края-убежища остается лейтмотивом русской литературы. Она развивается параллельно теме национального противостояния: сначала империализму, а затем большевизму. Например, Сергей Есенин написал известное стихотворение «Поэтам Грузии» (1924), где называет южный край «Земля далекая! Чужая сторона!», а в его письмах говорилось о Грузии как о крае, в который он стремился вернуться. В письме Тициану Табидзе читаем: «Грузия меня очаровала. Как только выпью накопившийся для меня воздух в Москве и Питере – тут же качу обратно к Вам, увидеть и обнять Вас» (20 марта 1925, см.: Табидзе, 1964. С. 237). Уроженец Грузии Владимир Маяковский в стихотворении «Владикавказ – Тифлис» (1924) даже не давал шанса усомниться читателю в особенности его родины, как рая:

…Я знаю:

глупость – эдемы и рай!

Но если

пелось про это,

должно быть,

Грузию,

радостный край,

подразумевали поэты…

В первые два-три десятилетия существования СССР представления о национальных культурах были сконструированы в соответствии с интересами советской власти (Rumjancev, 2015. P. 490). В конце 1920-х – начале 1930-х годов, в период «коренизации», когда большевики стремились создать из «отсталых» народов современные нации, вплоть до изобретения письменности (для азиатских и кавказских народов) и традиций, национальные кадры были приоритетными. Для 48 народов и народностей были изобретены письменные языки и оформлены в литературы (Simon, 1986. P. 57). Большевики говорили о культурной революции, новых людях и новом укладе жизни (Baberowski, 2007. P. 284). Начиная с 1937 года языки, письменность которых основывалась на латинице, были переведены на кириллицу (Simon, 1986. P. 62). Грузия и Армения занимали особое место благодаря оригинальным языкам, письменности и древней культуре. Их алфавиты не были изменены. Кроме того, стало издаваться много литературы народов СССР, чему способствовала работа писательских бригад, которые изучали литературы разных народов и занимались переводами. Начался масштабный проект по созданию «советской многонациональной литературы», инициатором которого был Максим Горький. За красивой идеей скрывались политические цели: поставить литературу на службу идеологии и с помощью писателей не просто сблизить народы СССР, а сконцентрировать внимание читателей на давних и глубоких связях, даже в тех случаях, когда их могло и не быть. Власть целенаправленно создавала межнациональные скрепы, основываясь на истории и культуре (см.: Eimermacher, 1994; Hildermeier, 1998). Началось производство/изобретение традиций. Таковыми стали повсеместная установка памятников поэтам и писателям, празднование юбилеев Пушкина, Руставели, Шевченко и др. (Martin, 2001), дней или декад грузинской или какой-либо иной культуры. Первым культовым поэтом Закавказья стал Шота Руставели. Cвою поэму «Витязь в тигровой (барсовой) шкуре», ставшую памятником средневековой литературы, он посвятил царице Тамаре. Хотя в те же времена жил не менее известный поэт Григол Чахрухадзе, посвятивший царице Тамаре поэму «Тамариани» (конец XII – начало XIII века), культовым его не сделали. Руставели был облюбован советской властью. Первым в Закавказье отмечали его юбилей, а имперский Головинский проспект был переименован в проспект Руставели (Rumjancev, 2015. P. 496–499). Образ Руставели использовался в качестве символа Грузии как одной из самых благополучных советских республик и триумфа грузинской культуры. Он стал изобретенной традицией (Hobsbawm) советского периода. Образ Руставели визуализировался в виде иллюстраций к изданию поэмы (например, «Молодой Сталин читает поэму Ш. Руставели „Витязь в тигровой шкуре“», 1937) и в виде памятников. В середине войны, в 1942 году, памятник Руставели был удостоен Сталинской премии. А в 1966 году, во время второго празднования руставелиевского юбилея (800-летия), был установлен памятник Руставели в Москве. Тогда с пламенными речами о значении творчества Руставели высказались представители национальных литератур каждой советской республики (Тихонов, Шолохов, Кулиев, Межелайтис, Бажан, Капутикян, Бровка, Судрабкалн и др.). Венчала хор комплиментов речь Брежнева: «Руставели – грузин, но он принадлежит не только Грузии. Он принадлежит всем народам нашей многонациональной родины» (из речи Брежнева на открытии юбилейного объединенного пленума союзных писателей СССР и Грузинской ССР в Тбилиси, 1966; см.: Летопись дружбы, 1967. T. II. С. 574–587).

Из стихотворения Иосифа Нонешвили «Мысли вслух у памятника Руставели в Москве»:

…В гуле грозных тех годин

Русский встал за Руставели,

Стал за Пушкина грузин. <…>

И мне чудится такое:

Беспокойна и быстра,

Как сестра,

С Москвой-рекою

Обнимается Кура (пер. с груз. В. Лугового, 1966).

Образ Грузии как особенно благополучного края, некого рая, культивировался и в начале, и в середине XX века. Происходило это благодаря социальным благам, которые находили здесь жители центра, спасавшиеся от войн (Гражданская, Великая Отечественная) или от цензуры (подробнее об этом в главе «Империя дружбы и переводов»). В 1950–1970-е годы русская интеллигенция часто приезжала в южную республику. 1960-е характеризуются очередным всплеском интереса к свободной Грузии (Белла Ахмадулина, Булат Окуджава, Евгений Евтушенко и др.). «Это была моя первая встреча с Грузией. Грузия ошеломила меня. Это совпало с первыми публикациями» (Андрей Вознесенский. «Иверский свет», 1981. С. 6). Душевная расположенность к краю выразилась у Беллы Ахмадулиной в «Снах о Грузии»: «родины родной суровость, нежность родины чужой» (1960). А следующие строки были знакомы почти каждому любителю поэзии шестидесятников:

Сны о Грузии – вот радость!

И под утро так чиста

виноградовая сладость,

осенившая уста.

Здесь писатели и поэты получали возможность публиковать произведения, которые не могли появиться в издательствах центра. В легендарном журнале «Литературная Грузия» печаталась полузапрещенная литература, содержание которой не совсем совпадало с требованиями соцреализма. В Грузии действовали свои механизмы существования при советской власти. Из-за этого южная республика обрела ореол избалованной советской властью. Из-за всевозможности и многодозволенности при официальной цензуре или полуцензуре складывалось впечатление свободы. Для литераторов из центра переводы с грузинского были большим финансовым подспорьем. В процессе межнационального литературного общения каждая сторона находила пользу:

для московских «братьев-писателей» это была интересная работа (путешествия по республикам при невозможности ездить, как раньше, за границу), для бывших «попутчиков» – способ демонстрации политической лояльности (через продвижение актуального идеологического проекта), для писателей-националов – способ выйти за рамки провинциальных, наспех созданных «братских литератур» (через популяризацию, национальные декады, продвижение национальных авторов в центре, других республиках и за рубежом). И для всех – просто прибыльное предприятие (через редактуру, переводы, издания и институции «братства литератур») (Добренко, 2013. С. 194).

Если в русской литературе романтизация Грузии продолжалась вплоть до развала СССР, то в грузинской отношение к советской России было более сложным. Учитывая то, что начиная с 1930-х годов литература стала инструментом власти и литературный процесс подвергся огосударствлению, начался процесс насаждения клише и штампов, служивших сдерживающими и сближающими скрепами многонационального и многокультурного общества. Соцреализм занимал свое место не только в русской, но и в грузинской литературе на протяжении всего советского периода. Любое отклонение от канона вызывало негативную реакцию. Иллюстрацией такого настроения служит доклад П. А. Шария «Пути развития грузинской советской литературы», представленный на III съезде советских писателей Грузии 9 сентября 1946 года, в котором «голубороговцы» названы «декадентско-нигилистской» группой, а грузинский футуризм охарактеризован как «художественное убожество» (Шария, 1946. С. 10–11). Кроме того, Шария обвинял Алио Мирцхулаву (псевдоним Машашвили), зачинателя грузинской комсомольской поэзии, в отходе от социалистического реализма в сторону «странной смеси безыдейности и доморощенной философии», а писателя Григола Абашидзе – в производстве «литературного брака» и дурном «влиянии на молодое поколение» (Там же. С. 14–15). Типичным соцреалистическим романом был, например, написанный на грузинском «გვადი ბიგვა / gvadi bigva / Гвади Бигва» Лео Киачели (1938). «Героем времени» становится выходец из низов, который благодаря советской власти смог реализовать свой личностный потенциал. В 1936 году выходит в свет эпопея «სტალინი. ბავშვობა და ყრმობა / stalini. bavshvoba da qrmoba / Сталин. Детство и отрочество» Георгия Леонидзе (см.: Барамидзе, Радиани, Жгенти, 1952).

Контроль и проникновение государства во все сферы жизни, насаждение рамок и клише являлось одной из черт тоталитаризма (Friedrich, Brzeziński, 1956; Arendt, 1951, 1986), целью которого было формирование идеологической диктатуры (Ратиани, 2015. С. 58). Учитывая политическое вмешательство, грузинская литература советского периода вынуждена была развиваться по двойным стандартам: с одной стороны, продолжать модернистские тенденции на протяжении всего этого времени, а с другой – соблюдать рамки соцреализма и выдерживать советский тоталитарный контроль, который сделал культуру, а значит и литературу одним из своих инструментов (Ципурия, 2016. С. 20). Тогда в грузинской литературе существовали маргиналы, для которых антисоветский дискурс стал преобладающим в их творчестве (М. Джавахишвили, А. Каландадзе, Ч. Амирэджиби, О. Чиладзе и др.). Амбивалентность литературного процесса с его советским/антисоветским дискурсом породила доминантную и маргинальную сферы внутри него. Советская грузинская литература вынуждена была пользоваться новыми способами кодирования информации (Ципурия, 2016). Дональд Рейфилд говорит о том, что именно в советский период грузинский язык и грузинские культурные ценности наилучшим образом послужили для написания исторических романов (Рейфилд, 2017).

Грузинская средневековая история хорошо подходила для передачи сюжета об освобождении от империй, а кавказского разбойника можно было описывать как протореволюционного борца за свободу и против богатых феодалов и иноземных захватчиков. К тому же исторические романы получили особую популярность благодаря Сталину, который любил их читать. Они служили идеологии, а позже и «антиидеологии», что грозило и другой опасностью (Rayfield, 2002. P. 583–584). Таковым, по словам Рейфилда, оказался роман известного грузинского писателя Михаила Джавахишвили, которого расстреляли в 1937 году как врага народа, «шпиона и диверсанта», – «არსენა მარაბდელი / arsena marabdeli / Арсен из Марабды», завершенный в 1932 году. В нем речь идет о жизни в грузинских поместьях Бараташвили и Орбелиани во время войны с Турцией и Персией и о заговоре дворян и интеллигенции. Содержание сводилось к борьбе с российской властью, с российскими офицерами, которые, проводя депортации и казни, удерживали власть в Грузии.

Прием иносказаний с помощью исторических сюжетов и персонажей был популярен и у грузинских писателей послевоенного периода, особенно начиная с 1970-х годов, когда одним из самых распространенных приемов в советской грузинской литературе была мифологизация (Беставашвили, 1973. С. 269–272). Эти приемы наглядны в романах Чабуа Амирэджиби «დათა თუთაშხია / data tutashkhia / Дата Туташхия» (1975), Отара Чиладзе «გზაზე ერთი კაცი მიდიოდა / gzaze erti katsi midioda» / Шел по дороге человек», в рассказе Владимир Сихарулидзе «მეათე მოწმე / meate mots’me / Десятый свидетель» (1972), в романе Гурама Гегешидзе «ცოდვილი / tsodvili / Грешник» (1975), повести Тамаза Чиладзе «პოსეიდონის სასახლე / p’oseidonis sasakhle / Дворец Посейдона» (1978) (Там же).

Отар Чиладзе, выдвигавшийся на Нобелевскую премию 1999 года, в советский период описывал историю Грузии через призму аннексии со стороны России и обращался к мифам, чтобы выразить свою позицию с помощью иносказаний. Тема колонизации Грузии стала главной в романе «Шел по дороге человек» (1973). Советские литературоведы рассматривали роман как некий антимиф об аргонавтах. Речь шла об истории маленького грузинского города Вани, когда еще он принадлежал Колхиде. В центре романа – история поражения царя Аэта, отца Медеи, после которого Колхидское царство становится греческой колонией. За образом Древней Греции, захватившей Колхиду, автор скрыл Россию. Пара Медея – Ясон – это Грузия – Россия. Медея, чей образ в мировой и грузинской культуре ассоциируется с Грузией, выступает юной, хрупкой, наивной, безумно любящей Ясона, а не демонической женщиной из древнегреческой трагедии. Она отдает все возлюбленному, а Ясон, изменивший ей, все «алчно приобретает» (Там же).

Помимо иносказаний, грузинские литераторы нашли и другой механизм «мимикрии»: тему свободы и застолья в грузинской литературе. Она имеет сложную историю зарождения и формирования (Ram, 2014; Андроникашвили, Майсурадзе, 2007). Георгий Майсурадзе и Заал Андроникашвили в статье «Грузия-1990: Филологема независимости, или Неизвлеченный опыт» пришли к выводу, что свобода литературы и застолья играла роль вытесняющего механизма, игнорирования реальной несвободы и ее подмены мифом о свободе. Застолье и литература (филология) стали центральными мифогенерирующими дискурсами для грузинской культуры ХХ века:

…грузинский литературный дискурс ХХ века постулирует отказ от социальной активности, ища утешения в идеализированном пространстве застолья и литературы (Андроникашвили, Майсурадзе. С. 127).

Дискурс насилия и высвобождения, который передавался в грузинской литературе иносказаниями, маскировал реальность, скрывавшуюся за маской благополучия. Она была сдернута современными скандальными произведениями – такими, например, как повести «ისტორია / ist’oria / История» и «პირველი რუსი / p’irveli rusi / Первый русский», вошедшие в сборник рассказов и повестей (2003) одного из самых известных молодых грузинских писателей Лаши Бугадзе / ლაშა ბუღაძე (1977 г. р.). В «Истории» речь идет о красивейшей молодой грузинке Маико Орбелиани, которой завидовали женщины и которую вожделели мужчины. Ее тщательно подготавливали к какому-то неоглашавшемуся событию. В конце произведения читатель узнает, что событие это – приезд российского императора Николая I в Грузию, а Маико должна была ублажить императора. Писатель зло иронизирует, описывая, как тщательно, с вдохновением и гордостью подходила к своей задаче героиня. Правда, после грузинского застолья император заснул и все усилия Маико были напрасны. Наутро грузинские князья гордились тем, что именно таким должно быть грузинское гостеприимство. Бугадзе высмеял грузинскую готовность угодить колонизатору и раболепствовать перед ним вплоть до перешагивания устоев, которые грузины тщательно и демонстративно соблюдают. Сарказму подвергся и император, которого писатель изобразил, исходя из стереотипных установок о русских как о любителях алкоголя. Используя образ героини как аллегорию Грузии, а образ императора как аллегорию России, автор передал процесс ожидания со стороны грузин и неоправданности надежд, возлагавшихся на Россию.

Самым скандальным текстом (Иаташвили, 2004. С. 199–205), вплоть до горячих дискуссий на телевидении и приглашения из-за нее на разговор в Патриархию Грузии (Иаташвили, 2010), явилась повесть «Первый русский» о Юрии Боголюбском, первом муже царицы Тамары. Здесь один из биографических моментов жизни царицы подвергся критически-саркастическому взгляду. Автор не только помещает в центр внимания читателя детали, предшествовавшие странной брачной ночи царицы и князя, но и вырисовывает образ Боголюбского как зоофила, от ласк которого его любимый кот Вася ночами «умирал и возрождался» от удовольствия (Бугадзе, 2003. С. 117). Постмодернистский подход к истории и названным историческим деятелям был неприемлем для грузинского читателя. Здесь, как и в «Истории», развенчивается образ России как мощного агрессора и предлагается свой взгляд на российское присутствие и участие в Грузии, а также зло критикуются грузинская расположенность к метаморфозам истории и их приятие.

Период неприсутствия (доимперский период) оказался для двух стран единственным периодом отношений вне парадигмы «колонизатор/колонизованный». Тогда Россия была представлена в грузинской литературе «солнцем с севера», а Грузия – древней страной (Колхидой, Иверией), красавицей, расположившейся у южного подножия России. После вступления Грузии под протекторат Российской империи из-за сложившейся политической иерархии «империя – колония» произошло изменение основных нарративов. Политическая составляющая стала причиной появления в грузинской литературе, например, образа России-агрессора, покорившей Грузию, а в русской, наоборот, укрепился и расцвел романтизированный образ южной страны. Имперская литературная традиция стала сводиться к сквозным темам, мотивам и дискурсам: свобода/несвобода, Грузия как экзотическая красавица, край богатой природы, вина и застолья, инициированная грузинами дружба с русскими. Зародившись в XIX веке, эта традиция просуществовала многие десятилетия. Кроме того, внутри нее появились новые изобретенные традиции.

1.1. Грузия-рай: от имперского впечатления до советского клише

Роскошной Грузии долины

Ковром раскинулись вдали;

Счастливый, пышный край земли!

М. Ю. Лермонтов. Демон (1829–1839)

Кругом меня цвел божий сад;

Растений радужный наряд

Хранил следы небесных слез,

И кудри виноградных лоз

Вились, красуясь меж дерев…

М. Ю. Лермонтов. Мцыри (1839)

Ведущим нарративом имперской литературной традиции был нарратив «Грузия-рай». В XIX и XX веках в путевых записках, воспоминаниях, художественных произведениях литераторов встречаются описания природы и эмоциональных впечатлений, полученных в Грузии, которые со временем сложились в миф «Грузия-рай» и словосочетание «солнечная Грузия». Например, у А. А. Бестужева-Марлинского, оказавшегося в Кахетии у Алазанской долины: «Я стоял очарованный, как Адам в земном раю в первый вечер своего бытия…» (Дорога от станции Алматы до поста Муганлы, 1834). Восприятие края как абсолютно благополучного было заимствовано русскими романтиками-колонизаторами XIX века из грузинской литературы. Существуют два предположения о корнях восприятия Грузии как рая: одно связано с известным грузинским мифом о том, что Бог отдал грузинам, опоздавшим на раздачу земель, территорию, которую оставил для себя; другое сводится к тому, что русские романтики переняли тему о Грузии-рае из шедевра грузинской средневековой литературы – поэмы Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре». В поэме широко развита тема Эдема, на что обращает внимание Звиад Гамсахурдия в книге «Язык образов „Витязя в барсовой[10] шкуре“» (Гамсахурдия, 1991). Например, если перевести последнюю строку поэмы – «В их владениях коза и волк паслись вместе» (Руставели, 2015. С. 231), то, исходя из комментариев Н. Сулава, в строке воссоздана картина всеобщей гармонии и «Таэп, бесспорно, основан на пророчестве Исаии» – Ис. 11, 6. Ис. 65, 25 (Там же. С. 319).

В русскоязычном контексте миф о Грузии-рае складывался из нескольких положений. Во-первых, тема богатой природы и изначальной свободы человека («На холмах Грузии лежит ночная мгла…» – Пушкин, 1829; «Там, где, сливаяся, шумят, Обнявшись, будто две сестры, Струи Арагвы и Куры», – «Мцыри», Лермонтов, 1839); во-вторых, тема продуктового изобилия, особенно важная для спасавшихся от войн; в-третьих, единое вероисповедание в России и Грузии, сближавшее два народа; в-четвертых, культурные связи (в русской литературе XIX века декларировалось значение Кавказа/Грузии как истока русской поэзии: «Кавказу как будто суждено быть колыбелью наших поэтических талантов, вдохновителем и пестуном их музы, поэтическою их родиною!» (Белинский, 1841). В начале XX века мысль о существовании особого – грузинского – мифа передал Осип Мандельштам в статье «Кое-что о грузинском искусстве» (1922): «Я бы сказал, что в русской поэзии есть свой грузинский миф» (см.: Мандельштам, 1990. С. 260–261). Поэт обратил внимание на изобилие, свободу и особую привлекательность Грузии, которую связал с «грузинским эросом».

Ощущение «рая» и «солнечности» Грузии существовало только в той реальности, которую провозглашала Россия (Майсурадзе, 2012. С. 60). В интересах Российской империи, а позже и Советского Союза, миф о Грузии-рае стал играть роль soft power. Он был удобен обеим сторонам – и грузинской, и русской. Как и в имперские времена, колонизатор и колонизованный получали взаимную выгоду (чины, посты и т. д.). Со времен советизации Грузии миф этот использовался в целях демонстрации благополучия южного соседа в составе СССР, а также для конструирования образа СССР как территории счастья, на которой царит «советская семья народов», скрепленная дружбой[11]. Этому способствовали более благоприятные по сравнению с центральной частью России природно-экономические условия. Миф о Грузии-рае можно было удачно эксплуатировать, подчеркивая не роль русского/советского цивилизатора, а роль освободителя «рая» от имперских оков и роль страны (России), которая помогла Грузии сменить политический статус: из имперской колонии на «равноправную» республику в составе большой страны. Важным культурным отрезком, который нельзя было обойти, стал золотой век русской литературы, являвшийся достоянием имперского периода:

«Золотой век» в будущем мог стать достоянием только советского народа в целом, а «золотого века» в прошлом у наций не могло быть ввиду их социального и национального угнетения (Лурье, 2011. С. 148–149).

Так как неотделимой частью золотого века являлась Грузия, игнорировать ее роль и положение было невыгодно. Отсюда был запущен механизм, цель которого – способствовать укреплению русско-грузинских культурно-литературных связей досоветского периода путем игнорирования имперского контекста: положений о колонизации Кавказа и Закавказья и личных культурно-общественных контактов интеллигенции России и Грузии тех времен. Появилась почва для изобретения традиции культивирования связей Пушкина, Лермонтова, Грибоедова с Грузией или Чавчавадзе, Орбелиани, Табидзе с Россией. Постоянное обращение к мифу «Грузия-рай» стало проводником советской идеологии, связующим прошлое и будущее. В сознании советской интеллигенции восприятие Грузии как рая превратилось в типичное и традиционное. Существование иной Грузии – не-рая и вне контекста России – даже не предполагалось. Миф функционировал, как нить, скрепляющая Россию и Грузию, а иглой являлся сюжет о путешествии на Кавказ/Грузию. Действие «иглы с нитью» закрепляло привязанность. Постоянное обращение к этому мифу в русской литературе имперского и советского периода не только демонстрировало укрепление и развитие имперской литературной традиции, но и стало одним из элементов подтверждения российско-имперской/советской модели как разновидности имперской системы.

В советский период поездки в Грузию превратились в паломничество писателей. Изначальной целью таких поездок было желание прикоснуться к «раю» как к южной столице золотого века русской литературы, а также зафиксировать стремление быть причастными к плеяде великих предшественников:

О Грузия, – нам слезы вытирая,

ты – русской музы колыбель вторая.

О Грузии забыв неосторожно,

в России быть поэтом невозможно.

(Евгений Евтушенко, 1978)

Миф о рае по отношению к колонизованным территориям был типичен для литератур западноевропейских империй (британской, французской, испанской). В этом наблюдается сходство с русской литературой. Западный колонизатор тоже говорил об особенностях природы, об экзотике, исходя из контекста своей цивилизаторской миссии (Said, 1993 / Саид, 2012). Распад империй подверг переосмыслению шаблонное восприятие. В середине 1980-х годов, когда существование СССР как особой империи приближалось к концу, миф о Грузии-рае как часть имперской литературной традиции, связанной с ним и служившей амбициям имперских и советских времен, подвергся изменениям, в частности демифологизации.

1.2. От «Тамары» до Гоги: от благородной романтики до анекдота

Гоги торгует цветами:

– Дэвушка! Купитэ этот цвэток – он так пахож на вам!

– Не на вам, а на вас!

– На мну?! Нэ можэт бить!

Кроме нарратива о Грузии-рае, имперскую литературную традицию составляло регулярное обращение к образу других, что являлось неотделимой частью картины об исследуемых краях. Если в грузинской литературе XIX века доминировал образ русского колонизатора/покорителя, который заставляет страдать грузин от происходящих бесчинств, и в центре стояли исключительно мужские образы, то в русской литературе вектор был иным. Отталкиваясь от гендерных отличий, следует сказать, что грузинские мужские и женские образы в русской литературе имперского и советского периодов носили эмоционально-положительный характер, отличаясь лишь акцентами, расставленными в характеристиках, и мужской образ был более популярным. Изначально формированию представлений о других народах, как и в случае с Грузией-раем, служили мемуаристика, путевые заметки и художественные произведения. Все они имели отношение к военно-художественной романтике (Цуциев, 2005. С. 152–176). Оказавшись на Кавказе в начале XIX века, русские чиновники/поэты/ссыльные стали описывать горцев с целью подчеркнуть и выстроить свою самоидентичность. Роль Кавказа была здесь схожа с ролью саидовского «Ориента» (Said, 1978). Ю. М. Лотман писал: «…граница делит плоскость на две области – внешнюю и внутреннюю. Самой простой семантической интерпретацией такой модели культуры будет оппозиция: мы ↔ они» (Лотман, 1992. T. I. С. 392–393). Южный край стал территорией, помогающей понять свой культурный образ и определиться в диадах «друг – враг»/ «свой – чужой». Наибольшее влияние на представления о грузинах оказало «Путешествие в Арзрум» (1829) Пушкина. Имперская перспектива легла в основу его восприятия Кавказа и Грузии: грузины преданы Российской империи, они воинственны, и это льстит колонизатору. Пушкин обращает внимание на силу слабого – общительность, гостеприимство, дружелюбие, а также на белые пятна в образовании:

Грузины народ воинственный. Они доказали свою храбрость под нашими знаменами. Их умственные способности ожидают большей образованности. Они вообще нрава веселого и общежительного. По праздникам мужчины пьют и гуляют по улицам. Черноглазые мальчики поют, прыгают и кувыркаются; женщины пляшут лезгинку. Голос песен грузинских приятен. <…> Грузины пьют не по-нашему и удивительно крепки (см. в: Пушкин. Собр. соч., 1960. T. 5. С. 431).

Л. Н. Толстой также увидел отчасти схожие с пушкинскими представлениями черты: «…милейший народ эти грузины, и умные, и кроткие, и добрые» (см.: Маковицкий, 1923. С. 13). В комплиментарном хоре существовала строчка, будоражившая и раздражавшая не один ученый ум, – это строка из поэмы «Демон» Лермонтова «Бежали робкие грузины» (Богомолов, 2002. С. 48–82). Она не раз подвергалась литературоведческим исследованиям, а в постсоветское время стала использоваться как орудие нападок. Например, Лев Вершинин переиначил ее и назвал свою книгу-лжеисторию «„Бежали храбрые грузины“: Неприукрашенная история Грузии» (2015). В формировании представлений о грузине играли роль и книги европейских писателей, такие как «Кавказ» (1859) Александра Дюма. Восприятие Дюма отличалось от восприятия «поэтов в форме». Его романтический взгляд на других не был связан с иерархией «колонизатор – колонизованный», а концентрировался на впечатлениях путешественника, описывающего другой народ: грузинский князь у него храбрый, гостеприимный, щедрый (Дюма, 1988. С. 230), грузинский мальчик – сказочный (Там же. С. 310), а грузинки – первые красавицы на свете (Там же. С. 285); Тифлис Дюма сравнивал с амфитеатром, в котором разворачивается многонациональное действие, шумное и пестрое (Там же. С. 217).

В советский период образ грузина формировался благодаря литературоцентричному сознанию (термин см.: Чупринин, 2007. С. 284). Художественные произведения и личные воспоминания писателей (Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Есенин, Пастернак, Ахмадулина, Евтушенко) сыграли ведущую роль. Если суммировать литературные описания, то характерными чертами были следующие: любитель вина и застолий («Пену сладких вин Сонный льет грузин» – Лермонтов; «Над Курою есть духаны» – Мандельштам), веселый и дружелюбный («…я вижу, как меня любят, понимают и ценят» – Пушкин), дружественный по отношению к гостям («О Грузия, – нам слезы вытирая…» – Евтушенко). В советские времена частью исследований русско-грузинских литературных связей были работы, посвященные упомянутому образу. Им интересовались Л. Н. Асатиани, И. С. Богомолов, И. К. Ениколопов, Г. Талиашвили, В. С. Шадури[12]. В поле зрения ученых чаще всего попадало несколько отрывков, относящихся в первую очередь к Пушкину и Лермонтову, а позже к Есенину, Пастернаку, Ахмадулиной.

Традиция описания грузина продолжилась после изменения политической формации в начале XX века. На смену колонизованному пришел образцовый представитель семьи советских народов, подтверждавший могущество интернационализма (Цуциев, 2005). Этот образ стал результатом коллективного труда и использовался в нескольких целях: во-первых, он, как и миф о Грузии-рае, служил скрепой между Россией и южной республикой; во-вторых, играл роль реверанса власти, во главе которой не один год стояли грузины, в первую очередь Сталин; в-третьих, фоном, на котором русские выступали в лучшем свете. В 1930-е годы стал раскручиваться образ веселого, легкомысленного грузина. Особенно явно это прослеживалось в кинематографе (начало фильма «Трактористы» или конец фильма «Сердца четырех», а позже кавказцы в фильме «Кавказская пленница»). Популяризация такого образа связывалась с правлением Сталина: «Стремясь сделать вождю приятное, заботу о маленькой закавказской республике стали проявлять и на всех прочих уровнях» (Музафаров, 2008). Восприятие его фигуры как воплощения супраэтнического большевизма (Плампер, 2011. С. 263) не помешало процессу ассоциирования вождя с его реальной этнической принадлежностью. Официальная массовая советская культура восходила к мазохистской любви к диктатору:

Его акцент, грузинская фамилия, его харизма легли тенью на всю последующую историю кавказских образов в советской культуре. Серго Орджоникидзе и Анастас Микоян были бледными копиями того же образа. Тираж этих копий огромен. Неприязнь к кавказцам оказалась полным табу, она была невозможна, так как носила в себе скрытую потенцию «антисоветского заговора» (Цуциев, 2005).

Следующий этап метаморфозы функциональной роли образа приходится на постсталинский период. По одной версии, после смерти Сталина (Арошидзе, 2007), по другой – после расстрела Берии (Цуциев, 2005), в середине 1960-х зарождается иронически-романтический рыцарский анекдотический образ грузина-ловеласа с Черноморского побережья, который, по словам Цуциева, стал последним романтическим образом кавказца. Согласно еще одной версии, именно после смерти Сталина к образу грузина добавились комические черты: теперь это богатый, но глупый персонаж, чаще всего торговец (Арошидзе, 2007). Об анекдотических образах можно узнать следующее:

Это человек заметный, шумный, пестро, часто безвкусно, но всегда «богато» одетый. Больше всего на свете грузин озабочен тем, чтобы другие не подумали, что у него чего-то нет, он очень любит прихвастнуть, показать свое реальное или мнимое богатство.

Грузины в русских анекдотах – люди гостеприимные, любящие компанию, застолье, тосты; щедрые, иногда даже слишком щедрые; они преувеличенно мужественны, но при этом отношение к женщине у них «восточное» – как к низшему существу (напомним известную фразу из анекдота о том, как грузин расточал многочисленные комплименты некоей даме, беседуя с ее спутником, однако когда она попыталась принять участие в разговоре, ей было сказано: «Молчи, женщина, когда джигиты разговаривают») (Шмелев, Шмелева, 2014. С. 167–177).

В период оттепели к образу грузина добавились черты жулика и коррупционера. В советских этнических анекдотах главными чертами грузин были коррумпированность, хвастовство, волокитство, семейность (Мельниченко, 2014. С. 970–975), а также любвеобильность и богатство (Макаров, 27.01.1999). Складывалось впечатление, что они стоят в стороне от общего контекста жизни в СССР: их образ жизни был более свободным, не подчинявшимся законам центра (Nizharadze, 2006). Объяснение поведению, которое легло в основу не только анекдотов, но и стереотипов о поведении грузин, представил психолог, социолог и культуролог Георгий Нижарадзе в статье «Мы – грузины» (1999)[13]. Он проанализировал психологические свойства грузин, сформировавшиеся благодаря историко-политическому развитию страны, и пишет, что Грузия как позднефеодальная страна XIV–XIX веков, зависимая от сильных соседей, выработала свой «адаптационный механизм», направленный на приобретение и сохранение власти, будучи в зависимости. Сводился он к следующему:

феодал, дворянин, претендент на престол, порой просто авантюрист; проявляют лояльность по отношению к власти, находящейся на отдаленном расстоянии (султан, шах, император), но всегда оказывают сопротивление местным правителям. <…> Далекая власть воспринимается как данность, против которой воевать с оружием в руках не имеет смысла <…>. Однако эту власть можно использовать – установить хорошие отношения с ее представителями (говоря фигурально, «принося в дар коньяки») и, таким образом укрепив свое положение, бросить силы на борьбу со слабой местной властью (Нижарадзе, 2014. С. 18–19).

Такая модель поведения поспособствовала формированию психологических свойств грузинского характера: индивидуальная инициатива, умение выстраивать взаимоотношения, острота ума, хитрость, определенное расхождение между словом и делом, способность «пробивать», «пудрить мозги», а также стереотип о том, что за проявление верности легитимной власти должностное лицо получает немалые привилегии; кроме того, грузинам, как и другим покоренным народам, была свойственна «сила слабого» (Тернер), проявлявшаяся в гипертрофированном чувстве чести и желании произвести впечатление на инородцев (Там же. С. 19–20).

В постсоветский период культуролог, литературовед Г. Д. Гачев в книге «Национальные образы мира. Кавказ. Интеллектуальные путешествия из России в Грузию, Азербайджан и Армению» (Гачев, 2002) практически завершает формирование представления о мужском образе грузин, который формировался из двух перспектив: имперской и советской. Он пишет, что до краха СССР грузины в русском сознании ассоциировались с юмором, легкостью отношения к жизни, культом рода и дружбы, совестью, восприимчивостью, гостеприимством («В Грузии – болезни желудка и сердца; душа – здорова. Тут пьют – а не пьяницы» – Там же. С. 151), бескорыстностью к гостю, артистизмом, отсутствием национализма, дипломатичностью, воинственностью и властностью, проявляющейся в грузинском характере вне Грузии, они «все восприимчивы, приветливы. <…> Нет в них комплекса неполноценности перед „великими“ державами и культурами» (Там же. С. 51). В постсоветский период образ грузина в художественной литературе вновь претерпит метаморфозы и будет отличаться некоторыми чертами от устоявшегося ранее.

Обращаясь к гендерному фактору, отметим, что некоторые черты грузин, связывавшиеся с мужчиной, особенно комические, не связывались с женщиной[14]. Как уже было сказано, в отличие от мужского образа, переросшего затем в стереотип, женский не был столь широко распространен в русской литературе или советских анекдотах. Представления о грузинке складывались, начиная с XVII века, также благодаря путевым запискам европейцев и русских. В европейских источниках лейтмотивом становится тема внешности грузинок как самых красивых женщин Азии (Gogiaschwili, 2008. P. 260–261). Мало кто из широкого круга читателей будет отталкиваться от «Повести о Динаре», первого русского произведения, полностью построенного на грузинском материале и посвященного царице Тамаре (Летопись дружбы, 1967. С. 47), выстраивая представления о грузинке. Вначале придет на ум культивируемая в советские времена как воплощение русско-грузинских связей история любви Грибоедова и Нины Чавчавадзе. Именно Нина стала для русского интеллигента олицетворением грузинки – благородной, преданной мужу на протяжении всей жизни и даже после его гибели, покорной своей судьбе. Такое представление – как о покорной хранительнице очага – будет отмечено и в более поздние периоды. Часто в русском культурном сознании всплывает образ девы гор из «Мцыри» Лермонтова, в чей голос и внешность влюбился Мцыри (1840)[15], и образ из «Грузинской песни» (1854). В конце советского периода показательным явился образ грузинки у Сергея Довлатова: «Женщины Грузии строги, пугливы, им вслед не шути. Всякий знает: баррикады пушистых ресниц – неприступны» («Блюз для Натэллы», 1985). Следует отметить, что женский образ как стереотип о грузинке не имеет такого широкого распространения, как мужской. Он скорее смежен со стереотипом о кавказской женщине как женщине восточной, с ее покорностью и преданностью семейным ценностям.

Со временем представления о грузине/грузинке сформировались в этнический стереотип благодаря политике, литературе, кино, экономическим условиям и социальным контактам, то есть специфике взаимоотношений между группами людей (Платонов, 2000. С. 288). Ментальные различия легли, например, в основу этнических советских анекдотов. В имперский и советский периоды «грузин» прошел несколько этапов изменения – от романтического образа иного до анекдотического, в котором сфокусировались стереотипы о кавказцах.

Загрузка...