Это не война, это – крестовый поход… Это подходящий момент обратиться к британскому послу с просьбой запросить свое правительство, не находит ли оно своевременным прекратить военные действия на Западном фронте и объединить усилия для борьбы с державой, чья политика предусматривает уничтожение западной цивилизации.
Россия изо всех сил стремится к мировой революции
Тема «советской угрозы» родилась на Западе во время гражданской войны и с тех пор не только не ослабевала, но только усиливалась. «Я убежден, – писал своему госсекретарю в 1935 г. американский посол У. Буллит, – что решимость советского правительства осуществить мировую революцию нисколько не приуменьшилась»[4]. Это «убеждение» стало безальтернативным мэйнстримом официальной политики Запада при оценке Второй мировой войны. Именно эти взгляды передает немецкий историк Э. Нольте в своей книге «Европейская гражданская война», в которой Вторую мировую он объясняет именно агрессией Советского Союза, который строил свою внешнюю политику на «идеологически обоснованных планах завоевания мира…»[5].
В этой идее нет ничего нового, именно «советской угрозой» оправдывал лондонский и французский кабинеты свою приверженность политике «умиротворения» в 1930-е годы, и именно «советской угрозой», по словам Геббельса, Гитлер оправдывал свою войну против СССР: «Советский Союз (объявлял Гитлер 8 июля 1941 г.) изготовился всеми своими вооруженными силами напасть на Германию, отражая занесенный над фатерляндом удар, фюрер в последний момент опережая врага, отдал приказ немецким вооруженным силам уничтожить военную силу врага»[6].
Однако в середине 1930-х годов в этих взглядах, даже таких непримиримых апологетов войны с Советской Россией, как У. Черчилль произошли кардинальные изменения: «Ясно, – заявлял Черчилль в 1936 г., – что Советская Россия решительным образом отошла от коммунизма. Это крен вправо. Идея мировой революции, которая воодушевляла троцкистов, дала трещину, если не рухнула вообще…», оставшаяся риторика мировой революции, это «по сути дела, не столько средство мировой пропаганды, сколько акт самосохранения сообщества, которое опасается острого германского меча, имея на то все основания»[7].
Действительно, к этому времени Троцкий, который, по словам У. Черчилля, «выступает за ортодоксальную теорию международной мировой революции»[8], был уже давно выслан из страны (в 1929 г.), а его, оставшиеся в СССР сторонники, были почти поголовно репрессированы: «Общество старых большевиков ликвидировано (в 1935 г.), больше половины делегатов XVII партийного съезда арестовано, старые верные ленинцы, – отмечал в 1937 г. нарком юстиции Н. Крыленко, – устраняются с руководящих постов, а многие попадают в категорию врагов народа, ссылаются и расстреливаются»[9].
К концу 1930-х гг., тема «советской угрозы» настолько потеряла свое значение, что даже Гитлер отодвинул ее на второй план: «Сталин претендует на то, чтобы быть провозвестником большевистской революции. На самом же деле он отождествляет себя с Россией царей и просто-напросто возрождает традицию панславизма. Для него большевизм лишь средство, род ловушки, предназначенной для обмана германских и латинских народов»[10].
В оправдании фашисткой агрессии «советская угроза» сменилась на традиционную «угрозу с Востока». В Кремле, фиксирует этот разворот Э. Нольте, «больше всего в позитивную сторону теперь (в 1930-е гг.) изменилась оценка завоевательных походов царей, и дело шло к тому, чтобы ту экспансию Московии во все стороны света, в которой Карл Маркс видел опаснейшую угрозу для Европы, признать в качестве парадигмы исторического прогресса»[11].
Речь идет не просто о Угрозе с Востока, пояснял главный идеолог Третьего рейха А. Розенберг, а угрозе самому существованию европейской цивилизации: «У русских всегда дремало стремление к безграничному распространению, необузданная воля к разрушению всех форм жизни, ощущаемых лишь как голое ограничение. Смешанная монгольская кровь, даже сильно разбавленная, вскипала еще при всяком потрясении русской жизни и увлекала людей на дела, зачастую непонятные даже самому участнику»[12].
Несмотря на блеск нынешнего государственного положения России, мы все-таки чужие в Европе; она признает и будет признавать наши права настолько лишь, насколько мы действительно сильны. Кто этого не знает?
«С Россией считались в меру ее силы или бессилия. Но никогда, – подтверждал А. Керенский, – равноправным членом в круг народов европейской высшей цивилизации не включали»[14]. «Кажется почти невозможным считать русских принадлежащими Западу, – подтверждал в 1916 г. британский историк Ч. Саролеа, – Мы очень неохотно допускаем их во франшизу европейской цивилизации»[15]. «Едва ли стоит удивляться тому, – отмечал Саролеа, в этой связи, – что поле русской полемики было предоставлено врагам России»[16], главным аргументом которых была «Русская опасность»[17].
Возникновение «Угрозы с Востока» один из идеологов «крестового похода» против СССР – вице-канцлер III Рейха Ф. Папен начинал с татаромонгольского нашествия, его предшественники Вильгельм II и Дизраэли – с русско-турецкой войны 1871 г. Историк К. Мяло указывает, что тема этой угрозы вообще появилась парой тысячелетий раньше – ещё с Геродота: «Ибо именно Геродотом были впервые нарисованы впечатляющие картины варварских скифских пространств… Именно у Геродота… получил пластическое воплощение, оставшись своего рода вечным эталоном, комплекс Европы перед лицом «Азии», как угрожающий самим ее (Европы) основаниям…»[18].
Наглядное подтверждение своим страхам Европа получила во время татаро-монгольского нашествия. Его описанием пестрят западноевропейские летописи 1241 – 1242 гг.: «некое племя жесткое бесчисленное, беззаконное и свирепое, вторглось в соседние с нами пределы…», «они превосходят всех людей жадностью злобой, хитростью и бессердечием… они убеждены, что только ради них одних все было создано… В случае поражения они не молят о пощаде, а побежденных не щадят. Они все как один человек настойчиво стремятся и жаждут подчинить весь мир своему господству…», «бесчисленные племена, ненавидимые прочими людьми, по необузданной злобе землю с ревом попирая, от востока до самых границ нашего владения подвергли всю землю полному разорению, города, крепости и даже муниципии разрушая… никого не щадя, всех равно без сострадания предавая смерти… Людей они не поедают, но прямо пожирают… при виде этого племени все народы христианские обращаются в бегство»[19].
«Укрепление мощи московитян, – укажет спустя почти шесть веков в 1839 г. французский путешественник А. де Кюстин, – принесло цивилизованному миру лишь страх нового вторжения да образец безжалостного и беспримерного деспотизма, подобные которому мы находим разве что в древней истории»[20]. Этот страх сквозил уже в середине XVI в. в словах о русских Р. Чанселлора, первого англичанина, прибывшего в Россию: «что можно будет сделать с этими воинами, если они обучатся и приобретут порядок и знания цивилизованной войны? Если этот государь имеет у себя в стране таких людей…, я полагаю, что два лучших и величайших государя христианского мира будут не в состоянии соперничать с ним, учитывая его мощь, стойкость его народа и тяжелую жизнь… людей…»[21].
Истоки «Угрозы с Востока» А. де Кюстина, видел прежде всего в характере русского государства: «из подобного общественного устройства проистекает столь мощная лихорадка зависти, столь неодолимый зуд честолюбия, что русский народ должен утратить способность ко всему, кроме завоевания мира. Я все время обращаюсь к этому намерению, ибо тот избыток жертв, на какие здесь обрекает общество человека, не может объясняться ничем иным, кроме подобной цели»[22].
«Мне представляется, что главное его предназначение – покарать дурную европейскую цивилизацию посредством нового нашествия; нам непрестанно угрожает извечная восточная тирания…»[23], – восклицал А. де Кюстин, – «В сердце русского народа кипит сильная, необузданная страсть к завоеваниям – одна из тех страстей, что вырастают лишь в душе угнетенных и питаются лишь всенародною бедой. Нация эта, захватническая от природы, алчная от перенесенных лишений, унизительным покорством у себя дома заранее искупает свою мечту о тиранической власти над другими народами; ожидание славы и богатств отвлекает ее от переживаемого ею бесчестья; коленопреклоненный раб грезит о мировом господстве, надеясь смыть с себя позорное клеймо отказа от всякой общественной и личной вольности… Россия видит в Европе свою добычу, которая рано или поздно ей достанется вследствие наших раздоров»[24].
В первой половине XIX в. «тема Русской угрозы обсуждалась на страницах французской печати ничуть не реже, чем необходимость союза с Россией. Россия, – отмечал Меттерних в 1827 г., – имела в Европе репутацию «державы, захватнической по самой своей природе»»[25]. «Россию изображали «Дамокловым мечом, подвешенным над головами всех европейских государей, нацией варваров, готовых покорить и поглотить половину земного шара»»[26]. Призыв «не допустить до Европы дикие орды с Севера… Защитить права европейских народов» звучал в 1830 г. в манифесте польского сейма[27].
Не случайно западные историки XIX века, отмечает С. Кара-Мурза, назвали Карла I, «очистившего» Центральную Европу от славян, главной фигурой истории Запада – выше Цезаря и Александра Македонского и даже выше христианских героев. Когда Наполеон готовил поход на Россию, его назвали «воскресшим Карлом». В 30–40-е годы XIX века в Европе считали неизбежным «крестовый поход» Запада против «восточного тирана»[28]. Угроза была настолько ощутима, что А. Пушкин в те годы писал:
Бессмысленно прельщает вас
Борьбы отчаянной отвага
И ненавидите вы нас…
Но открытая война с Россией была связана с большим риском, наглядным примером тому служил поход Наполеона, и эта война не сулила больших дивидендов, поэтому, как отмечал в 1830 г. А. Пушкин, «озлобленная Европа, покамест нападает на Россию не оружием, но ежедневно бешеной клеветой»[29]. Британский историк Ч. Саролеа, назвал это явление в 1916 г. «Заговором клеветы против России. Никогда не существовало расы более непрерывно и систематически оклеветанной, чем славяне»[30]. Суть этого заговора наглядно передавал Ф. Тютчев в 1867 г.:
Давно на почве европейской,
Где ложь так пышно разрослась,
Давно наукой фарисейской
Двойная правда создалась:
Для них – закон и равноправность,
Для нас насилье и обман…
И закрепила стародавность
Их, как наследие славян…
Теоретическое обоснование отношения Запада к России, в середине XIX в., после подавления Русской армией революции в Венгрии, звучало в статьях Ф. Энгельса, в которых он указывал, что «на сентиментальные фразы о братстве, обращаемые к нам от имени самых контрреволюционных наций Европы, мы отвечаем: ненависть к русским была и продолжает еще быть у немцев их первой революционной страстью; со времени революции к этому прибавилась ненависть к чехам и хорватам… Всеобщая война… рассеет этот славянский Зондербунд и сотрет с лица земли даже имя этих упрямых маленьких наций. В ближайшей мировой войне с лица земли исчезнут не только реакционные классы и династии, но и целые реакционные народы. И это тоже будет прогрессом»[31].
Страх Запада перед «угрозой с Востока» на деле был оборотной стороной – моральным оправданием его собственных агрессивных устремлений, которые питались отсталостью России, служившей подтверждением прав Запада на колониальную экспансию.
С началом промышленной революции отсталость России, ставившая ее вне рамок европейской цивилизации, становилась все более ощутимой: «Мы ничего не дали миру, ничему не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих», – с горечью отмечал в 1828 г. П. Чаадаев[32]. В 1837 г. он, обращаясь к своим соотечественникам, повторял: «Не отталкивайте истины, не воображайте, что вы жили жизнью народов исторических, когда на самом деле, похороненные в вашей необъятной гробнице, вы жили только жизнью ископаемых»[33]; «начиная с самых первых мгновений нашего социального существования, от нас не вышло ничего пригодного для общего блага людей, ни одна полезная мысль не дала ростка на бесплодной почве нашей родины, ни одна великая истина не была выдвинута из нашей среды, мы не дали себе труда ничего создать в области воображения…»[34].
Настроения цивилизованного Запада наглядно передавал в 1849 г. Ф. Энгельс: «Бросит ли Бакунин американцам упрек в «завоевательной войне», которая, хотя и наносит сильный удар его теории, опирающейся на «справедливость и человечность», велась исключительно в интересах цивилизации. И что за беда, если богатая Калифорния вырвана из рук ленивых мексиканцев, которые ничего не сумели с ней сделать?» И что плохого в том, что она достанется энергичным янки. «Конечно «независимость» некоторого числа калифорнийских и техасских испанцев может при этом пострадать; «справедливость» и другие моральные принципы, может быть кое-где будут нарушены; но какое значение имеет это по сравнению с такими всемирно-историческими фактами?»[35]
Непосредственно «вслед за этим Достоевский ставил уже, так сказать, практический вопрос, который, – по словам В. Кожинова, – Чаадаева еще не мог по-настоящему волновать: «Мы всего более боимся, что Европа не поймет нас, и по-прежнему, по-всегдашнему встретит нас высокомерием… Основной, главной идеи нашей… она долго, слишком долго еще не поймет. Ей надо фактов теперь понятных, понятных на ее теперешний взгляд. Она спросит нас: «Где ваша цивилизация? Усматривается ли строй экономических сил ваших в том хаосе, который видим мы все у вас?»[36]
«В Европе собирается нечто, как бы уж неминуемое, – приходил в 1875 г., после посещения Германии, Ф. Достоевский, – Вопрос о Востоке растет, подымается, как волны прилива, и действительно, может кончиться тем, что захватит все, так, что уж никакое миролюбие, никакое благоразумие, никакое твердое решение не зажигать войны не устоит против напора обстоятельств»[37]. «Мы все убеждены, – подтверждал известный помещик А. Энгельгардт в 1879 г., – что немец не вытерпит и к нам сунется»[38].
В 1881 г., после посещения Германии, в своей книге «За рубежом», М. Салтыков – Щедрин образно описал свои ощущения в разговоре «мальчика в штанах» (немца) и «мальчика без штанов» (русского). «Мальчик в штанах» говорил: «Мы, немцы, имеем старинную культуру, у нас есть солидная наука, блестящая литература, свободные учреждения, а вы делаете вид, как будто все это вам не в диковину. У вас ничего подобного нет, даже хлеба у вас нет, – а когда я, от имени немцев, предлагаю вам свои услуги, вы отвечаете мне: выкуси! Берегитесь, русский мальчик! Это с вашей стороны высокоумие, которое положительно ничем не оправдывается!
На что «мальчик без штанов» ответствовал: А надоели вы нам, немцы, – вот что! Взяли в полон, да и держите… Только жадность у вас первого сорта, и так как вы эту жадность произвольно смешали с правом, то и думаете, что вам предстоит слопать мир… Все вас боятся, никто от вас ничего не ждет, кроме подвоха. Есть же какая-нибудь этому причина!
– Разумеется, от необразованности. (отвечал «мальчик в штанах») Необразованный человек – все равно, что низший организм, а чего же ждать от низших организмов!»[39]
«Русские – это китайцы Запада», – утверждал в конце XIX. пангерманист В. Хен, – их души пропитал «вековой деспотизм», у них «нет ни чести, ни совести, они неблагодарны и любят лишь того, кого боятся… Они не в состоянии сложить два и два… ни один русский не может даже стать паровозным машинистом… Неспособность этого народа поразительна, их умственное развитие не превышает уровня ученика немецкой средней школы. У них нет традиций, корней, культуры, на которую они могли бы опереться. Все, что у них есть, ввезено из-за границы». Поэтому «без всякой потери для человечества их можно исключить из списка цивилизованных народов»[40].
Слова известного журналиста М. Меньшикова, написанные в 1900 г., звучали для России уже набатным колоколом: «Германия и Англия – вот на рубеже XX века торжествующие народности, не только вожди, но и истребители человечества. Наш славянский мир, как и латинский, позади этих хищных рас… Мы неудержимо отстаем в развитии народной энергии и постепенно втягиваемся в сеть англо-германского захвата. Россия еще страшна своей государственной силой… но видимо на всех мировых поприщах уступает белокурому соседу»[41].
Наглядно эту отсталость подтверждало сопоставление количества патентов (привилегий) на изобретения, выданных в России и странах Запада:
По срокам введения патентной системы, в 1812–1833 гг., Россия не сильно уступала своим конкурентам, например, в США патентное право на федеральном уровне было введено в 1790–1836 гг., однако по количеству выданных патентов отставание России было огромным: к 1870 г. в США было выдано 120,6 тыс. патентов, в Англии – 51,3 тыс., в Германии – 8,8 тыс., в Швеции – 1,6 тыс., в России – 1,4 тыс.[42]
При этом, как отмечал М. Брун, патенты в России принадлежали «преимущественно иностранцам»[43]. Действительно из всех 84 патентов на изобретения, выданных в России в 1870 году, 67 % принадлежало иностранцам, еще 10 % натурализовавшимся иностранцам и только 23 % можно, и то большей частью условно, считать собственно российскими[44]. Для сравнения в том же 1870 году в США было выдано 12 157 патентов[45].
По абсолютному количеству выданных в 1912 г. патентов на изобретения Россия отставала от США более чем в 25 раз, от Германии, Франции, Англии в 8–12 раз, в 6 раз от Бельгии и Австро-Венгрии, в 2 раза Швейцарии[46]. На самом деле отрыв был значительно больше, поскольку почти 70 % российских патентов принадлежало иностранцам[47]. В удельных показателях это отставание было огромным, если даже взять только Европейскую часть России, то по количеству патентов на душу населения в 1912 г. она отставала, например, от Швеции в 17 раз![48]
Другим не менее ярким и трагичным примером, являлась социальная отсталость России, которую наглядно передавало положение крестьянства. Говоря о нем, историк А. Керсновский отмечал, что сравнивать положение низших сословий в России и европейских странах было невозможно: «Мы пользуемся термином «рабство», как наиболее точно и правдиво передающим смысл «крепостного права» – термина слишком расплывчатого, как бы «вуалирующего» действительность и дающего даже основания некоторым исследователям сравнивать русскую «барщину» с «барщиной» европейской и пытаться даже искать с ней какую-то аналогию («у нас, мол, крепостное право упразднено лишь в 1861 году, но ведь и в ряде германских земель оно существовало до 1848 года» и т. д.). Сравнение это немыслимо. Вассальные европейские крестьяне принадлежали поместью, русские крепостные являлись личной собственностью помещика. Европейская барщина – остаток феодализма – обязывала крестьянина работать на своего «сеньора» известное количество дней в году в порядке повинности. Вне этой повинности он был совершенно свободен в своих занятиях и поступках, его личность, семья и жилище были неприкосновенны… Русский крепостной, напротив, был рабом в полном смысле этого понятия… Русское рабовладение можно сравнить лишь с американским, только там угнетались негры, а здесь единоплеменники»[49].
Во времена Екатерины II «крепостное русское село, – отмечал В. Ключевский, – превращалось в негритянскую североамериканскую плантацию времен дяди Тома»[50]. Торговля русскими крепостными велась оптом и в розницу: «Если дворяне решают продать своих крепостных они, – писал в 1794 г. П. Шантро, – их выставляют с их женами и детьми в общественных местах, и каждый из них имеет на лбу ярлык, указывающий цену и их специальность»[51].
Как могли иностранцы относиться к России, когда именно ее государствообразующая нация находилась в состоянии рабов, чьих жен и дочерей помещики превращали в наложниц, а их отцов и мужей проигрывали в карты, засекали кнутами… «Я уже отмечал, как возмутительно в России обращение с людьми, – писал в 1800 г. француз Ш. Массон, – Присутствовать хотя бы при наказаниях, которым часто подвергаются рабы, и выдержать это без ужаса и негодования можно только в том случае, если чувствительность уже притупилась и сердце окаменело от жестоких зрелищ…»[52]. С насильственностью в отношении крестьян и с жестокостью их мучений, подтверждал граф В. Стройновский в 1809 г. «ничто сравниться не может»[53]. И хотя подобные явления, очевидно, не носили массового характера, свидетельства современников говорят о том, что они были были достаточно широко распространены[54].
И в то же время все европейцы, оказавшиеся в России, получали если не дворянское, то по крайней мере мещанское звание. Если же они хотели заниматься сельским трудом, как например немцы, то они сразу же получали особый статус – колонистов и такие привилегии, которые и не снились русским крестьянам. Даже присоединенные к метрополии народы, как правило, имели огромное преимущество, например, евреи, относительно русских крестьян, находились в привилегированном положении, поскольку сразу были записаны в мещанское сословие.
Не случайно, как отмечал В. Шубарт в 1939 г., «в своей расовой гордости европеец презирает восточную расу. Причисляя себя к разряду господ, он считает славян за рабов (уже звуковое подобие этих слов соблазняет его на это). (По английски Slav – славянин, slave – раб; по немецки Slawe – славянин, Sklave – раб.)[55]. «Поистине знаменательно, – подтверждал в 1916 г. Ч. Саролеа, – что слово «славянин», которое в родной речи означает «славный и прославленный», в Европе стало синонимом слова «Раб».» Трагический парадокс заключается в том, что тот самый народ, который был единственным оплотом европейской цивилизации против азиатских орд, все еще должен быть осужден как народ варваров»[56].
Даже самые «белые» из русских у себя в отечестве становились в Европе тотчас же «красными»»… (имеется в виду «краснокожими» – американскими индейцами), – подтверждал в 1877 г. Ф. Достоевский, – «Все на нас в Европе смотрят с насмешкой…, чем более им в угоду мы презирали нашу национальность, тем более они презирали нас самих»[57].
Отмена крепостного права в 1861 г. была отменой за выкуп только от личной крепости (Esclavage), крепость к земле (Servage) оставалась и она охватывала не только бывшее помещичье, а все крестьянское сословие, представлявшее собой почти 90 % населения империи. Новая система напоминала, как по В. Ключевскому, крепостное право времен Уложения царя Алексея: «восстановлялось поземельное прикрепление крестьян с освобождением их от крепостной зависимости…»[58].
С 1861 г. наступила эпоха Социальной сегрегации русского крестьянства, характеризуя которое, крестьяне Саратовской губ. на земском экономическом совете в 1905 г. заявляли: «Русская земля стоишь на трех китах…, эти киты – голод, невежество, бесправие… Над нами гнет хуже татарского ига»[59]. Революция 1905 г., и последующие реформы, подорвали многие сегрегационные барьеры, но «твердыня крепостничества у нас до сих пор далеко не разрушена, – приходил к выводу социолог И. Чернышев в 1911 г., – крепостническими и полу-крепостническими институтами полна русская жизнь. На сколько десятков лет затянется процесс ликвидации их еще и теперь сказать нельзя; ясно только одно: полстолетия для этих крепостнических пережитков прошло почти бесследно»[60]. Совершенно ясно выраженный словный строй продолжал существовать, подтверждал И. Солоневич: «основная масса населения страны – ее крестьянство было неполноправным ни экономически, ни политически, ни в бытовом, ни, тем более, в административном отношении…»[61].[62].
Колонизационный импульс стал жизненно важным вопросом для великой германской нации.
В Европе тем временем созревали семена, засеянные почти век назад наиболее могучим выразителем западноевропейского самосознания – Гегелем: «Германский дух есть дух нового мира, цель которого, – провозглашал он в 1820-х гг. в своей «Философии истории», – заключается в осуществлении абсолютной истины, как бесконечного самоопределения свободы… Германцы начали с того, что… покорили одряхлевшие и сгнившие внутри государства цивилизованных народов. Лишь тогда началось их развитие»[64].
Свои выводы Гегель основывал на работах своих предшественников, говоря о которых Ф. Нойман отмечал, что «вера в германское расовое превосходство имела глубокие корни в истории немецкой мысли. Гердер (конец XVIII в.), первый выдающийся философ истории, писал о народе, который благодаря своей величине и силе, своему трудолюбию, смелости и сохранению военного духа… внес в блага и бедствия этой четверти земного шара больший вклад, чем любая иная раса»[65]. «Это же воззрение поддерживается и большим числом историков, философов и экономистов Германии»[66].
Первым ярко выраженным национал-социалистом, по словам Ф. Ноймана, стал Ф. Лист: «Едва ли есть сомнение, что германская раса в силу своей природы и характера, писал он в 1846 г., – была избрана Провидением для решения великой задачи – управлять миром, нести цивилизацию в дикие варварские страны, заселять все необитаемое, так как ни одна из других рас не имеет способности эмигрировать массой и создавать более совершенные общности на чужих землях… и оставаться свободной от влияний варварских и полуварварских аборигенов»[67].
Покорение варварских народов, подчеркивал Г. фон Трайчке в 1890-х гг., «никогда не может быть достигнуто без бесконечных страданий для покоренной расы. Наиболее примечательное слияние произошло таким образом в колониях Северо-Восточной Германии. Это было убийство народа; этого нельзя отрицать, но после того, как слияние было завершено, оно стало благословением. Какой вклад могли внести пруссаки в историю?»[68]
В 1898 г. вышла книга «Основания девятнадцатого столетия» Х. Чемберлена, в которой он утверждал, что вся «наша цивилизация и культура, как любая более ранняя и любая другая, являются плодом определенного, индивидуального человеческого вида…», «сегодня вся наша цивилизация и культура является делом рук определенной расы людей, германцев». Решающим стимулом к расширению европейской цивилизации, «в обозримом времени охватить всю землю», является стремление к тому, чтобы «таким образом не быть подверженной, подобно более ранним цивилизациям, нападениям необузданных варваров»[69].
В 1901 г. германский географ Ф. Ратцель, один из основателей «политической географии», выпустил работу «О законах пространственного роста государств», в которой привел практическое обоснование экспансии развитых государств в менее развитые. Он утверждал, что «Изначальный импульс экспансии приходит извне, так как Государство провоцируется на расширение государством (или территорией) с явно низшей цивилизацией»[70]. «Великие нации быстро поглощают заброшенные места…, – подтверждал один из идеологов американского империализма А. Мэхэн, – Это движение, которое обеспечивает развитие цивилизации и прогресс расы…»[71].
Почему же до ХХ века отсталую Россию не постигла судьба индейской Америки, Индии, Китая или Африки? Ведь попытки покорить или по крайней мере оттеснить Россию от морей предпринимались европейцами неоднократно. Например, идея экспансии Германии на Восток и завоевания юга России до Кавказа была высказана еще в 40-е гг. XIX в. известным немецким политэкономом Ф. Листом в работе «Национальная система политической экономии». Начиная с 60-х гг. XIX в. немцы овладевают промышленностью Польши. Во времена О. Бисмарка с более детальным проектом выступил немецкий философ Э. Гартман. В нем предлагалось расчленить Россию на отдельные королевства под протекторатом Германии – Балтийское, Киевское – и собственно Россию оттеснить за Днепр и Волгу.
От покорения Западом, Россию надежнее, чем Атлантический океан индейскую Америку, защищали суровый климат и необъятные пространства. «Это неразрушимое государство русской нации, – указывал О. Бисмарк, предупреждая от войны с Россией, – сильное своим климатом, своими пространствами и ограниченностью потребностей…». Кроме этого, русские достаточно быстро перенимали опыт европейцев, имеющийся разрыв между ними не позволял получить абсолютного превосходства. Период начала колониальной экспансии в Европе, в России вызвал реформы Петра I: «Петр… понял, что народ, отставший в цивилизации, технике и в культуре знания и сознания, – отмечал этот факт философ И. Ильин, – будет завоеван и порабощен…»[72].
Поэтому, не смотря на то, что Россия была слаба и отстала, война против нее с одной стороны была слишком затратной, а с другой не могла принести ощутимой выгоды. Эксплуатация России и без того осуществлялась экономическим путем. Так, в период индустриализации Германии «экспорт из России в Пруссию возрос с 1861 по 1875 г. в 5 раз, из Германии в Россию поступало две пятых всего русского импорта. Германии до 90-х гг. XIX в. принадлежало до 60–65 % ввоза в Россию чугунных отливок, до 50 % – железа, 50 % – инструментов, до 70 % – сельскохозяйственных машин и т. п.
Германия активно вывозила капитал в Россию, реализуя и размещая на своих биржах облигации русских железнодорожных обществ, акции промышленных компаний, организовывала в России акционерные общества на свои капиталы. Облигации первых русских частных железных дорог были почти полностью реализованы на берлинском рынке. Первые русские акционерные коммерческие банки в значительной своей части были основаны при поддержке немецких банков (Частный коммерческий банк, Международный, Рижский и многие другие). Необходимости в дорогостоящей военной экспансии не было, поскольку, как отмечает Н. Обухов, «на Россию в Германии смотрели как на ближайшую, наиболее удобную полуколонию, на источник сырья, продовольствия, сбыта промышленной продукции»[73].
«Велика и обильна Россия, но ее промышленность находится в зачаточном состоянии, – подтверждал в 1917 г. М. Горький, – Несмотря на неисчислимое количество даров природы… мы не можем жить продуктами своей страны, своего труда. Промышленно развитые страны смотрят на Россию, как на Африку, на колонию, куда можно дорого сбывать разный товар и откуда дешево можно вывозить сырые продукты, которые мы, по невежеству и лени нашей, не умеем обрабатывать сами. Вот почему в глазах Европы мы – дикари, бестолковые люди, грабить которых… не считается зазорным»[74].
Ситуация стала меняться с началом индустриализации в России, с ведением ею протекционистских барьеров, с усилением ее экспансии в «британскую» Среднюю Азию. И уже в 1888 г. новый кайзер Фридрих III в первые дни своего правления заявил, что имеет целью начать «крестовый поход против России»[75]. Причина русофобии кайзера, по мнению русского царя, заключалась в том, «что бедняга Фридрих…, был просто орудием в руках своей супруги» (дочери английской королевы Виктории), – речь шла об английском влиянии, причем очень сильном[76].
Причина русофобии кайзера и британской короны была связана с тем, что Россия стала переходить на рельсы догоняющей индустриализации: «Для блага России, отсталой сравнительно с Западом, прежде всего, необходим подъем ее производительных сил, – указывал премьер-министр С. Витте, – Для этого всего больше нужно развитие ее обрабатывающей промышленности и транспорта», «Создание своей собственной промышленности – это есть коренная не только экономическая, но и политическая задача», для России, – подчеркивал Витте, – необходимо прежде всего ускорить темпы «индустриализации», «В мире ничего не дается даром, и, чтобы создать свою промышленность, страна должна нести известные жертвы, но эти жертвы временные и во всяком случае ниже… выгод»[77].
Индустриализация действительно принесла свои плоды, вместе с Первой русской революцией, освободившей крестьян от выкупных платежей, с реформами Столыпина и благоприятной экономической конъюнктурой 1910-х гг. (ростом мировых цен на хлеб), не смотря на огромные финансовые потери в русско-японской войне, индустриализация привела к опережающему росту российской экономики. По темпам роста ВВП за 1890–1913 гг. Россия заняла второе место в мире, после Швеции (Таб. 1). Стремительный экономический рост России, казалось, выводил ее из состояния полуколонии Запада…
Таб. 1. Рост ВВП на душу населения за 1890–1913 гг., в %[78]
Этот факт не остался незамеченным современниками событий. Например, главный вывод отчета французского экономиста Э. Тэри сводился к тому, что «если у больших европейских народов дела пойдут таким же образом между 1912 и 1950 годами, как они шли между 1900 и 1912, то к середине настоящего столетия Россия будет доминировать в Европе, как в политическом, так и в экономическом и финансовом отношении»[79]. «Если Соединенные Штаты и Россия продержатся еще полстолетия, – подтверждал в 1913 г. британский историк Дж. Сили, – то совершенно затмят такие старые государства, как Франция и Германия, и оттеснят их на задний план. То же самое случится с Англией, если она будет считаться только европейскою державою…»[80].
«Будущее принадлежит, – приходил в 1915 г. к выводу британский истори Ч. Саролеа, – не Англии, не Франции, не Германии, а России»[81]. И именно поэтому, указывал он, «сегодня более чем когда-либо мир является русской необходимостью. Россия находится только в начале своей промышленной экспансии и ей еще предстоит пройти через испытание глубоких политических преобразований. Ей нужен покой, чтобы использовать свои огромные ресурсы. Ей еще больше нужен мир, чтобы довести свои политические эксперименты до успешного завершения. В начале своего царствования Николай II, издав свой знаменитый мирный рескрипт, взял на себя инициативу современного движения за мир и Гаагской конференции…»[82].
Однако промышленное и экономическое развитие России, находилось в полном и непримиримом противоречии с европейксими интересами: «Я… предвижу серьезные политические следствия, – предупреждал еще в 1839 г. А. де Кюстин, – какие может иметь для Европы желание русского народа перестать зависеть от промышленности других стран»[83]. «Уплотнение населения в капиталистическом производстве совершается в значительной степени за чужой счет; – пояснял эти выводы С. Булгаков, – если есть страны промышленные с густым населением, то должны быть и страны земледельческие, с редким населением. Плотность населения капиталистического хозяйства в известном смысле паразитарная, чужеядная»[84].
Любая попытка России, как и любой другой колонии, выйти из промышленной зависимости Запада, конкурировать с ним, расценивались Европой не иначе, как «бунт рабов».
Борьба за рынки сбыта в это время приобретала характер войны за выживание, указывали в один голос морской министр Германии А. Тирпиц и видный пангерманист П. Рорбах: «Молодая Германская империя стремится к мировому расширению. Население возрастает ежегодно на 800–900 тыс. человек, и для этой новой массы людей должно быть найдено пропитание, или что то же работа. Для того чтобы страна могла кормить возрастающее население, одновременно должен возрастать сбыт наших товаров за границей»[85].
«Мы уже серьезно страдаем от недостатка колоний, чтобы соответствовать нашим требованиям», – констатировал в 1912 г. в своем бестселлере «Германия и следующая война» ген. Ф. Бернарди[86]. И в то же самое время отмечал он, «славяне становятся огромной силой… вопрос о германском или славянском верховенстве будет вновь решен мечом»[87]. Правительственная комиссия из Германии под руководством профессора Аугагена, посетившая в те годы Россию, пришла к выводу, что по завершении земельной реформы война с ней будет не под силу никакой державе[88].
«Кайзер ожидает войну, думает, она все перевернет, – отмечал канцлер Германии Т. Бетман-Гольвег, – Пока все говорит о том, что будущее принадлежит России, она становится больше и сильнее, нависает над нами как тяжелая туча»[89]. «Единственным фактором, толкнувшим Верховное командование немецкой армии на войну, – по мнению историка кайзера Дж. Макдоно, – была их «зацикленность» на идее, что рейху грозит упадок и гибель, если он не одержит победу в тотальной войне»[90].
Население только Европейской России всего за 17 лет, с 1897 по 1914 гг., выросло почти на 50 млн. человек. (что было сопоставимо с численностью населения всей Германии). Оценивая эти результаты, Э. Тэри в 1913 г. приходил к выводу, что через 35 лет по численности населения России обгонит все страны Европы вместе взятые[91]. Нетрудно представить себе, как влиял только один этот факт на германских стратегов. Ведь согласно, хоть и сильно устаревшему к тому времени, но популярному классическому труду Клаузевица «О войне» (1832 г.): «Если мы рассмотрим без предубеждения историю современных войн, то вынуждены сознаться, что численное превосходство с каждым днем приобретает все более и более решающее значение…»[92].
Спустя сто лет бывший начальник генерального штаба французской армии М. Дебенэ писал: «Нельзя забывать, что техника, приобретшая господство и ставшая богом войны, – эта техника сама по себе инертна. Каков бы ни был ее характер: пушки ли это, пулеметы, самолеты, танки, газы или другие смертоносные орудия, они приобретают ценность только в руках человека; поэтому первейшим требованием техники является требование… в людской силе»[93].
Гр. 1. Прирост населения за 1897–1913 гг., млн. чел.
Германская интеллектуальная элита, чье мнение отражал П. Рорбах, откровенно паниковала: даже в мирных условиях, «какое положение займет Германия, по отношению к 300 миллионной русской империи к середине 20-го века?»[94] Уже сейчас требовал П. Рорбах в 1914 г., «Русское колоссальное государство со 170 миллионами населения должно вообще подвергнуться разделу в интересах европейской безопасности»[95]. «В основном Россия сейчас к войне не готова, – отмечал министр иностранных дел Германии Г. фон Ягов в июле 1914 г., – Франция и Англия также не захотят сейчас войны. Через несколько лет Россия уже будет боеспособна. Тогда она задавит нас количеством своих солдат… Наша же группа слабеет. В России это хорошо знают и поэтому, безусловно, хотят еще на несколько лет покоя»[96].
«Мы готовы, и чем раньше, тем лучше для нас», утверждал начальник Генерального штаба Германии Х. Мольтке 1 июня 1914 г., 3 июня он пояснял статс-секретарю по иностранным делам Г. Ягову: «В течение 2–3 лет Россия окончит свою программу вооружения. Тогда военный перевес наших врагов станет настолько значительным, что он (Мольтке) не знает, как тогда с ним совладать. Теперь мы еще можем с этим как-то справиться. По его мнению, не остается ничего иного, как начать превентивную войну»[97]. Предупреждая от подобных идей, О. фон Бисмарк в конце жизни указывал, что это ничто иное, как «Самоубийство из-за страха смерти»[98].
Гитлер совершено четко определял причины Первой мировой: «В Германии перед войной самым широким образом была распространена вера в то, что именно через торговую и колониальную политику удастся открыть Германии путь во все страны мира или даже просто завоевать весь мир…», но к 1914 г. идея «мирного экономического проникновения» потерпела поражение, и для Германии оставался только один выход – «приобрести новые земли на Востоке Европы, люди знали, что этого нельзя сделать без борьбы»[99].
Идея мирного экономического завоевания России уперлась в необходимость продления русско-германского торгового договора. Германия, выражал общие взгляды российской деловой среды ее видный представитель А. Бубликов, «начала войну в 1914 г. только потому, что именно к этому сроку Россия проявила недвусмысленное намерение отказаться в 1917 г. от возобновления кабального торгового договора с Германией… При таких условиях Германии оставалось одно из двух: или расстаться навсегда с мечтами о мировом господстве, либо начинать пресловутую превентивную войну, ибо дальше шансы на победу могли только падать»[100]. В вопросе о рынках, подчеркивал А. Бубликов, «Германия единодушна. Из-за него она будет драться до последнего. Он ясен как императору, так и последнему рабочему»[101].
Не случайно Первая мировая война в Германии, еще до ее начала, приняла национальный характер: «наступает схватка германцев против руссо-галов за само существование, – указывал кайзер, – И это не сможет уладить никакая конференция, так как это вопрос не большой политики, а проблема расы… И теперь речь идет о том, быть или не быть германской расе в Европе»[102]. «Я ненавижу славян. Я знаю, что это грешно, но я не могу не ненавидеть их»[103], вновь и вновь повторял кайзер, «как военный, по всем моим сведениям, я ни малейшим образом не сомневаюсь, что Россия систематически готовится к войне с нами, и сообразно с этим я веду свою политику». Дважды в той же надписи Вильгельм II повторял: это «вопрос расы»[104].
Вильгельм ввел борьбу против «славизма» в общую программу своей мировой политики. Известно даже, кто был посредником при усвоении этой не новой, но обновленной идеи. «В особенности приобрел мое доверие, – признает он, – балтийский профессор Шиман, автор работ по русской истории…»[105]. По словам Д. Макдоно, Шиман одарил Вильгельма изрядной долей «балтийского менталитета». Канцлер Б. фон Бюлов считал, что влияние Шимана на кайзера перешло разумные рамки[106].
Появление балтийских немцев было связано с попыткой российского правительства ограничить привилегии немецких баронов в Прибалтике. «Эту попытку дегерманизировать германскую страну, соседство с которой никогда не приносило России ничего, кроме пользы, можно назвать только варварской, – восклицал Г. Трайчке, – Если бы эти жители прибалтийских губерний не были немцами и, как таковые, носителями высшей цивилизации, если бы они не заслуживали столь многого от государства, то русское правительство было бы менее виновато во многих бессовестных поступках, совершенных против них»[107].
На знаменитом Военном совете 8 декабря 1912 г. начальник Генерального штаба Германии Х. Мольтке потребовал довести до сознания страны «при помощи печати национальную заинтересованность в войне с Россией», и вполне в этом духе вскоре после того газета «Гамбургер Нахрихтен» потребовала неизбежной решающей борьбы с Востоком. Весь вопрос в том, подхватывала «Германия», кто будет властвовать в Европе – германцы или славяне[108].
Россия должна быть разложена на составные части… на Востоке нельзя терпеть существования такого колоссального государства…
Не успела закончиться Первая мировая война, как в 1918 г. выходит книга немецкого проф. В. Дайа, проповедовавшая мир и дружбу с Россией, с какой именно неважно: «Для нас совершенно безразлично – иметь ли дело с Россией большевистской, кадетской или царской… условия нашего соглашения останутся все те же. Ибо они настолько вызываются насущными требованиями нашего развития, что никакие обстоятельства не заставят нас изменить их. Не ради любви к России должна Германия овладеть дорогой, ведущей в глубины Азии, но ради осуществления предстоящей ей континентальной политики. Первый раз в истории морской политики Англии… будет противопоставлена сильная и определенная сухопутная политика… В самое тяжелое лихолетье, переживаемое Российской державой, когда как будто все силы небесные и земные ополчились против нее, на арену мировой политики выступает вновь и с новой силой могущественная союзница…». Напоследок В. Дайа оставил свое понимание дружбы с Россией: «Развитие до высшего предела эксплуатации европейской России и Сибири… немецким капиталом, промышленностью и организаторским талантом»[110].
В 1924 г. в Мюнхене выходит первый том «Майн Кампф», где Гитлер указывал, что даже сама «организация русского государства не была результатом государственной деятельности славянства в России, а только блестящим примером государственно-творческой деятельности германского элемента среди нижестоящей расы».
На следующий год в том же Мюнхене выходит книга британца С. Гэлэхэда, в которой он проповедовал о ничтожестве русского народа: «народ столь же телесно грязный, сколько нравственно и умственно убогий; ничтожный в своей истории, весь сотканный из презренного смирения и отвратительной ярости; народ, лишенный чувства природы и дара к искусству; лишенный такта, прирожденного благородства… Смесь восточного бессмыслия и татарской хитрости. Таковы все они, побирающиеся у западной культуры: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой и больше всех Достоевский… Эти вечно бунтующие рабы без внутренних велений получили от евреев христианство для того, чтобы вонзить его как нож в спину европейской культуры и чужого качества – и потребовали всеобщей любви и всеобщего братства – именно потому, что они сами бесплодны, бездарны…»[111]. Опыт и наблюдение убедили меня в том, отмечал философ И. Ильин, приводящий эту цитату, что эта книга «не случайна, а типична»[112].
В послевоенной Европе англичанин С. Гэлэхэд идеологически претендовал на роль своего прежнего соотечественника Х. Чемберлена, просвещавшего в расовых теориях Вильгельма II. Роль новых антирусских идеологов – «прибалтийского профессора Шимана», заняли соратники Гитлера: глава «Отдела внешней политики НСДАП», а затем министр по восточным территориям прибалтийский немец А. Розенберг, и его приятель прибалтийский немец М. Шойбнер-Рихтер – ближайший сподвижник Гитлера, один из главных организаторов «Пивного путча», чье «влияние на Гитлера, – по словам историка И. Феста, – было огромным»[113]. Гитлер позже шутливо заметит, что фашистский официоз – «Фелькишер Беобахтер», редактором которого в начале 1920-х г. был Розенберг, следовало бы «снабдить подзаголовком «Прибалтийское издание»[114]. «Розенберг считался в партии специалистом по России». Он защищал свои «мировоззренческие постулаты с прямо-таки религиозной неистовостью»[115].
Присутствие прибалтийских немцев в качестве экспертов по России при Вильгельме II и при Гитлере, В. Шубарт связывал с особенным «балтийским менталитетом», сыгравшим не последнюю роль в развязывании двух мировых войн: «Те же, кто мог бы стать самым активным посредником между Западом и Востоком – балтийские немцы, – как раз пустили в ход самые неверные суждения о русских…, – отмечал В. Шубарт, – Они смотрели на Восток с предубеждением, с ощущением некоей противоположности себе, с ненавистью или страхом, почему и не поняли Востока, однако сумели сделать вид, будто понимают его. Мнение, что Россия является отсталой частью Европы, больше всего утверждалось именно балтийцами»[116].
Причина пристального внимания к России заключалась в том, указывал в 1926 г. Геббельс, что «нельзя обойти Россию. Россия альфа и омега любой целенаправленной внешней политики»[117]. «Самым судьбоносным результатом войны 1914 года, – пояснял эти слова В. Шубарт, – стало не поражение Германии, не падение Габсбургской монархии, не возросшее колониальное могущество Англии или Франции, не экономическое укрепление Северной Америки или Японии, а появление большевизма, с которым старая борьба между Европой и Азией вступает в новую фазу. Эта перемена на Востоке – решающее событие новейшей истории… вопрос не стоит так: Третий рейх или третий Интернационал, фашизм или большевизм. Нет, речь идет о мировом историческом конфликте между частью света Европой и частью света Россией, между западноевропейским и евразийским континентами…»[118].
«Советская Россия, как революционное социалистическое государство, является врагом национал-социалистических сил порядка, но есть и кое-что большее, – подтверждал Гитлер, – Как великое территориальное образование, Россия является постоянной угрозой Европе… Русская проблема может быть разрешена только в согласии с европейскими, что означает германскими идеями… Не только русские пограничные районы, но и вся Россия должна быть расчленена на составные части»[119]. Уже в Майн Кампф Гитлер указывал: «Никогда не миритесь с существованием континентальных держав в Европе! В любой попытке на границе Германии создать вторую военную державу или даже только государство, способное впоследствии стать крупной державой, вы должны видеть прямое нападение на Германию»[120].
Угроза большевизма заключается в том, указывал Гитлер, что его появление привело к возрождению Российской империи, в новых еще более эффективных формах: «Мы не должны оставаться равнодушными к тому, что происходит в России…, – пояснял он в начале 1930-х гг., – Русачество, это славянство в соединении с диктатурой пролетариата, есть опаснейшая сила на свете. Что будет, если осуществится этот симбиоз? Подумайте лишь о том человеческом потенциале и сырьевом богатстве, которым располагает Сталин! Уже сейчас наши публицисты должны бить тревогу. Никогда не была так велика угроза западной цивилизации. Еще до того, как мы придем к власти, мы должны разъяснить англичанам, французам, также американцам и Ватикану, что мы будем рано или поздно вынуждены начать крестовый поход против большевизма. Мы должны безжалостно колонизировать Восток… Мы хотим от Северной Норвегии до Черного моря протянуть защитный вал против русачества, против славянства…»[121].
Эта цель была сущностью не фашисткой, а всей германской политики, определяя которую еще в 1918 г. партии Центра расходились с правыми лишь в акцентах: «Кровавая борьба делает настоятельным, чтобы победа была использована для достижения Германией военного превосходства на континенте на все времена и обеспечила германскому народу мирное развитие, по меньшей мере, на сто лет вперед… Вторая цель – ликвидация британского опекунства при решении вопросов мировой политики, нетерпимого для Германии; третья цель – сокрушение русского колосса»[122].
Однако целей, поставленных в Первой мировой, достичь не удалось. «Война затянулась. Чем она кончится – неизвестно. Всего вероятнее – вничью, – отмечал еще в 1918 г. видный представитель либеральной деловой среды А. Бубликов, – Надо поэтому готовиться к новой войне»[123]. «Вторая мировая выглядела, как повторная атака тех же самых позиций после неудачи первого штурма, – подтверждает В. Шамбаров, – Атака, осуществленная после получения свежих подкреплений, более тщательно продуманная и подготовленная…»[124].
Верность фундаментальным целям германской политики, еще до прихода Гитлера, подтверждал тот, кто призовет его к власти – канцлер Ф. Папен: «Мы не представляли угрозы кому бы то ни было. Неизменной оставалась только наша европейская миссия, все та же, что и в те времена, когда мы распространяли христианство на восточные провинции и на Прибалтику, – служить плотиной против славянских вожделений и агрессии. Даже если страх перед Германией ослепил союзников в отношении угрозы, исходящей от России, наименьшее, что они могли бы сделать после нашего поражения, – это восстановить европейское равновесие, когда революция посадила в Кремле Ленина»[125].
«Граница между Европой и Азией проходит не по Уралу, – конкретизировал Гитлер, – а на том месте, где кончаются поселения настоящих германцев… Наша задача состоит в том, чтобы передвинуть эту границу возможно дальше на Восток, если нужно – за Урал… Ядовитое гнездо Петербург, из которого так долго азиатский яд источался в Балтийское море, должно исчезнуть с лица земли… Азиаты и большевики будут изгнаны из Европы, эпизод 250-летней азиатчины закончен…»[126]. «Сегодня, – конкретизировал А. Розенберг за два дня до начала войны (20 июня 1941 г.), – мы начинаем «крестовый поход» против большевизма не для того только, чтобы навсегда освободить от него «бедных русских», но и для того, чтобы осуществлять немецкую мировую политику и обеспечить условия существования для германского рейха…»[127].
В своем выступлении А. Розенберг ставил задачу отторжения от России западных и южных территорий, с расчленением их на четыре рейхскомиссариата: Великая Финляндия, Прибалтика, Украина и Кавказ. При этом, указывал он, необходимо «придать им определенные государственные формы, то есть органически выкроить из огромной территории Советского Союза государственные образования и восстановить их против Москвы… Обеспечение продовольствием германского народа…, несомненно, будет главнейшим германским требованием на Востоке, южные области и Северный Кавказ должны будут послужить компенсацией в деле обеспечения продовольствием германского народа. Мы не берем на себя никакого обязательства по поводу того, чтобы кормить русский народ продуктами из этих областей изобилия. Мы знаем, что это является жестокой необходимостью, которая выходит за пределы всяких чувств. Но мы не предаемся иллюзиям… Это примитивная страна… Все люди, которые идут в эту страну, должны учесть, что они служат гигантской задаче и что они приняли на себя годы тяжелейшей колонизаторской работы»[128].
«После столетий хныканья о защите бедных и униженных наступило время, чтобы мы решили защитить сильных против низших, – напутствовал свои армии Гитлер, – Это будет одна из главных задач немецкой государственной деятельности на все время – предупредить всеми имеющимися в нашем распоряжении средствами дальнейшее увеличение славянской расы. Естественные инстинкты повелевают всем живым существам не только завоевывать своих врагов, но и уничтожать их. В прежние дни прерогативой победителя было уничтожать целые племена, целые народы»[129].
В решении расового вопроса мы не изобретаем ничего нового, пояснял Гитлер: «господа британцы знают, что такое право сильного. В отношении низших рас они вообще наши учителя»[130]. «Здесь, на востоке, – указывал Гитлер, – повторится тот же исторический процесс, который происходил при завоевании Америки». «Полноценные» поселенцы вытеснят «неполноценное» коренное население, открыв путь в новую эру экономических возможностей. «Европа – а не Америка – станет землей неограниченных возможностей»[131].
«Свою концепцию концентрационных лагерей и геноцида, – подтверждает американский биограф Гитлера Дж. Толанд, – Гитлер позаимствовал у англичан и американцев. Он восхищался лагерями для пленных буров в Южной Африке и резервациями для индейцев в Америке и в узком кругу часто хвалил эффективность американской тактики истребления краснокожих дикарей…»[132].
Согласно плану «Ost» в Польше подлежало устранению до 85 % коренного населения, на Украине – 64 %; в Белоруссии – 75 %, в Чехии – 50 %[133]. И «именно благодаря срыву «Барбароссы»…, – отмечает А. Туз, – число жертв холокоста составило менее 6 млн. человек, а не 11,3 млн., как замышлял Гейдрих»[134].
Люди, которые всегда сеют недоверие и антипатию к людям других рас и стран, должны быть обнаружены, осуждены и преследуемы общим презрением и гневом своих сограждан. Они опаснее поджигателей, подкладывающих случайно огонь под копну сена…
Понятие fetiales hastam было введено Автором в книге «Первая мировая. Политэкономия войны», для определения того непременного факта, что любая агрессия для того, чтобы она вообще началась, должна прежде всего получить легитимность – моральное оправдание в глазах собственного народа и «мировой общественности». На эту данность указывал еще рейхсканцлер Германии начала ХХ века Б. Бюлов: «в 1866 и даже в 1870 годах князь Бисмарк сумел добиться того, что клеймо инициатора войны оказалось припечатанным к его противникам. В этом мире важно не быть, а казаться. Еще греки это знали: образы, представления, а не реалии правят миром»[136].
Эту данность отлично понимали и в Древнем Риме, где моральным оправданием агрессии занимались специальные жрецы фециалы (fetiales), требовавшие от земли противника удовлетворения «справедливых» требований Рима. Не получив ответа в течение 33 дней, фециалы бросали обагренное кровью копье (hastam) на землю врага, тем самым придавая агрессии Рима сакральный характер. Таким образом, копье фециалов – fetiales hastam, становилось моральным, освященным, в глазах римлян, оправданием агрессии.
Моральное оправдание агрессии строится прежде всего: на демонизации противника – приписывании ему агрессивных, разрушительных планов и на его варваризации – т. е. исключении его из круга цивилизованных народов, снимающей в отношении него все моральные ограничения.
Современными жрецами фециалами (fetiales) стали, специализирующиеся на этой теме политики, а их копьями (hastam) – ложь, распространяемая ангажированными средствами массовой информации (пропаганды). Говоря об их эффективности Ф. Нойман замечал: «Три недели работы прессы, и истина будет признана всеми»[137].
«Восприимчивость масс довольно ограничена, их понимание – незначительно, зато забывчивость чрезмерно велика…, – пояснял эту закономерность Гитлер в Майн Кампф, – Только того, кто тысячекратно будет повторять ординарные понятия, масса пожелает запомнить. Если уж врать, так врать нагло: в большую ложь охотнее верят, чем в малую… В случае неудачи следует незамедлительно искать врагов. Если их нет, надо придумать. Большая ложь дает выигрыш во времени, а потом о ней никто не вспомнит».
«Ложь-это признанное всеми и чрезвычайно полезное орудие войны, – подтверждает А. Ponsonby, – каждая страна сознательно использует его только ради того, чтобы ввести в заблуждение свой собственный народ, завоевать на свою сторону нейтральные страны и обмануть противника»[138].
Демонизация потенциальной жертвы строится на том, что «в психологии всего живого, – отмечал М. Меньшиков в 1910 г., – существует закон самосохранения; ничто так резко не может разбудить этот инстинкт в народе, как явная национальная опасность…». В случае ее отсутствия внутреннее политическое или социальное «соперничество, не нашедшее внешнего выхода, обращается внутрь и, как всякая неудовлетворенная страсть, вместо полезной работы начинает совершать разрушительную»[139].
Наглядный пример демонизации давал вице-канлер III Рейха Ф. Папен, который утверждал, что «Германия вступила в Первую мировую войну, чтобы помочь своему союзнику Австро-Венгрии в борьбе против славянской агрессии»[140]. «Россия, – вновь и вновь повторял Ф. Папен, – намеревалась начать войну»[141]. «Все это устроила Россия, – повторял начальник германского генерального штаба Мольтке, – и, надо признать, очень ловко»[142]. «Тогдашняя ситуация весьма похожа на сегодняшнюю, – писал накануне Второй мировой Ф. Папен. – В наше время очень многие уверены, что цели мирового коммунизма могут быть достигнуты исключительно военным путем, а потому конфликт неминуем»[143].
Вся ответственность за начало Второй мировой войны должна была пасть на Советскую Россию, точно так же, как за начало Первой – на царскую: «Настоятельной необходимостью, – утверждал канцлер Т. Бетман-Гольвег, – является, чтобы ответственность за возможное распространение конфликта на непосредственно заинтересованные державы пала при всех обстоятельствах на Россию…»[144]. Для Вильгельма II, отмечает историк Д. Макдоно, «свалить все на русского царя стало политическим императивом»[145].
«Прогерманские защитники неизменно указывают, что Германия ведет только оборонительную войну, что она защищает себя, что она защищает Европу от «славянской опасности», от «русского варварства», от «азиатских орд», от… алчного и реакционного правительства. Мне, – отмечал в 1915 г. Ч. Саролеа, – приходилось сталкиваться с этой банальностью русской опасности почти на каждой встрече, на которой я недавно выступал в Соединенных Штатах от имени союзников»[146].
Те же идеи, только в новой трактовке, германское командование использует сразу после падения царизма: 18 февраля 1918 г. Германия разорвала Брест-Литовское перемирие и начала наступление. В приказе, отданном войскам, принц Леопольд, командующий Восточным фронтом, указывал, что цель Германии – не аннексия, а восстановление порядка и подавление анархии: «Россия больна и старается заразить нравственной инфекцией все страны мира. Мы должны сражаться против беспорядка, привитого Троцким и защитить поруганную свободу…». «Таким образом, – замечает американский историк Р. Уорт, – даже самую циничную агрессию можно было оправдать под видом осуществления «священного крестового похода» против большевизма»[147].
Этот «священный крестовый поход» начался в виде интервенции в Советскую Россию Великих Демократий: Франции, Англии, США… После того, как интервенция потерпела поражение этот «поход» воскрес в виде Первой Холодной войны. Ее идею передавал один из ее жрецов – американский посол в СССР Штейнгардт: «Их психология признает только твердость, мощь и грубую силу, отражая примитивные инстинкты и реакции, лишенные сдерживающих начал цивилизации»[148].
Фашистская пропаганда целиком и полностью строилась на политике fetiales hastam, и наиболее ярким ее выразителем был сам Гитлер, который напутствуя свои войска 22 июня 1941 г. заявлял: «На протяжении двух последних десятилетий еврейско-большевистские правители Москвы старались поджечь не только Германию, но и всю Европу…, еврейско-большевистские правители в Москве неуклонно предпринимали попытки навязать нашему и другим европейским народам свое господство, притом не только духовное, но, прежде всего, военное»[149].
Демонизируя и варваризируя Советскую Россию, фециалы Холодной войны тем самым готовили моральную основу для Второй мировой войны: «Хорошо поставленная пропаганда, – пояснял ее принципы командующий немецкими войсками Э. Людендорф, – должна далеко опережать развитие политических событий. Она должна расчищать дорогу для политики и подготавливать общественное мнение незаметно для него самого. Прежде чем политические намерения превратятся в действия, надо убедить мир в их необходимости и моральной оправданности»[150].
«Мы должны помнить, что войны – это искусственно смоделированное зло и ведутся они по четкой схеме, – приходил к выводу по итогам Первой мировой войны Г. Форд, – Военная кампания ведется по тем же правилам, что и любая иная. Сначала обрабатываются люди. Умными байками раздувается людское подозрение по отношению к нации, против которой задумывается война. Затем точно так же обрабатывается другая. Для этого нужны лишь сообразительные посредники без стыда и совести да пресса, интересы которой переплетены с интересами тех, кому война принесет желанную прибыль. Повод же найти не трудно, он отыщется сам собой, если только разжечь обоюдную ненависть наций достаточно сильно… Никто не станет отрицать, что (для ее организаторов) война – весьма доходный бизнес… Война – это денежная оргия…»[151].
Действительно война является одним из самых эффективных механизмов перераспределения национального капитала в пользу тех, кто обслуживает ее нужды: с той же скоростью, с которой государственный долг во время взымает ввысь, взлетают и прибыли компаний осуществляющих военные поставки (Таб. 2). Во время Первой мировой среднегодовая прибыль американских компаний, связанных с этими поставками выросла в от 2–3 до 8–10 раз[152].
Таб. 2. Чистая прибыль акционерных обществ США, млн. долл.[153]
Демонизация Советского Союза основывалась, прежде всего, на лозунгах «мировой революции», под которыми прошла большевистская революция. Ее основной идеологической силой выступал Коминтерн. Но с приходом в конце 1920-х гг. к власти Сталина, все идеологи мировой революции были «удалены» от власти (и в конечном итоге посажены в лагеря или расстреляны), проблемой оставался Коминтерн: «Компартии относятся, – указывал на этот факт в 1927 г. нарком иностранных дел Чичерин, – самым легкомысленным образом к существованию СССР, как будто он им не нужен…»[154]. «Меня, – вновь повторял Чичерин в письме к Молотову в 1929 г., – крайне волнует гибельное руководство Коминтерна…»[155].
«Из наших… «внутренних врагов» первый – Коминтерн, – указывал Чичерин в 1930 г. – До 1929 г. неприятностей с ним хоть и было много, но удавалось положение улаживать. С 1929 г. положение стало совершенно невыносимым, это смерть внешней политики…»[156]. Сталина, как отмечает историк А. Некрич, не надо было уговаривать, на то, чтобы ««разменять» Коминтерн ради соглашения с западными государствами»[157].
Поворот в стратегии Коминтерна был закреплен на первом и последнем с 1928 г. конгрессе, собравшемся в 1935 г. Ключевым стал доклад Г. Димитрова «Наступление фашизма и задачи Коммунистического Интернационала в борьбе за единство рабочего класса против фашизма». Димитров заявил, что в новых условиях настала пора коммунистам защищать буржуазную демократию: «Сейчас трудящимся массам в ряде капиталистических стран приходится выбирать не между пролетарской диктатурой и буржуазной демократией, а между буржуазной демократией и фашизмом»[158].
По итогам конгресса, французский поверенный в делах в Москве Ж. Пайяр в своем отчете в 1935 г. утверждал, что советское правительство вовсе не заинтересовано в мировой революции, а Коминтерн находится на последнем издыхании[159]. С особой отчетливостью этот факт проявился во время гражданской войны в Испании, где, по словам Дж. Оруэлла, сражавшегося в троцкистском подразделении ПОУМ, речь «шла о борьбе за власть между Коминтерном и испанскими левыми (троцкистскими) партиями, а также о стремлениях русского правительства не допустить настоящей революции в Испании»[160].
«Большевистская угроза с Востока», – приходил к выводу Г. Препарата, – была – с самого начала и до конца – фальшивым призраком, вызванным к жизни исключительно только ложью западных правящих кругов»[161].
Сущность советской, российской угрозы, крылась не в агрессивности России, а в том, что на Россию в Европе смотрели, как на низшую расу, как ускользающую из рук «законную» добычу, которая отчаянно сопротивляется своей неизбежной судьбе, что лишь разжигало ненависть к ней со стороны европейских элит. «Угроза с Востока», «Советская угроза», являлись лишь моральным плащом, призванным скрыть собственные агрессивные намерения.
Ненависть к России, подтверждал Ф. Нойман, «возбуждала сильная жажда российской пшеницы, нефти, железной руды… и большие возможности, которые открывали необъятные просторы России, для применения европейского капитала»[162]. «Найдется ли среди вас здесь хоть один мужчина, хоть одна женщина или даже ребенок, – указывал на существующую закономерность президент В. Вильсон в 1919 г., – кто бы ни знал что семена войны в современном мире порождены промышленным и коммерческим соперничеством?…»[163]
Идеологические мотивы придают агрессии лишь моральное оправдание. И в этом единодушны даже такие непримиримые антиподы, как апостолы коммунизма и либерализма: К. Маркс и Ф. Хайек, которые чуть ли не в один голос утверждали, что «бытие определяет сознание»: «неэкономические, жизненные задачи определяются экономической деятельностью, которая заставляет нас четко определять свои приоритеты»[164].
Исключением из этого правила не были даже крестовые походы: «Народ проклятый, чужеземный, далекий от бога, отродье, сердце и ум которого не верит в господа, напал на земли тех христиан, опустошив их мечами, грабежом и огнем, а жителей отвел к себе в плен или умертвил… церкви же божии или срыл до основания, или обратил на свое богослужение… Кому же может предстоять труд отомстить за то и исхитить из их рук награбленное, как не вам… Вас побуждают и призывают к подвигам предков величие и слава короля Карла Великого… В особенности же к вам должна взывать святая гробница спасителя и господа нашего, которою владеют нынче нечестные народы… Земля, которую вы населяете, сдавлена отовсюду морем и горными хребтами, и вследствие того она сделалась тесною при вашей многочисленности: богатствами она необильна и едва дает хлеб своим обрабатывателям. Отсюда происходит то, что вы друг друга кусаете и пожираете, ведете войны и наносите смертельные раны. Теперь же может прекратиться ваша ненависть, смолкнет вражда, стихнут войны и задремлет междоусобие. Предпримите путь ко гробу святому; исторгните ту землю у нечестного народа и подчините ее себе. Земля та… «течет медом и млеком». Иерусалим, – благословлял крестовый поход папа Урбан II, 26 ноября 1095 г., – плодоноснейший перл земли, второй рай утех…»[165].
Угроза от роста Советского Союза заключалась не в его агрессивности, а в том, что этот рост перекрывал возможности для немецкой экспансии и колонизации России. «Низшая раса – это раса большевиков, – пояснял Э. Генри, – Низшая раса – это огромная темная крестьянская масса, которая живет между Балтийским и Черным морями и Тихим океаном; которая отказывается покупать что-либо у Тиссена, не желает иметь ничего общего с гитлеровской культурой… Тиссен знает, что рост Советского Союза создает смертельную угрозу Германскому союзу – пожалуй, единственную серьезную и настоящую угрозу…»[166].
Самим фактом своего существования Советский Союз создавал угрозу, той самой колонизации, которую Гитлер провозглашал своей основной целью еще в Майн Кампф: «ежегодный прирост народонаселения в Германии, который составляет 900 тысяч человек. Прокормить эту новую армию граждан с каждым годом становится все трудней. Эти трудности неизбежно должны будут когда-нибудь кончиться катастрофой, если мы не сумеем найти путей и средств, чтобы избегнуть опасности голода… Конечно, никто не уступит нам земель добровольно. Тогда вступает в силу право на самосохранение нашей нации… Чего нельзя получить добром, то приходится взять силою кулака. Если бы наши предки в прошлом выводили свои решения из тех же пацифистских нелепостей, которыми мы руководимся теперь, то наш народ едва ли обладал бы теперь даже третью той территория, какую мы имеем. Тогда немецкой нации в нынешнем смысле слова и вообще не было бы в Европе… Приняв решение раздобыть новые земли в Европе, мы могли получить их в общем и целом только за счет России. В этом случае мы должны были, препоясавши чресла, двинуться по той же дороге, по которой некогда шли рыцари наших орденов…»[167].
«Политическая обстановка нисколько не изменилась, – приходил в те годы к выводу «белый» ген. А. Деникин, – Немцы по-прежнему ведут борьбу против русской государственности…»[168]. «Это война – не за трон и не за алтарь; это война за зерно и хлеб, – пояснял Й. Геббельс, – за обильный обеденный стол… война за сырье, за резину, за железо»[169]. «Страна, населенная чуждой расой, – добавлял руководитель Главного расово-поселенческого управления СС Р. Дарре, – должна стать страной рабов, сельскохозяйственных и промышленных рабочих»[170].
Если не остановить большевизм, он точно так же коренным образом изменит мир, как когда-то его изменило христианство…
Идеологические мотивы фашисткой агрессии действительно были. Именно «страх перед (красной) Москвой…, – подтверждал этот факт О. Ференбах, – гнал очень многих в ряды нацистов»[172]. И не только в Германии, – отмечал секретарь Исполкома Коминтерна Д. Мануильский: «во всех капиталистических странах… буржуазная демократия сращивается с фашизмом»[173]. «В Соединенных Штатах капиталисты толкают страну в сторону фашизма, их поддерживают капиталисты в Англии, – подтверждал американский посол в Германии У. Додд, – Почти все наши дипломатические работники здесь проявляют подобную склонность. Открыто враждебные нацистскому режиму три года назад, они теперь почти поддерживают его»[174].
Указывая на людей, которые из страха «поддерживают фашизм или оказали ему свои услуги», Дж. Оруэлл поражался, как они несхожи: «Что за конгломерат! Назовите мне иную политическую платформу, которая сплотила бы таких приверженцев, как Гитлер, Петен, М. Норман, Павелич, У. Херст, Стрейчер, Бухман, Э. Паунд, Х. Марч, Кокто, Тиссен, отец Кафлин, муфтий Иерусалимский, А. Ланн, Антонеску, Шпенглер… побудив их всех сесть в одну лодку! Но на самом деле это несложно объяснить. Все они из тех, кому есть что терять, или мечтатели об иерархическом обществе, которые страшатся самой мысли о мире, где люди станут свободны и равны. За всем крикливым пустословием насчет «безбожной» России и вульгарного «материализма», отличающего пролетариат, скрывается очень простое желание людей с деньгами и привилегиями удержать им принадлежащее»[175].
Это желание усиливалось по мере углубления Кризиса Капитализма XIX в., приведшего мир к Первой мировой войне, которая была ничем иным, как инструментом вынесения радикализованного внутреннего социального кризиса наружу. Кризис Капитализма XIX в. прямо и непосредственно поставил западные элиты перед выбором: социальные реформы или мировая война, они выбрали войну. Этот выбор указывает на остроту этого внутреннего социального кризиса, из которого национальные элиты не видели другого выхода, кроме перенаправления его энергии во внешнюю агрессию, подвергающей смертельной угрозе даже их собственное существование[176].
Первая мировая война не разрешила накопившихся проблем, наоборот она довела Европу до революционного взрыва, ответом на который стало начало Реформации Капитализма во всех ведущих странах мира.
Наглядным примером этой Реформации являлось создание Международной организации труда, необходимость которой была вызвана тем, указывал член британской делегации на Версальских переговорах 1919 г. Барнс, что «мы должны учесть, что рабочий и сейчас еще помнит о том, что было до войны, и он твердо решил не возвращаться к довоенным условиям», которые стали «тяжким бременем и огромной опасностью для всего мира… В нынешних условиях массы рабочих обездолены и являются источником постоянной тревоги…, а также источником постоянной угрозы всему миру. С этой точки зрения регулирование и улучшение условий труда должны стать неотъемлемой частью работы Мирной конференции»[177].
Решающую роль в утверждении этой твердой решимости рабочих во всем мире, указывает американский историк А. Уорт, сыграла Русская революция: «Во всех странах весть о (русской) революции позволила социалистам всех оттенков с новой уверенностью поднять свой голос»[178]. «Русская революция – революция всемирная…, – подтверждал А. Франс, – Эхо взрыва, происшедшего в России, отдалось в сознании немецких рабочих… На берегах Невы, Вислы и Волги – вот где решаются ныне судьбы новой Европы и будущего человечества…»[179].
Создание Международной организации труда стало непосредственным ответом Версальской конференции на создание Лениным в марте 1919 г. в Москве III Интернационала – Коминтерна. Основные положения Международная организация труда предусматривали: «Уплату рабочим жалованья в размерах, необходимых для нормальных условий жизни, сообразно с потребностями страны и эпохи; признание 48 часовой рабочей недели (т. е. 8 часового рабочего дня), как нормы, к которой надо стремиться; Введение еженедельного отдыха по крайней мере в 24 часа, которое включало бы по возможности воскресенье; упразднение детского труда и т. д.[180].
Большинство участников Версальской конференции отвергло эти предложения и «нам, – констатировал их инициатор Барнс, – пришлось волей неволей отказаться от мысли единообразия, или принудительной унификации и полагаться на добрую волю государств принять или отвернуть наши советы»[181]. Большинство участников Версальской конференции не только отвергло эти предложения, но и активно выступили против той силы, которая привела к их появлению: «В союзных странах, – указывал на этот факт Д. Ллойд Джордж, – особенно среди имущих классов, давала себя чувствовать неукротимая ненависть, порожденная неподдельным страхом перед большевизмом»[182].
Советская Россия революционизировала рабочие массы во всем мире одним фактом своего существования. И еще 18 января 1918 г. Генеральный штаб главного командования армиями Антанты принял резолюцию «О необходимости интервенции союзников в Россию»: «Большевистский режим несовместим с установлением прочного мира. Для держав Антанты жизненной необходимостью является уничтожить его как можно скорее…»[183].
Интервенция, призывал французский дипломат в России Л. Робиен, должна стать «крестовым походом союзников во имя освобождения русского народа, угнетаемого большевиками»[184]. Именно так и воспринимали себя его участники: необходимость интервенции была вызвана волной коммунизма, которая обрушилась на Запад, утверждал один из британских офицеров добровольцев 1918 года в России Х. Уильямсон: «Страх его (коммунизма) уже широко распространился, потому что из-за усталости от войны, неприязни к дисциплине и искусной коммунистической пропаганде, которая вызывала отклик в каждой стране, эта угроза стала вполне реальной»[185]. «Я, – указывал на свой выбор Х. Уильямсон, – считал себя причастным к крестовому походу против коммунистов»[186]. Интервенция привела к тотальной гражданской войне, она полностью разорила и радикализовала страну. Однако, из-за упорного сопротивления большевиков и под нажимом общественности своих стран, интервенты были вынуждены отказаться от своих планов[187].
В поисках новых сил для продолжения интервенции У. Черчилль в 1919 г. обращал свои взоры на побежденного врага: «теперь для Германии открыта исключительная возможность. Гордый и достойный народ сможет таким образом избежать всякого унижения от постигшего его военного разгрома. Почти незаметно он перейдет от жестокой борьбы к естественному сотрудничеству со всеми нами. Без Германии в Европе ничего нельзя сделать, а с ее помощью все окажется легким… Германию нужно пригласить помочь нам в освобождении России»[188]. В письме Ллойд Джорджу Черчилль повторял: «Следует накормить Германию и заставить ее бороться против большевизма». Дочери Асквита Черчилль, говорил, что его политика заключается в том, чтобы: «Убивать большевиков и лобызаться с гуннами»[189].
С новой силой эти настроения вспыхнут с началом Великой Депрессии, которая знаменовала собой наступление очередной волны кризиса Капитализма XIX в., и которая вновь, как и накануне Первой мировой войны, привела радикализации внутренних социальных противоречий. Само существование Советской России в этих условиях становилось смертельной угрозой для Капитализма XIX в. В Европе, отмечал этот факт Дж. Оруэлл, «в последние годы в силу порожденных войной социальных трений, недовольства наглядной неэффективностью капитализма старого образца и восхищения Советской Россией общественное мнение значительно качнулось в лево»[190].
«То, к чему мы идем сейчас, – предупреждал Дж. Оруэлл в 1940 г. – имеет более всего сходства с испанской инквизицией; может, будет и еще хуже – ведь в нашем мире плюс ко всему есть радио, есть тайная полиция. Шанс избежать такого будущего ничтожен, если мы не восстановим доверие к идеалу человеческого братства, значимому и без размышлений о «грядущей жизни». Эти размышления и побуждают… настоятеля Кентерберийского собора, всерьез верить, будто Советская Россия явила образец истинного христианства»[191].
«Едва ли стоит напоминать, – писал Дж. Оруэлл, – что среди интеллигенции сегодня основной формой национализма является коммунизм – если употреблять это слово в очень широком смысле, включая сюда не просто членов коммунистической партии, но и «попутчиков», и вообще русофилов. Коммунистом… я буду называть того, кто смотрит на СССР как на свою отчизну, кто считает своим долгом оправдывать политику русских и любой ценой служить русским интересам»[192].
Среди этой интеллигенции был и лауреат нобелевской премии по литературе Б. Шоу, который утверждал, что «если эксперимент, который предпринял Ленин в области общественного устройства не удастся, тогда цивилизация потерпит крах, как потерпели крах многие цивилизации предшествовавшие нашей…»[193]. И лауреат нобелевской премии по экономике Дж. Кейнс: «В сердцевине Русского Коммунизма таится нечто, в определенной степени касающееся всего человечества»[194]. И публицист М. Фоллик: «Два великих первооткрывателя мировых реформ… два человека Ленин и Вильсон шли впереди, чтобы установить новые моральные нормы, с холодным суждением людей призванных выполнить долг, к которому они были призваны»[195].
«Запад подарил человечеству самые совершенные виды техники, государственности и связи, но лишил его души. Задача России в том, чтобы вернуть душу человеку, – восклицал немецкий философ В. Шубарт в 1939 г., – Именно Россия обладает теми силами, которые Европа утратила или разрушила в себе… только Россия способна вдохнуть душу в гибнущий от властолюбия, погрязший в предметной деловитости человеческий род… Быть может, это и слишком смело, но это надо сказать со всей определенностью: Россия – единственная страна, которая способна спасти Европу и спасет ее, поскольку во всей совокупности жизненно важных вопросов придерживается установки, противоположной той, которую занимают европейские народы. Как раз из глубины своих беспримерных страданий она будет черпать столь же глубокое познание людей и смысла жизни, чтобы возвестить о нем народам Земли. Русский обладает для этого теми душевными предпосылками, которых сегодня нет ни у кого из европейских народов»[196].
Р. Роллан в 1933 г. закончил роман «Очарованная душа», в котором «говорит о социализме как средстве освобождения духа. Капитализм такого освобождения обеспечить не может, так, может быть, социализм? Ведь социализм в Европе будет не совсем таким, как в СССР. Привить Европе советскую культуру без коммунистической диктатуры, восточные духовные поиски без азиатской отсталости – это ли не путь к новому обществу свободного духа?»[197]
Описывая реакцию правящих кругов на рост подобных настроений, немецкий философ В. Шубарт отмечал, что «никогда прежде, даже во времена римских цезарей, не была Европа столь далека от понимания Востока и его души в прометеевскую эпоху, Противоречие между Востоком и Западом достигло высшей точки своего напряжения…»[198]. Внешним проявлением выражения этого противоречия на Западе стал фашизм. Фашизм, приходил к выводу У. Черчилль, «это тень или уродливое дитя коммунизма»[199]. «Без большевизма его никогда бы не было, – подтверждал В. Шубарт, – Именно большевизм вызвал его, как акт самозащиты. Фашизм – детище большевизма, его внебрачный ребенок…»[200].
«Противоречия и ненависть были так глубоки, – отмечал корреспондент «Рейтер» Г. Уотерфилд, – что даже в последние дни независимости Франции… раздавались голоса: «Лучше Гитлер, чем Блюм»[201]. Действительно, подтверждал в 1940 г. французский журналист А. Симон, «с первых дней власти Гитлера «200 семейств» (Франции) стали устремлять завистливые взоры на тот берег Рейна. Они приняли Гитлера точно так же, как приняли его германские крупные промышленные круги: как крестоносца и спасителя Европы от большевизма»[202]. Французский министр иностранных дел Ж. Бонне в 1938 г. подписал франко-германский пакт о ненападении успокаивал «германская политика отныне ориентируется на борьбу против большевизма. Германия проявляет свою волю к экспансии на Восток»[203].
Эти взгляды и надежды разделяли многие представители правящих и деловых кругов Европы и Америки. «Трудно избавиться от ощущения, – отмечал этот факт в 1939 г. Л. Коллье, глава департамента Форин офиса, – что настоящий мотив поведения (британского) кабинета… указать Германии путь экспансии на восток, за счет России…»[204]. В этих целях британский кабинет вел активные переговоры с Берлином[205]. Этих настроения придерживался и американский посол в Лондоне Дж. Кеннеди, который был сторонником соглашения с Гитлерам и предлагал дать ему «возможность осуществить свои цели на Востоке»[206].
«В те довоенные годы, – подтверждал зам. госсекретаря С. Уэллес, – представители крупных финансовых и торговых кругов в западных демократических странах, включая США, были твердо уверены, что война между Советским Союзом и гитлеровской Германией будет только благоприятна для их собственных интересов»[207]. Для них, отмечал А. Симон, «Гитлер являлся оплотом против большевизма»[208]. А гитлеровская агрессия против Советского Союза – ничем иным, как вторым изданием Интервенции. «У союзников не было сил подавить революцию, но они, – поясняет М. Карлей, – никогда с нею не смирились, злоба и страх сохранялись и через много лет после того, как большевики победили»[209].
Гитлера не надо было уговаривать, он сам пришел к власти на волне борьбы против коммунистов, и война против Советской России являлась органической частью этой борьбы: «так называемый антикоминтерновский германо-японский пакт в действительности, как бы он ни выражался формально, – указывал в палате общин У. Черчилль в 1936 г., – может быть только военным союзом против России…, горящие взоры Японии и Германии прежде всего обращены на Россию»[210].
Возможность повторения интервенции замаячила в 1939 г. во время финской войны, когда, по сообщениям советских дипломатов из США, Франции и Англии, правящие круги этих стран, по словам А. Громыко, объединила «звериная ненависть» к СССР и одно общее стремление: «трансформировать конфликт в Европе в крестовый поход против большевиков», «двинутся плечом к плечу с Гитлером на Восток»[211]. Лондон и Париж уже разработали совместные планы, которые должны были привести к «тотальному краху всего военного потенциала СССР»[212]. Однако Гитлер, настолько «доверял» «своим партнерам», что решил сначала обеспечить себе тылы на Западе…