Смерть Егора Гайдара Прохоровы отметили всей семьей. Каждому нашлось, что припомнить покойнику. Дедушка, ветеран корейской войны, записавшийся туда не по своей воле китайским добровольцем, чем гордился потом всю жизнь, держа у себя все лихие годы борьбы с китайским гегемонизмом портрет Мао Цзедуна с дарственной личной надписью, бушевал больше всех. Он не мог забыть усопшему сгоревшие сбережения, низкую пенсию, пропавшую дачу в Крыму, отобранную отделившимися от России репрессированными в незапамятные времена татарами, дефолт, инфляцию, крах МММ, куда он вложил свои скудные накопления от продажи котят, и даже дорожавшую все эти годы водку. Крах МММ вспоминали все, особенно мамин брат, шурин дядя Сережа, незадолго до бегства Мавроди занявший у родственников полмиллиона рублей и ухнувший колоссальные деньги в прогоревшую пирамиду. Чтобы отдать долги, он вынужден был продать свой мопед, садовый участок и любимую коллекцию марок, собиравшихся с детства. Теперь он пил дешевый коньяк за здоровье покойника на том свете, который, по общему мнению, положил их деньги себе в карман, и ни о чем не жалел.
Вася во время застолья напряженно молчал, уткнувшись в свою тарелку с салатом и овощами. Есть не хотелось, да и повода, усиленно обсуждаемого довольной родней, он в этом не видел. Телефон звонил непрерывно, какие-то дедовы знакомые поздравляли друг друга, радовались и смеялись, громко выражая надежду, что жизнь их теперь наладится, дела пойдут в рост, сбережения, пропавшие в ходе реформ, наконец-то вернут, а заодно восстановят СССР, дешевую водку и путевки в крымские санатории. Вася не верил в разносившуюся по дому хриплыми старческими голосами нелепую чепуху, считая, что они занимаются самовнушением и обманом все восемнадцать лет, пока он живет на свете, но не хотел, как всегда, возражать в пустоту, зная заранее, что голос его услышан никем не будет. Телефон разрывался по-прежнему, и это заставляло его каждый раз вздрагивать и дергаться с места, словно он собирался успеть прежде всех остальных схватить телефонную трубку, хотя она, если и собиралась ему звонить, то лишь на мобильник. Он ждал ее, так же тупо и безнадежно, как дети ждут в Новый год появления деда Мороза, втихомолку подсматривая и томясь всю ночь напролет у замочной щели.
Кира позвонила под вечер. Он думал, что она, наконец, извинится перед ним за вчерашнее, когда ему пришлось поневоле, как школьнику от надоевшей учительницы, выслушать от нее то обидное, что до сих пор лежало камнем в груди, но Кира ловко обошла скользкую тему и сразу взяла быка за рога.
– Ты когда будешь? – спросила она своим прокуренным голосом, как ни в чем не бывало. – У тебя сегодня занятий нет, я все знаю! Когда?
– А надо? – дерзко спрашивал он, злясь на себя и оглядываясь, слышит кто-нибудь их разговор, или нет.
– Не дерзи. Из-за тебя я день и ночь сижу на успокоительных!
– Ночь еще не настала.
– Умник! Давай ноги в руки, и сейчас же ко мне. Или репетировать ты не будешь? Знаешь, что тебя ждет?
– Армия, детка, – он усмехнулся в трубку и замолчал.
По опыту он уже хорошо себе представлял, чем заканчиваются его репетиции, но не мог ничего поделать, считая себя внушаемым и безвольным, как говорила когда-то мать. Мать его, кстати, в отличие от Киры, волевыми качествами похвастаться не могла, бралась за любую работу, откуда ее выгоняли, кидали, не доплачивали или искали повод, чтобы уволить, не заплатив, но она принималась за дело снова, с упорством, свойственным только русским женщинам, оставшимся с детьми на руках. Дети росли и становились большими, но она продолжала носиться с ними, словно большая глупая курица, давно растерявшая всех цыплят и позабывшая про то, как устраивают гнездо для уютной жизни. Вася успел отучиться в школе, куда ее вызывали редко и в основном за денежными поборами, поступить в Консерваторию по классу баяна, с детства вцепившись намертво в дурацкий тяжелый инструмент, а она все ходила за ним, тыкаясь в разные двери, и опасаясь, что с ним что-то случиться, провожая его по утрам до порога и собирая с собой еду. Он стеснялся ее, стараясь всячески избегать на людях, прятался в кабинетах, пока она торчала в консерваторском дворе, робко допытываясь у однокурсников, куда делся ее сынок, студент первого курса. Потом он познакомился с Кирой, потом с Музой, и все завертелось и понеслось, и помчалось так быстро, что ей было уже его не догнать. И она махнула рукой.
С Кирой у него все получилось неожиданно, кажется, в народе такие события называются «словно снег на голову», и он даже представить себе не мог в прошлом году, что будет с ней жить. Теперь, когда прошел уже год, и он повзрослел, если не стал умнее, начни он сначала, то вряд ли бы запал на нее. Но пути назад не было, а ломать намечавшуюся беспроблемную жизнь, обещавшую ему то, чего он никогда не достиг бы в своей большой, но обреченной на вечное прозябание у барского корыта семье, не хотелось. К тому же он скоро пришел к выводу, ошеломившему поначалу, но оказавшемуся непробиваемой истиной, что в жизни нет места принципам. Все принципы рано или поздно ведут к поражению, а поражений после поступления в Консерваторию он не терпел. Так же говорила и Кира, лежа в постели с ним и затягиваясь сигаретой после очередного соития, и он мысленно с ней соглашался, кривя свою наглую мордочку. Курила она по-страшному, как паровоз, но делать замечание ей он побаивался, намекая лишь, что когда-нибудь в самый неподходящий момент посадит окончательно легкие. Дома у нее было прокурено все, от потолков и покрытых роскошными старыми обоями стен, до последней сортирной бумаги и зубной пасты, которой он чистил зубы теперь, по утрам собираясь в консерваторию. Она любила подкрадываться тихо и незаметно сзади, пока он брился и драил зубы свои ее щеткой, стоя перед зеркалом голым, и неожиданно клала руки ему на плечи, пугая и дыша своим прокуренным перегаром, и чтобы скрыть подозрения, он сам начал незаметно курить. Это вызывало дома скандалы, но даже заходясь по утрам в крике, мать понимала, что мальчик ее уже взрослый и сам ведет свою жизнь туда, где ему хорошо. И потому Кира продолжала каждый раз с сигаретой в зубах прокрадываться к нему в ванную, даже если он торопился, и теряя голову, они начинали трахаться прямо там, стоя под душем или сидя на краешке унитаза, а потом он, распаренный и ошалевший, еще ощущая горький дымный вкус ее поцелуев, сломя голову мчался на занятия к профессорам, которые не мог пропустить.
Сейчас, словно подстегиваемый кнутом, затыкая уши от воплей застольных, он быстро оделся и вышел на улицу, ежась от морозного ветра со снегом. Кира уже ждала его, стоя в окне силуэтом, скособоченным и худым на фоне золотых занавесок, и конечно, курила.
– Ты старая, – хотел он уже ей сказать, но сдержался, привычно целуя долго и упоенно в губы, с которых она успевала каждый раз перед встречей смывать алую липкую помаду свою, готовясь к его приходу.
Он бросил свою сумку на стол, заваленный стопками рукописей и ученическими работами, которые, как казалось ему, пылились неделями без движения, давно ожидаемые в приемной комиссии, но Кира была опытным педагогом и с первого взгляда могла угадать, какую работу неизвестного прыщавого соискателя стоит продвинуть дальше, а какую зарубить на корню. Вася хорошо знал, что некогда, еще до знакомства, таким соискателем был и он сам, жалкий семнадцатилетний подросток из подворотни в спальном районе, пока не добрался до нее с помощью Музы. Муза была репетитором несчастного парня, и оказалась ее сестрой, а дальше все было делом техники и сноровки. Теперь, на ходу срывая одежду и не продолжая утомивший уже разговор, они повалились в кровать и кувыркались там вместе все два часа, голые, потные и счастливые, словно ночного раздора вчера меж ними как не бывало.
Потом она снова курила, обнимая его, в постели, сыпя пепел прямо на смятые и скрученные в жгут простыни, и лежала, уставившись в лепной потолок. Вася лежал рядом с ней, ничуть не смущаясь своей наготы, ярко освещенной лампами под потолком, Кира не терпела темноты в сексе и хотела все ясно видеть, как днем. Его поначалу удивляли такие чудные привычки, но он хорошо понимал, что за долгое время жизни своей человек неизбежно набирается всякой смешной чепухи, очевидной лишь посторонним, и несет ее в огромном мешке на своем горбу, комичный и нелепый с бессмысленной грузной ношей. В ее возрасте такая ноша должна была уже вырасти до небес, затемняя иногда солнце, но после вчерашней ссоры поднимать столь мелкие неприятности не хотелось. Поэтому он молчал, заложив за голову руки, и думал в недоумении, зачем она так настойчиво поигрывает его яйцами, уже нывшими от опустошения.