С героями всех семи очерков я познакомился довольно давно. С каждым – при разных обстоятельствах и с разными целями. Иногда я обращался к их судьбам, желая продемонстрировать познавательные возможности такого недооцененного источника, как нотариальные акты (Шарль Дюмулен, Жан Ле Пилёр, Филипп Кавелье). В других случаях я стремился разобраться в хитросплетениях университетских интриг (Пьер Галанд и Николя Ле Клерк, Антуан Луазель и Луи Сервен) или в особенностях функционирования корпоративной памяти (Антуан Луазель и Пьер Паскье). А однажды просто не удержался от погружения в биографический материал, случайно наткнувшись на записную книжку провинциального адвоката (Жиль Бекдельевр).
Написанные про этих героев тексты (кроме случая Жиля Бекдельевра) были опубликованы как минимум по разу, а то и по два, к тому же на разных языках. Но их встреча под обложкой этой книги[1] вполне оправдана хотя бы тем, что дает возможность взглянуть на них по-новому.
Между героями моих очерков много общего. Все они люди образованные, почти все с университетскими степенями, многие начинали карьеру как адвокаты, а некоторые так адвокатами и остались. Но адвокаты, как и разведчики, бывшими не бывают[2], что, впрочем, можно сказать и об университетских преподавателях. Привычка говорить много и красноречиво, подчеркивая собственную эрудицию, усиленно воздействуя на эмоции аудитории, проявлялась и при составлении документов, не связанных напрямую с профессиональной деятельностью.
Общее у них и то, что все эти по-своему красноречивые люди оказались вовлечены в разного рода конфликты, от которых осталось немало документальных следов. Конфликты эти вполне можно назвать коллизиями – столкновением противоположных сил, стремлений, взглядов, интересов. Но помимо бытового значения этого слова, речь может идти и об юридических коллизиях, то есть о противоречиях между компетенциями органов власти или между нормами, регулирующими правовые отношения. Такие ситуации можно также назвать казусами – сложными, запутанными случаями, требующими особого мастерства при их разрешении; именно поэтому они становились излюбленными объектами размышлений ученых-правоведов.
В нашей стране уже более двух десятков лет назад возник альманах, так и названный: «Казус: Индивидуальное и уникальное в истории». В преамбуле, расположенной на форзаце, говорилось, что исключительные, нетипичные случаи, счастливые или, наоборот, несчастливые случайности, которые обычно надолго запоминаются современникам, обладают особой познавательной ценностью. Если раньше историки, стремясь разыскивать в прошлом магистральные пути развития, в уникальных казусах видели лишь исключения из правила, забавные, но не заслуживавшие особого внимания, то сегодня некоторые исследователи считают, что именно в таких казусах может быть выражено неповторимое своеобразие минувшей эпохи и именно они позволят глубже осмыслить меняющиеся пределы свободы воли человека, с тем чтобы понять, дано ли рядовому члену общества влиять на настоящее, а значит, и на будущее[3].
Казус, являясь чем-то не вполне обычным, создает «напряжение нормы», выявляя то, о чем обычно не говорят, отчасти из-за некоей щекотливости сюжета, но чаще просто потому, что речь идет о вещах, кажущихся само собой разумеющимися. Это те самые «фоновые практики», о которых упоминают все, кто занимается историей повседневности. Точнее, не просто занимаются, но пытаются теоретизировать на эту тему.
Попав в сложную жизненную ситуацию или задумавшись над запутанной юридической проблемой, мои герои со свойственной им избыточной манерой «разговора о себе» оказываются особо ценными информантами, сообщая нечто такое, что с трудом улавливалось бы в традиционных нормативных или чисто нарративных источниках. Эти люди демонстрируют известную степень свободы, то маневрируя между различными конкурирующими юрисдикциями, то выбирая из противоречащих друг другу предписаний наиболее удобное для себя, то примеряя ту или иную личину, в зависимости от ситуации. Можно говорить о микроисторическом измерении их жизненных историй? Для чего может служить такое измерение при написании научной истории?
Те, кто занимался когда-либо ловлей блох у собаки, знают, что гладить ее при этом надо против шерсти. Это занятие азартное, но малоприятное как для хозяина, так и для животного. Если же гладить по шерсти, то и собаке радостно, и ее экстерьер выигрывает, но юрких кровососов так не разглядеть. Казусы, необычные случаи, могут обеспечить непривычный взгляд изнутри, взгляд через призму коллизий и конфликтов, расширить наши познавательные возможности.
Лет двадцать назад, указав на подобную аналогию, я бы поставил здесь точку. Теперь же понятно и другое. Из одних казусов картину прошлого выстроить невозможно, да и незачем[4]. Да, степень свободы у героев этой книги немалая, они сами могут воздействовать на социальную реальность, изменяя ее[5], хотя бы в силу перформативного свойства большей части высказываний, запечатленных в документах. Но все же они интересны как представители конкретной социальной группы, сыгравшей важнейшую роль в истории Франции. У моих героев есть определенный капитал, как символический, так и вполне материальный. Они выстраивают траекторию своего социального возвышения в реальном мире, взаимодействуя с реальными институтами и реальными группами. Сколь бы оригинальны они ни были, они оставались членами своего линьяжа, да и зачастую воспринимались современниками именно в этом качестве. И конфликт между братьями по поводу наследства был не менее важен по своим последствиям, чем отношения с королевским правосудием, местными властями и, наконец, с церковью.
Если продолжить собачьи аналогии, случаи, когда собака кусает полицейского, для историка (в отличие от репортера) не менее важны и не менее интересны, чем те казусы, когда собаку кусает полицейский. В этом суть обновленной социальной истории. Она учитывает субъективность действующих лиц истории, старается избавиться от «реификации исследовательских категорий», понимая, что они не более чем конструкты, учитывает перформативный характер дискурса и отдает себе отчет в достижениях «лингвистического поворота». Она многим обязана и исторической антропологии, и микроистории, и гендерной истории, и «культурной истории», или «истории через культуру», и «прагматическому повороту». Но все-таки социальная история по-прежнему отвечает на старые вопросы: как было устроено общество, на какие группы оно делилось, каковы были его социальные иерархии и социальная динамика и как оно вообще было возможно?
Правда, отвечает она на подобные вопросы по-новому. Надеюсь, что судьбы наших адвокатов, судей и гуманистов этому поспособствуют. Иначе речь будет идти лишь о сборнике анекдотов. Впрочем, исторический анекдот – древний, достойный жанр бытования истории. Кто сказал, что он устарел?