С благодарностью Ивану Захарову, твёрдо знающему, что она есть.
До того, как полицейский выстрелил в Лету Новикову, она вышла из метро «Октябрьская», осуждающе глянула на бледное осеннее солнце, нацепила огромные тёмные очки, отчего мир приобрел роскошный цвет густой карамели, и пошла в подземный переход. Стараниями мультикультурных торговцев тоннель, сырой и темный, как пережженный сахар, превратился в бараний рог изобилия ― под ноги прохожим сыпались торфяные ананасы, яблоки топлесс, коньяк в пластиковых бутылках и униженная в национальной гордости чурчхела.
– Получай свое русское барокко, папочка! ― посетовала Лета, обходя лежащие на картонных подстилках бездомные лимоны и коробки с зефиром легкого поведения.
Продавщица выплеснула остатки чая на асфальт и села на ящик.
– Что ты предлагаешь? ― горячился в таких случаях папа, когда-то бредово диссиденствующий выпускник Московского архитектурного института, а ныне статусный владелец архитектурно-дизайнерских мастерских «Домус». ― Не могу же я взять эту торговку за рукав и водить по музеям!
Все проблемы людей, не сумевших подняться со дна жизни, в которой воздавалось только по физическому труду, состояли в том, что они не занимались своим культурным уровнем и не интересовались искусством, был уверен папа. Но в этом и состоит тонкое равновесие бытия, его серебряное сечение. Искусство не должно принадлежать народу, иначе оно станет простонародным.
Это объяснение было папиным способом отказа от бессмысленной борьбы за повсеместное воцарение гармонии и эстетики.
– И что прикажете делать? Брать этого варвара за руку и вести в музейные залы? ― раскланиваясь с соседкой по дому, директором Государственного музея изобразительных искусств, вопрошал папа. Садился в свою двухместную «Альфа Ромео» и галантно пропускал служебную машину директора. Директор понимающе улыбалась, она была согласна с папой – нарисовать на стене в их подъезде рыжие березки над синей рекой на фоне зловещего заката могли только враги русского народа.
Вкус городских властей, по мнению папы, тоже недалеко ушел от народного – чучело трактора и макет вождя сменили матрешки, похожие на жену мэра и раскрашенные кабачки, а долгожданный свежий ветер в решении архитектурных проблем стал ветрами потерь, ворвавшихся в исторические фасады через стеклопакеты.
– Москва златоглавая облагорожена подвесными потолками, – сетуя, говорил папа вечером бабушке. – Русь святая дождалась евроремонта. Мой сокурсник, между прочим, отхватил заказ. И что теперь, вести его в музей? Поздно!
Папа так же не мог взять за руку и водить по музеям коллег, застроивших Москву торговыми центрами, похожими на жевательную резинку, и игровыми клубами из злащённого гипсокартона, на смену которым вдруг пришла новая архитектурная напасть – лыковые «модульные храмы». Не папино, опять же, извините, дело заниматься окультуриванием черножопых, которые повесили на ларек «Подмосковный фермер» объявление: «Здесь гаворят по руски», а накануне праздника зарезали двух тупых калужских овец прямо во дворе папиного дома №99 на углу улицы Новаторов и самого длинного проспекта Москвы. И вообще, папа при всем желании был не в силах изгнать дьявола из Кремля и бесов из телевизора, вернуть награбленное и возродить деревню, всех перевешать на Красной площади и остановить бесконтрольный поток трудовых мигрантов, несущих окончательное разрушение российского культурного ландшафта.
Поэтому папа давно умыл руки и решил ограничиться комфортом только личного пространства и украшением исключительно своей собственной жизни.
– Хочешь сделать мир прекрасным – начни с себя, – приговаривал папа, приобретая часы из титана с кристаллами, выращенными на космической станции «Мир», бокалы для вина, признанные шедеврами немецким музеем современного искусства, и приталенные рубашки с персональной монограммой, сшитые в миланском ателье.
Знакомый священник – папа проектировал ему дом, каких не бывает и на небесах, подтвердил, что папино тело – храм. Поэтому папа изысканно постился, постригался у стилиста, специально прилетавшего из Рима, содержал тело в парфюмерной чистоте и украшал бога, который, по заверению батюшки, находится внутри каждого из нас, и папы в том числе, запонками из белого золота.
Что еще сказать о папе? Он был равнодушен к политике. «Чтоб вы сдохли!» – утомленно говорил папа, когда в новостях показывали репортажи с заседаний правительства, и: «До чего же ты надоел!» ― когда на экране появлялся президент. Конечно, папа гарантировал элегантную функциональность и классическую роскошь проектам своих зданий и особняков. Но за эстетику остального мира он был отвечать не в силах. Впрочем, и мнения в отношении некоторых его собственных творений, например, жилого дома в районе Остоженки, у отца и дочери кардинально расходились.
– Ужас! ― возмущенно воскликнула Лета, впервые увидев здание спроектированного папой элитного жилого комплекса. ― У меня такая жирная задница?!
Папа суетно хлопнул дверью машины и вновь поднял голову к скульптурному барельефу над окном недавно достроенного дома, оформленного в стиле, определённом им, как «моё необарокко». В одной из фигур ― воздушных, по его мнению, нимф ― папа, как он скромно выразился, увековечил собственную дочь.
– Ты это нарочно?! ― кипела Лета. ― Чтоб все надо мной потешались?
Лета терпеть не могла классические формы, предпочитая искусство, находившееся на полувоенном положении.
– Лета, котёнок, как тебе объяснить… Это не ты в чистом виде, а аллегория тебя. Не мог же я в необарочный фриз поместить фигуру девушки после трехнедельной диеты и в солдатских штанах, ― суетливо объяснял папа и косился на ветровку с полчищем накладных погонов и шевронов и черные берцы дочери. На тонкой шее ― стальной крест в виде надломленного лезвия. Руки в карманах жутких брюк в стиле милитари. Где она их взяла, в магазине рабочей одежды? А ведь он привез ей чемодан платьев: шелковых, замшевых, кашемировых. Понятно, что это протест ребенка против предательства самого близкого человека. Но когда же это закончится?! За что ему это?..
Мимо прошел юноша, похожий на балерину.
Из «Ла Кубы» возбуждающе потянуло свежемолотым кофе.
Папа встряхнул головой.
Да, скульптуре на барельефе пришлось добавить целлюлитной женственности форм, слегка увеличить большую ягодичную мышцу. Не мог же он водрузить на фриз щуплую, мальчишескую фигуру дочери. Это ж не хоровод пассивных лесбиянок, а танец греческих богинь. Но лицо – её, Леты. Тонкий нос и трепетная улыбка.
Лета возмущенно пыхтела и скусывала с губ шершавые клочья. Папа притянул дочь за шею и поцеловал в выстриженные рваными прядями тонкие волосы, все ещё нежные как пенка в детской ванночке.
– Иди сюда, крошка-картошка моя!
Иногда, в попытке стать презревшими заповеди извращенцами, они согласно изображали плейбоя и несовершеннолетнюю девочку, помогающую преодолеть состоятельному мужчине кризис среднего возраста. Папа хотел, чтобы они с Летой были подружками. Время от времени ему это удавалось. Но на этот раз Лета пнула папин лиловый оксфорд, вырвалась из родственных объятий и сердито уселась в машину.
– Для родной дочери ничего не жалко, ― глянув на испачканный ботинок, сообщил папа и повернул ключ зажигания. Сразу заработала магнитола, настроенная на радио «Джаз». ― Рви, ломай, пинай! Тыщу евро, между прочим, за обувку отдал. Летка, ты же знаешь, ты самое дорогое, что у меня есть! Прости, хотел, как лучше. Ну, кто ты? Скажи папе.
– Прекрати, – с отвращением произнесла Лета.
– Всё что я делаю, всё для тебя, ― развернув машину через двойную сплошную, быстро говорил папа. ― Ты единственная женщина моей жизни. Кроме тебя мне никто не нужен.
– И она? ― привычно предвкушая ответ, почти равнодушно, для папиного удовольствия, сказала Лета.
– Она вообще не существует. Умерла! И меня не интересует, где развеян её прах.
Лета усмехнулась, достала из кармана жвачку и бросила в рот.
– Всё-таки старайся поменьше потакать её ненависти, ― иногда, взяв себя в руки, говорила в таких случаях бабушка Леты и гладила сына по спине. ― Она ― в семье никогда не называли имени матери, ― конечно, мерзавка, но ты своей игрой в одни ворота дезориентируешь ребенка в распределении социальных ролей. Из-за тебя девочка не сможет создать нормальную семью.
В бабушке, как соли в суставах, отложились остатки психологических теорий некогда модного телевизионного доктора.
– Из-за меня? Так это я виноват, что Летка растет без матери? ― негодовал папа.
Машина рванула через перекресток, едва мигнул жёлтый.
Первое время он пытался вести с подросшей Летой неубедительные разговоры, в которые не верил и сам: «Мама тебя любит, просто жизнь порой устроена не так, как нам хотелось бы». Но Лета начинала рыдать, выкрикивала в адрес и отца, и матери ругательства. Доставалось и усиленно державшей видимость нейтралитета бабушке. Лета хлопала дверью своей комнаты, а однажды ушла и напилась, неизвестно где и с кем. Папа прочищал ванну и раковину, выковыривая из решеток то, чем рвало пьяную дочь, ― судя по цвету, винегрет, ― и плакал от жалости к себе.
– Смотри, что ты с ребёнком сделала, сучка!.. ― всхлипывал папа и вспоминал бронзовую кожу с россыпью родинок, выпуклые глаза и черные, змеящиеся по плечам волосы. Затем вошел в комнату Леты, взглянул на дочь, забившуюся в складку дивана, и выкрикнул:
– Да забудь ты о ней, как я забыл! Она умерла и пусть живет со своим козлом, как хочет.
В прихожую из кухни метнулась бабушка.
– Прекрати, ребенку ни к чему знать, что её мать блудница, – сдавленным голосом, призванным уберечь расшатанную психику внучки, захрипела, дыша корвалолом, бабушка. Она в очередной раз пыталась бросить курить и поэтому была подвержена приступам немотивированной раздражительности. – Она ― сволочь поганая, но и ты идиот! Если хочешь поругать эту змею, звони мне в любое время, я с удовольствием тебя выслушаю. Но ребенка оставь в покое!
– Я не из-за неё! – Лета зарыдала с новой силой. – Что вы ко мне пристали? Уйдите из моей комнаты!
– Мама, пожалуйста, не вмешивайся в нашу жизнь! – не решаясь ругать дочь за непочтительную грубость, но и не в силах смолчать, папа переключился на бабушку.
– Не слушай папу! – пытаясь вытолкать сына из комнаты, сипела поврежденными связками бабушка. – Он замечательный муж и отец, просто твоя бешеная мать его довела. – На этих словах бабушка спохватилась и попыталась проявить христианскую объективность. – Она тоже хорошая жена и мать, просто так сложилась жизнь.
Папа десятки раз давал себе лживый зарок не втягивать дочь в сводившиеся к проклятиям разговоры о бывшей жене, но каждый раз срывался, как не удержавшийся от очередного запоя алкоголик. А как быть? Кому ещё он может сказать всю правду о сучке, сломавшей им жизнь? Кто поймет его так, как Летка, пережившая то же предательство, что и он? Не на форумах же писать.
Папа кинулся к дивану и обнял дрожащую, пахнущую дешёвым вином дочь.
– Она поступила подло, но я не позволю ей разрушать нашу с тобой семью. Никогда больше не пей, а то станешь, как она… О-о, как я хочу, чтобы она мучилась, так же как мы!
Лета согласно кивнула – в расчете, что её оставят в покое. Папа с облегчением поцеловал сжатые в кулак пальцы дочери:
– И никто нам больше не нужен.
А что ещё он мог сделать? Взять того козла за его козлиное копыто и водить по нью-йоркским, или где там обосновалась в своей кукурузной стране эта похотливая парочка, музеям?
Каждый раз, когда Лета сводила кулаки и молча дрожала, словно не могла преодолеть спазм, папа судорожно душил её в объятиях, либо убегал из комнаты, чтобы не видеть, как его девочка, несомненно, сходит с ума. Что, если она потеряет рассудок?!
Невропатолог в детской поликлинике, правда, совершенно не впечатлилась волнениями папы, выписала ребенку сироп шиповника и посоветовала:
– Дурью не майтесь, мужчина, не видали вы психических.
Платный психотерапевт заверил, что подростковый возраст не обходится без проблем ни в одной семье, и его просто нужно пережить, как стихийное бедствие, тайфун – какой бы силы не налетал ураган, рано или поздно он ослабеет и сойдет на нет. Останется только разгрести поднятый в воздух мусор.
– На двери фломастером написала «Не входить!», – жаловался папа психотерапевту.
– Все правильно, обозначает границы своего личного пространства.
– Учится через пень колоду. Как ни спросишь про уроки – или не задали, или контрольная была.
– Что в дворники с такой учёбой пойдет, говорили?
– Конечно! – заверил папа. – И в дворники, и в доярки, и на завод горб зарабатывать.
– Больше не говорите. А то назло пойдет.
– И что делать?
– Вы сами-то успокойтесь. Ребенку передается ваша нервозность.
– Значит, опять я во всем виноват, – вскинулся папа. – А жена, значит, вся в белом.
– Это вам рецепт на феназепам, по таблетке три раза в день, – сказал психотерапевт, довел пациента до дверей и дружеским тоном посоветовал: – Ну, ушла жена. Кассу ведь не унесла? Значит, жизнь продолжается. Ушла своя – вокруг полно чужих. В море много рыбы, понимаете, о чем я? Клин клином вышибают. Проверьте, может, вы вообще бисексуальны?
– Я? – удивился папа. – Да вроде нет.
– Как знать, – сказал психотерапевт и взял шутливый тон. – Подумайте, неужели никогда не возникало желания отыметь какого-нибудь товарища по полной?
Папа шутить по поводу своего здоровья был не намерен, но внезапно вспомнил последние общественные слушания с комитетом Государственной думы по земельным отношениям и строительству, и глянул на доктора.
– Вот видите, – заметил психотерапевт и указал в сторону лифта. – Выход там.
Покурив кальян в ночном клубе, обитом чернильной кожей, – хотелось, чтобы грехопадение свершилось утонченно, папа попытался проверить засевшее в голове пророчество психотерапевта, но подозрения доктора оказались беспочвенными – папа, к некоторому его разочарованию, не был гомосексуалистом. Зато женщины слетались на него стаями летучих мышей. Не далее как вчера… Он вспомнил тренершу из «Уорлд класс», и повернул к третьему транспортному кольцу. Машина, прибавив скорости, въехала в тоннель, почти свободный в ранний субботний вечер. Папа насмехался над теориями психоанализа, но всегда въезжал в тоннели с мощным шумом. Он вообще с удовольствием нарушал правила, за которые можно было отделаться денежным штрафом.
– Машину двухместную купил, чтобы только для нас двоих, для тебя и меня, ― уменьшив громкость рекламы и обведя взглядом стекло спорткара, напомнил папа о самом дорогом, хоть и подержанном, доказательстве своей любви.
– Ага, для нас двоих. Сам всю Москву перетрахал.
– Что за выражения, дочь, ― строго сказал папа. ― Ты же знаешь, это так, для тонуса. Любовью я давно отзанимался, благодаря твоей матери забыл, что это такое. Теперь занимаюсь только сексом.
Лета фыркнула.
Папе нравилось вместе с Летой смеяться над дурочками, надеявшимися завладеть его одиноким измученным сердцем. Не понимают своими узкими как стринги лбами, что в папиной изможденной душе есть место только для одной женщины ― Леты.
Да, после развода с этой, истекавшей желанием, мессалиной папа не упускал случая взять в руку сочное яблоко. Он тайно надеялся, что слухи о его бурной личной жизни дойдут до бывшей жены – пусть не думает, что кто-то грызет по ночам подушку и посещает сад наслаждений в одиночестве, под завесой отдающей хлоркой воды. По этой же причине папа старался омолодить свою стареющую позолоту – сделал на пояснице тату с именем Леты, ходил на выступления групп в клубы и писал в твиттер. Однажды, попервости, его даже занесло на флэшмоб. Суть его папа не понял, но, как и все, пробежал по скамейкам на бульваре, возле фонтана остановился и крикнул: «Готово!». А после представлял, как кто-то из общих знакомых доносит:
– Слушай, а твой шикарно выглядит, по скамейкам скачет как молодой.
Папа познакомился с этой гадиной, бросившей ребенка ради очередного похотливого кабана, в 1979 году в манеже на берегу Невы, на выставке, несмотря на вполне официальное открытие, провозглашенной возбужденными зрителями «запрещённой». В очереди, всю ночь стоявшей в кассу – иначе билетов без блата было не достать, с затаённым восторгом говорили про картину «Дорогами войны», на которой советская армия изображена отступающей! Пусть, пусть дивизия сгинет в болотах, только бы дохнуть воздуха свободы. А на одной картине вообще Христос! Пользуясь предрассветной сыростью, папа накидывал на плечи змеи свой кримпленовый пиджак, она шутливо раскачивала пустыми рукавами, а он вскакивал на бетонную урну, тщеславно объясняя тайну гармонии дорических колонн. В зале папа с блеском рассуждал об архитектурном построении «Мистерии ХХ века», но смотрел на чувственный темный рот и думал об оральном сексе. Возле картины «За ваше здоровье!», в толпе шепчущихся зрителей, сбитых с толку образом советского солдата-победителя в старом ватнике и со стаканом водки, его фантазии перешли на грудь в кнопках джинсового платья. Это, несомненно, была любовь.
Они поженились на пятом курсе. После развода папа любил мучить себя воспоминаниями о страстных, до сухости и жжения, ночах первых лет брака. И долго прятал среди вещей жесткий гипюровый лифчик с пластмассовой застежкой. Правда, подержав лифчик в руках и представив плотный черный треугольник, судорожно движущийся в темноте, через некоторое время папа почему-то неизменно начинал думать о летучих мышах.
– Это у тебя на подсознании, – заверил институтский приятель, вручая завернутую в газету затрепанную книжку «Я и Оно». – Кровь из тебя пьет. Вот, почитай, тут у автора все объяснено.
– Единственное, за что твою мать можно вспомнить добрым словом, это ты, – повторял папа Лете. И в этих словах был искренен. – Вот за тебя – спасибо. Умница и красавица, самая лучшая девочка в мире.
День, когда дочку привезли из роддома на такси, он помнил, как вчера. Роды были трудными, тянулись почти двадцать часов. Но, к удивлению жены, ожидавшей бездушия и хамства районной больницы, врач, принимавшая новорожденную, оказалась душевной и мягкой женщиной, задержалась после окончания рабочего дня и категорически не взяла коробку грильяжа в шоколаде: «Вы сейчас сами должны хорошо питаться». В записке жена сообщила, что хочет назвать дочку в её честь. Но имя у врача оказалось совершенно старорежимное, немодное, а фамилия – Лета. И Летку назвали фамилией.
Изумрудный пупок, складочки, густо намазанные цинковой пастой, длинные ноготки на мизинчиках и постоянный запах укропной воды из крошечного орущего рта. Тогда он сокрушался, что у дочки не мамино лицо. Но сейчас ревниво радовался, что у Леты его черты: тонкий чуть вздернутый нос, русые брови и, главное, узкие бледные губы. Он убил бы любого, кто взглянул на дочь с мыслями, которые тогда, на выставке, одолевали его самого. И никогда не проводил время с юными девочками из суеверного страха, что так же поступит с его дочерью какой-нибудь стареющий папочка, избавляющийся от морщин с помощью виагры и ботакса. Папиной тонус-группой были женщины в районе тридцати. Он старался не давать свой мобильный, либо сообщал второй номер, а наутро помечал его «не отвечать» или удалял одноразовый ночной контакт насовсем. Делать это поручалось Лете.
– Кстати, Летёнок, сотри-ка телефончик, ― усаживаясь в субботу завтракать, просил папа.
Лета брала айфон.
– Кого?
– Как её? Из головы вылетело, ― делая вид, что с трудом вспоминает имя, сообщал папа.
– В жопу тетку! ― давила, хотя требовалось лишь легкое касание, на слово «удалить» Лета. ― Всех в жопу!
И, сотрясая стеклянный стол, грохала кружку с кофе.
– Жопа – слово некультурное, – замечал папа. – Особенно из уст девушки.
– А черножопый из уст архитектора – культурное?
– Ладно, уговорила, чурка, – нежно соглашался папа.
Он понимал, что лелеет в дочке привычку избавляться от использованной обёртки нажатием на кнопку. Но, как страшный сон, вспоминал вспышки её злобы, приступы дрожи и пьяные рыдания, не желал повторения наконец-то прекратившегося ужаса и с целью самосохранения выбирал самые легкие способы покупать любовь единственной женщины его жизни. Да лишь морщился на «некрасивые» слова, которыми Лета весело сопровождала уничтожение личных данных его мимолетных подруг. Впрочем, морщиться папе приходилось не только когда Лета разговаривала. Папин метод воспитания тонкого вкуса, к его великому эстетическому разочарованию, в отношении собственной дочери дал сбой и по другим направлениям.
А ведь он делал всё, что мог.
Детство Леты прошло в музеях и на выставках. Но, видимо, напрасно. На вопрос бабушки: «Леточка, что тебе больше всего понравилось в картинной галерее?», шестилетняя внучка взволнованно ответила: «Пожарный кран!».
– Потому что ты вечно рисуешь ребенку падающую Пизанскую башню! ― попеняла бабушка.
Действительно, на просьбы дочки порисовать, папа набрасывал на рулонах старых обоев зайцев или шедевры итальянского зодчества.
– А что я должен ей рисовать, падающие башни Кремля? ― чувствуя свою вину, огрызался папа.
Позже, в школьные годы Леты, с границ страны как раз сбили висячие замки, в ход пошла обожаемая папой Италия ― Дворец дожей, галерея Уффици, музей Барджелло, Париж ― Лувр и Орсе, лондонский Британский музей.
– Отгадай, куда мы с тобой завтра пойдем? ― притащив дочь из очередной картинной галереи, заговорщически вопрошал папа.
– В цирк? ― с надеждой спрашивала Лета. ― В кино?
Папа поникал и жалел, что бросил курить.
– В аквапарк? На американские горки? ― радостно гадала Лета.
Папа страдальчески морщился.
– В зоопарк! ― восклицала дочь.
– В кого у нее страсть к площадным искусствам? ― негодовал папа по телефону.
– На меня намекаешь? ― хриплым голосом интересовалась бабушка, журналист-международник, носившая фамилию второго, покойного, мужа. С первым она развелась.
Бабушка сипела из-за покалеченного в детстве горла. Когда ей было восемь, они с подружкой побежали на обмелевший канал имени 18-й годовщины Октября, купаться. Сарафаны и платья девочки без раздумий оставили бы на траве, но в тот день к кофточкам были пристегнуты октябрятские звездочки.
– Украдут! ― разволновалась бабушка. ― Давай, во рту спрячем.
Они положили значки за щеки и с визгом бросились в мелкую, как детские сандалики, воду.
Подружка сложила руки домиком, сделала вид, что ныряет, взмулила ногами песок, вдруг забилась в воде, а потом затихла.
– Я её дергала за руку и испуганно повторяла: Хватит притворяться! Я так не играю! – вспоминала бабушка.
Когда мёртвую подружку вытащили на берег, бабушка закричала и звездочка воткнулась ей в связки.
– Коммунистические идеи с детства были мне поперек горла, ― хрипло сообщала бабушка во времена гласности и перестройки.
Впрочем, в 70-е годы прошлого века она совмещала анекдоты про шалаш в Разливе, рассказанные на кухне кружку, гордо называвшему себя диссидентским, с активной работой над статьями в рубрику «Человек славен трудом» во всесоюзной газете.
– С волками жить, по-волчьи выть, ― оправдывала позже бабушка двуликий конформизм своей молодости и приходила в сладкий политический ужас от того, что революционеры вновь стали кумирами обманутой молодежи. Родная внучка-школьница носила берет революционера, футболку с серпом и молотом и сумку с пятиконечной звездой.
– Диктатура прекрасного, – кипел папа, глядя на наряд дочери.
– Отстань от ребенка, – кричала бабушка.
Она родилась в северной столице. Ее мать, прабабушка Леты, была певицей филармонии, обладательницей незабываемой фигуры в стиле пасодобль и колоратурного сопрано. Отец, прадед Леты, трудился советским композитором.
В начале блокады семье чудом удалось сесть в поезд, идущий на Урал. Бабушка была крохой, и не могла помнить всех исторических событий. Но через много лет её мать сама рассказала обо всём в порыве предсмертной исповедальности.
В грузовик, а после в поезд, глава семьи сел, едва оправившись от дизентерии. Город на Неве и квартиру на Садовой улице, хоть и долгими окольными путями, покидали ненадолго. Все знали, что война скоро окончится, поэтому не потащили с собой швейную машинку, кастрюли или перину, а, как люди интеллигентные, взяли лишь дорогие сердцу вещи, способные скрасить пребывание в эвакуации: она ― бархатное платье с розой, чернобурку на шелковой подкладке и камеи, а он – чемодан нотных рукописей. Оба были полны решимости самоотверженно трудиться для фронта в тылу ― в театре оперы и балета. Но до столицы Урала семья не доехала. Супруг – худой, изможденный – в дороге вновь заболел, совершенно ослаб, был не в силах бегать на станциях за кипятком и лазать под товарными вагонами, разживаясь жмыхом для любимых девочек. Через неделю скитаний, во время которых поезд чаще стоял, чем полз, он сжал пальцы жены и посмотрел на неё с тусклым светом.
– Боже мой, он умирает, помогите!
Дочка, глядя на причитающую мать, принялась изо всех сил плакать.
На ближайшей станции пассажиры украдкой указали санитарам, выносившим умерших, на попутчика, подозрительно давно переставшего стонать.
– Оставьте мужа, оставьте, он заслуженный музыкант, композитор, автор песни «Веселая трудовая»! Он поправится, ему просто нужно покушать! ― кричала его жена, но её оттолкнули, а супруга уложили на брезентовые носилки поверх мёртвого старика.
Женщина с плачущей дочкой и сброшенным на снег мужем оказались перед одноэтажным зданием вокзала, на котором было написано «ст. Череповец Северная ж.д.». Там их и увидели местные, отец и сын. Отец поглядел на сидящего в снегу под сугробом худого, как обглоданная кость, очкарика, повязанного поверх шапки шарфом, ажурную дамочку в беличьей шубке и фетровых ботиках и маленькую зареваху в плюшевом пальто с меховой опушкой. Подошел, спросил, есть ли деньги, и, указав рукавицей на телегу, подхватил невесомого пассажира, бледного, как проросший в погребе картофель. Не веря своему счастью, женщина усадила ребёнка на солому. Девочка прекратила всхлипывать и с любопытством уставилась на завязанный узлом хвост рыжей лошади.
В доме обессилевшего от долгого голода постояльца уложили на кухне, в закутке за печью, и дали несколько ложек щей из баранины.
Он тихо лежал целыми днями, укрытый пальто, улыбался как ребенок, иногда пытался поднять руку, словно дирижировал оркестром, и шептал: «Бьют литавры, вносят барана, жирного барана, вступают валторны, несут лепёшки, горячие лепёшки» ― писал оперу. Его жена по утрам завивала волосы на раскалённый гвоздь, протирала под мышками, полоскала рот, накапав в кружку с водой из пахнущего лимоном пузырька, одевала дочку, сообщала, что пойдёт поискать работу и уходила с девочкой до вечера.
Хозяйка в её отсутствие с затаённой завистью изучала выставленные под червоточное зеркало пузырьки и баночки, и вскорости сообразила, что приезжая постоялица – гулящая. Честной бабе не нужны жидкость от пота, розовая вода, и подозрительного назначения белая мазь. И даже пахнущий лимонными конфетами пузырек с надписью «Зубной эликсир» не нужен – труженицам, матерям, не до ароматных поцелуев, война на дворе.
– Трусы полощет, так в воду одеколон льёт, чтоб, значит, всё для фронта, всё для победы, – сообщала хозяйка соседке. – Всю побелку с печки на рожу свою бесстыжую соскоблила, до кирпичей протерла.
И уже вся улица имени автора «Капитала» знала, что певица проводит время в квартире майора, начальника зенитной части, охранявшей железнодорожный узел и мост от налётов вражеской авиации. В январе пара, уже совершенно не таясь, ходила по городу под руку ― в кинотеатр «Горн» и в военторг. Окончательно постоялица пала в глазах хозяйки, когда извела кусок сахара на сладкую воду для укладки локонов.
– Лучше б мужику с кипятком развела, да напоила перед смертью, – нарочно громко гремя чугунком, разорялась хозяйка.
Вскоре постоялица с дочкой вовсе переселилась к майору. Изредка она заходила в дом, и, не заглядывая в закуток, в котором смиренно лежал умирающий муж, оставляла на кухонном столе деньги, буханку хлеба или банку тушенки, а в сенях, в стоящем на лавке ведре, обломок замороженного молока. Однажды постоялица воровски, пока взрослых не было дома, забрала все свои вещи, не тронув чемодан мужа. В начале марта, когда небо переливалось как новые шёлковые чулки распутницы, композитор умер, пролежав в тихом забытьи семь дней. Умер в тепле. Кухню согревала сочиненная им музыка ― ребятишки тайком открыли чемодан, но не нашли ничего интересного, кроме связок бумаги, исписанной чёрными блохами и мошками. Они бросали нотные партии в печку, смотрели, как весело вспыхивает пламя, слушали, как гудят в тяге трубы и валторны, и пекли картошку в углях, подернутых красным пеплом.
– Всё, что осталось от моего отца, это я и одна фотография, – задумчиво говорила бабушка, доставая из коробки фотоснимок.
Лета всегда долго глядела на восковый кусок картонки с отломанным уголком и зубчиками по краям. Стройный смеющийся молодой человек в круглых очках и тюбетейке стоял на берегу моря, уперев руки в подкатанные черные сатиновые трусы.
– Мама любила отца, но должна была спасти меня от голодной смерти, ― не очень уверенно объясняла бабушка Лете.
Всю свою сознательную жизнь бабушка писала гневные заметки о забастовках зарубежных трудящихся и горячие очерки о декабристах. «Сердце, отданное людям», «пепел, стучащий в грудь», «пламенный огонь» ― это была ее плодородная нива. Она встречалась с чернокожей, в шапке кудрявых волос, американской коммунисткой, после чего тоже пыталась ходить в редакцию без лифчика и водила дружбу и переписку с гладко причёсанным испанским цветком страстоцвета ― пару раз они вместе отдыхали в крымских санаториях. От тех романтических времен у бабушки завалялись финские сапоги на «манке» и привычка называть расшумевшуюся маленькую Лету «воинствующим молодчиком».
С середины 90-х бабушка перешла на написание «реальных» любовных историй для женских журналов «Ворожея», «Славяночка» и «Берегиня». В более гламурные редакции её, нарушая молодую российскую конституцию, не брали по возрасту. Сочинённые «правдивые» рассказы активно печатались в рубриках «Письмо от читательницы» и «Он и она». Начинались все жизненные драмы, выходящие из-под шарикового пера бабушки, одним из двух вариантов: «К тридцати годам она всё еще не нагулялась» или «К тридцати годам она вволю нагулялась». Постепенно бабушка, сухая и благородная как лавровый лист, ещё красившая остатки волос в коньячные цвета, совсем распоясалась и несколько последних лет молотила на старом гудящем компьютере с давно исчезнувшей в новых моделях щелью для дискетки, совершенно откровенные истории, которые дополняла собственноручным «комментарием психолога» или «комментарием сексолога». Особенно яростно и непримиримо «психолог» и «сексолог» в бабушкином лице комментировали измены замужних героинь.
– Откуда такие знания? – смеялся папа. – Может, ты от нас что-то скрываешь? У нашей бабушки есть любовник?
– Что ты несёшь при ребёнке? – хрипела бабушка. – В мою интимную жизнь двадцать лет не ступала нога человека.
– Бабушка, ты обманываешь людей, – возмущалась Лета. – Ну какой ты психолог? Всю дорогу репортажи с полей писала, про американских безработных да про декабристов.
– Между прочим, – вскинулась бабушка, – в нашей журналистской гвардии рассказывали про обозревателя, который всю жизнь сочинял биографии в серию «Пламенные революционеры», а теперь пишет «Жития святых».
– Какой цинизм, – сказал папа, даже он не ожидал от неведомого автора такого изощрённого приспособленчества. – А с другой стороны – молодец! Чего таланту пропадать?
– Да! А другая дамочка, племянница твоего отчима – скупердяйка, за рубль зайца догонит – всю жизнь проработала в журнале «Кройка и шитьё» и утверждала, что мода создается в Москве на Кузнецком мосту. А теперь стонет, что лучшие вещи – от твоего любимого итальянца. Правда, имя называет с ошибками, видимо, путает с Версалем.
Папа засмеялся.
Пропагандист золотых античных узоров, загорелой кожи, джинсов в обтяжку и пряных ароматов был его любимым дизайнером. Тем сильнее страдало папино тонко развитое чувство прекрасного при виде Леты, носившей вместо сумки котомку, отрицавшей спа-салоны, помаду и автозагар, и, назло ему, папе, покупавшей духи с запахом огурца.
– Субкультурный нигилизм, – зачитала однажды по телефону бабушка. – Явление, характерное для молодых.
После этих слов папе полегчало, он отнёс отвратительные, по его мнению, художественные предпочтения дочери к концептуальному искусству и почти успокоился. К тому же со временем выяснилось, что девочка отказывается от мира буржуазного капитала и от итальянского дизайнера, как его яркого представителя, скорее на уровне теоретического протеста. Например, она негласно мирилась со старьем, которое раньше и в комиссионку не брали, а теперь лукаво именовали винтажем. За огромные очки в стиле 70-х годов, купленные на барахолке в Риме, ребенок даже сказал: «Хм, спасибо».
Кто знает, может, со временем дочь и профессию поменяет, прекратит позорить отца перед посторонними?
Папа остановил машину и поглядел на Лету.
– Ну все, пап, пока.
– Пока-пока, моя принцесса пряничного домика! Надеюсь, когда-нибудь принцессе наскучит детская игра в леденцы.
– Прекрати, папа, надоело!
Лета захлопнула дверь машины, и, не обернувшись, быстро, как порыв дождя, пробежала к дверям с вывеской «Хлеб и шоколад». Открыла стеклянную створку. Навстречу вылетели золотые пчёлы. Она вошла внутрь, в жестяную банку желе и мармелада, кивнула охраннику, спустилась в служебный коридорчик, открыла узкий шкафчик и, забыв об отце, в радостном предвкушении, как на коробку с елочными игрушками, взглянула на белые брюки, куртку и шапочку, пропахшие маслом и жжёным сахаром.