Он был не прямо-таки сиротой, а потерянным ребёнком, родившимся в 1939-м. Его отец служил в армии, был младшим офицером в штабе генерала Джорджа С. Паттона[1], служил на Второй мировой. Впервые мальчик увидел отца только в семь лет. Когда ему было четыре, мать взяла его – или, вернее, потащила – в Чикаго, где нашла работу на заводе боеприпасов: делала двадцатимиллиметровые снаряды. Она выросла на маленькой ферме на севере Миннесоты, всю жизнь носила платья, сшитые из мешков для муки, и получала, если повезёт, двадцать пять центов в неделю. Здесь же почасовая оплата приносила ей, казалось, бесконечный поток карманных денег, но она была совсем не готова к соблазнам большого города. Она уходила то на вечеринки, то в запои, так что времени воспитывать сына у неё не оставалось. Она даже перестала отмечать его день рождения.
Слухи о её образе жизни дошли до небольшого клана родственников из Миннесоты. Бабушка мальчика работала поваром в дорожной бригаде стариков, которая прокладывала дорогу в Канаду. Дорога, ведущая из Соединённых Штатов в канадскую глубинку, была нужна на случай, если война затянется или на США нападут. В то время никто не мог быть уверенным, что в Америку никто не вторгнется. Внезапная атака японцев на Тихоокеанский флот в Пёрл Харбор на Гавайях и, через шесть месяцев после этого, их вторжение на Алеутские острова на Аляске – это случилось совсем недавно и внушало тревогу. Молодые мужчины со всей страны в это время служили в армии.
Бабушка вначале была недовольна, потом взволнованна и в конце концов пришла в ужас, когда узнала, что мать её внука не только гуляет больше, чем следовало бы, но даже таскает сына, одетого в маленькую военную форму, по барам, где он залезает на столы и поёт: «Едят овёс конь и олень, а плющ жуёт овечка. И дети плющ жуют, а ты?..»[2] Но у пятилетнего ребёнка выходило не очень разборчиво: «Еядавёскониалень. Аплюжжуёдавечка. Идетиплюжжуютаты?» Благодаря этой песенке его матери доставалось больше внимания.
Ему казалось, что это очень весело, потому что мужчины, которые хотели познакомиться с его матерью, голубоглазой привлекательной блондинкой, одаривали его кока-колой, конфетами, жареной курицей и гамбургерами. Всё это было трудно достать из-за строгого распределения еды в военное время. В возрасте пяти лет он стал своего рода знаменитостью в пивнушках возле завода боеприпасов.
Время, разумеется, постоянно, но оно по-разному течёт в разные моменты жизни. В старости года пролетают незаметно, но когда ты молод, очень молод, дни и недели еле ползут, а то и вовсе останавливаются. Мальчик «работал» в барах, привлекая мужчин для своей матери, всего около месяца, но ему уже казалось, что он так жил всегда. Пока бабушка, пришедшая в неописуемый ужас и решившаяся на скандал, не взялась спасти его от, как она считала, деградации и разврата.
Способ, которым бабушка решила проблему, определил его дальнейшую жизнь. И это научило его – и довольно рано – избавляться от проблем просто и практично: если не получается Здесь, попробуй Там.
Бабушка впервые показала ему такую возможность однажды летом. Его жизнь Здесь, в Чикаго, как считала она, не складывалась, зато были родственники Там, на фермах на севере Миннесоты. Да и сама она могла взять его к себе, на юг Канады, готовить еду для дорожной бригады и спать на раскладушке на передвижной кухне.
Вот так. Проблема решена. Вырвать мальчика из пут большого города и отправить жить по очереди на фермы многочисленных родственников и, в какой-нибудь момент, с ней в трейлере-кухне. Бабушка написала его матери лаконичное письмо, в котором приказывала посадить мальчика на поезд.
И мать повиновалась. Она отвезла его на станцию, откуда он должен был проехать четыре сотни миль до Миннеаполиса, пересесть на более медленный поезд, который провезёт его ещё четыреста миль до Интернешнл-Фоллс в Миннесоте, на канадской границе. Там его встретит абсолютно незнакомый человек и вместе они проедут последний отрезок пути до первой фермы, которую выбрала бабушка.
Пятилетний ребёнок. Совершенно, абсолютно один.
Его путешествие пришлось на разгар военного времени, когда по миру, по США перемещались огромные количества людей: толпы отчаявшихся солдат и гражданских перетекали от побережья к побережью[3] – отправлялись на войну, возвращались с войны, воевали на войне. Путешествия по воздуху – на простых двухмоторных винтовых самолётах, которые летали невысоко и недалеко, – обычному гражданину были недоступны. А поскольку купить шины, масло или бензин, необходимые военным, было практически невозможно, о поездках на машине тоже оставалось только мечтать.
Но железные дороги были повсюду. Все ездили на поездах. Во всех направлениях, круглосуточно, в битком набитых вагонах. Короткие маршруты, длинные маршруты, медленные поезда, скорые – не важно. Главное – найти место, потому что военным, передвигающимся по всей стране, отдавался приоритет.
Мать отвезла мальчика на станцию в Чикаго, снабдив маленьким картонным чемоданом. На грудь, на его потёртый вельветовый пиджачок она приколола лист, на котором были написаны его имя и пункт назначения. Потом сунула ему в карман пятидолларовую купюру, быстро обняла и передала кондуктору. Кондуктор – добродушного вида пожилой мужчина в очках и с серебряным компостером для билетов – уверил её, что за ребёнком будут «внимательно следить». Едва та отвернулась, как он пихнул мальчика на сиденье между двумя ранеными солдатами, возвращавшимися домой на лечение, и исчез. И не появлялся до самого конца.
Мальчик, разумеется, трепетал перед солдатами и хотел засыпать их вопросами. Убили ли они какого-нибудь немца или японца? Знали ли они его отца? Где их винтовки? Но солдаты проспали всю дорогу от Чикаго до Миннеаполиса – вероятно, из-за лекарств. Мальчику пришлось удовлетворять своё любопытство, разглядывая кровавые пятна на их повязках.
Хотя поезд был, по идее, высокоскоростным экспрессом, он еле тащился. От Чикаго до Миннеаполиса можно было доехать за одиннадцать часов, но из-за постоянных остановок поездка заняла целый день и ночь.
Довольно скоро мальчику стало скучно, а потом и невыносимо. Он затолкал свой чемоданчик под сиденье, аккуратно протиснулся между спящими солдатами и отправился исследовать поезд. Он тут же узнал, что, по сути, это передвижной госпиталь. Почти все места занимали раненые, и многим из них было куда хуже, чем тем двоим. Мальчик видел гипсовые панцири, закрывавшие половину тела, и повязки, из-за которых руки торчали в стороны. Бессчётное количество перевязанных кровоточащих ран, ужасные блестящие красные ожоги. У некоторых пассажиров не было руки или ноги.
В этом поезде он увидел лицо войны, которое не показывают широкой публике. Тогда ещё не было телевидения, но на каждом углу стояли ларьки с газетами, в которых писали про то, как люди сражаются, получают ранения, умирают. То и дело в них печатали фотографию мёртвого вражеского солдата, но на этих фотографиях тела были чистыми, почти не тронутыми, как будто эти люди просто спали. В газетах никогда не печатали слишком жутких фотографий.
Но здесь, в этом поезде, мальчик увидел жестокую правду, настоящую цену войны. Он был слишком мал, чтобы понять большую часть того, что находилось перед его глазами. Но он знал, что Америка – большая страна, и по всей стране проложены железные дороги, и по всем железным дорогам ездит бессчётное количество поездов. Он задумался о том, что если в каждом поезде так много раненых и поломанных людей, разве остались ещё те, кто способен воевать?
До этой прогулки по вагонам он был уверен, что если кому-то из этих солдат не повезёт быть раненым, то они отделаются незначительными царапинами, которые быстро заживут под небольшими повязками. Он никогда не думал, что на войне могут ранить столь серьёзно.
Он бродил из вагона в вагон. Его голова кружилась от огромного количества раненых, приторного запаха крови, тошнотворного запаха медицинского спирта и мёртвого запаха застарелой мочи.
Наконец, пройдя три или четыре вагона, аккуратно перепрыгивая громыхающие промежутки между ними, мальчик нашёл вагон-ресторан. Стоявший там едкий и жёсткий запах жарящейся в жире еды только отчасти перекрывал запах раненых.
И вдруг он подумал об отце. У матери на тумбочке стоял его чёрно-белый портрет с щеками, подкрашенными розовым, чтобы фотография выглядела живее. Мать клала эту фотографию лицом вниз, когда к ней приходили мужчины. Мальчик думал о том, что его отец может быть в одном из таких поездов с ранеными, может быть в одиночестве, или – ещё хуже – погибнет до того, как они смогут увидеться. От этой мысли ему становилось невыносимо.
Он согнулся в дальнем углу вагона. Его рвало. Он не заметил, как высокий человек в жёстком белом пиджаке появился за его спиной, склонился над ним и спросил голосом, глубоким, как раскат грома:
– От чего вам так плохо, молодой человек?
– Мой папа, – выдохнул мальчик между приступами рвоты. – Он на войне, и я думал… он может быть на поезде как этот… или ранен, как эти солдаты… может, я его никогда не увижу.
Проводник – его звали Сэм – обнял мальчика длинными сильными руками и, кажется, даже запел, тихо и как будто очень далеко, пока тот не успокоился.
– Не волнуйтесь, юноша, – шёпотом сказал Сэм. – Не надо волноваться. Ваш отец будет в порядке, в порядке.
Мальчик взглянул на обнимающего его проводника.
– Откуда вы знаете?
– Я это вижу, – ответил Сэм. – Вижу это в вас. В вас есть свет, правильный свет внутри, снаружи – его видно, он такой яркий, что с ним можно читать ночью. Ваш папа будет в порядке. Но некоторые из этих ребят… – его голос затих. – Некоторым из этих ребят слишком рано пришлось повзрослеть, им нужна помощь. Хотите помочь мне помочь им?
Мальчик не знал, о чём говорит проводник, но его голос был таким спокойным, а глаза такими добрыми, что он кивнул.
– Я хочу помочь.
– Тогда вот, возьмите это ведро с сэндвичами, а я возьму это ведро с добрым напитком. Идите за мной и давайте сэндвичи страдающим от голода, а я буду давать то, что у меня, страдающим от жажды.
Проводник пошёл по вагону-ресторану, и мальчик пошёл за ним, держа обеими руками тяжёлое серебряное ведро, изо всех сил перебирая маленькими ножками, чтобы не отставать.
Когда они покинули вагон-ресторан и вернулись в обычные пассажирские вагоны, мальчик пошёл от сиденья к сиденью, предлагая тем, кто был в сознании, еду, пока Сэм угощал их добрым напитком из ведра. Почти никто не хотел есть, но многие, почти все, хотели отхлебнуть из коричневой бутылки, которую Сэм нёс в своём ведре. Мальчик видел много похожих бутылок в Чикаго: из них пили его мать и её друзья.
Многие солдаты улыбались им, но не все. Те, кто не улыбался, выглядели так, будто они вообще ничего не видели, и все они – особенно те, кто отпивал из бутылки, – смотрели куда-то в сторону, вдаль, через них, сквозь них, будто бы не было ни Сэма, ни мальчика, и поезда не было, и вообще ничего никогда не было и не будет.
Много лет спустя, когда он сам уже служил в армии, он вспомнил этот взгляд. Только тогда он понял жуткие, давящие, жгущие душу мысли, которые может понять только тот, кто бывал в бою. Этот взгляд назывался «взгляд в пространство».
Разумеется, в пять лет он этого не знал. Он только видел, что эти люди оцепенели. Сэм и мальчик раздали всем, кто хотел, еду и воду – коричневая жидкость кончалась быстрее сэндвичей – и вернулись в вагон-ресторан, чтобы пополнить запасы. Раненые солдаты были настолько тихи, что казалось, будто тут едут сплошные призраки.
После третьего или четвёртого пополнения вёдер мальчик так устал, что уже еле двигал ногами. Он не понял, когда и как Сэм поднял его вместе с ведром и отнёс на диван в конце вагона-ресторана. Мальчик не помнил, что было, пока его не разбудили лёгким толчком в плечо. Он открыл глаза и увидел улыбающегося Сэма. Мальчик лежал, свернувшись на диване, накрытый тонким зелёным шерстяным одеялом. Ему снилось что-то очень приятное, уютное. Он не помнил, что именно, но было обидно проснуться и потерять это ощущение.
– Приехали, молодой человек, – сказал Сэм, снова толкая его в плечо. – Мы в Миннеаполисе. Кондуктор должен пересадить тебя на другой поезд. Открывай, открывай глаза и посмотри на меня.
Мальчик был такой сонный и уставший, что проснуться у него не получалось. Его глаза закрылись, и он почувствовал, как его поднимают и передают кому-то ещё – другому старому человеку, вроде первого кондуктора. Он вынес мальчика и его чемодан из поезда в бурлящую между поездами толпу. Поставил его, ещё сонного, на платформу, крепко взял за руку и повёл сквозь толпу мужчин и женщин. Мальчик ковылял рядом с кондуктором долго, невозможно долго, пока его не передали следующему мужчине, стоящему перед другим поездом. Тоже кондуктору, одетому в тёмный рабочий костюм и маленькую полувоенную фуражку. Он поднял мальчика и поставил его на платформу между двумя вагонами. Потом забрался туда сам и повёл его внутрь.
Затем запихнул на сиденье. На этот раз мальчик оказался один, поскольку в поезде не было ни раненых солдат, ни, к счастью, дурных запахов. И накрыл его жёстким шерстяным одеялом. Чемодан поставил в ногах.
– Сиди тут, – сказал кондуктор. – Когда тронемся, я принесу тебе что-нибудь перекусить.
И ушёл.
Внезапно мальчик проснулся. Он огляделся и понял, что этот поезд отличался от предыдущего. Вагон был гораздо старее и, пусть и чистый, всё же потёртый и изношенный: кожаные сиденья потрескались, резиновое покрытие на полу было протёрто до дыр. Позже он узнал, что здесь нет ни вагона-ресторана, ни проводников. Но сейчас кондуктор принёс ему сэндвич и бутылочку молока, чтобы подкрепиться.
Перекус в свою очередь подтолкнул мальчика к открытию: туалет в конце вагона – чистый, даже блестящий – был совершенно не предназначен для маленького ребёнка. Но мальчик – уже окончательно проснувшийся – покинул дом почти сутки назад и теперь, когда поел, захотел в туалет. Из-за множества катастрофически постыдных инцидентов – по большей части приключавшихся в барах, куда мать водила его петь, – он много трудился и теперь безмерно гордился своим умением пользоваться горшком для больших мальчиков. Поэтому, когда кондуктор показал ему, где находятся удобства, он вошёл в металлическую кабинку и закрыл дверь, исполненный уверенности в себе.
Но этот унитаз был ни капли не похож на те, которые мальчик видел в барах или в своей квартире в Чикаго. Из него торчали непонятные стальные рычаги, трубы и перекладины, а сиденье было так высоко, что на него пришлось карабкаться, используя стальной держатель для туалетной бумаги как точку опоры.
Он немного постоял в замешательстве, но гордость не позволяла сдаться, найти кондуктора и попросить помощи. К тому же живот напомнил, что медлить нельзя.
Поэтому он спустил штаны, схватился за держатель для туалетной бумаги, как альпинист, штурмующий Эверест, и присел. Унитаз, разумеется, был сделан для взрослого зада со взрослыми пропорциями, а мальчик даже в свои пять был слишком маленьким. Он сделал свои дела, но тут его рука соскользнула с держателя для бумаги, и он провалился в унитаз. И застрял там. Его плечи прижались к дальней стороне сиденья, а колени к вискам. Из этого положения он не мог дотянуться до держателя – единственного, за что можно было зацепиться и вытащить себя обратно.
Внезапный стук в дверь напомнил мальчику, что он застрял не просто в туалете, а в туалете, которым хотят воспользоваться другие пассажиры поезда.
Человек, который сначала вежливо стучал, теперь нетерпеливо дёргал ручку двери. Мальчик запаниковал и задёргался сильнее, лишь загоняя себя глубже в унитаз.
Спустя несколько мгновений беззвучного трепыхания дверь открылась – хорошо, что он не заперся, – и в кабинку вошёл солдат в шерстяной форме с полосками на левом рукаве[4]. Правый рукав был отрезан, вместо него на руке красовалась гипсовая повязка, из-за которой рука торчала в сторону.
– Я застрял, – пояснил мальчик на случай, если солдат не заметил.
– В тебя хотя бы не стреляют.
– С вами так было? Вы застряли в дыре и в вас стреляли?
Солдат не ответил.
– Тебе нужна помощь?
Мальчик кивнул и вытянул руки.
Раненый солдат наклонился вперёд, повернулся, чтобы гипс не мешал, и здоровой рукой выдернул мальчика из унитаза. Затем вежливо отвернулся и подождал, пока мальчик вытрется туалетной бумагой, надеясь, что от него не будет пахнуть мочой или чем похуже, и застегнёт штаны.
– А вам нужна помощь? – мальчик вдруг понял, что в этом тесном помещении гипсовая повязка может быть такой же проблемой для солдата, как для него самого был его рост. Он думал, что, возможно, это и означает быть взрослым – помогать другим взрослым в непростых ситуациях.
Солдат покачал головой.
– Я уже неплохо наловчился.
Солдат жестом попросил мальчика выйти из туалета, и мальчик вернулся на своё сиденье. Солдат долго не выходил, и мальчик начал волноваться: может, ему всё же нужна была помощь. Но солдат всё-таки вышел из туалета, коротко кивнул мальчику, прошёл в конец вагона и сел рядом с какой-то женщиной. Его рука в гипсовой повязке торчала в проходе между сиденьями. Солдат и женщина тихо говорили. Мальчик не слышал, о чём, но солдат выглядел очень серьёзно, а женщина показала пальцем на его повязку и отвернулась к окну, будто бы злилась. Мальчику стало неловко подсматривать за чем-то настолько личным, и он отвернулся.
Было уже поздно и начинало темнеть. Он откинулся – почти разлёгся – на сиденье и, может быть, заснул бы, если бы поезд не останавливался у каждой кучки домиков, больше похожих на сараи, окружённых маленькими хозяйствами, раскинувшимися по обе стороны путей. Остановки были короткие, но на каждой часть пассажиров сходила – обычно солдаты, раненые и здоровые, – и заходили другие, обычно старые женщины с видавшими виды фермерскими вёдрами, наполненными едой, которую они раздавали пассажирам. Одна из них дала мальчику два яйца, сваренных вкрутую, и сэндвич с большими кусками мяса, толстыми ломтями домашнего хлеба и солёного сала, которое на вкус было как масло. Этого хватило бы на двоих таких мальчиков. Ещё она дала ему целую банку тёплого молока со сливками. Может, даже с сахаром или с мёдом, настолько оно было сладкое. Мальчик съел часть сэндвича, отпил молока, закрутил банку и завернул остатки сэндвича в газету, которую нашёл на сиденье перед собой. Потом он затолкал остатки еды в угол соседнего сиденья так, чтобы банка не перевернулась, откинулся на своём сиденье, закрыл глаза и тут же уснул.
Под плавное покачивание поезда, который то ехал, то замирал, мальчик провалился в глубокий сон без сновидений. Проснувшись, он обнаружил, что лежит, свернувшись калачиком, на сиденье. Пока он спал, его снова кто-то накрыл толстым шерстяным одеялом.
Раненый солдат, которого он встретил в туалете, и женщина сошли с поезда, пока он спал, и мальчик остался чуть ли не единственным пассажиром в вагоне. Он съел ещё часть сэндвича, попил молока, съел яйцо, счистив с него скорлупу и сложив её в пепельницу в подлокотнике. А потом повернулся к окну и прижался к нему головой.
Даже сытый и сонный, мальчик спал беспокойно. Ему снился отец, сидящий в поезде, его щёки были подкрашены розовым, как на фото – больше нигде мальчик своего отца не видел – хотя остальные солдаты были один бледнее другого. Поезд ехал на север, погружаясь во тьму, словно в серую волну убывающего света, как обычно бывало на севере. Виды за окном поразительно изменились: на смену чистым полям с пологими холмами и аккуратными линиями деревьев пришёл густой лес.
Когда мальчик проснулся, было уже утро. Он увидел лес настолько густой, что деревья в нём как будто специально так плотно прижимались друг к другу и к железной дороге, что между ними нельзя было даже просунуть руку. Они были зелёными – совсем как один из восковых мелков в наборе, который ему подарил кто-то из маминых барных друзей, пытаясь ей понравиться.
Казалось, поезд еле-еле тащится, иногда останавливаясь в такой глуши, где ничего не могло быть. Мальчик смотрел в окно, стараясь разглядеть домик или сарай рядом с путями. По лесу были разбросаны маленькие озёрца, и поезд то и дело останавливался у пристаней, рядом с которыми ждали пассажиров одна-две лодки.
Мальчик проснулся от голода и съел второе яйцо и остатки сэндвича. Ему снова нужно было в туалет, и на этот раз он решил свою проблему, встав на сиденье унитаза, а не садясь на него, чем остался очень горд.
Он вернулся на своё сиденье и продолжил смотреть на проносящиеся мимо деревья. Увидел нескольких оленей, пасущихся у путей, серую лису и лохматую дикую собаку, больше кроликов, чем мог сосчитать, а когда поезд пересекал небольшой ручей – чёрного медведя. Поезд ехал медленно и не особо беспокоил медведя, который встал на задние лапы и смотрел ему вслед. Мальчику показалось, что медведь посмотрел на него, прямо ему в глаза – наверное, просто показалось – и в этот момент он выглядел так естественно и так был похож на человека, что мальчику стало интересно, есть ли у него имя. И если есть, то какое.
«Карл», – решил он. Медведя звали Карл, потому что своими круглыми плечами и карими глазами он напоминал мальчику мужчину, который жил в соседней квартире в Чикаго. От него всегда пахло виски, но он всегда был добр к мальчику, даже когда тот случайно опрокинул его бутылку молока, стоявшую у двери[5], когда бегал по коридору.
Карл. И поскольку он – сосед – был добр к мальчику, хотя его дыхание и пахло виски, он решил, что медведь по имени Карл, наверное, тоже добрый. И тогда ему начал нравиться лес, в котором жил медведь Карл. Почему-то, увидев медведя, мальчик смог яснее разглядеть всё остальное. Он видел не просто лес, а деревья, траву, озёра и кувшинки. И хотя он просто ехал в поезде и смотрел, как всё это проносится мимо, он стал частью леса. Точнее, лес стал его частью, вырос у него внутри.
Он хотел быть там. Он был знаком с лесом только по картинкам в книжках про волшебные земли, где маленькие народцы жили под грибами. И всё же он верил – нет, знал, – что его место было там. Потому что он видел не просто лес, но каждое дерево, хотел коснуться каждого листа и каждой иголки, пройтись босиком по траве. Ему было необходимо всё это увидеть-услышать-понюхать-потрогать. Лес – вот где ему хотелось бы жить. От этой мысли он улыбнулся. И хотя он немного скучал по дому, по матери, по конфетам и мужчинам, которые угощали его кока-колой, курицей и сладостями, когда он выступал в своей форме, всё это будто бы растворилось, когда он увидел и узнал деревья, траву и озёра и затосковал по ним.
Он откинулся на сиденье и повернул голову, радостно глядя на проносящиеся мимо окна деревья. Но он так устал от путешествия, что его глаза закрылись, открылись, закрылись окончательно, и он проспал до того момента, как кондуктор подошёл к нему и поднял его картонный чемоданчик.
Мальчик моргнул и выглянул в окно: всё ещё светло, должно быть, вторая половина дня. Кондуктор протянул руку и помог ему встать.
– Твоя станция, – сказал он. – Здесь тебя встретят.
Мальчик ещё не совсем проснулся, но кондуктор взял его за руку и потащил за собой к площадке между вагонами, а затем вниз по гладким металлическим ступенькам, которые были так далеко друг от друга, что сам мальчик по ним спуститься не мог, и наконец на площадку, сделанную из земли и поленьев. На другом конце этой деревянно-земляной платформы, на другой стороне от рельсов стоял маленький домик из грубых сосновых стволов, а на нём висела табличка с ярко-жёлтыми буквами и цифрами: «Лагерь 43».
– Ступай к этому домику, подальше от рельсов, и жди, как хороший мальчик.
Сказав это, кондуктор махнул человеку, высунувшемуся из локомотива, который вёз поезд, и забрался по ступенькам. Зашипели отпущенные тормоза, поезд медленно тронулся и постепенно разгонялся, пока не исчез за плавным поворотом.
Оставив мальчика в одиночестве посреди леса.
Отвернувшись от рельсов к домику, он увидел выбегающую из леса изрезанную колеями дорогу. Маленький, побитый жизнью пикап был припаркован – или брошен – там, где кончался лес.
Рядом никого, и мальчик подумал, что даже живя в городе, где ездили тысячи машин и грузовиков – старых, потому что новых не производили из-за войны, – он никогда не видел такой развалины, а потому решил, что пикап бросили здесь догнивать. Корпус его был разрезан так, чтобы сзади поместилась какая-то деревянная коробка, точно это кузов. В ней лежали старые мешки и во все стороны торчали ржавые железяки. Вместо лобового стекла стояло обычное четырёхкамерное окно, которое держалось на чём-то, что больше всего напоминало бельевую верёвку. В довершение всего этого на узкие колёса с деревянными спицами были намотаны истлевшие резиновые прокладки для крышек.
Машина выглядела так, будто целиком состоит из ржавчины и держится на выцветшей чёрной краске.
Внезапно он почувствовал себя страшно одиноким. Вокруг не было ничего, кроме домика и рельсов, уходящих вдаль. Казалось, ещё немного, и он сядет на свой картонный чемоданчик и заплачет, но тут из кустов, неподалёку от которых и был припаркован грузовичок, поправляя заплатанный комбинезон, вышел пожилой мужчина.
Вторая мировая война прошлась своим сапогом по всем сферам жизни. Из-за жёсткого распределения многие обычные продукты – сахар, мука, мясо, почти все овощи – практически исчезли из продажи. Резину для труб и шин купить было невозможно, бензин – только понемногу, в специальные дни и по талонам.
Но самое главное – почти исчезли молодые мужчины: они либо сражались на фронтах, либо остались там навсегда. Америка же превратилась в страну женщин и стариков, не пригодных к военной службе. Поэтому все привыкли к тому, что везде работают старики: водят такси, собирают мусор, носят лёд (тогда далеко не у всех были холодильники, и многие использовали вместо них коробки со льдом).
Но мальчик никогда не видел настолько старого человека. Согнутого жизнью так, что руки его висели по сторонам, раскачиваясь по-обезьяньи, пока он шёл от кустов к машине. Он не брился, наверное, уже много лет, хотя, может быть, подрезал бороду, которая – мальчик видел издалека – была вся в пятнах от табачного сока.
Старик обильно сплюнул коричневой слюной, наскоро утёр подбородок рукавом и, заметив мальчика, помахал ему рукой, подзывая к себе.
Мальчик не двинулся. Не то чтобы он боялся – в городе он видел людей страшнее и грязнее, – но ноги его не слушались.
Старик снова помахал.
Мальчик всё ещё не двигался.
– Ты Гэри, – не вопрос, утверждение.
Голос у старика был хриплый и булькающий.
Мальчик кивнул.
– Ты Гэри, – повторил он и добавил: – Я приехал за тобой.
Старик говорил с сильным скандинавским акцентом, который вместе с хриплостью и бульканьем делал его речь едва разборчивой.
– От второй сестры, – проквакал старик. – Я отвезу тебя к ней.
Плевок.
– Юнис была первой, Эдит вторая.
Плевок.
Юнис. Имя матери мальчика. Что-то знакомое.
– Я отвезу тебя к ней. Иди, садись в машину.
Он знал, что у него есть тётя по имени Эдит. Хотя он никогда не слышал, чтобы её называли иначе, чем Эди, этого хватило, чтобы мальчик пошёл к старику. Он дотащил свой чемоданчик до грузовика и переложил через деревянный бортик кузова.
У машины не было ни дверей, ни заднего сиденья. Мальчик зашёл с пассажирской стороны и взобрался на то, что изображало переднее сиденье. Безо всякой набивки, только голые пружины, покрытые грязной джутовой тканью. Без двери, которую можно было бы закрыть. Даже держаться было не за что, кроме пружин в сидении. Он не думал, что грузовик заведётся – или что вообще способен завестись, – поэтому не волновался, что вывалится.
Старик подошёл к машине с водительской стороны и встал там, сипя и сплёвывая. Потом повернулся к мальчику.
– Я Орвис. Люди на маршруте зовут меня Орвис. Так что ты можешь звать меня Орвис. Они отсюда далеко, Сиг и Эдит, слишком далеко, чтобы пешком идти, и телефонов здесь нет, даже спаренных, для подслушивания[6], так что они не знали, когда тебя ждать.
За всё время их дальнейшего знакомства мальчик никогда не слышал, чтобы Орвис произнёс столько слов подряд.
– Они просили заехать сюда на маршруте и подхватить тебя, когда приедешь.
– Что такое маршрут?
– Почта. Я развожу почту по фермам на маршруте. Раньше этим занимался молодой Педерсон, но он ушёл на войну, так что я за него, пока он не вернётся. Раньше у меня была повозка с лошадью, сани зимой. Но лошадь поймала колики и умерла, так что теперь я езжу на этом грузовике.
Говоря так, Орвис наклонился, щёлкнул большим переключателем на приборной панели, а потом поправил два рычага внизу по обе стороны от руля.
– Его трудно завести, когда постоит.
С этими словами он подошёл к машине спереди. Мальчик заметил, что там из дырки под радиатором торчала рукоятка. Орвис положил одну руку на капот, вторую опустил вниз, положил на рукоятку и дёрнул.
Тишина. Грузовик молчал.
Орвис выругался и снова дёрнул. Снова не произошло ничего. Он снова выругался, уже громче. Хотя мальчик не понимал слов – позже, вспоминая этот день, он думал, что это были норвежские слова, – но по выражению лица Орвиса понимал, что это ругательства. Подробные ругательства. Злые ругательства.
– Подсос[7]! – крикнул Орвис, орошая окно слюной вперемешку с табачным соком и мокротой. – Рычаг сбоку от руля! Поддай подсос, живо! Подними рычаг малость!
В этот момент мальчик осознал три вещи. Во-первых, у Орвиса почти буквально пошла пена изо рта – так яростно он ругался и дёргал рукоятку. Во-вторых, он до ужаса боялся человека, который впадает в такое бешенство из-за машины.
В-третьих, рычага было два. Не один.
Мальчик не осмелился спросить, который из рычагов был подсосом. Подумал, что если один рычаг хорошо – два лучше. Поэтому дотянулся до обоих и дёрнул их до упора вверх.
Один рычаг и в самом деле был подсосом.
Подтолкнув его, он подал больше бензина в двигатель. Рванув его до упора вверх, он подал намного больше бензина в двигатель. Сильно больше, чем нужно было, чтобы машина завелась или поехала. Решительно больше. Достаточно, чтобы превратить двигатель в готовую разорваться бомбу.
Второй рычаг определял, когда свечи зажигания дадут искру и подожгут бензин в двигателе.
Это значило, что два рычага были не лучше одного. И крайне неправильно задирать оба рычага до упора вверх.
Но именно это и сделал мальчик.
Если правильно настроить зажигание и повернуть ручку в правильный момент, искра поджигает топливо, и двигатель запускается аккуратно и безопасно для рук человека, дёргающего рукоятку.
Если зажигание настроено неверно, двигатель попросту не запустится и ничего не случится. С этим и столкнулся Орвис, пытавшийся завести машину.
Но…
Но если наполнить двигатель легковоспламеняющимся бензином и его парами, как в этой ситуации, и настроить зажигание уж совсем неправильно, как сейчас, тогда топливо взорвётся в самый неподходящий момент, когда поршни находятся в самом неудачном положении. Мотор не заведётся, а взрыв толкнёт их не в том направлении и заставит весь двигатель крутиться назад с огромной, ужасающей мощностью.
И больша́я – бо́льшая – часть взрывной энергии передастся обратно в рукоятку и заставит её бешено вращаться в обратном направлении, передавая всю мощь двигателя в руки, плечи и тело человека, который пытался завести машину.
Сначала мальчик услышал громкий звук – вррррррумммммм! – от которого затряслась машина. За ним последовал оглушительный хлопок, будто бы кто-то выстрелил из огромного ружья. Потом столбы пламени вырвались из отверстий по бокам капота. Облако раскалённого дыма вылетело из-под крышки капота и поднялось в воздух серым грибом. А через это облако летел Орвис, сыпавший отборной норвежской матерщиной.
Как оказалось, в момент взрыва Орвис напряг руки. Поэтому раскрутившаяся рукоятка оторвала его от земли и швырнула в сторону, где он приземлился, ломая кусты и ветки. И приземлился отнюдь не изящно.
Лежащий на земле Орвис походил на кипу грязного дымящегося тряпья, из которого торчали ноги. Мальчик подумал, что если Орвис не умер, то точно убьёт его, потому что это была его вина. Потому что всегда виноват ребёнок.
Куча тряпья долгое время лежала, не двигаясь. Потом дёрнулась, задрожала и медленно – очень медленно – села, снова превратившись в человека. Старик перекатился на четвереньки и, не вставая, пополз прочь от кустов, цепляясь за землю. Доползши до грузовика и держась за него, он поднялся на ноги и так и стоял, сутулясь. Всё это время он не отрывал взгляда от мальчика, сидящего на пассажирском сиденье.
Он смотрел мальчику в глаза, в его жизнь и во всё, что с ним произойдёт, пронзительно, сквозь его глаза, и вздыхал, кашлял, сплёвывал на землю меж своих ступней. Он поднял дрожащую руку и опустил рычаги обратно до середины, на переставая шипеть, хрипеть, булькать мокротой и сверлить мальчика взглядом.
– Многовато зажигания, – просипел он.
Наконец машина всё-таки завелась и, поманеврировав туда-сюда, выехала на дорогу. Она двигалась совсем не так, как другие машины, которые мальчик видел раньше. Судя по тому, как медленно ползла дорога под колёсами, пределом возможностей грузовичка была скорость, с которой мальчик бы бежал. К тому же грузовик не мог ехать прямо и всё время вилял, мотался в разные стороны. Его заносило, как на мокрой дороге. Позднее мальчик узнал, что дело было в подсохших и плохо сидящих деревянных спицах, из-за которых Орвису приходилось неотрывно следить за рулём, чтобы не скатиться в кювет.
Наверное, поэтому он разговаривал с машиной. Сиг – муж Эди – потом рассказал ему, что Орвис так долго ездил на повозке или санях, запряжённых лошадью, постоянно с ней разговаривая, что уже привык погонять свой транспорт злыми норвежскими словами. Послушав, как Орвис говорил с машиной, мальчик решил, что он, должно быть, ненавидел лошадь. Но Сиг сказал, что нельзя ненавидеть лошадь. Ещё он сказал, что машину ненавидеть можно. У машины есть двигатель, а двигатели всегда подводят в самый неподходящий момент. Поэтому ты начинаешь ненавидеть двигатель, а с ним и всю машину. К тому же они шумят и воняют, а ненавидеть что-то шумное, вонючее и ненадёжное всегда просто.
Двигатель тарахтел так громко, что для мальчика уже не было разницы, на каком языке ругается Орвис. Мало того, что двигатель издавал оглушительное тррр-тррр-тррр, всё в машине постоянно гремело и звенело. А когда она начинала взбираться на холм, которых было множество, к этой какофонии добавлялось рычание под сиденьем.
– Ну давай, залезай на холм, пока я тебя – нет, не сметь, плоскобокая ты скотина, а ну залезай, или я сейчас тебе так кирпичом перетяну, что по всей стране машины затрещат, – потом Орвис переходил на норвежский, бросая отдельные слова, плюясь, кашляя, хватая мальчика за одежду, когда тот начинал выпадать из машины, что случалось часто, потом набирал воздух и начинал заново.
Мальчик не знал, как долго им придётся ехать. То, по чему они ехали, даже не было настоящей дорогой: две колеи в грязи, которые скрывались то за горизонтом, то за поворотом, то за гребнем холма. Деревья на обочинах склонялись друг к другу, почти касаясь верхушками, и мальчику казалось, что они едут по длинному зелёному туннелю.
Туннель был очень красивым, но мальчик не мог насладиться видом, потому что в любую секунду рисковал выпасть из грузовичка, который вилял из стороны в сторону, выпрыгивая из колеи и запрыгивая обратно. Держаться было не за что, не считая пружин, на которых он сидел, но толку от этого всё равно было мало. Когда мальчик начинал выпадать, Орвис хватал его за ворот пиджачка рукой, похожей на лапу хищника, и возвращал в машину рывком, от которого мальчик врезался в бок Орвиса. От этого старик начинал ругаться на мальчика, на грузовик, на весь мир, а потом отталкивал своего пассажира с такой силой, что мальчик чуть не вылетал снова.
И Орвису опять приходилось затаскивать его обратно.
Туда-сюда, туда-сюда, под тррр-тррр двигателя, унылый рёв чего-то под сиденьем и поток ругательств. Каждый раз, как Орвис ругался, повернувшись к нему, он брызгал на мальчика коричневой липкой слюной.
Мальчик не мог даже примерно представить, сколько времени они так ехали, пока на обочине не появился одинокий почтовый ящик. Рядом с ним от основной дороги отходили ещё две колеи и скрывались где-то в густом лесу. Орвис остановил машину.
– Вылазь, – сказал он, плюясь в сторону ответвляющихся колей. – Тебе сюда.
– Куда? – мальчик не видел ничего, кроме деревьев и кустов, туннель между которыми был темнее и гуще, чем предыдущий. – Далеко отсюда?
– Недалеко, – брызнул слюной Орвис, – Отсюда недалеко, но машину туда я не поведу.
– Почему? – мальчик подумал, что если Орвис боится вести туда машину, каково же будет ему, пятилетнему, коротконогому, нагруженному картонным чемоданчиком?
– Пёс.
– Пёс?
– Он бежит рядом с машиной.
– Он злой? – спросил мальчик, имея в виду, не ест ли он детей.
– Он ненавидит колёса, поэтому бежит рядом с машиной и кусает шины, пытается их спустить. Я не добуду новых, пока война не кончится, – снова плевки. Бульканье. – Так что я туда не езжу. Вылазь.
Мальчик послушно – выбора у него всё равно не было – вылез из машины, обошёл её сзади и достал чемоданчик. Орвис запустил руку в холщовый мешок, висевший со стороны водительской двери, и протянул мальчику конверт.
– На, возьми с собой их почту.
– Что мне делать? – мальчик стоял, сжимая конверт и чемодан.
– Идти туда, – Орвис ткнул крючковатым пальцем, – или не идти. Можешь подождать, пока они придут за почтой, но они приходят не каждый день. Может быть, тебе придётся тут ночевать.
«Разумеется, – подумал мальчик. – Я просто заночую. Тут. Один. Конечно».
Попрощавшись таким образом, Орвис надавил на педаль, машина заворчала и задребезжала и скоро пропала из виду. Мальчика удивило и немного напугало то, как быстро машина исчезла и жуткие звуки перестали слышаться. Ему казалось, что это произошло в считанные секунды.
На несколько мгновений повисла полная тишина. Мальчик слышал только, как стучит кровь в его ушах. Но звуки леса вернулись и заполнили собой пространство: пели птицы и лягушки, мягко шелестели листья на ветру, и что-то тяжёлое, судя по звуку, копошилось в тенях.
Мальчик попытался набраться храбрости или хотя бы выбрать меньшее из двух зол: сидеть здесь ему не хотелось, так что имело смысл пойти дальше по дороге. Он хотел побежать – паника отлично мотивировала, – но чемоданчик мешал перемещаться быстро. Мальчик ковылял вдоль колеи, казалось, вечность. Стоило ему отойти на сорок или пятьдесят футов, как он услышал новый звук: громкое, явно угрожающее шипение, вроде змеиного. Он посмотрел вдаль и увидел, как по дороге катится огромное, шириной с машину, серо-белое чудовище с торчащими под странными углами крыльями. Оно явно шло в атаку.
В поезде он слышал, как солдаты говорят, что иногда они не знали, бежать им или сражаться. У мальчика не возникло подобных вопросов: он тут же бросил чемодан и конверт и развернулся, готовясь бежать обратно к главной дороге.
Его остановили два обстоятельства.
Во-первых, монстр превратился из бесформенной жуткой массы в различимую стаю гусей. Гуси явно собрались атаковать, и мальчик всё ещё боялся. Но они хотя бы не съедят его, в отличие от неизвестного монстра. Все неизвестные монстры так делают. Так было во всех сказках, которые ему читали: монстры всегда ели детей.
Во-вторых, прямо за гусями он заметил огромного лохматого пса в большом ошейнике, который влетел прямо в центр стаи, рычал и щёлкал зубами так громко, что мальчик слышал этот звук, даже несмотря на расстояние между ними. Взметнулось облако перьев и гусиного помёта (до мальчика долетел запах), но гуси не разбежались и набросились на пса. Он безраздельно завладел их вниманием, и, как сказал Сиг, когда мальчик рассказал ему об этой потасовке, гуси «постарались от души, чтобы выбить душу из этого пса».
Рекс, так звали пса, показал себя с самой лучшей стороны, если судить по количеству перьев в воздухе. Он занял гусей на достаточное время, чтобы мальчик успел подобрать чемоданчик, конверт и обойти место схватки, но не успел сделать и двадцати шагов, как увидел приближающуюся фигуру.
Тётя Эдит.
– Эди, – он подумал, что это похоже на сон: она просто появилась. – Привет.
На ней были фуфайка, комбинезон в заплатах и видавшая виды соломенная шляпа. Тётя Эди улыбалась, от этого в уголках её глаз собирались морщинки. Она протянула руки к мальчику и спросила:
– Боже святый, орешек, откуда ты здесь?
– Чикаго, – ответил он, бросаясь в её объятия, которые в тот момент были для него лучше всего на свете. – Я приехал из самого Чикаго.
– И как, – спросила она, крепко сжимая его, – как прошла твоя поездка?
Он внимательно посмотрел ей в лицо, вспоминая о том, что с ним случилось. Стошнило в поезде, раненые солдаты, жуткие запахи, пересадка с поезда на поезд, леса и озёра, люди с едой и молоком, тёплое молоко с ещё не выветрившимся запахом коров, одиночество – нет, одиночество, грузовичок, снова лес и запахи, и Орвис – о, боже, подумал он, Орвис! – которого рукоятка пикапа запустила в воздух, и снова одиночество – нет, одиночество — в лесу, ужас и гусиный монстр, который хотел его съесть, и что же он мог ответить?
Мальчик набрал воздуха и сказал:
– Я застрял в унитазе.
Дом Эди и Сига был прямо как из сказки: маленький, белый с красным в окружении высоких дубов. Остальные постройки – курятник, мастерская, сарай и небольшой хлев – были раскрашены в те же цвета, из-за чего походили на домики из книжек с картинками.
За день до его приезда, видимо, прошёл дождь, потому что сейчас курицы деловито бегали за водяными клопами и выкапывали червей на краях луж. Гладко прилизанная кошка-мать наблюдала за тремя котятами, которые гонялись за курицами и летающими насекомыми. Рекс – пёс, который напал на гусей, – нашёл место, где пробивались лучи солнца, и прилёг там на свежую траву. Едва он успел это сделать, как двое котят увидели, как шевелится хвост Рекса, и напрыгнули на него. Псу, похоже, было всё равно. Он продолжал двигать мохнатым кончиком своего хвоста туда-сюда, давая котятам с ним поиграть. Когда мальчик прошёл мимо, пёс зарычал низким, глубоким рыком, исходившим откуда-то из живота.
Мальчик замер на месте.
– Я не нравлюсь псу, – сказал он Эди. – Почему?
Эди шла впереди и несла его чемоданчик. Она обернулась, поставила чемоданчик на землю и покачала головой.
– Он не на тебя рычит, а на гусей. Он их не любит.
Она ткнула пальцем куда-то за спину мальчику. Он обернулся и увидел целую гусиную стаю, которая шла за ними ярдах в тридцати. Когда он повернулся, двое гусей опустили головы, расправили крылья и зашипели.
– Они хотят напасть на меня?
– Не нападут, пока я с тобой, – Эди рассмеялась. – Мы несколько раз пытались выяснить, кто тут главный, и оказалось, что я.
Она подняла чемоданчик и пошла дальше.
– Пойдём, я покажу тебе твою комнату.
– У меня будет своя комната?
У него никогда не было своей комнаты. Сколько себя помнил, он спал на диванах в маленьких, очень маленьких однокомнатных квартирках. Иногда спал на полу. В его памяти все места, где он жил, всегда были тёмными и серыми, даже днём. Места для мыслей о собственной комнате там никогда не было. Зато всегда находилось место запахам виски, пивной рвоты и табачного дыма, бледному свету, проникавшему через грязные солнечные очки, и шуму машин и надземного метро[8].
– Совсем моя? Настоящая комната?
Эди не ответила, только жестом показала, чтобы мальчик шёл за ней, в дом. Они вошли на узкое застеклённое крыльцо, с него прошли на кухню, и там мальчик почувствовал такие прекрасные запахи, что снова остановился. Пекущийся хлеб, жареный бекон, свежее молоко, ещё хранящее тепло коровы, тушёное мясо в большом чёрном чугунке. Запах этого мяса был незнакомым, но от него у мальчика потекли слюнки. Он огляделся, осматривая грубые деревянные полки, на которых лежали две буханки только что испечённого хлеба цвета свежего мёда, и металлическую полку для подогрева – на ней стояла сковорода с дымящимся беконом.
Запах и вид еды заставили мальчика осознать, что он умирает от голода. Но Эди прошла через кухню, мимо плиты, и за угол, к ведущей на второй этаж лестнице в два фута[9] шириной. Эди всё ещё шла впереди с его чемоданчиком, а ступени были такими узкими и высокими, что он ничего не видел, пока не достиг верха лестницы.
Это не была полноценная комната, скорее чердак с мансардным окном, выходящим, как оказалось, на восток – каждое утро в него светило солнце. За окном был виден небольшой холм, засеянный кукурузой, доходившей мальчику до плеча. Холм плавно вздымался к сплошной стене леса, которая поднималась к самому небу. Мальчику казалось, что всё это – картина, написанная прямо на окне.
Рядом с окном стояла медная односпальная кровать со здоровенной подушкой и толстым лоскутным одеялом, которые, как мальчик выяснил позже, были набиты гусиным пухом.
Рядом с кроватью – тумбочка, на которой стоял небольшой графин, а рядом с ним – стакан. Для мальчика.
Для него.
Он сел на край кровати и заплакал. Не как тогда, когда испугался гусей, или из-за того, как на него смотрел Орвис, когда он дал слишком много зажигания. Нет – это были слёзы счастья, едва заметные. Эди увидела это и села рядом с ним. Она обняла его, и ему это понравилось.
– Тут не о чем грустить, – сказала она.
– Я не грущу, – пробормотал он, зарывшись лицом в её комбинезон.
Он вдыхал запах, который до конца жизни называл «запах Эди»: она пахла тёплым солнечным светом, свежеиспечённым хлебом и мылом.
– У меня никогда не было своего собственного…
«Чего, – подумал он, – собственного чего?» Дома? Комнаты? Места? Вот, вот оно. У него никогда не было собственного места, не считая места под кухонным столом, куда он залезал, когда его мать… когда его мать превращалась в то, во что её превращали выпивка и мужчины с завода, приходившие повеселиться. Место. Точно. Для него никогда не было места.
– …графина. У меня никогда не было своего собственного графина с водой на моей собственной тумбочке у моей собственной кровати в моей собственной комнате в моём собственном доме, – он сделал глубокий вдох. – Я не грущу, я счастлив, просто счастлив…
Какое-то время они сидели в тишине. Вдруг его живот заурчал, и это услышала Эди.
– Ты голоден?
– Я бы поел, – ответил он.
– Тогда как насчёт толстого куска свежего хлеба с мёдом и стакана молока?
Но ему дали не просто хлеб с мёдом и молоко. Хлеб был тёплый, порезанный кусками шириной… шириной с его сложенные ладони. Он был щедро намазан солоноватым маслом и полит только-только начавшим засахариваться мёдом из банки с полки рядом с плитой. Молоко было со сливками, настолько густыми, что их можно было жевать. И чтобы сделать молоко совсем идеальным, Эди размешала в нём полную ложку того же мёда.
Он откусил большой кусок хлеба и подумал о Боге. Он никогда особо о нём не думал, хотя частенько слышал, как в барах, где он пел, поминали его, когда ругались. Но всего один кусок тёплого хлеба с маслом и мёдом заставил мальчика думать о нём. Вкус был таким потрясающим, что мальчик подумал, будто бог явно имеет отношение к этому хлебу, к этому мёду, к маслу, к этому вкусу, и вообще к тому, как всё складывалось.
Тут точно не обошлось без Бога.
Он хотел как-то сказать об этом Эди, но не мог подобрать нужных слов, поэтому повернулся к ней и улыбнулся.
– Спасибо, – сказал он с полным ртом.
– Пожалуйста, – ответила она, одновременно трепля его по волосам и кладя нож для хлеба обратно в шкаф. – Когда доешь, нам надо будет сделать кое-какую работу по дому.
Эди налила себе немного кофе из большого серого металлического чайника, стоявшего на плите, и сделала глоток.
– Почему бы сразу не подключить тебя к работе.
Затем она улыбнулась, залпом допила кофе, и они вместе вышли из кухни. Она вроде бы не торопилась, но мальчику приходилось почти бежать, чтобы не отстать от неё.
– Сиг бегает по склонам, ищет грибы. Он вряд ли вернётся до темноты, так что нам придётся справляться самим. Я уже подоила коров, но ещё надо собрать яйца и покормить кур и свиней.
– Он бегает в темноте?
Эди рассмеялась.
– Не совсем. Это такой способ сказать, что он работает на склонах. Сейчас поздняя весна, грибы растут на северных склонах, но их приходится искать, потому что они не всегда растут в одном и том же месте. И сейчас полнолуние, так что он спокойно сможет вернуться после заката, а значит, будет работать, пока есть свет. И значит, придёт домой ночью.
– А что вы делаете с грибами? – у мальчика в голове крутились грибы с картинок в книгах со сказками и маленькие народцы, жившие под ними.
– Едим, – ответила Эди. – Сушим под солнцем на крыльце, так они долго хранятся и отлично идут к тушёной оленине посреди зимы. Это как добавить в мясо лето, которого очень не хватает.
– Что такое оленина?
– Боже, сколько вопросов ты задаёшь, – Эди снова засмеялась, и мальчик внезапно осознал, что она всегда была готова посмеяться. – Сиг это оценит – вопросы, то есть. Он молчаливый, может сутками не говорить ни слова, так что успевать за твоими вопросами для него будет испытанием, – Эди набрала воздуха. – Оленина – это мясо оленя.
Мальчику было интересно, откуда Сиг и Эди берут мясо оленей – он ещё ничего не знал об охоте, – но не хотел задавать слишком много вопросов за раз, так что просто вошёл за Эди в курятник.
От нового запаха – куриного помёта и пыльной соломы – его глаза заслезились. Эди залезла в шкафчик у стены и вытащила мешок и старое жестяное ведро. Она указала на дальнюю стену, вдоль которой стояли деревянные коробки. В некоторых сидели куры. Они не обратили на людей никакого внимания. Эди протянула мальчику ведро.
– Положи внутрь немного соломы и поищи яйца в гнёздах. Какие найдёшь – аккуратно клади в ведро. Я буду снаружи, подкину им корма.
Мальчику было всего пять лет, и он никогда не жил на ферме. Разве что, может быть, в младенчестве, но он об этом не помнил. А теперь впервые оказался среди свободно гуляющих кур, злых гусей, больших коричневых собак и кошек с котятами. Всё это было для него ново, совсем незнакомо, прямо как запахи, от которых слезились глаза и сам собой морщился нос. Но Эди, похоже, решила, что он знает, что делать. И вот он подошёл к коробкам-гнёздам, заглянул в первую и нашёл там два яйца. Он почувствовал себя так, будто нашёл клад. А ведь раньше он толком не знал, откуда берутся яйца. В следующей коробке сидела курица, и когда он потянулся к гнезду, она его клюнула. Он пошёл дальше. В следующем гнезде три яйца. Так он двигался вдоль коробок-гнёзд. В четырёх сидели куры, но ещё восемь были свободны, и в каждом гнезде лежали яйца.
Всего четырнадцать яиц. Настоящий клад, точно. Он вышел наружу, где Эди нараспев подзывала куриц: «Сюда, цып-цып-цып». Она черпала горстями зерно из мешка и раскидывала его по широкой дуге. Курицы сбегались со всех сторон.
– Я нашёл четырнадцать яиц, – гордо сказал он.
Эди кивнула.
– Должно быть немного больше.
– В некоторых гнёздах были курицы, я не хотел им мешать. Одна меня клюнула.
Эди снова кивнула.
– Это Ивонна. Она вредничает, когда несёт яйца.
Он просто обязан был спросить.
– Зачем они несут яйца?
Эди долго смотрела на мальчика, пытаясь понять, не шутит ли он.
– Если яйца оплодотворены, то курицы какое-то время на них сидят и греют, а потом из яиц вылупляются куриные дети – цыплята.
У него возникло ещё много вопросов. Новую курицу можно высидеть из любого яйца? Как курицы сделали так, чтобы это получалось? Почему не из всех яиц вылупляются цыплята? Но он понял, что получится слишком много вопросов. К тому же Эди говорила на ходу: она положила мешок с зерном обратно в курятник и направилась к хлеву и загону для свиней. И снова ему пришлось бежать, чтобы не отстать.
В загоне было две свиньи. Эди сняла с гвоздя ведро и протянула мальчику.
– Принеси воды из корыта у курятника.
Он никогда не носил воду из корыта, но Эди, похоже, думала, что он и в этот раз поймёт, что делать. Так что он взял ведро и пошёл. Он нашёл здоровое деревянное корыто, но вода оказалась тяжёлой, а ведро было большим. Пока он шёл к загону, треть ведра разлил, в основном на себя. Поэтому Эди послала его принести ещё. Воду она вылила через ограду свиньям в корыто. Туда же засыпала густую зерновую смесь. Свиньи, казалось, хотели занырнуть в корыто с головой. Они задерживали дыхание и окунали носы в корыто, жадно глотая еду, хрюкали, булькали и выглядели настолько довольными, что случившаяся потом неожиданность мальчика не огорчила. Почти.
Какашки у свиней пахли хуже куриных.
Но прежде, чем он успел задать какой-нибудь вопрос – например, почему свинячьи какашки хуже, или вообще что-нибудь сказать, – Эди зашагала к дому.
– А теперь покормим себя.
Он пошёл – почти побежал – за ней, мокрый насквозь, хлюпая мокрой одеждой. Когда они дошли до дома, Эди протянула ему грубое полотенце и указала на умывальник, висевший у двери. Рядом стояло ведро с чистой колодезной водой. Она вылила часть ведра в умывальник и показала мальчику кусок мыла, похожего на ощупь на песок.
– Умойся. Тебя ждёт тушёное мясо.
Он слышал, как Эди гремит чем-то на кухне, закидывает дрова в плиту[10], поджигает их, ставит чугунный горшок. Отмыв лицо и руки, он прямо в мокрых штанах уселся за стол. Устроившись наконец на стуле, он медленно осознал две вещи.
Весь день – путешествие, прибытие, помощь на ферме – казался ему каким-то размытым, будто всё это происходило с кем-то другим, а он только смотрел расплывчатые картинки. К тому же он был так вымотан, что буквально засыпал на ходу. Мальчик держался из последних сил, но, поставив локти на стол и положив подбородок на руки, в ту же секунду уснул.
Что было потом, он помнил урывками. Кто-то – сначала он решил, что Эди, но она не пахла тёмным деревом и потом – поднял его и отнёс наверх, снял с него мокрую одежду, уложил в удивительно мягкую постель, накрыл одеялом и погладил шершавой рукой. А потом он видел сон про Чикаго и про мать, этот сон всё бледнел, бледнел, бледнел – и исчез.
Он не был до конца уверен, что именно его разбудило. Это мог быть солнечный луч, падавший через окно прямо ему на лицо, острейшая необходимость сходить в туалет или тяжёлый звук мужского голоса, доносившийся с кухни.
Ему отвечал голос Эди:
– Мне пойти наверх и разбудить его?
– Подумай, что он делал, через что прошёл, – сказал мужской голос. – Пусть пока поспит.
– Он не ел мясо. Он наверняка голоден.
– Не помрёт.
– Маленьким мальчикам надо много есть.
– Не такой уж он и маленький.
– Ну, ты…
– Ну, я…
К этому моменту мальчик уже еле терпел, так что вылез из кровати, надел штаны – пока он спал, те высохли – и футболку. Обуви он не нашёл, но решил, что не велика беда, и спустился босиком. В туалет надо было срочно.
Кухню заливало солнце, прямо как его комнату (и он думал о ней именно так: его комната, будто он всегда в ней жил). Солнечный луч падал на стол, как сценический прожектор.
За столом в этом круге света сидел мужчина, которого мальчик ещё не видел. Как потом выяснилось, его полное имя было Сигурд, но Эди, а потом и мальчик, всегда звали его Сиг. Изредка Эди навещала свою сестру в Чикаго, но всегда одна, без Сига, поэтому мальчик никогда не видел его до этого дня. Он выглядел… тогда Гэри не мог понять, как выглядел этот мужчина.
Он видел множество мужчин с военного завода в барах, где пел, но те будто были не на своём месте. Всегда пьяны или стремительно напивались, говорили громко, преимущественно о своём героизме, шёпотом и по мелочи лгали, пытались подобраться поближе к его матери – и всегда почему-то выглядели так, будто они не на своём месте.
Но когда мальчик увидел Сига, он подумал, что Сиг, где бы он ни оказался, всегда будет выглядеть так, будто здесь он и должен быть. Он сидел на деревянном стуле за кухонным столом так, будто стул сделан специально, чтобы Сиг в нём сидел. Он держал чашку с горячим кофе в своих покрытых порезами и шрамами руках с загрубевшей кожей так, точно эта чашка всегда там была. Он всегда её держал.
Седые волосы подстрижены ёжиком, глаза голубые, как будто светятся от электричества.
– Нужно пописать? – улыбнулся он мальчику, который еле держался и старался не приплясывать от напряжения.
– Очень, – ответил мальчик.
– Выйди во двор и пописай в большой сиреневый куст, – сказала Эди.
– Серьёзно? – он никогда не писал в кусты во дворе и решил, что это шутка. Сиг и Эди улыбались. – Серьёзно? Не в туалет?
– Сейчас да, – кивнула Эди. – Единственный туалет на задах, но я не думаю, что ты добежишь.
«Много разговоров», – подумал он. Нужду разговоры не волнуют. Когда приспичит, разговоры не помогут. Ничто не имеет значения, когда всерьёз приспичит.
Он выбежал наружу, уже держа себя руками, и пошлёпал по чему-то липкому, чавкающему между пальцами ног, он решил, что это грязь, потому что ночью шёл дождь, но его это не волновало, его ничего не волновало, кроме заветного куста, и пусть тёплая грязь забивалась между пальцами, и вот наконец, наконец он нашёл большой куст сирени, который был лучше любого туалета, был как убежище, как друг, и наконец ощутил долгожданное облегчение.
Когда он закончил, то обернулся и увидел Эди, которая ждала его у двери дома, держа ведро воды и тряпку.
– Для твоих ног, – тихо пояснила она. – Я не успела тебя предупредить. Наши гуси ночуют перед домом, потому что так безопаснее. Говорят, никто на свете не гадит больше гусей…
Голос Эди плавно затих, и мальчик посмотрел на свои ноги.
На пальцы своих ног.
Между пальцами его ног была не грязь.
Гусиный помёт.
Пальцы обеих его ног, обе ступни были покрыты серо-зелёно-белым склизким вонючим гусиным помётом. Мальчик пробежал прямо по нему, спеша к кусту сирени, и теперь должен был пройти по нему обратно туда, где его ждала Эди с ведром. Помёт буквально застилал землю, и хотя мальчик пытался наступать не полной ступнёй, почти ходить по воздуху, это не помогло, и на его ноги налипло ещё больше.
Эди протянула ему ведро и тряпку.
– Вытри хорошенько, особенно между пальцами, и приходи завтракать.
Казалось, это заняло вечность, но наконец он отодвинул ведро и вернулся в кухню. Сиг всё так же сидел, попивая свой кофе. Он не сказал ни слова, но выглядел так, как будто вот-вот начнёт улыбаться. Не ехидно или с издёвкой, а дружелюбно. Мальчик осознал, что Сиг и Эди всё время улыбались. Или были готовы начать улыбаться.
– Садись за стол, – Эди махнула рукой в сторону тарелки, рядом с которой лежали вилка, ложка и нож. Она вилкой сняла со сковороды на плите три небольших панкейка[11] и положила на тарелку мальчику.
– В банке малиново-медовый сироп, зачерпни ложкой и полей панкейки.
Той же вилкой Эди выловила с другой сковороды три кусочка мяса и положила рядом с панкейками.
Гэри не думал, что сможет съесть столько за раз, но ошибался. Он не мог остановиться и в скором времени прикончил не только панкейки, но и мясо, и стакан густого молока с ложкой малинового сиропа.
– Когда закончишь, помой посуду и приборы в раковине, – Эди подбородком указала на двойную раковину в дальнем конце кухонной стойки.
Он не был уверен, можно ли, но решил задать вопрос.
– А за водой для мытья мне нужно идти к корыту?
Мальчик представил себе ужасную картину: он идёт, разливая воду, через гусиный помёт, падает в гусиный помёт, пачкается в гусином помёте и корытной воде.
– Используй ручной насос у раковины. У нас есть водопровод. Ты думаешь, мы живём в хлеву?
Только теперь он заметил маленький красный ручной насос на правом краю раковины. Он никогда в жизни не мыл посуду, и ему потребовалось время, чтобы, качая ручку насоса, отскрести сироп от тарелки и молочное пятно от стакана, а когда он закончил и вернулся за стол, встал Сиг. Он отнёс свою посуду в раковину и, пока мыл её, не оборачиваясь, сказал мальчику:
– Надевай обувь и рубашку с длинным рукавом.
Он понял в этот момент, что случилось нечто важное. Сиг обращался к нему как к другому мужчине. Не ребёнку. Взрослому мужчине. Он не сказал, как это сделать, как надевать обувь и рубашку, просто сказал сделать это. И Эди обращалась к нему так же. Как будто мальчик был взрослым или даже частью чего-то большего. Частью семьи.
С ним никогда раньше не разговаривали так, точно он уже взрослый. Точно настоящий человек, а не просто ребёнок, за которым нужно присматривать, чтобы он ничего не испортил. Ребёнок, который может сделать что-то неправильно. Ребёнок, который должен прятаться под кухонным столом, пока дела не наладятся.
Вот так Эди и Сиг стали его семьёй.