1941.
Изгнанник укачивает в себе дом.
Марийка течет жидкой металлической речкой.
Внутри каждого человека – зародыш дома. Когда человека гонят прочь, его внутренний дом сворачивается в еще не родившегося младенца. Изгнанник может не догадываться об этом, но он жив этой истиной. Он сидит на корточках, наклонившись вперед, и укачивает в себе дом. Несчастный поет дому песню, которую слышал внутри него младенцем. В песне нет ни слов, ни пауз. Поющий даже не шевелит губами. Дом тихонько засыпает, скрипят половицы, в постели ворочаются сонные люди. Изгнанник встревоженно и удивленно прислушивается к себе и понимает, что в этом доме живет и он сам. Блуждая в матрешечных отражениях, человек множество раз встречает себя. И благодаря этому остается самим собой.
Поезд жестко стучит колесами, а задремавшей Марийке кажется, что ее качают в люльке. Колыбелька похожа на лодочку. Всюду жаркая каменная печь. Девочка бормочет в полудреме, и лодочка словно поддакивает ей – так, так, так… Марийка распахивает глаза. Над люлькой – размытое улыбающееся лицо в синей шали. Девочка пытается подняться, чтобы разглядеть это лицо, но ее тело словно из свинца. Вместо языка тоже кусок металла. Девочка смежает веки, и сильное, убивающее тепло разливается по телу, Марийка течет жидкой металлической речкой в никуда. Налетает холодный, мокрый ветер, тело девочки твердеет, обретает очертания, ищет себя в пространстве.
Ранней весной отец в Гларусе подрубает несколько деревьев, растущих в поле, и сдирает с них кору.
– Worom, Vadr? Tes tuht jo n Boum weh2, – осмеливается спросить Марийка, всюду, где можно, из любопытства поспешающая за отцом.
– Hiere is ejn Acker, Matje. Man muss n Platz fohr n Fluhch freimache. Zuh n Herbst wäckst n Weize uf, mir mahle s Mehl un backe s Brout. Dr Boum vortrocknt bald, Techterje, mir mejsel n ab3.
Иные деревья сжигают прямо на поле, их зола удобряет землю.
В длинный ряд стоят корзины и корзинки, в них травы и ягоды, а в некоторых, с очень плотным плетением, вода. Мама крутит ручку деревянной маслобойки, подливает сметаны в ее горло. Из дымохода пахнет копченым окороком и колбасой, там на крюках можно закоптить сразу целую свинью. Марийка своими глазами видела на чердаке коптильную камеру, она очень широкая, а снаружи выходит в узкую трубу. На лаковые дверцы шкафов в родительском доме приклеены точеные украшения. Уютно, никто не роется в кухонном буфете и сундуке.
Все времена протекают одновременно, меняются только пространства, их декорации и одежды. Повествование всегда идет в настоящем времени и синхронно, будь то изображение эмиграции из Германии в Россию, раскулачивания, войны, депортации, трудармии, эмиграции из России в Германию.
1941.
По корове, как шершни, ползают убогие земляные духи.
Солнце давит на крышу теплушки.
Мать сильно прижимает ее к себе и шепотом твердит: «Tu pist Maria Jäckel, secks Jahre alt, di Mudr hehst Else, Vadr hehst Robert, da Brieder sin Robert un Andreas, tu pist am zweite Agust Neizehnhunnertfufuntraißig kewohre, di Heimat is s Tourf Klarus…»4, но сознание Марийки противится, ей кажется, что она часть огромной коровы, которую гонят на восток. Злая морось; по той части коровы, которой является Марийка, погонщик нещадно хлещет плетью, и тело девочки содрогается от страха и боли. По корове, как шершни, ползают убогие земляные духи. Ноздри коровы, искалеченные щипцами, раздуваются, сбрасывая нескольких нечистых на землю. Но на короткой шее, вогнутой спине и тощем животе скотины злобных и счастливых духов превеликое множество. Луч ищет себе место; на коровий круп порой ложатся бледные пальцы согбенной и гордой Уснувшей Матери, но духи сразу облипают их, кусая благоухающий в эти минуты воздух.
Теплушка – теплое слово. Оно пахнет железом и кровью. Марийка не знает, что «tepluschka» от слова «тепло».
Девочка спит в вагоне, когда на одной из станций ее беременной матери становится совсем плохо – женщину неукротимо рвет, рвотные позывы выворачивают пустой желудок. Молодцеватый охранник вытаскивает ее на улицу. Крича о дочери, женщина падает к нему в ноги. Он откидывает ее от себя, не желая причинить боль, но не соизмеряет силы удара.
Вновь очутившись в промерзшем вагоне, мама, изо рта которой капает кровь, снимает с себя шаль и обвязывает дочку, как сноп: теперь одна шаль у девочки на голове, другая на теле. Стараясь не стонать, мать тихонько отползает от дочки, которая не плачет и не цепляется за нее руками. Люди как могут теснятся, пропуская женщину в угол теплушки, понимая, что та боится умереть на глазах у дочери. Марийка же словно тупеет, уже не соображая, что происходит вокруг. Сон – лекарство от голода. Веки девочки закрываются.
Когда она вновь открывает глаза, мамы уже нет.
Сознание Марийки на время проясняется. Вот сейчас, сейчас станет легче, сейчас все изменится… Девочка вспоминает, как этим летом отстала от родителей в Саратове и заметалась, испугавшись, на незнакомой городской площади, но тут отец и мать подошли и с разных сторон одновременно взяли ее за руки. Сейчас теплушка остановится, девочка выйдет, и ее встретит улыбающаяся мама, Марийка бросится к ней и увидит, что к ним спешит отец, а за ним и оба брата – Роберт и Андрей. Но вожделенное мгновение никак не наступает. Марийка силится изменить реальность, отталкивает воздух руками. Но воздух непроницаем. «Mudr! Mudr!»5 – истошно кричит девочка и замолкает, оглушенная.
Стук колес, резкий и мерный, будто вгрызается в голову. Девочке не хочется есть и спать. Марийке странно слышать от людей вокруг слово «Караганда». Она пробует его на язык – тот не слушается, перекатывая во рту непривычное слово. Слово горькое и грубое. Невкусное. Его хочется выплюнуть.
Движущимся то кажется, что охранники о них все же заботятся, то мнится, что это далеко не так. В вагоне уже не так тесно и еще холоднее. Едут только женщины и дети. Мертвых и полуживых выбрасывают на станциях, их безымянные тела кланяются промерзшей чужой земле, никнут, припадают к ней. Живые с эпическим терпением продолжают свое жалкое, вынужденное странствие. Уснувшая Матерь может помочь девочке только одним – взять ее к себе в сон. Марийка время от времени спит, ей снится большая крынка молока, из которой выпрыгивают на порог родительского дома две зеленые лягушки, снятся руки отца с широкими лунками ногтей, тяпка у калитки, ведущей в огород. Божья мамочка спит, ее не разбудить. Марийка дотрагивается до ее холодных пальцев, и девочке кажется, что они мертвые. Марийка не знает, умерла ли ее мама.
Сверху на земной шар садится кровавое солнце. В нем нет жизни, оно изнурено и немо. Марийка чувствует, как солнце давит на крышу теплушки. Солнце сквозь крышу садится прямо на голову девочки, в мозгу которой в это время корежится оазис Гларуса, жухнут его нежные поля, никнут деревья с растопыренными, как детские ладошки, листьями, рыдает река Вортуба. Марийка снова истошно кричит. Пожилая худенькая женщина в очках с толстыми разбитыми стеклами, обняв ее, закрывает шершавой ладонью ей рот. «Ruhch, Kindje, ruhch»6. Марийка хватает ее руку, слезы капают из глаз девочки, рука у женщины соленая, влажная. «Ich pin Olga, Kindje. Ich pin ouch alehn»7.
1941.
Корова упала на передние ноги и тужится встать.
Марийка ест белый камень.
…Караганда оказалась промозглой обветренной октябрьской степью, засыпанной серым, несвежим снегом. Изгнанники, оставшиеся в живых, разминая затекшие ноги, сгрудились возле вагонов и осторожно озираются вокруг. Их еще много, живучих, цепких, несчастных женщин и детей. В глазах – животный страх. Как можно выжить здесь, на таком холоде, без жилья и теплой одежды?
Марийка смотрит на небо, где зреет еще большая непогода. С неба, кажется, никто не смотрит на землю. «Mudr, Mudr»8, – надрывно, тоненько зовет Марийка, задрав голову и плача. «Ich pin hiere»9, – твердо говорит Ольга, становится рядом с девочкой и берет ее за руку. Земляные духи начинают выть, склабясь, задыхаясь от злобы, пританцовывая. Огромная корова обиженно машет хвостом, мычит, закрывает свои большие глаза. Она недавно отелилась, и ее ударившийся о мерзлую землю ребенок где-то умер в пути.
Рельсы лежат прямо на шпалах, без насыпи: железная дорога к новым карагандинским шахтам была достроена совсем недавно для перевозки тысяч трудармейцев. Тусклый ветер блуждает в заснеженных клочковатых волосах земляных духов, они закрывают руками маленькие лица, гримасничая и постанывая от удовольствия. Корова упала на передние ноги и тужится встать. В сизом воздухе зреет и лопается холодное октябрьское варево.
Охранники между собой говорят по-русски. Марийка прислушивается, но понимает только одно презрительное слово – «немцы». Она знает, что их так называют по-русски, но не догадывается, почему с таким презрением и недовольством. Один охранник, синеглазый, с щербинкой между верхними передними зубами, немного похож на ее отца. Марийка тянется было к нему, но тяжело вздыхает и от страха зажмуривает глаза: мир стал жалким перевертышем, отец бесследно исчез, стал троллем.
Вдруг кто-то задышал прямо в ухо быстрой, щелкающей, сладкой немецкой речью: «Matje, nemm da Mudr an dr Hand, ich nemm si zuh mich»10. Марийка открывает и вскидывает глаза – к ней склонилась уставшая молодая женщина с тоненькой сеточкой морщин у глаз, огромными бледно-голубыми глазами и печальным ртом. «Ich pin Lidia. Mir sin ouch taitsche Lait. Mir lewe hiere schon zehn Jahre, mir hawe n Haus»11. Лидия уверенно берет Марийку за руку, девочка тянет за собой Ольгу, но тут подскакивает охранник – тот, который похож на отца Марийки – и отталкивает от нее Ольгу. Он громко ругается. Лидия побыстрее отводит Марийку в сторонку и переводит ей на человеческий язык смысл его ругательств: Ольгу, как и других привезенных женщин, увезут в лагерь.
Серое небо пенится, где-то в другой стране под землей в уютных рудниках уснули гномы. У каждого бородатого карлика-стража в руках зажаты драгоценные камни. Гномы не знают, что над их головами творится невероятное зло, от которого земля никогда не оправится.
Марийка разжимает ладошку. На ней – круглый белый камень, его просунула в ладошку девочки Лидия. Это курт. «Ese, Kindje. Tes is Trockekähs. Dr is lecker»12. Марийка жадно лижет курт, он соленый, он вкуса ее слез.
На немцев добрыми старыми глазами смотрят казахи и казашки, детей разбирают по домам. Готовы забрать и женщин, но их не отдают.
Марийка ест белый камень.
1929.
Между ними дрожащий огонь.
Гости замирают, заглядывают внутрь себя.
Лидия и Виктор сидят друг против друга. Она поставила свечу в песок, и между ними дрожащий огонь. В зрачках Виктора его нет. Марш, поверхностный триумф марша поднимает новобрачных с места. Но где приглашающий – этот высокий, с белым платком на руке велеречивый человек? Куда им идти, покажут ли путь к арочным воротам крестная мать жениха и крестный отец невесты? Манна ложится хлопьями на земляной пол. Пусть жених распорядится, чтобы для невесты сыграли туш! Да не один, а три туша, а потом зазвучат три вальса, в которых Виктор закружит Лидию. И никто, никто не осмелится танцевать при них. К платью невесты приколот один подарок – от Виктора.
Впрочем, это лишь игра отраженного огня в зрачках Лидии. Стук барабана и фанфарные сигналы ударяются друг о друга в ее глазах, а радужке ее жениха и неведом рикошет.
Им пора войти в круг танцующих со свечами в руках. Виктор раздражен, он всегда всем раздражен: и свечами в руках подружек невесты, и стоящими на полу подсвечниками, и едва заметной морщинкой на переносице юной Лидии, и ее низким голосом. Их торопят, едва не наступая ему на ноги. «Steh uf! Mach doch! Wider pist tu in dich g’kehrt! So ‘ne dumme Gans!»13 – он снова недоволен ею, и это уже стало его вредной привычкой. Лидия едва сдерживает слезы. Ей кажется, что весь Лилиенфельд печалится о ней, но никому нет дела до несчастной новобрачной.
Все холостые парни танцуют по три вальса с невестой, ее платье уже утыкано подарками, как новогодняя елка. Глазами она ищет Виктора, но он оживленно разговаривает с дружкой, в красивых выразительных руках жениха не водка, как у других мужчин, а красное вино. Лидия не понимает, зачем на Троицу он поставил возле ее родительского дома майское дерево. Кора была содрана с молодой ели, как кожа, красные фрукты и позолоченные орехи подрагивали в зеленой шапке на голове дерева. Разве только карлик, натерев ладони золой, мог бы состязаться в лазании по этой ритуальной елке, но ствол ее был натерт жидким мылом. Вот Лидии и достался карлик.
Свечи, свечи на майском дереве и здесь на полу. Гирлянда вокруг колодца; яйца, булки на ней. Hopsa! – звучит лихой вальс вприпрыжку. Но чей это громкий всхлип? Августин, черноволосый, в красной шапочке, упирается руками в стенки музыкальной шкатулки, тщетно пытается выбраться наружу, а затем бросается к своей волынке, лежащей в самом сердце механизма. Мешок из козьей шкуры начинает издавать громкий пронзительный звук. Гости замирают, заглядывают внутрь себя, вереница августинов сыплется в раскрытую горловину печи, исчезая в раскаленной полынье.
Лидия не хочет уходить вместе с женихом, обреченно смотрит на мать, отца, бабушку. Ничуть не уставшие, музыканты играют на скрипке, флейте, цитре; цитра похожа на мясорубку.
1930. 1935. 1941.
Рождаясь в Караганде, человек сразу обретает несколько жизней.
Пот капает с ее лба в глаза.
Виктор молча смотрит на беременную жену, пряча кулаки за спину. На ней штопаное ситцевое платье, русые волосы собраны в пучок, лоб нахмурен. Пигмент на ее лице и круглый живот с торчащим пупком вызывают у него раздражение. Чертова кулачка, позарился я, нищий, на закрома твоих родителей, их корову, лошадь, ухоженный огород, родящий сад. Уголь – черный творог. Его дает корова. Язык ее разрезан, как жало. Я теперь сам эта корова, я живу в Караганде. Мое молоко варят, а сыворотку бережно сливают. Тощие бока мои уже почти встретились друг с другом. У охранников много дубья. В доме Лидии я сыпал овес скоту и птице, а матушка в детстве пекла мне овсяные лепешки. Недолго я ел райские яблочки в новой семье. Лилиенфельд, корзина с треснутыми фруктами, ты не так был и хорош, но на Волге немцу все же лучше, чем в Азии.
Через пять-шесть лет Лидии снится сон. Ей уже трудно ходить, на днях роды. Словно вспомнив что-то, Виктор вдруг вскрикивает, хватает жену за локоть, дергает к себе и запевает своим тоненьким неприятным голосом:
Tanz’ mit mir, tanz’ mit mir,
schöne Komsomolka!
Tanz’ mit mir, tanz’ mit mir
eine Hopsapolka!
Испуганная, молодая женщина хватается за живот, грузно садится на скамью. «Nee, tanz! Tanz, Aas!»14 – приказывает Виктор, с наслаждением глядя на ее гримасничающее лицо. С неба льется серебряный звук цимбалы, две колотушки раззадоривают ее струны. Эта чужая дрожащая музыка плачет ритмом польки. Виктор пляшет.
Meine neuen Stiefel hier
haben dicke Sohlen:
Solche Stiefel hatt’ ich nie —
krachen soll’n die Bohlen15.
В тридцать первом году все было тяжелым. Мальчик родился в ссылке. Рождаясь в Караганде, человек сразу обретает несколько жизней. Часть из них он теряет в Караганде. Если повезет, он начинает жизнь в другом месте. Болезненным броском он переносит себя туда и рождается заново.
Сын Лидии почти не плачет. Он умирает несколько раз и наконец умирает. Виктор, глядя на вытянувшегося младенца, говорит: «Där hat Glick kehat»16.
Лидия смотрит на Виктора с ненавистью. Пот капает со лба роженицы в ее глаза. Она долго прощала, но теперь не может простить этих слов мужу. Что эти слова? Они лишь прозрачная капля. Ее можно слизать, проглотить. А Лидия не хочет. А Виктор не хочет с ней больше жить.
…Шероховат верхний слой почвы, он густо зарос травой, скреплен ее корнями. Из дерна строят дома для немцев. Для немцев нет дерева, кирпича, бетона. Можно жить в домах из почвы – так легче привыкнуть к земле.
Дерн карагандинские немцы припасли для новой партии изгнанников и хранили в сараях. В самом начале сентября 1941-го в Караганду пригнали мужчин. Затем (еще не упал снег) первую партию женщин. Теперь в снежный октябрь привезли еще женщин с детьми.
Теперь, через десять лет, у Лидии есть дочка, шестилетняя Марийка. Девочка покорно идет за матерью, впряженной в телегу с дерном. У них есть дом, но нужно помочь своим обрести жилье. Дом внутри человека не спасает его от стужи и зноя.
Хлеборез в Карлаге режет хлеб на крохотные кубики-довески.
1935.
Отец, парень что надо.
Donner, бог грозы, ты растянешь четверг на четыре дня.
Отец Розы недоволен. И старший сын, Фридрих, вот-вот женится на русской, этой взбалмошной Женьке, и куколка его Роза во всей Макеевке не нашла себе немца, а идет за Ваську Апостолова, махонького ростом, чернявого, с добрыми глазами. Люди наперебой говорят – сердце у него золотое, но Фридрих-старший видит другое – слаб парень здоровьем, и сердце не золотое у него, а квелое, оставит он Розхен молодой вдовицей с детьми.
Сваты сидят весь вечер и часть ночи захватывают. Родителей у жениха нет, он бывший детдомовец (там и фамилию ему, видать, сочинили, еще при царской России) и пришел с друзьями, такими же работягами, шахтерами. В жизни не отдал бы Фридрих свою красавицу Розку за безродного Апостолова, но тот дружит с самим Стахановым, и даже письмо его привез, коротенькое, скорее записочку, чем письмо. Алексей Григорьевич пишет: отец, парень что надо, твоей семье повезло.
– Komm aus, Roßchen!17 – зычно кричит отец ближе к полночи. – Ich bin invorstanne18.
Щурясь, глядя прямо в лицо будущему тестю, Апостолов силится понять, что значат эти немецкие слова. Вместо Розы из комнаты выходит Катарина, ее младшая сестра. Кудрявые темные волосы убраны в пышную косу, непослушные завитки дрожат у висков.
– Берешь? – Фридрих, обращаясь к жениху, переходит на русский.
– Нет, – испуганно пятится Василий. – Это не моя невеста.
Катарина хохочет, а из комнаты, как пава, выплывает Грета, грузная женщина, старшая сестра Фридриха. Она кокетливо обводит взглядом гостей и не прячет улыбку.
– Берешь? – снова спрашивает Фридрих.
Василий и его друзья уже смеются, лица их светлеют. Наконец появляется Роза, ее Василий с радостью «берет».
Проходят три недели, солнечный венок на голове у Розы, наступает заветный четверг. Donner, бог грозы, ты растянешь четверг на четыре дня. Распорядитель свадьбы верхом на лошади зовет гостей в дом. Специально обученная лошадка кланяется, заходит прямо в дом. Грива ее в цветах и лентах, на шее колокольцы. В корзинах подружек невесты посуда, ее дарят гости.
Вот и Роза стала Апостоловой, а Женька-то не взяла фамилию Дайтхе, так и носит свою русскую фамилию Воробьева. Не ей в 1941-м печалиться о муже, боевом летчике, а Фридриху-старшему, «эвакуированному» в Германию с задранным к небу лицом, о сыне и Розе, спасшейся от «эвакуации» под русской фамилией, о брате. Муж обещает увезти ее с сыном из голодной Макеевки в Караганду – его друга Стаханова поставили там недавно начальником шахты.
1942.
Он кусок черного хлеба, зажатый в руке.
Ешь медленно.
…Оказавшись в бараке-лазарете, Фридрих-младший перестает стонать, совсем отупевает, уже не ведая, от чего страдает больше. Ушибы от побоев, гниющая правая рука, голод, вши по всему истощенному телу словно существуют отдельно от его прозрачных мыслей.
Наутро летчик чувствует боль в правой руке, но знает, что руку отняли. Подержат еще несколько дней в бараке, не меняя повязки, и выгонят вон? Он сам не знает, почему так бесчеловечно думает о них (есть же и предел жестокости), но выходит именно так. Почти оглохший, но чуткий, как зверь, Фридрих слышит на чеканном русском: «А этого в Транспортный цех, там и мертвецы оживают». В желудке пусто, но его рвет в машине болезненным воздухом. Долинка, мать с сосцами, за что ты так добра ко мне? Почему отпустила живого, не высосала мою желчь, не очистила мой кристалл зрения? Я и рассердиться на тебя не могу, мать всех волков. Да, милая, подлая, я не вожак стаи, не волк, а кусок черного хлеба, зажатый в руке. Ешь меня мокрым красным ртом, кормящая сука.
Шесть суток он почти один. Лишь утром в его сарай заходит минут на десять старушка (снаружи ей кто-то резко открывает дверь, смачно ругаясь), промывает ему рану, щебечет по-немецки. Может, это мой ангел, думает летчик, но и ангел смотрит на него не без страха.
Отнятая правая рука и болит, и чешется. На указательном пальце был искореженный ноготь, еще в детстве, баловник, засунул руку в бабушкину мясорубку, и прокрутил чуток, как только та отвлеклась на кухне. Левая рука хочет по привычке погладить этот ноготь, а его нет. Культя, часть его мускулистого плеча, еще сплошная рана, но, очевидно, он на время утрачивает человеческую суть – заживает как на собаке.
В углу сарая стоит ведро с водой, он пьет ее бережно, экономно, не зная, принесут ли еще; с одной рукой очень неудобно пить из ведра. Пьет, как лошадь, опуская лицо в воду. Пару раз невидимки все же подливают воды, приносят несколько небольших яблок, немного вареного ячменя, пару сухарей. Карагандинский июль сух и жарок, но ночи не такие и теплые, а Фридриха и днем бьет озноб.
Утром седьмого дня в дверь его сарая стучат.
– Вот тебе кнут, вот одежда и сумка! – на земляной пол падает грязная, дурно пахнущая роба и холщовая сума. – Будешь пасти стадо. Через пять минут ждем тебя на улице!
Не знаешь, чего ожидать от них. Еще пять блаженных минут. Фридрих пробует освободиться от своих лохмотьев – никак. Тело его еще не знает, как жить с одной рукой. Вдруг взгляд его падает на доску в углу – за ней что-то лежит. Летчик бросается туда, будто неведомая благая сила подталкивает его, за доской – четыре книги. Он достает их левой рукой: потрепанные «Гамлет», три томика Пушкина. Почему раньше он их не замечал? Не старуха ли принесла их сегодня? Бережно кладет книги в холщовую сумку.
Разбираясь с пастушеством, Фридрих пытается заодно понять, кто будет кормить его, и пока перебивается диким луком и щавелем, ест листья крапивы, обжигая рот, стебли и листья одуванчиков. Уходя со стадом в степь к терриконам, Фридрих читает стихи вслух. Вещество их кормит пастуха? Кто-то хищный на войне прислушивается к непонятному тылу.
Наконец жить к себе немца пускает старик Ерканат. Нехитрый домишко его растет в центре сиреневого сада. Зачем так много бесполезной сирени? Она даже цветет и пахнет недолго, растил бы яблони, груши, сливовые деревья. Фридрих так думает, но не говорит вслух. Кланяясь в пояс своей земле, Ерканат тоже молчит. Выжил он из ума или нет, только Бог ведает, но раненого немца он приютил.
Вздыхая, осматривает казах его рану, долго хлопочет над ней с какими-то снадобьями, потом приносит большую кружку козьего молока и лепешку.
– Ешь медленно, – строго говорит он по-русски.
Фридрих вздрагивает от двойной радости – он уже и не надеялся, что старик может разговаривать, и очень, очень рад настоящей пище и заботе.
Ерканат течет к нему своим добрым голосом:
– Я разделю это на несколько раз, Федька. А то умрешь.
1941.
Лидия задирает голову к небу, падает в молочную реку.
Бог терпит боль.
У Марийки, как у всех, есть хлебные карточки. Суточная порция хлеба чуть больше ладошки. Ее для Марийки приносит вечером домой Лидия. Девочка сразу же жадно съедает свой хлеб, подбирая все крошечки. Утром Марийка уже очень-очень голодная. Лидия уходит на работу, а девочка, как собачка, бежит за ней: «Lidia! Lidia! Wie lässt tu mich ohne Ese? Ich pin soh hungerich!»19.
Сердце Лидии как река. Женщина дает ему утечь в желудок. Он наполняется мутной влагой, речная вода вслепую ищет берег и дно. Пальцы Лидии достают из кармана старого пальто тряпицу, в которую завернут ее хлеб, аккуратно отламывают кусочек, кладут Марийке в рот – «Nemm!»20. Проделав это, женщина бежит, бежит так быстро, чтобы ребенок не догнал ее.
У Лидии в Караганде раньше была и корова, и куры. Казалось, тогда по ее жилам текла сытная молочная кровь. Прямо из-под кур Лидия брала в ладони теплые яйца, грела об их хрупкие бока свои маленькие уставшие руки. Тени в сарае не пугали, падая на рыхлые стены, обитые дранкой. Лидия старательно чистила скребком пол в цыплятнике, ей казалось, что такая работа не грязная, достойная, ведь за нею стояла сытость. Корову и кур изъяли – в общее хозяйство, на благо фронта.
Она часто вспоминала другую свою корову, тоже Марту, которая осталась в поволжском Лилиенфельде. Коров у раскулаченных забрали, согнали в колхозные телятники, но нового скота становилось все больше, а рабочих рук все меньше. Людям дали три дня на сборы, а коровы стояли не доенные, у каждой от молока едва ли не лопалось вымя. Животные мучительно мычали. Беременная Лидия дважды прибегала к своей Марте и доила ее среди вселенского мычания. Обезумевшие от боли беломордые коровы тупо косились на Марту, их большие розовые ноздри втягивали невкусный воздух. Подоив Марту, Лидия бросалась то к одной, то к другой мученице, чтобы выдоить с них хотя бы пол-литра белой влаги. Но колхозные доярки уже кричали на Лидию, прогоняя ее, боясь наказания за то, что пустили немку к ее корове. Животные ревели на все село.
Марта снится Лидии, предлагая для нее и девочки Марийки полное вымя молока. Лидия идет к корове, а целебная белая жидкость течет на землю, женщина уже бежит, по щиколотку в молоке, и Мартина морда, как восходящее солнце, занимает собой полнеба. Лидия задирает голову к небу, падает в молочную реку, поднимается, жадно пьет, набирает полные пригоршни молока. Раздувая ноздри, высунув сухой язык, Коровий Бог на ходулях идет по молочной реке, дрожат ее берега.
Когда Лидия просыпается, лицо и руки ее мокры от слез.
Постель ее – твердая и жаркая. Тело горит.
Следующей ночью ей не снится день. Изможденная Лидия не спит. Не спит и Коровий Бог, он снова спускается с неба, и копыта его уже в жерле раскаленной домны. Бог терпит боль.
1942.
Фридриху часто снится высокий каменный лес.
Стоит изменить ракурс, и вещь оживает.
Когда коровы в стаде бегут из степи домой, Марийке кажется, что они висят над землей, и ей страшно. Тела и копыта их грубы, худые хребты вздыблены, ноздри раздуты. Девочка не может управлять этой силой, Фридрих громко окликает коров, смешивая немецкие и русские слова, животные мечутся, Марийке жалко пастуха, себя, коров и быков. Черно-пестрая Марта с переполненным выменем по привычке несется к дому Лидии, но Фридрих зычно отгоняет ее в общий коровник. За ней с ревом бежит огромный двухлетний Малыш, его короткая шея и острая спина словно ждут удара.
– Малыш, komm, komm! – зычно звучит в голове девочки, а ей хочется тишины. Привычная с детства картинка – отец загоняет корову в сарай – стала черной.
Фридриху часто снится высокий каменный лес. Он задирает голову – шумят вершины деревьев, опускает – всюду камень. Фридрих ходит по лесу с поднятой головой и головокружением, просыпается от боли в шее. «Федор!» – окликает его черный великан. Стоит изменить ракурс, и вещь оживает. Имя этому лесу – Vertigo, головокружение. Фридрих никогда не видел поволжского леса. А тот действительно из камня, и почки деревьев в нем похожи на застывшие слезы.
Укрывая косы синим платком, Божья мамочка держит перед ним в старческих руках молочные реки с кисельными берегами. Белые-белые люди льются оттуда, приплясывая от усталости, текут, кланяются в пояс, умывают руки зацелованным воздухом. Их танец освящен словами.
– Величаем Тя, Пресвятая Дево, и чтим святых Твоих родителей, и всеславное славим рождество Твое. Дивно прозябшая, Ты самое чуткое ухо.
Марийка не жалуется. Никогда! Ее бабушка в Гларусе тайком разворачивала из мешковины Библию и читала ее ресницами и пальцами. Величальная и благодарственная молитвы выше покаянной и тем более просительной. Счастливая, бабушка улыбалась.
«Боженька, будь, пожалуйста, здоров! Боженька, пожалуйста, не плачь!» – молится на русском языке девочка, глядя Фридриху в рот. Он молится земле и корове, Марийка – стихам из его рта.
Его родная Макеевка оккупирована. Советские немцы как царственный гротескный младенец. С лицом Екатерины II, дитя возлежит на красной бархатной подушке. Две причудливые изумрудно-красные птицы смотрят ему в рот. В его пухлой ручке – цветы с розовыми лепестками, пеленки и чепец расшиты серебром. В жестком коконе возлежит он, пеленальщик постелил под ним горностаевую мантию. Не двинуться, не вздохнуть ребенку в серебре. Грубая рука пеленальщика похожа на кнут. Кокон пеленки как тигель, узкий, жарко-пламенный, графитовый мешок. Ребенок ждет рождения вовнутрь, повитуха бродит в его недрах.
Роза прячет черные косы за косынкой. Ретушированную фотографию в простенькой рамке отнесла в погреб, там прикопала ее землей. На снимке молодой мужчина в летной форме. Черноволосый, с выразительной линией длинных бровей. Ее брат Фридрих Дайтхе. 22 июня 1941 года он, боевой летчик, был в действующей армии. Роза знает, что брат сейчас воюет. Защищенная светлой фамилией своего мужа – Апостолов, Роза яркая, свободная на язык. «Мой брат Федя воюет», – говорит она знакомым, а те проходят мимо, передергивая плечами, сплевывая на загаженную войной землю. Жена Фридриха Женя о муже молчит, боится людского осуждения – испачкалась, выйдя замуж за немца. Мертвые летчики тоже воюют, мертвые российские немцы затыкают своими телами дыры в небе, чтобы для фашистских снарядов не было прямого воздушного коридора.
Бабочка родилась без крыльев. Бабочка родилась мертвой. Бабочка не родилась. Фридрих Дайтхе пасет коров в Караганде. Он родился.
Ранним утром Фридрих вдруг просыпается с резкой ненавистью к Сталину. Его психическое устройство как пружина. Когда напрягается, угнетается воздух вокруг него, он терпит. Конфликт зреет в подсознании, растет, его лавовое озеро – огромная плавильная лодочка. Попробуй выжить в ней, щенок, не поднимай горящей головы, не смей, спрячь голову в колени, забудь немецкий язык, Фридрих, забудь русский язык, Федор, выучи чужое имя. Марийка каждый день учит его языку поволжских немцев, уж больно забавен для нее его украинский немецкий. Исправляет его, смеется. Фридрих уже говорит вполне сносно, как ее поволжские земляки.
1941. 1766. 1942. 1980.
Домна войны кипит.
Карлы очень боятся солнца.
В воздухе растет колокольня из звуков молитвы. «Jesu, geh voran…»21. Баржа чудовищно переполнена, смрад, холод, голодные, напуганные женщины пытаются успокоить голодных, напуганных детей. Мужчины, понурив головы, стальным голосом постоянно держат напев: «Jesu, geh voran…». Охранники молчат, не смеют перебить пение. Серебряные слова падают за борт, и ледяного моря становится меньше. Лиричный солист сжимается в кулак, немецкий язык тает у него во рту. Мужской голос возводит купол, доходит до языка колокола, любуется и устраняется, а песня висит в воздухе.
Во рту тепло, Бог кладет туда свои пальцы, с них капает мед. Иисус, иди вперед. Неси нас на своей ладони на родину. Сделай нас крепче, чтобы в самые тяжелые дни никогда не жаловаться на ношу.
Полуторагодовалая малышка на руках у Эльзы заходится в крике, у нее жар. Молодая мать громко рыдает. Муж ее подходит к ней, берет ребенка на руки: «Else, entehr uns nich, wein nich, sei stark, tu sing, liewer sing mit uns»22. Возле Эльзы прялка, кто-то добрый посоветовал ей взять ее с собой – вдруг в чужих краях прокормит.
Все времена вцепились друг в друга. Братья Христиан Август и Люка в 1766 году обнимаются, наконец соединившись в Гларусе; отец их Каспар молится в екатериненштадтском храме. У бабушки Розы под ларем с мукой Библия; она прячет паспорт со своей немецкой фамилией Дайтхе. Вечный 1941-й: огненный таран на механизированную колонну врага, весь экипаж Николая Гастелло остается в небе. В карагандинской степи отставшие от эшелона дуют на умирающие пальцы.
Где-то под чужой землей спят цверги, их дыхание еле слышно. Домна войны кипит. Карлы очень боятся солнца. Марийка не выше их ростом. Они звуки из детства. Бабушкин голос – теперь такая же реальность, как бороды гномов. Гларус – смеющееся селение. Караганда пахнет смертью. Марийка уже понимает, что Караганда любит ее, но ответить любовью девочка еще не умеет. Слишком многое нужно принять в этом странноприимном месте, чтобы полюбить его.
Марийке в школе иногда дают старую газету, одну на весь класс, и можно писать карандашом между строчек. Но это бывает редко. Дома девочка учится писать на запотевших стеклах. Бумаги и чернил нет. В домиках из дерна, в которых живут немцы, оконных стекол нет. И даже нет окон. В доме Лидии целых два окна. Весной и осенью на них, запотевших, можно писать. А зимой царапать по изморози.
Соседская девочка Сауле приносит в школу лепешки и курт. Голодная, Марийка хочет оставить кусочек Лидии, но, увы, и он быстро исчезает во рту.
И Савельевы – хорошие соседи. У их шестилетней Моти есть калоши. Марийка и Мотя бегут к школе: под ногами хлюпает мартовская грязь, улица насквозь промокла. Сто шагов Мотя бежит в своих калошах на босу ногу, потом разувается, отдает калоши Марийке и босиком бежит рядом. Замерзшие, грязные ножки девочек в безропотных калошах.
Пальчики Марийки немеют от холода стекла. Стираешь написанное слово и ждешь, когда стекло опять запотеет. Русские буквы горделивые и надежные. Они ставят руки в боки, над ними крыша. Девочка помнит, как выглядят немецкие буквы, они для нее милее и привычнее, но писать их сейчас нельзя.
Марийка может записать уже много русских слов. Она чертит пальчиком: карагандинка. Но стирает это слово. Оно глупая игрушка, шелуха. Девочка слышала его от Мотиной мамы: странное слово режет слух и язык. Марийке кажется, что оно не стирается со стекла. Кто-то невидимый пишет его на другой стороне стекла. Девочка злится, долго трет пальчиками скользкую, упрямую поверхность. Она ощупывает себя руками, озирается по сторонам. Нет, она не в Гларусе, она в Караганде.
Муж Эльзы поет, Иисус держит руку на его горячем лбу. Охранник требует опустить ребенка в воду. Эльза упорствует – нет, нет, ни за что! – и мертвой хваткой держит в руках умершую девочку.
2013. 1766.
Люка, как и другие, – беглец.
Человек с капельками пота на лбу.
Девочка Марийка – семечко. Его обронили в землю двести пятьдесят лет назад, во времена Екатерины, но проросло оно недавно.
Предкам Марийки было нелегко. С эмигрантами не церемонятся. На них кричат, их толкают. Их притесняют уже на германской земле. Спина эмигранта покрыта струпьями косых взглядов. Для переселения не создано нормальных условий. Ничего не организовано. Люди нередко сами идут в порт Любек и записываются в колонисты.
В портовом столпотворении встревоженный Люка постоянно окликает своих жену и детей по именам: «Hanna! Paul! Maria! Klara! Mir fahre nach Russland, isch pin drbei»23. Он боится, что близкие растворятся в толпе. Дети задирают головы к отцу. Растерянная Ханна покорно смотрит на мужа, она толком не знает, что делать. Несколько недель назад отсюда отбыл Христиан Август с семьей, старший брат Люки, он забрал с собой старого отца.
В России с переселенцами тоже небрежны и недружелюбны. Они как пересаженные колосья, а новая земля ждет зерна, а не колоса. Зернам, рожденным от этих колосьев, будет легче? Время пророчески смеется, ему вторят земляные черви духов. Императрица пригласила в Россию иностранцев, и в первую очередь своих соплеменников – ответственных, трудолюбивых, аккуратных. Но не лично же она принимает каждого из них! Только единицы из переселенцев увидели ее лично.
Люка, как и другие, – беглец. Через полтора месяца он станет человеком с капельками пота на лбу.
Хороший кусок российской земли получит имя Биберштайн. Затем превратится в Гларус24. К тому времени немцы уже станут российскими немцами.
Когда в будущий Гларус приехали первые жители – двадцать пять семей из Дессау, Вюртемберга и Дармштадта, здесь была лишь невспаханная земля. Она томилась в желании рожать, но боялась иноземных рук и непривычного острия плуга. Немцы добрались сюда на пределе сил, изможденными, трое переселенцев в дороге умерли. Среди них – старший сын Люки, пятилетний Пауль. Беловолосый мальчик с большими веками ангела.
Из Ораниенбаума через Москву Люка идет за обозом в Поволжье. Пауль заболел уже на подходе к Гларусу – поднялась температура, открылась рвота. Ангел лежит на обозе, Люка держит сына за руку, поет ему песни и упорно идет рядом. В какой-то момент он чувствует – рука ребенка неживая. Он трясет мальчика за плечи, голова Пауля запрокидывается назад. Обоз приближается к конечной точке. С такой утратой невозможно смириться. Переехать в Россию, потеряв ребенка. Люка плачет, отворачиваясь от жены и двух дочек, немо выкрикивает в небо проклятья.
Пауль не выдержал изнуряющей дороги. Десять дней на судне. Подводой в Ораниенбаум. Потом в Поволжье: Петергоф – Новгород – Тверь – Москва – Рязань – Пенза – Петровск – Саратов.
Человек с капельками пота на лбу робко осматривается, трет русскую землю между пальцами, просыпая ее, рассматривая на свет. Люка хоронит своего ребенка. Маленькое тело ложится в землю в грубом занозистом гробу. Веки синие, под глазами темные болотца слез.
Земля, принявшая в себя Пауля, не хочет быть родной. Она сопротивляется, а человек ее желает. Он дарит ей свои руки и умения. Человек с капельками пота на лбу. Люка Зигфрид.
1941.
Удар под дых изнутри его существа.
В Караганде Фридрих молчит.
Пройти огонь, воду и медные трубы легче, чем вертикальный самолет Фридриха. Он не взвешивает доброту, не отмеривает ее. Когда ему приятен человек – будь то женщина или мужчина, – Фридрих трогательно возвеличивает его, задаривает душевными и материальными подарками, старается всегда поддержать, быть готовым помочь. При этом сам он умаляется. По опыту Фридрих уже знает, что даже хороший человек через малое время становится истеричным пассажиром такого вертикального самолета. Ведь он еще не заслужил хорошего отношения, а уже удобно сидит на небесной высоте и золотая рыбка у него на посылках. Люди не благодарят, гневаются, хлопают дверьми. Упрекают, звонко кричат, порой визжат. Наконец Фридрих затыкает уши и уходит. А обласканные люди возвращаются. За ним по пятам ходят уже несколько десятков «обделенных», упавших с вертикального самолета. Даже в Караганде, в ссылке, он уже нашел нескольких «благодарных».
Может, необходимость разреживать слова и эмоции в плотности грубого времени теперь его – мужской! – путь, рутинный, дремотный путь вышивальщицы? Путь открытой души, чья пища – только аскеза и ощущение удара под дых. Человек раскрывается и ждет немного ровного тепла, спокойного насыщения световой энергетикой. А ему, не понаслышке знающему боль, предлагают быть холодным, немым, видящим только себя.