В светлой горнице, где все окна занавешены белыми короткими шторками, мирно тикали ходики. Живые черные глаза нарисованного кота косили в разные в стороны под ритм отбивания каждой секунды. Сонная муха сидела на подвесной гире, имея твердое намерение начать ползти по длинной цепочке, но отвлеклась и занялась умыванием лапок.
В комнате прохладно, умиротворенно и непривычно тихо.
Марийка, уже переодетая и чистая, неслышно вошла в хозяйский дом, ступая босыми ступнями на чистые выскобленные дубовые половицы, стараясь не наступить на плетеные разноцветные половички-дорожки. Перекрестилась на красный угол. Встала, не смея очи поднять.
За столом, у большого позолоченного самовара с перекинутой по корпусу небрежной ниткой свежих баранок восседал безногий Федор Кузьмич. Крепкий казак для своих лет не считал себя инвалидом или стариком, и хоть и кудри поредели и на затылке появилась плешь – натренированное тело оставалось по-прежнему молодым, а дух бодрым. Кузьмич молча вертел баранку в руке и строго смотрел из-под седеющего чуба. Глазированная сдоба блекла, теряя блеск в пальцах-клещах.
Тишину нарушали ходики.
И хоть и прохладно было в горнице, Марийка сразу взмокла, тревожась с каждой секундой все больше: сердце заходило ходуном, а горло словно пальцы-клещи сдавили – дышать стало трудно до невозможности.
Баранка в руке Федора Кузьмича замерла, и сердце девушки остановилось. Хозяин имел суровый норов и строго наказывал и за менее важные проступки. Марийка бы заплакала, если бы оставались слезы.
В опаленное солнцем окно, оттого горячее до невозможности, ударилась муха и тихо зажужжала, путаясь в горшках с зелеными мясистыми и колючими листьями алое.
– Иди, – тихо сказал Федор Кузьмич.
Марийка встрепенулась, поднимая голову.
– Что? – еле слышно спросила.
– Ступай, – сказал казак и как-то сразу сдулся, старея на глазах. Баранка в его кулаке хрустнула, стираясь в порошок. Марийка кинулась вперед к лавке, упала на колени и уткнулась головой в культи ног. Поднял руку старый казак, но, видя, как содрогаются плечи девушки, осторожно погладил по голове, поправил съехавший платок.
– Ступай, – прошептал хозяин. – Скажи, чтобы бричку готовили. Съездить надо. Помочь людям да посмотреть на место убиения.
Дед Трохим со стариками, проводив станичников, не торопясь направились к станичному майдану[25]. Было о чем побалакать по-стариковски и вспомнить свою боевую молодость.
– Воны ж усе рослы на глазах станицы. Старики и начальство бачили, як пацаны и верхами управляются, як учатся с рушници[26] палить. Як шашкой кострычат[27], – сказал первый балагур станицы и любитель побрэхэнек[28] дед Трохим. За веселый и неунывающий характер были рады ему в каждом доме, и редкое застолье обходилось без столь именитого казака – каждый считал своим долгом усадить дорогого гостя в центр стола и, чего греха таить, перепить. Только не родился еще в станице достойный соперник для деда. Пил он много, но пьянел редко. Такую особенность легко объяснял:
– Надо знать, что дьяволу продавать.
– Душу? – выдыхал кто-то из слушателей.
– Ага, душу, – передразнивал его тогда дед Трохим. – Печенку, сынку! Печенку!
– Погодь, деда, так ты и дьявола видел?
– Да как тебя, хлопчик!
– Ну, расскажи, расскажи! – И начиналась бесконечная байка. У всех глаза горели, а дед Трохим знай посмеивался в усы.
– Да брешишь ты все, диду! – не выдерживал кто-то из сильно захмелевших гостей за столом. На него шикали, били локтями, наступали на ноги, пытаясь всячески заставить умолкнуть и не обидеть старика. Но тот не сердился, наоборот, смеялся еще больше, приговаривая:
– Брешут собаки у калитки. А я правду балакую. Не веришь? Поди да проверь!
Шагая к майдану, некоторые из стариков держали в руках резные батоги, опираясь на них при ходьбе. Солнце разогрело воздух, щедро заливая своими лучами станицу Мартанскую и ее окрестности. Отяжелевшие от нектара пчелы, жужжа, летели к ульям, возвращаясь от луговых цветов. Пахло медом и разнотравьем.
– А вот ты внуков своих считал, Трохим?
– Внуков-то? А зачем? – Казак даже сбился с неспешного шага.
– А я считал! Восемь у меня их! То-то! Важнее меня, выходит, никого нет. Буду я вами верховодить в новом году.
– Тю, дывись, какой важный, – протянул дед Трохим, – да я внуками считаю всех в станице, кто меня дедом кличет. Вот то количество так количество!
– Так уж и всех?
– А чего? Может, яка стара бабка открыла правду своим детям, а те своим. Так вот внуками и обрастаешь, – назидательно проговорил старик, пряча очередную лукавую улыбку в усах и бороде.
Против такого и возразить нечего. Вздыхали спорщики. Снова уделал их Трохим.
Несмотря на духоту, никто из стариков не снял черкески или папахи. Уважению к одежде казаки учились с детства. Как повелось по традиции и передавалось поколениями.
Одежду они воспринимали как вторую кожу тела и всегда содержали в чистоте, не позволяя себе никогда носить чужую одежду. Папаху же снимали вообще в редких случаях: в церкви, дома и перед сватовством, когда молодой казак бросал папаху в палисад своей суженой. И если казачка выносила папаху и отдавала в руки казаку, то свадьбе быть.
Взбивая подошвами своих мягких ичиг дорожную пыль, старики размеренным шагом, как и подобает людям их возраста, приближались к станице. Пыль оседала на передах и холявах их сапог. Батоги негромко, в такт шагам, стукали по станичному шляху. Вот и первые хаты. Старики остановились для небольшой передышки. Несмотря на почтенный возраст, они были еще достаточно крепки. Их глаза все еще по-молодецки искрились, а во взглядах таились честь и отвага. Со стороны они были похожи на те несгибаемые, крепкие раины, что росли вдоль красного шляха – центральной улицы станицы.
– Туман яром, туман долыною… – донеслось до слуха стариков. Мимо них на длинной арбе, запряженной двойкой лошадей, проехали несколько казачек. Их головы и лица покрывали кутолки. Платок этот казачки повязывали специально для полевых работ, закрывая голову и лицо, так что оставалась лишь узкая полоска для глаз. Тем самым уберегая себя от обилия южного солнца и пыльного ветра. Через свободную, узкую полоску ку-толки можно было разглядеть искрящийся, с нотками строгости, дерзкий и колющий взгляд. Как говорили казаки, жоглый погляд.
«А глаза казачек. Что это за глаза! Они словно большие вишни, с жарким огоньком бездонной души. – Дед Трохим зажмурился, вихрем уносясь в беспокойную молодость. – Такие женщины поистине могли остановить не только коня на ходу, но и добрую сотню басурман, что случалось в истории казачьего народа не раз».
На плечах казачек, пока казаки были заняты военным походом, лежало все хозяйство. Не только свое личное, но и общее, станичное. Вот и сейчас, трясясь в арбе и тихо напевая старинную казачью песню, казачки держали путь к станичной бахче[29]. На летней жаре арбузы быстро наливались спелостью. Нужно было прибирать, чтобы урожай не пропал.
– Прыхыльно спивають, – заметил дед Трохим под одобрительное кивание остальных стариков, крутя по-молодецки седые усы. Даже батог захотелось в высокий бурьян закинуть, но лишь распрямился, расправив плечи.
– Внученьки, – зацокал Егорыч одобрительно языком. И куда сонливость девалась? Ведь два дня молчал! И не вздыхал даже, а тут расцвел и отмер. Старик-балагурщик посмотрел на долговязого друга детства и хмыкнул, увидев, как тот утирает скупую слезу радости.
– Здорово живете, бабоньки! Кудысь поспешаете? – поприветствовал Трохим казачек.
– Слава богу, дидо! И вам того же! До бахчи идэмо. Кавуны поспели. Трэба збирати, – ответила правящая конями Аксинья Шелест.
– Вот то дило!
– Бог в помощь, красавицы! – дед Трохим по-молодецки подмигнул Аксинии – оно и понятно, война войной, а про бабонек забывать нельзя. Шелест, не удержавшись, прыснула от смеха, покачала головой и крутанула конец длинных вожжей, пугая лошадь, а заодно и шальные мысли деда.
– И вам не хворать, дидочки.
– Аж кровь забурлила, – признался старик-балагур сотоварищам, когда подвода отъехала, скрипя колесами. – Полвека скинул сразу.
– Да шо там полвека! Как заново родился! – Егорыч попытался присеть, но передумал. Снова тяжело вздохнул. Трохим не дал скучать, застучал батогом, привлекая внимание:
– Сейчас еще заспиваем в теньке, забудешь все печали.
– Казачек наших краше нэма, поэтому и забурлила. Кудыть там хохлошкам! И вытрындыкувать горазды, и работать добре, – подхватил сосед деда Трохима по улице Гаврило Кушнаренко, худой старик с окладистой бородой по пояс. На солнце под длинными выбеленными волосами на груди поблескивали серебряные старинные медали. Первый герой станицы – никто такого количества больше не имел.
– То так, – важно согласился Егорыч, степенно дубовой палкой ковыряясь в пыли шляха. – Но, кажись, бабка твоя, первая жена Филимона, турчанкой была? Ась?!
Кушаренко грозно глянул из-под ветвистых бровей:
– Не турчанкой! С Персии ее дед привез, с похода дальнего. Любил сильно.
– Мабудь, от той любви она и умерла? – подсказал дед Трохим, скрывая хитрую улыбку и ладошкой оглаживая бороду.
– То дело прошлое и нам скрытое. Девки же наши станичные не чураются мантулыть[30], работая и за себя, и за нас, казаков. И, даже ухайдакавшись, не помышлют сваландать[31]. Крепкий тыл нам, казакам. Вот про шо я. Храни их Бог.
– Добрэ гутаришь, шабэр[32]. Без казачки казак – сирота, – согласился дед Трохим, кивая, в мыслях уже режа кавун сладкий, принесенный с погреба. Вздохнул печально.
И остальные старики, думая также каждый о своем, смотря вслед удаляющейся арбе с казачками, одобрительно закивали седыми головами, покрытыми черными длинношерстными папахами.
Егорыч внимательно посмотрел на Кушаренко:
– А я слыхал, что дед твой тайком отвез ее обратно в Турляндию.
– Да с Персии она была! – в сердцах выкрикнул дед Гаврило.
– Что дед твой так ее любил, что сердце его сжималось, когда он смотрел, как она мучается, тоскуя по Турляндии своей. Вот и отвез. Так старики в то время гутарили.
– Так с Персии ж, – задохнулся в негодовании Кушаренко. Дед Трохим похлопал его по рукаву успокаивающе.
– Глуховат наш Егорыч на ухо, не злись, Гаврило. Бомбардиром же был. Забыл, что ли?
– Кто глуховат? О ком вы? – вскинулся Егорыч, весь подбираясь и беспокоясь. – Никак ты, Трохим, заплохел?
– Хай им грэць[33]! Не дождетесь!
Передохнув, старики потепали дальше. Летний зной одолевал, а на майдане, усаженном тополями, было где укрыться от полуденного солнца. Высоченные раины давали обильную тень, и под ними, на завалинках, можно было отдохнуть и вдоволь наговориться, благо новостей хватало.
Майдан[34] пустовал. Казаки были в походе, казачки работали. Ватага малых казачат, сгуртовавшись[35], играли в чижа. Водил Сашко Молибога – внук Трохимова баджанаха[36] Парфентия Молибога. Он ловко подбрасывал оцупок[37] и ударял по нему батогом[38], не оставляя шанса своим товарищам поймать деревянный брусок. Улочка наполнялась звонкими криками ребятни.
Старики расселись на завалинке, утирая влажные от пота лбы.
– Сашко! – позвал внука Молибога дед Трохим. – Иди сюда. Драголюбчик[39], будь ласка[40], принеси холодного квасу.
Сашко без тени сожаления побежал домой выполнять просьбу деда Трохима. Бросив по пути игравшим товарищам:
– Грайтэ покамэст без мэнэ. Я швыдко[41].
Старики ж тем временем завели разговор о событии, всколыхнувшем мирную жизнь станицы.
– Як там хлопцы наши? Чи дошлы, чи ни? – задумчиво произнес Гаврило Кушнаренко, оглаживая бороду.
– Гарны казаки повырастали. Добрые, – вставился Егорыч.
– Воны ж усе рослы на глазах станицы – не посрамят, – протянул дед Трохим.
– То так. Хотя и всэ у них и думкы и отвага и булгачить добре могут, и в плавнях як в хате ридной, або молодые еще, не стреляные. Вот и турбуюсь за них, – продолжал дед Кушнаренко и запечалился, глаза заслезились.
– Нелякайся[42], шабэр[43], – глубоко вздохнув, ответил дед Трохим. —Конь не выдаст, варнак[44] не съест.
– То так, – согласился Гаврило, – но тревожно мне на душе. Ноет подлюга.
Слово за слово, разговорились старики.
Вспомнили свою лихую молодость. Как хамыляли[45] по пластам в плавнях, как били черкеса, наказывая за безграничную наглость, как несли нелегкую службу на чужбине, как дневали и ночевали в залогах и на пикетах, охраняя покой родной земли. У каждого из них было что вспомнить. Не торопясь, гутарили видавшие виды, но все еще крепкие воины. Казаки рождались на седлах, на них же и уходили в мир иной. У каждого из стариков среди ушедших в поход казаков был родственник. Сын, внук, брат. Да что там мудрствовать лукаво. Каждый из станичников был другому побратимом. Не один пуд соли съели они в делах ратных. И радость, и печаль делили поровну на всех. И если журились-сумувались[46], то всем миром, станишно. Ну а если уж вытрындыкувать[47], то также всей станицей.
Сашко принес ведро холодного квасу и пиньдюрку[48]. Разговор пошел веселее. Вспомнили за старину.
Дед Трохим, осушив пиньдюрку освежающего домашнего кваса, отер усы и привычно запел тихим зычным голосом:
Ой, тысяча семьсот девяносто першому року,
Ой, прийшов указ вид нашей царыцы
с Петрограду городу,
Ой, шоб пан Чапыга, ще пан Головатый
Збирав свое вийско, вийско Запорижьско
тай пидвинув на Кубаню,
Ой, буватэ здоровы вы, Днепривство наше,
Ой, бувайтэ здоровы вы, курэни наши,
вам тут без нас развалывся,
А мы будэм пыти, пыти ще гуляти.
Распроклятых басурманив
По горам-скалам гонять,
по горам-скалам гоняти.
Гордо звучала старинная песня, которую пели пращуры черноморцев – запорожские казаки, была она своеобразным напоминанием о лыхых годынах, выпавших на долю славных запорожцев, которых насильственно лишили родной земли. Но не лишили природной гордости, чести, свободы. Эта свобода вольных детей Запорижьского степу словно искра поселялась в душе каждого новорожденного черноморского казака и разгоралась ярким огнем в ту пору, когда подпарубки становились казаками.
– Добрая писня. Правда в ей. Козакы, шо мы, шо диды-прадеды наши, як та кость у горле царям тай владе их поперед булы, – сказал с нотками недовольства в голосе дед Гаврило.
– Правда, – согласился Егорыч. – Так у козакив по паланкам зэмлю ж Катырына одибрала тай роздарыла своим фаворитам, колонистам немцям, сербам. Черноморському вийску далы зэмли на Бугу. Там им було мало. Ну и рышылы идты у Чорноморию.
– Та хай ей грэць, тий Катьке з ее фаворитами! Да и усим иншим правителям! Козакы лишь Богу кланялись та атаманов слухали. Добрый козаче баче, где атаман скаче, – в сердцах выпалил дед Трохим, хмурясь.
– Правда твоя, Трохим. Плакать не смею, сльоз не мае, а журиться не велено, – заметил шабэр Трохима Кушнаренко.
– Не сумувайтесь, козакы. Собором черта наши предки бороли, да и мы поборем. По правде и сила. А правда на нашей стороне, – сказал молчавший доселе Иван Тонконог, самый старший из всех станичных стариков. В спор он до этого не вступал, наблюдая, как тешатся «молодые», но тут разговор тронул за живое.
– Оттож, Иванко. Бог не без милости, казак не без щастя, – вставил свое слово дед Трохим и подытожил: – Куда казака доля ни закине, все будэ казак. Ежели за правду горой, то и люди за ним. Коли все громадою дохнути, то и панятко сдохне. А кто от товариства отстане, нехай от того шкура отстане.
Повздыхали старики за старое, за Днипривство дидовское да за указы царыцы москальской. Выпили еще кваску, передавая друг другу пиньдюрку, да и замолчали в своих думах.
Жила еще в сегодняшних черноморцах душа запорожская, душа вольная. Суховеем гретая, ковылем седым ласканная, в котлубанях степных купанная. Душа свободная. Не покорившаяся ни бусурманам, ни царям. Служили лишь Богу да Сечи родной.
Сечь была основана на днепровском острове Хортица волынским князем Байда Вишневецким в тысяча пятьсот пятьдесят третьем году и стала мощной военной организацией, настоящей казацкой республикой во главе с Сече-вой Радой и своим уставом – Уставом Запорожской Сечи.
Сечь защищала южные рубежи Российской империи и особенно нужна была из-за набегов опасных соседей – крымских татар и польско-литовских шляхтичей.
«Облачусь пеленой Христа, кожа моя – панцирь железный, кровь – руда крепкая, кость – меч булатный, быстрее стрелы, зорче сокола, броня на меня, Господь во мне. Аминь!» – молитва запорожских казаков, которую они читали перед тяжелыми битвами.
Когда крымским татарам был дан достойный отпор, их набеги прекратились. Крымское ханство было полностью разгромлено, Екатерина II решила переселить казаков на Кубань. Это было одной из трагических страниц в истории казачества. Третьего июня тысяча семьсот семьдесят пятого года указом императрицы Запорожское войско было ликвидировано.
Кошевой атаман Петр Калнышевский был заточен в монастырь, судья Павел Головатый и есаул Сутыка взяты под стражу и отправлены в ссылку. Началось насильственное переселение казаков. Судьба Сечи была предрешена. Часть запорожцев после уничтожения Сечи бежала в Турцию, создав там Задунайскую Сечь, просуществовавшую до тысяча восемьсот двадцать восьмого года.
Территориальная политика Российской империи приобрела ярко выраженную тенденцию к закреплению приобретенных земель путем создания на них мощных опорных пунктов, крепостей и укрепленных линий. После присоединения Правобережной Кубани к России началось планомерное заселение края казаками.
Военная казачья колонизация была испытанным средством, применявшимся имперским правительством при занятии и освоении новых территорий. Российская империя без особого стеснения использовала казаков в своих целях. Формирование Кубанского казачьего войска после ликвидации колыбели запорожских казаков – Сечи, шло не только насильственным переселением запорожцев на новые земли, но и оказачиванием малороссийских и русских крестьян.
Чего не могли не только понять, но и принять казаки, к тому же всегда негативно относившиеся к иногородним, называя их мугарями, гамсэлами, кацапами. «Казака мати родила, мужика – женка, а чернеца – паниматка».
Исходными этноопределяющими кубанского казачества выступили два компонента: русский и украинский. Но черноморцы, бывшие запорожцы, говорили: «Мы пэрэвэртни. И не совсэм русские, и не совсэм украинцы, но и то и другое вместе».
Черноморцы, как и их славные предки запорожцы, часто переживали одну пору невзгод за другой. И пережили они только благодаря духу единства, проникавшего в казачью среду. И как ни тяжело казакам было бросать уже насиженные забугские места, но они предпочитали лучше совсем переселиться на Кубань, лишь бы сохранить свой старинный казачий уряд. «Что будет, то будет, а будет то, что Бог даст», – порешила войсковая рада. Но и на новых землях черноморцы старались соблюдать уклад сечевой жизни. Это виделось во всем – и в облике станиц, и в облике самих черноморцев.
– «Казаку не втекти вид Сичи. Наш Луг – батько, а Сичь – мати. От де трэба помирати», поговаривали в старину деды наши, – поправляя папаху, сказал дед Трохим. Сказал и запел медленно, протяжно:
Казак полыночку рвал да в огоне чек он клал.
В огоне чек он клал да все растапливал.
Свои раны с молитвой да перевязывал.
«Уж вы, раны мои, да раны порванные,
Раны кровью залиты да на земле турецкой».
Перед смертью он и коню наказывал:
«Уж конь мой, конь, товарищ мой,
Ты беги ей-ка, мой конь, ой да не стрелой, а домой.
Ты скажи-ка, мой конь, да что остался с другой.
Поженила меня да пуля быстрая.
Повенчала меня да сабля вострая.
А постель-ка – да мать сыра земля.
А подушка у меня – да зеленая трава.
Одеяло мое – да небо синее».
Петь дед Трохим умел очень красиво. Окромя этого одарил Господь его талантом стихи да байки складывать. Но не до них было сейчас. Слушали старики песню да за станичников, в поход на басурман[49] ушедших, думали. Неспокойно было на сердцах у славных вояк. Хотя и привычным делом было черкеса воевать, но каждый раз, провожая казаков, прощались, кубыть в последний раз виделись.
Такая уж традиция зародилась у этих вольных воинов в незапамятные времена. «Станичники казаков снаряжают, что в могилу провожают». Казачья служба полна неожиданностей и реальной опасности. Никто не знал, вернется ли казак из похода или душа его к Господу отлетит в станицы небесные.
– Сашко, – снова позвал дед Трохим казачонка, – слетай-ка, драголюбчик, до мамки, хай нас, стариков, чихирьком[50] побалует. Зажурылысь[51] мы часом.
Сашко не стал кондрычиться[52], а как кубаристый байбак[53] побежал до хаты и уже через минуту принес небольшую макитэрку[54], наполенную светло-красным молодым вином.
– Мамка вам, дидо, «на здравие!» передала, – весело крикнул Сашко и умчался вновь гонять чижа с другими казачатами.
Стариков в станице уважали. Их просьба, совет, наказ всегда исполнялись безоговорочно. Это была вековая традиция.
Уважение к старшему прививалось в семье с ранних лет. Дети знали, кто из них в отношении кого старше. Старшинство испокон веков являлось жизненным укладом казачьей семьи и естественной необходимостью повседневного быта, что скрепляло семейные и родственные узы и помогало в формировании характера, которого требовали условия казачьей жизни.
Все в станице от мала до велика отдавали старикам дань уважения к прожитым годам, перенесенным невзгодам, казачьей доле, наступающей немочи и неспособности постоять за себя. «Перед лицом седого вставай, почитай лицо старца и бойся Бога своего».
– Будьмо, казаки! – сказал дед Трохим, отпивая хмельного чихиря из макитэрки и передавая братину дальше.
Слегка захмелев, повеселели диды.
– Трохим, шабэр мий драголюбий, ты ж гарный спивак. Дай так, шоб было по-нашему, по-козацьки, прыхыльно! – брякнул Гаврило Кушнаренко, ногой притопывая. Деда Трохима два раза просить не пристало. Выпрямив спину и блеснув своим орлиным взглядом, он тут же запел:
Ой на гори тай женци жнуть,
А попид горою яром-долиною казаки йдуть
Гей долиною, гей широкою казаки йдуть!
Попереду Дорошенко веде своє вийсько,
Вийсько запоризьке хорошенько,
Гей долиною, гей широкою хорошенько!
Посереду пан хоpунжий, пид ним кониченько,
Пид ним воpоненький сильно дужий,
Гей долиною гей широкою сильно дужий!
А позаду Сагайдачний, що проминяв жинку
На тютюн та люльку, необачний,
Гей долиною, гей широкою, необачний!
Гей вернися, Сагайдачний,
Візьми свою жинку, виддай тютюн-люльку, необачний,
Гей долиною гей широкою, необачний!
З жинкою в походи не возиться,
А тютюн та люлька казаку в дорози знадобиться!
Гей долиною, гей широкою, знадобиться!
Гей хто в лиси отзовися,
Та викришем вогню, та затягнем люльку, не журися!
Гей долиною, гей широкою, не журися!
Согнали старики грусть-кручину с души. Побалакали за свою лихую казацкую молодость. Словно вновь оказались верхом на боевых конях и с пиками наперевес наметом шли своей знаменитой казачьей лавой на врага. Из огня да в полымя и обратно. Такова суровая, но вольная жизнь казаков. Детей привольной степи.
Солнце катилось к вершинам дальних гор, сменяя полуденный зной на приятную легкую прохладу приближающегося вечера. Старики стали прощаться и расходиться по своим хатам. Станица продолжала жить своей размеренной жизнью. «Казак живэ не тем, шо е, а тем, шо будэ».
Марийка не спешила покинуть бричку – легкую конную повозку, использовавшуюся для перевозки людей и грузов. Кони, кровь чуя, фыркали, переступали с ноги на ногу, но с места не сдвигались – приучены, – оставаясь в тени деревьев. Кузьмич, восседая на кожаном сиденье, горбился и трубку курил, не прогоняя. Взгляд казака цепко осматривал местность, и хоть закончилось все давно, просчитывал он чужую засаду, обдумывал действия.
Вон там, под деревом, где сейчас люди толпились, и началось все. Как в подтверждение, кто-то из баб заголосил, и два дюжих примака, подхватив с двух сторон окровавленное тело в исподнем, поволокли убиенного к телеге.
«Михайло», – подумал Кузьмич и затянулся, щурясь от едкого дыма. Кони снова заволновались, и бричка дернулась, но не сдвинулась с места. «Отпел, значит, свое. И за парубками не уследил». Не было злости и гнева в мыслях простых. Смотрел казак на мостки, на корзины перевернутые. Не видел белья, но не удивился, и уплыть могло, и черкесы могли забрать.
– А Марфа-то не уплыла, – вслух сказал Кузьмич. И Марийка сжалась вся, боясь лишний раз пошевелиться и напомнить, что дочка хозяйская плавать не умела.
Бабы снова заголосили, найдя в жухлой траве очередного порубленного парубка. Не удалось абрекам и этого в полын взять, Кузьмич понимающе кивнул: пластуны в плен не сдаются, в каком бы возрасте ни находились.