Родилась в Челябинске 2 сентября 1956 года. Детство Натальи прошло в Узбекистане в городе Каган. Училась на филологическом факультете Донецкого государственного университета и закончила его в 1978 году, по окончанию до 1979 года работала в селе Терны Краснолиманского района Донецкой области учителем русского языка и литературы. С 1979 года в течение двадцати лет работала библиотекарем в Донецкой областной детской библиотеке имени Кирова. Первый сборник стихов «Прикосновение» вышел в 1981 году в издательстве «Донбасс «с предисловием Евгения Евтушенко. В дальнейшем выпустила поэтические сборники «От сердца к сердцу», «Лекарство от любви», «Поэмы», «Птичка Божия». Умерла 15 августа 2009 года. В 2013 году в донецком издательстве БВЛ вышла книга Н. Хаткиной «Стихи и поэмы». Составитель, Вениамин Белявский, любезно разрешил взять некоторые стихи из этой книги для нашей антологии.
Осень, не помню, в каком мы родстве,
так измотал меня этот проклятый
год, что уже непонятны, невнятны
хрипы и всхлипы в сентябрьской листве.
Осень, ведь было же что-то в крови —
общее чувство свободы и меры,
что потеряла, пойдя на галеры
рабского счастья твердить о любви.
Не унижай меня больше, любовь!
Только ты в сути своей униженье,
вольной когда-то души пораженье —
рядом с другим не остаться собой.
Не подходи ко мне больше! Пора
жить, не калечась и не калеча.
Осень кладет мне ладони на плечи.
Я вспоминаю: ей имя – сестра.
Выйду из дому в мороз.
Ветер с налету облапит,
тело продует насквозь,
душу вчистую ограбит.
Ветер, хоть что-то оставь
мне в эту ночь ледяную.
Память оставил – кристалл,
впаянный в клетку грудную.
Знать бы, куда поверну,
где я, откуда и кто я?
Помню лишь зиму одну
жизни, прожитой не мною.
С кем же я лето пропела?
Ветер толкает – пустяк!
Вот он забрался под перья —
в полый мой птичий костяк.
Птицами были мы в детстве
до человечьей судьбы:
холод и голод – и бедствуй,
мерзлую землю долби.
Как же теперь возвратиться,
как мне добраться домой?
Так и останешься птицей,
вмерзнешь в кристалл ледяной.
Над сорной сурепкой окраин,
что щедро нас цветом дарила,
над крышами старых сараев
шпана городская царила.
Над пустошью пристанционной —
не суйся! – схлопочешь по рылу,
над черным чумным терриконом
шпана городская парила.
От школы давно уж отстали,
глядели на всех исподлобья,
и что-то в них было от стаи
шакальей – голодной и злобной.
Вслед женщинам нагло свистали,
плевали на наши приличья.
И что-то в них было от стаи —
летящей, курлычущей, птичьей.
К окрестным садам беспощадны,
худы – до скелетного хруста.
Кричали им: «Будьте неладны!»,
грозились: «А чтоб тебе пусто!»
По-галочьи были всеядны,
презрительны были, безродны.
О как они были неладны!
И как они были свободны!
Окраине поэзии – хвала.
Она к себе с базара и вокзала
безвестных стихотворцев приняла
и с городской окраиной совпала.
Вульгарная помада на губах.
Слегка согнувшись под привычным грузом
авоськи, как и все – в очередях
стоит ее обшарпанная муза.
И что-то шепчет, словно из молитв.
Когда ее бранят или толкают,
в ее душе вибрирует верлибр.
Бедняжка ничего не замечает.
Она сюда за поводом для слез
перебралась – и навсегда застряла
среди убогих флигелей вразброс
бродячих псов и ржавого металла.
Знать, на роду написано – жалеть,
смотреть, как под дождями мокнет глина,
и слушать, как в осеннюю мокреть
окраины играет окарина.
Этот воздух, как соты, – сквозной,
точки света и теней зигзаги,
точно кто безнадежно больной
тешит душеньку – вывесил флаги.
Лист прозрачной ладошкою машет
и, кружась, привстает на носки.
Это музыка плачет и пляшет,
отводя от последней тоски.
Замиранье – и трепет сердечный,
задыханье и трепет – такой,
точно кто, безнадежно беспечный,
отмахнулся от смерти рукой.
Беспечальна – на ней благодать,
бескорыстна, безмерна, бесплотна,
это – музыка. С ней – пропадать.
Ни на что она больше не годна.
Только сделаем шаг за ворота:
– Милый мой, мы оставили что-то,
не вернуться ль за тем, что осталось?
– Верно, глупость какая-то, малость,
из журнала на стенке картинка…
– Или нашей судьбы половинка,
четвертушка, осьмушка – не знаю,
может быть, даже тридцать вторая.
Но с тобой мы на каждом привале
что-нибудь невзначай забывали.
Вот забыли, как молоды были —
и любовь по углам растеряли.
Два голубя – сизый и белый —
сидят на моем рукаве.
Как странно: рассыпался камень,
и дерево черви сожрали,
и ржа источила железо
и лживое сердце твое.
А ветер-бродяга – остался,
а бабочка – не улетела,
а голуби – сизый и белый —
сидят на моем рукаве.
Мой август кудрявый, пора нам
с асфальта на время сойти.
Позволим нахальным бурьяном
ученым мозгам зарасти.
Приляг на поляне нагретой
и руки привольно раскинь —
в ленивых извилинах лета
цветет луговая латынь.
И стебель мне щеку щекочет,
и жизнь копошится в траве,
и только кузнечик стрекочет
в зеленой моей голове.
Снова, мама, ты в печали,
снова, мама, я в бреду.
Что ли, мама, выпьем чаю
или водки на меду.
Выпьем, бедная подружка,
выпьем, почему бы нет?
Вот подарочная кружка —
из Америки привет.
Мы смешаем все привычки,
мы разделим боль и страх
и, как старые сестрички,
отразимся в зеркалах.
Впятером, вшестером, всемером
мы на кухне за тесным столом
пили чай. Мы друг друга любили.
А часы, что за нами следили,
били полночь – и тут же рассвет.
Но казалось, что Времени – нет.
Вдруг, заплакав, воскликнула я:
– Эти чашки не смеют разбиться!
Эти милые пальцы и лица
раствориться не могут во мраке.
Слышишь? Мы никогда не умрем!
Впятером, вшестером, всемером,
наши дети и наши друзья,
наши кошки и наши собаки.
Приемщица стеклопосуды,
подруга поэта Вийона,
как тусклы твои изумруды!
Прими к ним два фауст-патрона
и восемь бутылок от пива.
Прекрасная наша Елена,
о, как же ты нетороплива,
подруга хмельного Верлена.
Брезглива ко всякому блуду,
ты смотришь стеклянно и прямо.
Приемщица стеклопосуды,
подруга Омара Хайяма.
Распутные эти поэты —
такой тривиальный набор! —
бухнули и канули в Лету,
с похмелья стенающий хор.
А ты нам досталась, как чудо,
нездешняя птица Гаруда,
приемщица стеклопосуды
с лицом молодого Иуды
Приемщица стеклопосуды
решила выучить иврит,
чтобы потом рвануть отсюда.
Пускай огнем оно горит!
Пускай горит оно толпою,
трясущееся с перепою,
в дыму дешевых сигарет —
и вечный бой, и тары нет!
И так она взялась за дело,
что вскоре был покинут дом.
А за спиной ее горело,
горело голубым огнем.
Бродя, мы бражничали меж
лесов и меловых полос,
и нас сопровождал кортеж
из пьяных бабочек и ос.
И мелкий мотылек-сатир
у ног в траве устроил пир,
над сладкой каплею трудясь,
следя за нами парой глаз
в вершинах треугольных крыл.
Цыганский табор нас делил.
Лизали с пальцев, пили с губ
под гуд своих дикарских труб.
Выпутывались из волос,
медовую тянули нить…
Под вечер солнце набралось
и стало голову клонить
все ниже – как хмельной Силен,
как ты – на холм моих колен.
Очнулась уже в декабре.
А в памяти все завивался
вьюнок царскосельского вальса,
и тоненько шпоры звенели.
Взлетели – и пали метели.
Очнулась на черном дворе.
Все выю повинную гну я,
бочком норовлю, стороной.
Все жизнь вспоминаю иную,
хотя и не знаю иной.
Огонь высекали подковки,
подруги все были бесовки,
и я заводила игру.
Царицей была на пиру…
Очнулась в дешевой столовке.