Иду ромашковою тропкой,
где раньше волны мох лизали.
Мне вслед коровы смотрят кротко
своими добрыми глазами.
Я был три месяца прикован
к постели, смерти бросив вызов.
Как Бог-страдалец на иконах,
я, вероятно, так же высох.
Не помогли пенициллины —
несла дежурство за спиною
старуха-смерть, но исцелило
лекарство верное, парное.
И вот идеёт оно лугами,
жует, хвостом от скуки машет.
И связь такая между нами,
как у пчелы и у ромашек.
* * *
Тот город прекрасен и юн – достался он мне задарма.
Как тысячи маленьких лун, желтеет на ветках хурма.
Не слышно ликующих птах… Судьба, ты отъезд мой отсрочь,
пока приютилась в ветвях, как ласточка, гибкая ночь.
Пока в том примолкшем саду, где зреет осенняя грусть,
как будто кого-то я жду
и знаю: уже не дождусь.
Есть такие поезда
* * *
Огней и бликов чехарда,
стоянка – пять минут.
Но есть такие поезда,
которые не ждут.
Они идут все дни в году,
их график напряжён.
Чуть зазевался – на ходу
уже не сесть в вагон.
Большой привет! Гремит состав,
и остаешься ты,
еще совсем не осознав
своей большой беды.
Беда! Пусть дни забот полны,
ты проигрался в дым:
в тебе засел синдром вины
перед собой самим.
Но эту жизнь ты выбрал сам,
себе назначив суд.
Как будто жил ты по часам,
что вечно отстают.
* * *
Бродил по городу чудак
с посеребрённым чубом,
шел не спеша, любой пустяк
ему казался чудом.
Глядел тот парень на закат,
на леса гребень редкий,
где красногрудый музыкант
усердствовал на ветке.
Боясь разбить, он в руки брал
зимы стеклопосуду,
и проявление добра
он чувствовал повсюду:
в карасьем профиле моста,
в реке, пристывшей малость.
Как сахар в чае, доброта
в природе растворялась.
* * *
Был пианист уже изрядно лыс
и аскетичен, как индийский йог.
Он выходил бочком из-за кулис —
зал еле-еле сдерживал смешок.
И медленно мелодия плыла,
как облака: за слоем – новый слой,
прозрачна, удивительно-светла,
как сад, омытый солнечной водой.
И не было печалей и обид,
и пробирала, как в ознобе, дрожь.
…А фрак на нем рогожею висит.
Нисколько на артиста не похож.
* * *
Еще вчера, дождем секом,
был мир открыт ветрам,
а нынче – звёзды косяком,
как будто нерест там.
Стою. Еще на костылях.
Уже могу стоять.
И отступают тлен и страх,
и я живу опять!
И то, что было, все в дыму:
разлуки и любовь.
И я стою и не пойму,
что я родился вновь.
* * *
Так же птицы осанну пели
изо всей своей птичьей силы.
Мир был молод. Еще Помпеи
мертвым пеплом не заносило.
Ты спускалась лианой гибкой,
в мгле вечерней видна нерезко.
Но доверчивую улыбку
навсегда сохранила фреска.
Платье – словно вчера надела,
та же легкая хмарь на небе…
Как ошибся я! Что наделал!
Двадцать с лишним веков здесь не был.
Юный ветер над миром реет,
он в музейные рвется холлы…
Между нами, как пропасть, время,
беспредельный, безбрежный холод.
Словно я услыхал случайно,
забывая, что жить мне мало,
эхо тысячелетней тайны,
что так долго не умирало.
* * *
Борису Полякову
Коммунальный оазис в пустыне асфальта…
Здесь в прохладе, сменившей полуденный зной,
извлекала игла из пластинки контральто
безнадёжно забытой певицы одной.
Молодела мелодия, и на паркете,
сняв обувку, стараясь из всех своих сил,
танцевали прилежно серьезные дети,
и товарищ мой гулко о чем-то басил.
Я смотрел на детей, на их робкий румянец,
позабыв, что совсем от жары изнемог,
и пленял меня их зажигательный танец,
что балетным канонам ответить не мог.
А певица все пела. И было мне жалко,
я боялся: неужто случится вот-вот —
скажет властно папаша, довольно, мол, жарко,
и священное действо навеки прервёт.
Я молил про себя: «Ну, еще хоть десяток,
только десять коротких секунд волшебства!»,
и планировал с неба весёлый десантник —
жёлтый лист, и робела другая листва.
…Мы – как листья. Летим мы без автопилота.
Всех нас прочно забудут, настанет наш час.
Лишь бы танец листвы, лишь бы счастье полёта
повторились еще – это память о нас.
* * *
Зацветают паслёны.
Столько зрячих ветвей
над щемяще-зелёной
стороною твоей.
Моют резкие реки
берегов керамзит…
Ты запомнишь навеки
этот краткий визит
к травам чистым и рослым,
к тыну, где коновязь.
В том общении с прошлым
есть и с будущим связь.
* * *
– Останься!
Но поезд трогает,
перроны бегут назад.
Не надо смотреть так строго:
тебя выдают глаза.
Читаю я в них: «Ну что же
уставился, как баран?
Еще не поздно, Сережа,
в вагоне сорвать стоп-кран.
Ещё твой путь неопознан,
он пройден всего на треть.
Еще ничего не поздно —
даже и умереть…».
А я, на подножке стоя,
от смерти не жду вестей,
раздавленный пустотою
бессмысленных скоростей.
* * *
– Как имя твое, скажи мне?
– Но тут ни при чем слова —
тут голос задиры-грома,
апрельская синева,
капель, что дырявит вёдра,
оживший от спячки дом
и радостная собака,
виляющая хвостом.
И ночь. И вздыхают клены,
друг друга нежно обвив…
Наречье лесов и ветра,
горячий язык любви.
* * *
Журавли подают сигнал.
Завтра, видно, дождик польёт.
Навсегда, прошу, навсегда
ты запомни этот полет!
Этот сумрак, что загустел,
по уступам сырым скользя,
эту грусть расставанья с тем,
что уже повторить нельзя.
Будет тихая смена дней,
будет мир всё так же велик,
но становится он бедней
на один журавлиный крик.
* * *
Не слышно здесь гомона чаек,
затылок замшел валуна.
Как лёгкую лодку, качает
арбузную корку волна.
Весь берег народом запружен,
здесь яростных жаждут лучей,
забыв про обед и про ужин
и все наставленья врачей,
теснятся в кафе среди чада,
где разве что мухи не мрут,
следя, чтоб любимое чадо
с ладоней оттёрло мазут…
Наверно, здесь многим не мило,
не нравятся пляж и вода,
и все же какая-то сила
людей направляет сюда.
Зачем? Что влечёт нас с тобою?
Везде хорошо, где нас нет.
Кто скажет? Лишь грохот прибоя,
наверное, знает ответ.
* * *
Я жил предчувствием разлук,
все знал я наперед.
Прощальный в небе сделав круг,
растаял самолёт.
А я стоял, а я смотрел,
лёд каблуком дробя,
и зашагал, как на расстрел,
туда, где нет тебя,
где больше мне покоя нет
в объятьях тишины,
где только память, только след,
лишь боль моей вины.
* * *
Вот и угасло лето, только грустить не надо:
слушайте песни леса, музыку листопада.
Пусть застывают смолы, пусть зазвучит на вербах
звонкое птичье соло в сопровожденье ветра.
Звонче той песни нету. Лес – как турецкий рынок…
Слышишь, поют кларнеты, флейты и окарины?
Лист приземлится грузно, шишки ударят оземь…
Это совсем не грустно, если настала осень.
Эй, трубачи, за дело, чтоб, догоняя лето,
вновь над землей летела
светлая песня эта!
Ты у меня одна
* * *
Белый квадрат стены,
эхо минувших снов.
Желтым серпом луны
скошен недели сноп.
Ходиков мерен ход,
спит опустевший дом.
Самый несчастный тот,
кто одинок вдвоем.
* * *
Цветком хризантемы опять распускается солнце.
Мы бродим, как тени, в тени заходящего лета.
Так, рада отсрочке, на ветках листва остается
до первых дождей, от которых спасения нету.
Длинней стали ночи. Уже не натешиться далью
миров внеземных. Стынет дня неоконченный слепок.
И будут слова коротки, и душить, как рыданья.
И самое главное трудно сказать напоследок.
Зачем же себя мы разлукой, как голодом, морим?
Ведь голубем память в стекло в исступлении бьётся.
И солнце встаёт. Поднимается солнце над морем.
Цветком хризантемы опять распускается солнце.
* * *
Молчанье призрачных высот…
В нем столько горького укора.
И сердце холод обдаёт
непостижимого простора.
Желтком яичницы – закат,
но с ним не радует свиданье:
как будто в том я виноват,
что ждёт Земля похолоданья,
что ветер выстудил жильё,
перечеркнув все краски тушью.
Не равнодушие ль моё
в ответ рождает равнодушье?
.
* * *
Всё смешалось, всё давно смешалось,
всё я в кучу общую свалил —
даже эту мелочную жалость
по словам несказанным своим.
Поменяю шило я на мыло,
будет жизнь – один сплошной вокзал.
Отчего, когда ты говорила,
я тебе ни слова не сказал?
Может, всё б не кончилось разладом?
А теперь – ты, в общем-то, права —
ничего жалеть уже не надо,
только эти хмурые слова.
.
* * *
Пожилая, вся в чёрном, актриса,
ты теперь уже трижды вдова.
Балериною в день бенефиса
отрешённо порхает листва.
Жёлтый день. Чья-то скучная жалость.
Ручеёк обесцвеченных слов.
Что теперь? Никого не осталось —
ни детей, ни друзей, ни врагов.
* * *
Ночь, как агат, черна, нет ни огня.
Ты у меня одна, ты у меня.
Сколько прощала мне горьких обид…
Вижу, как ты в окне плачешь навзрыд.
Вижу сквозь гущу лет твой силуэт,
но возвращенья нет
в то, чего нет.
* * *
Кресалом поздних туч октябрь зарницу высек,
равнины и холмы струей дождя омыв.
И ветер, как орган, звучит в погасших высях
посланником снегов, предвестником зимы.
И этот тихий звук – слабеющий, покорный,
как лист последний, вниз, из сумрака времен
планирует впотьмах на мягкий мох, на корни.
Крик раненой звезды.
Сиротский тихий стон.
* * *
Зима готовится к броску.
Чернеет поредевший сад.
Ты погаси мою тоску,
маэстро неба, снегопад!
Чтоб эта музыка без слов,
небес безгрешное дитя,
плыла из белых облаков,
как шелк, прохладно шелестя.
* * *
В большой пустой квартире,
за спинки стульев взявшись
(не топятся котельные, все батареи – лед),
произнесем вдруг страшные, беззвучные, озябшие
слова, и их значение до сердца не дойдёт.
Как быстро все меняется! Во все души излучины
слова втекали радостью, и каждый верил им.
Стоим. Слегка растерянно. Но, вероятно, к лучшему,
что всё не так случается, как мы того хотим.
Так холодно на улице! Весна – вот удивительно.
Откуда-то из Арктики пришел антициклон.
Но не питай иллюзии: закончен отопительный,
да вот теперь закончился и наш с тобой сезон.
И не ищи тут логики. Осмысливать – излишнее.
С бедой мы расквитаемся, но вот какой ценой?
Разгадка в том, что знали мы, что знали только личное,
одно местоимение из буквы из одной.
Почувствуем, наверное, как время это тянется,
и пусть порой по-первости не обойтись без слёз,
давай хоть для приличия с достоинством расстанемся,
давай с тобой придумаем, что виноват мороз.
* * *
Проходит ночь, и ослепляет день
июньской вакханалией акаций.
Но прошлое спешит за мной, как тень,
с которой мне не суждено расстаться.
Преследует виденьями, дразня,
и их герой то простоват, то сложен,
то он похож порою на меня,
то вроде бы он чуточку моложе.
Всё крутится то странное кино:
вот девочка, что повзрослела рано,
вот женщина, забывшая давно
подробности случайного романа,
вот вечные враги мои, а вот
товарищей рассеянные лица…
Прошу простить на много дней вперед
за то, что с вами не дано проститься.
Спасибо вам. Всё, кажется, прошло.
И я уже давно не протестую.
Возможно, это благо, а не зло,
когда тебя забыли подчистую.
.
* * *
Давно ли ты, смакуя, пожинал
плоды побед, не зная про лишенья?
А нынче вышло так, как не желал,
и вынужден терпеть ты пораженье.
И рядом нет товарищей твоих —
одно безлюдье полуночных улиц.
Они тебя ударили под дых.
Они теперь к врагам переметнулись.
Они уже с насмешкой говорят
о странностях твоих и личной драме,
и, повстречавшись, прячут скользкий взгляд
под темными змеиными очками.
Не стоит их жалеть, себе не лги.
Ты стал для них почти как птеродактиль.
Верны тебе всегда одни враги.
Выходит, враг добрее, чем предатель?
* * *
Прощай, снежный край! Уеду.
По робкому лисьему следу.
В четверг или даже в среду.
Прости меня, непоседу.
Уеду туда, где тесно
среди многорукой рощи.
Разбухшая, словно тесто,
земля там тепла на ощупь.
Там птицы галдят, как дети,
хвалу воздавая маю,
в малиннике там медведи
сердито сучья ломают.
Там сушат на белых срубах
зеленые косы вёсны.
Луна – как серебряный рубль
и горстка монеток – звёзды.
Истратит их ночь к рассвету,
рассыплет дождем в криницы.
За блеск серебристый этот
вовек мне не расплатиться.
Ещё в календарь все мы веруем слепо
* * *
Нечёсан, небрит, неухожен,
я жил там, где галочья стая,
собак и случайных прохожих
своими друзьями считая.
Я слушал внезапные трели
и звезды считал над собою,
открытый, как ветер апреля,
беспечный, как песня прибоя.
Но канули в прошлое годы,
обрёл я надежные путы.
Зачем променял я свободу
на тусклую роскошь уюта?
Визиты. Дежурные речи.
Приёмы. Парадные фраки.
Шарахаются при встрече
знакомые прежде собаки.
А в жизни – какая-то беглость,
и тошно от сытого рая.
И снится веселая бедность
и звездное небо без края.
О шумное братство пернатых,
озёра доверчивой сини,
примите в родные пенаты
усталого блудного сына!
Хмельной от пчелиного гуда,
от встречи с непуганой тайной,
я все на Земле позабуду
от близости этой случайной.
* * *
Водокачка. Улочки кривые.
У подъезда, как всегда, не в духе,
неусыпно, словно часовые,
круглый год дежурили старухи.
Было мне, признаться, не до шуток:
часовые знали все на свете —
с кем пришел, в какое время суток,
даже что завернуто в газете.
Неотрывно следовали тенью,
взглядами буравя, словно шилом,
и в глазах их было осужденье,
если ненароком заносило.
Лучше бы им сляпали сторожку —
не подсуетились домочадцы.
Я готов был прыгать из окошка,
лишь бы только с ними не встречаться.
Но снесли дома по всей округе.
Новостройки. На дорогах – ралли.
И пропали зоркие старухи —
в знак протеста враз поумирали.
Нету вас… Со мною трезвый шурин.
Мы идём. Он еле тащит ноги.
У подъезда больше не дежурят —
не с кем поругаться по дороге.
Черт побрал бы эту жизнь такую!
Выпить не с кем – шурин вшил «торпеду»…
Где же вы, старухи? Я тоскую.
На могилки к вам я не поеду.
* * *
Давно все забыто. Сгорела мечта без огарка.
Живу, как придётся, скукоженный, как запятая.
Но я вспоминаю хрустящую белую гальку.
Зачем – я не знаю. Но все-таки я вспоминаю.
И девочку эту. Зачем я так быстро уехал?
Судьба отвернулась, с лихвой подарила невзгоды.
Но я вспоминаю – и нежности слабое эхо
находит меня через тускло шуршащие годы.
Два-три поцелуя да быстрое рукопожатье
и пляж, что штурмуют весь день современные гунны.
И белое это, пронзительно-белое платье —
как будто из снега и лунного света лагуны.
Не сон ли все это? Я сам сомневаюсь отчасти.
Закрою глаза – и, как ветер, проносится мимо
дыхание моря, дыхание близкого счастья —
всего только миг на будильнике вечного мира.
* * *
Как давно все это было! Захолустный городок,
пыль, горячая от зноя, на обочинах дорог,
три акации, тутовник, шорох тощих тополей,
а под крышей – голубятня, в ней с десяток сизарей.
Вот опять они взлетают – замирает сердце аж.
Это – высшее искусство, это – высший пилотаж:
кувыркание, мельканье серебристых птичьих тел,
и охватывает радость, будто это ты взлетел.
Будто это ввысь рванулись подростковые мечты…
Нет на свете счастья выше ощущенья высоты!
…Как сказать мне этим птицам, и нужны ли тут слова,
что навек не позабуду их уроки мастерства?
Как они, в хмельном азарте не могу умерить прыть,
как они, стремлюсь мечтою я все выше воспарить.
И, как в детстве, – не успеешь даже сосчитать до двух —
от просёлочного ветра вновь захватывает дух.
* * *
Птицы хлынули опять,
города поют и веси.
Им теперь не время спать —
это время новых песен.
Воробей на ветку сел,
пахнет забродившей брагой,
и уже тяжёл и сер
ыхлый снег, набухший влагой.
День встаёт из-за леска,
ярким, ясным светом залит,
и совсем уже близка
наша встреча на вокзале.
И теперь запретов нет
ни на что: я смел, как птица,
и шагну я в новый свет,
чтобы в нём не раствориться,
чтоб с приливом свежих сил
я в другой перезагрузке
песни птиц переводил
с поднебесного на русский.
* * *
Повсюду цвели мандарины, и гальку слюнявил прибой.
Зачем мне судьба подарила ту первую встречу с тобой?
Я снова её вспоминаю, да разве забыть я бы смог
ленивое марево мая
и море ручное у ног?
Но быстро летели недели, свой счёт уступая годам…
За веер той белой метели всё в этой жизни отдам.
За эти туманные дали, за эту безбрежную гладь,
за то, что никто не подарит,
и что никому не отнять.
* * *
Вот я встану сейчас и скажу,
что я тоже с трамвая схожу.
Нет, с ума я еще не схожу,
нам, наверно, давно по пути,
не спешите так просто уйти.
Постарайтесь хоть что-то понять.
Посидим. Еще, кажется, пять.
Помолчим. А над городом – дым.
Я, как он. Я таким же седым
растворюсь в частоколе оград.
Что-то спросите.
«Да, – невпопад
я отвечу. – О чем это вы?
В этом мире так много травы.
И любви. Поглядите, она
даже в воздухе растворена.
Дайте руку, уйдем поскорей
от домов, от машин, от людей,
и в лесов голубой окоём
грусть свою навсегда окунём,
все забудем…».
Но лязгнет вагон,
вы сойдете, лишь ветер вдогон.
Только дым. И несусь я опять
одинокие ночи считать.
В эту комнату с пылью в углу,
в эту сизую плотную мглу,
где броском в амбразуру окна
вдруг влетает гранатой луна.
* * *
Дождь августовский, слезою прощальною вымой
окна и крыши, чтоб вновь я услышал, как прежде,
шорох листвы, словно шорох одежды любимой,
чтобы еще оставалось местечко надежде.
Чтобы душевная смута и черная зависть,
грусть и разлад унеслись с прошлогоднюю прелью,
чтобы я чувствовал снова, что я растворяюсь
в женщине этой, как зимнее время в апреле.
Музыкой слова, гармонией струнного лада
душу овеет, как ветром, что пахнет сосною.
Дай испытать эту солнечность вешнего взгляда —
ту бесконечность, что будет навеки со мною!
Чтобы прозрачные эти, прохладные зори
вновь подарили, как радугу после ненастья,
радость и боль, и тревогу, и нежность во взоре…
Все это вместе и есть ощущения счастья.
* * *
Уже леса ветрам покорны, про стать и красоту забыв,
они обнажены по корни и беззашитны, как рабы.
Не слышно славок и удода – волной сомкнулась тишина.
Как будто в эти дни природа в глубокий сон погружена.
Она как будто приморилась, как устаем порою мы.
Как будто тихо примирилась
с неотвратимостью зимы.
* * *
Ещё в календарь все мы веруем слепо,
арбузы от зноя трещат на бахчах,
но, как ни крути, а кончается лето —
последний левкой безнадежно зачах.
Куда тут деваться? В багрянец оделась
осина, и ветер другое поёт…
Когда наступает высокая зрелость,
душа принимает не сразу её.
Ты мне нужна не для меня
* * *
Ревут аэродромные поля.
Торопимся. Куда-то улетаем
вслед птичьим стаям. Как они, растаем,
над белой беспредельностью паря.
Нам мало этих городов в дыму —
найти бы угол там, где смертный не был.
Не так ли роща тянет руки к небу,
сама не понимая, почему?
* * *
Не надо грустить и сердиться не надо:
всё это покажется глупым и лишним,
когда наступает пора листопада,
стартуя бесшумно, как опытный лыжник.
И ночь-кобылица по травам белёсым,
по стынущим росам промчит, вороная.
И вздрогнет, как будто очнувшись, береза,
янтарные слезы на землю роняя.
Все ветви её обозначились резче
и тянутся к небу, как чуткие руки.
Так женщина плачет от радости встречи,
не зная, что это – начало разлуки.
Но так ли уж важно, что кончилось лето,
и листья несутся у водораздела.
Лишь только бы радость мгновенная эта
хотя бы однажды душой овладела.
* * *
Ты небу близкая родня.
Оно совсем неподалёку.
И ты нужна не для меня —
я научу тебя полёту.
Я словно сказочный Левша.
Я для того живу на свете,
чтоб обрела разбег душа
и крылья трепетные эти.
Забудь про все свои все дела,
теперь твоё предназначенье —
жалеть, что долго ты жила
без ощущения паренья.
Теперь даровано судьбой
узнать: ты у границы рая,
и под тобой, и над тобой
лишь небо – без конца и края.
Я свято выполнил зарок,
я жил потерянно и немо,
но я зато тебя сберёг,
я сохранил тебя для неба.
И луч надежды не потух,
светил он, как прожектор, ярок,
когда я верил в высоту,
что принесу тебе в подарок.
* * *
Давай, водила, жми на все педали,
мы не боимся Страшного Суда,
ведь мы сейчас впервые испытали,
что потеряли что-то навсегда.
Мы уезжаем. Можно оглядеться.
Велюр тумана ластится к реке…
Ну что ж, давай с тобой простимся, детство,
ты остаешься в этом далеке.
Но как случайно сказанное слово
напомнит то, что унеслось, как дым,
так лунной ночью нам приснится снова,
что мы, куда неведомо, летим.
* * *
Я не истратил весь свой пыл.
Пусть много суеты.
тебя я видел средь толпы,
но исчезала ты.
И в этом городе большом,
что был душе не мил,
к тебе я приближался, шёл,
увы, не находил.
Пойми, мне только двадцать лет,
и тверд я, как наждак.
Цеплялся каждый турникет
в метро за мой пиджак.
Но я не думал в эти дни,
свой продолжая путь,
что я цепляюсь, как они,
за то, что не вернуть.
* * *
О девочка! Мы – убийцы, убили мы эти дни.
И страх, словно дым, клубится, когда мы с тобой одни.
Заложники беспредела, живем у Судьбы взаймы.
Любви нашей мертвое тело на свалке зарыли мы.
Стоим под безлетней липой. Не надо грустить. Пустяк!
Мы всё позабудем, либо не вспомним три дня спустя.
Закрыли глаза немые хамелеон-очки,
и завтра уже не мы, а наглые двойники
по жизни пойдут без страха, хоть руки у них в крови…
Не может восстать из праха
усопший призрак любви.
* * *
Кипит курортная страда, но едешь ты не в Крым —
ты исчезаешь навсегда, как этот лысый дым.
Кишит людьми большой вокзал, как рисинками плов…
А я тебе и не сказал каких-то важных слов.
Теперь меня и не проси, слова уже не те:
они застряли, как такси, в вокзальной суете.
И наше время истекло. Прощается родня,
и ты глядишь через стекло
уже не на меня.
* * *
Мы ожиданьем сумерек живём.
Преображает темнота жилище.
И входит в нас с погашенным огнём
спокойствие, что мы так долго ищем.
Притворства нет. Не существует зла.
Мир осязаем и намного проще.
Мгновенье счастья, полное тепла…
Его лишь можно распознать на ощупь.
* * *
Не найти твоих следов – хоть справляйся в МУРе.
Нрав у октября суров – небо брови хмурит.
И, как эпилог всему, свистопляска буден —
это тризна по тому, что уже не будет.
В лужу тень от фонаря плюхнулась, косая.
В огород соседский я камешки бросаю,
треплет ветер ветки лип, по песку елозит;
как горчичник, лист прилип на спину берёзе…
Не уеду ни в Москву, ни в какие Сочи!
Пусть, как жухлую листву, дождь меня намочит,
пусть пройдут и день, и сто, в том себя утешь ты,
что проклюнется росток зернышка надежды.
* * *
Не надо, ни на что не жалуйся,
а лучше всё прими, как есть,
хотя пришла худая весть
и нету повода для жалости.
Пока ты чванством не раздут,
поверь, что так необходимо,
поверь: любовь неотделима
от ожидания разлук.
* * *
А ты была какая-то другая,
и не похожа на себя нисколько.
Тебя такую я теперь не знаю
и собираю в памяти осколки.
Но все равно я образ твой не помню,
я помню лишь слова, да твоё имя.
И образ этот мишурой наполнен,
деталями какими-то другими.
Прости великодушно, если это
поможет в чьей-то памяти остаться
любимой неизвестного поэта,
которому всего-то лишь семнадцать.
Но он наивен. Он – совсем ребёнок,
как первогодок в армии, салага.
И в сердце столько у него пробоин,
что даже меньше было у «Варяга».
* * *
В городе ночь, как бархат, только нам чёрт не брат:
слух не ласкают арфы – видно, не ждать добра.
За колбасой поездки, очередь возле касс,
наша любовь в подъездах – стыдная, напоказ.
Всюду такая людность, грязь и густая гарь —
это ведь наша юность, нищая, как январь.
Кто заварил ту кашу тускло летящих лет?
Горькая эта наша память того, что нет.
Выбран безумный вектор, вот оттого и злость.
Как нам считать проектом
то, что не задалось?
* * *
Не гляди в дверной проем, за которым,
задевая крыльями потолок,
проносится огненным метеором
рядом с лампочкой мотылёк.
Знаешь, милая, я ведь тоже,
как и он, счёт теряя годам и дням,
ничего как следует не итожа,
все кружу по селам и городам.
Знаешь, во мне это неистребимо:
не выношу ни заборов, ни стен.
Оттого и теряю друзей и любимых,
не получив ничего взамен.
Ты прости, если чем-то тебя обидел —
так много было ненужных дел,
за то, что главного не увидел —
наверное, не туда глядел.
За то, что прошу у тебя прощение,
за то, что верю в тебя пока…
Кружусь – бесконечно мое кружение,
кружение мотылька.
* * *
Ветер уснул в рыхлой листве, лес удивленно-тих:
необъяснимый струится свет глаз твоих колдовских.
Милая, руки твои легки, робки, как листопад.
Звёзды, как белые мотыльки, над головой летят.
Тонет луны голубой овал в копнах сухих омел,
чтоб многоустый ночной хорал
песню любви нам пел.
Трубит зима в хрустальный рог
* * *
Сентябрь с неожиданной силой прилива
врывается в мир – так велит ему Время,
и солнце похоже на сизую сливу
в янтарном, густом облепиховом джеме.
Простор, и ему нет, наверно, предела,
багрец в тираже, и от охры нет спаса,
и хочется, чтобы душа просветлела,
как лес – до начала еще листопляса.
* * *
Вспыхнет яркий фонарь над пролетом моста,
и опять темнота обнимает восток.
Бестолковая жизнь. Суета. Маета.
Только время шумит, словно горный поток.
Только время опомниться нам не дает:
зазевался – уже никогда не настичь.
Так охотник в засаде, невидимый, ждет,
но прицелится с места срывается дичь.
А вокруг – тишины голубое сукно.
Спит в берданке клубочком свернувшийся гром.
И уже не догнать, и уже всё равно,
если ты опоздал, что случится потом.
* * *
Неужели зима? И тоска наползает тупая,
и опять я живу, путь к мечте на тщету разменяв.
Так она далеко. И опять темнота подступает,
и опять атакует на подступах ближних меня.
Где же свет этот, где? Так совсем я утрачу альбедо.
Мне и так уже выпало в жизни одно дефиле.
Пораженья сменяют цветущие кучно победы.
И сижу я один. Только водка на чистом столе.
* * *
Не так уже свищет озябший летун,
и сморщился лист, как на венике банном,
и тихо звенит на ветру, как латунь,
осенняя роща венком погребальным.
Мир пасмурью волглой, как губка, набряк,
наполнен холодным октябрьским душем…
Давай мы отложим прощальный обряд,
не надо томить мою грешную душу.
Шагну, как слепой, я за этот порог,
не просто лишиться последнего шанса —
так ловит астматик, хрипя, кислород,
когда уже больше нельзя продышаться.
* * *
Всё в этой осени не так,
её нам неизвестны планы.
И вновь фланирует желтяк —
так ветер гонит дельтапланы.
И страх ознобом проберёт,
когда не можешь дать ответа,
что означает тот полет
детей изнеженного лета.
Когда, как эскадрильи, в ряд
одни летят, потом другие.
Что здесь: торжественный обряд
сродни церковной литургии?
И как они, парит душа,