Мистер Пейли?
Я тебя умоляю: просто Джин.
Повисла пауза. Прошли сутки, мое решение не продаваться только укрепилось, и Сьюзи, хоть и слегка расстроенная нашими упущенными доходами, поддержала мою жесткую позицию. И все же второй разговор с издателем я начал неудачно.
Это очень великодушное предложение, Джин. Но…
Да, подхватил он, вполне солидное.
Я лихорадочно пытался сообразить, как словами сформулировать свой отказ, чтобы не разорвать отношения с Джином Пейли, единственным настоящим издателем, который снизошел до разговора со мной и в скором времени мог бы напечатать мой дебютный роман. Но меня сбивала с мысли не только вынужденная учтивость. Ощущение создалось такое, словно все в этом разговоре было предопределено заранее. Естественно, Джин Пейли знал свою выгоду. Я только не учел, что и мою выгоду он тоже знает.
Джин, вчера вечером, заканчивая свой роман…
Как же, как же! Ваш роман! Последнее слово он произнес нараспев, как будто ему по меньшей мере предлагали к изданию оригинальную рукопись «Улисса». Я взял на себя смелость поручить секретарше заказать вам билет на утренний рейс до Мельбурна.
У меня перехватило дыхание. С языка уже готово было сорваться «нет», но тут все сошлось одно к одному: авиабилет, работа, книга. Деньги. И все это – мое, стоило только сказать «да». Но и «нет» я тоже не говорил. Надеялся выиграть время за счет уклончивости, возражений и пауз.
Вы сказали, десять тысяч долларов? – переспросил я, не узнавая своего голоса и вроде как ожидая подтверждения сделки, которую по-прежнему намеревался отклонить.
Десять тысяч, да.
Я услышал, как рассказываю, что у меня жена беременна двойней и вот-вот должна родить, а потому мне как минимум все выходные нужно проводить дома, и не поверил своим ушам, когда Джин Пейли согласился и на это мое условие. Переведя дух, я набрался наглости, чтобы продолжить:
Если я окажусь в Мельбурне, когда у жены начнутся роды, то мне нужно будет безотлагательно вылететь домой, проговорил я, нервно заикаясь.
Без проблем.
И аванс в две тысячи?
Слова эти, как ни странно, исходили от меня, а обращение ко мне как к писателю (и что совсем уж невероятно – обсуждение гонорара) оказалось бесконечно притягательным.
Все подробности, Киф, мы обсудим на месте: график работы, знакомство с Зигфридом – до обеда вы с ним уже сможете приступить к работе.
Хорошо, услышал я свой голос, хотя на самом деле вовсе не был согласен. Вероятно, мне только хотелось про-длить эти мгновения.
Через несколько минут я повесил трубку, побежал на кухню и налил стакан воды, но тут же поставил его на стол.
Что стряслось? – забеспокоилась Сьюзи. Ты сказал «да»?
Нет, ответил я. Нет, не сказал.
Так оно и было. Меня захлестнуло разрывное течение, и вместо того, чтобы сопротивляться, я отдался на его волю.
И приплыл.
Впервые за сутки я сделал то, что и обещал сделать: подумал. Впоследствии знакомые предполагали, что от перспективы сотрудничества с преступником меня заела совесть; я отвечал, что так и произошло, но на самом-то деле, какой информацией о нем я располагал, кроме туманных намеков, почерпнутых из теленовостей и газет? Мне запомнились его улыбки, какие-то обвинения, слухи – ничего такого, что могло бы меня разозлить или убедить, что с нравственных позиций он не заслуживает моего внимания. В конце-то концов, я считал себя писателем. Моего внимания заслуживало абсолютно все.
Помнится, тревожил меня лишь один вопрос: можно ли в принципе написать добротную книгу за другого человека? Мастер на все руки, я успел побывать в шкуре дорожного рабочего, вахтера, маляра-кровельщика, а также бумагомарателя, который вечно говорит «нет», когда дело касается завершения собственной книги. А теперь меня непостижимым образом старались подрядить на создание совершенно другой книги – за кого-то постороннего. Причем ничто не указывало на мою способность к решению такой задачи. Сам я убеждал себя, что уже горбатился на других (пусть даже занимаясь неквалифицированной, а то и черной работой), а значит, уж как-нибудь справлюсь и с ролью наемного писаки. Это не то достижение, которым можно похвастаться в интервью «Парижскому книжному обозрению». Но других достижений у меня пока не было, и по необъяснимой причине я тешил себя этим, на ближайшее время – единственным.
Поднявшись в спальню, я принялся запихивать вещи в небольшую холщовую сумку, поскольку другой у меня не имелось.
Что ты делаешь? – с порога спросила Сьюзи. Я уж подумала…
И когда, подняв глаза, я увидел ее, огромную, будто линкор, с двумя нашими детьми в трюме, на меня, как ни абсурдно это звучит, напал радостный смех.
Собираюсь стать писателем, ответил я.
Издательство «Транспас» занимало шестиэтажный комплекс на пустыре в районе целевой застройки близ мельбурнского порта, где через неравные промежутки торчали черные стеклянные параллелепипеды. Неизбежный банальный пейзаж – именно такой, какой можно было увидеть повсеместно из окон домов престарелых и других прибежищ последней надежды: государственных школ, пакгаузов, супермаркетов за чертой города. Его украшали лишь преображенные бежевой акриловой краской бетонные кадки для цветов с остроконечными декоративными злаками – пучками коричневато-зеленых стилетов.
Из такси я заметил Рэя, который стоял как раз у такой кадки, склонившись к низкорослому бородачу в солнцезащитных очках и бейсболке. Когда я расплачивался с таксистом, Рэй подошел к машине. Вид у него был заговорщический и вместе с тем хитрый – таким своего приятеля я еще не видел.
С приездом, дружище. Иди познакомься с Зигги.
Он уже в офисе? – удивился я.
Да нет же, вон он стоит. Рэй кивком указал на коротышку в бейсболке.
Борода накладная, что ли?
Он замаскировался: опасается покушения. Рэй запнулся, будто в замешательстве, но вскоре вроде что-то понял, и двусмысленность собственного положения вызвала у него смех.
Киллером ведь может оказаться кто угодно, дружище, в том числе и ты!
Меня-то точно исключать нельзя, сказал я.
На улицах под плоским небом не было теней, и однородная посредственность квартала, где все сущее оказалось подчинено зарабатыванию денег, и только денег, как-то даже приободряла. Меня это по-своему тронуло. Здесь словно поселилось будущее, которое на какой-то миг затянуло и меня.
В таком вот пограничном состоянии духа я не разбирал дороги. Когда мы уже приближались к Хайдлю, я вляпался в фосфоресцирующую лужу и решил, что здесь разлили какой-то хладагент. Жидкость просочилась между подошвой и верхом моей адидасовской кроссовки и насквозь промочила носок; теперь каждый мой шаг отдавался хлюпаньем.
Мог ли я представить, что мое знакомство с Хайдлем и руководством издательства, а также начало работы будет ознаменовано нарастающим ознобом из-за промокшей ноги? Я снял кроссовку, вылил то количество жидкости, которое не вобрал в себя носок, и почувствовал, что весь позитивный настрой вытек вместе с этой маслянистой зеленоватой струйкой. Когда я, скрючившись, балансировал на одной ноге, меня окликнули по имени. Оторвавшись от дела, я увидел свою перекошенную физиономию в паре зеркальных линз. В один миг это скукоженное изображение исчезло, и показалась унылая эпоксидная лепнина, тонированные оконные стекла, черные силиконовые стыки бетонных плит издательства «Транспас», а прямо на меня сверху вниз глазел низкорослый, дряблый человечек в летчицких солнцезащитных очках и с нелепой приклеенной бородой. Маскировочным целям служила также американская бейсбольная куртка, в Австралии – большая редкость, обеспечивавшая человеку повышенное внимание окружающих, но никак не маскировку.
В наши дни мне интересно разглядывать отредактированные в фотошопе картинки из книг по кулинарии, рекламу часов, вселяющую светлые, но неосуществимые надежды когда-либо купить эти часы. Снимки разных блюд в «Инстаграме». Но в прежние времена – быть может, лучшие мои времена – я еще надеялся, что когда-нибудь полюблю разглядывать людей. Однако при встрече с одним из самых одиозных преступников Австралии меня удивила совершенно непритязательная внешность этого человека. Впрочем, найдется ли хоть один смертный, чья внешность соответствовала бы его деяниям?
Словно читая мои мысли, Хайдль мягко проговорил с немецким акцентом, менее ощутимым, чем в телефонном разговоре:
Все человеческое общение – это лишь одна из форм разочарования. И с улыбкой добавил: Тэббе.
До меня не сразу дошло, что это был камень в мой огород.
Рэй нас официально представил. Хайдль обратился ко мне «Киф», я обратился к нему «Зигфрид». Его отличали малоприятные, вкрадчивые, как у гробовщика, манеры, легко растягивавшийся в пустой улыбке рот, крепкое, продолжительное рукопожатие и пристальный взгляд в глаза собеседнику, притом что его собственные глаза прятались за солнцезащитными очками в золотой оправе.
Киф, должен тебя предупредить о полной конфиденциальности нашего проекта.
Это было неожиданное заявление, и, говоря это, он не отпускал мою руку, будто посвящал в некий тайный орден, продолжая улыбаться. Его самоуверенная улыбка, искажавшая лицо, словно параличом или гримасой ужаса, требовала согласия и доброжелательного отношения; если вдуматься, это была улыбка всей эпохи. Но мне не доводилось видеть, чтобы улыбка эпохи к чему-то принуждала, как в случае с Зигги Хайдлем: он продолжал улыбаться, подавляя вас, пока вы полностью безропотно с ним не соглашались. Его улыбка являла собой инструмент подчинения, власти, и моей естественной реакцией было отвести взгляд, но долго смотреть в сторону невозможно, а Зигги Хайдль, как я обнаружил впоследствии, мог держать улыбку бесконечно.
Никто не знает, Киф, сказал он. И никто не должен узнать. Это очень важно. У меня есть на то… – тут он повернул голову в одну сторону, потом в другую, будто внимательно наблюдая за дорогой, пакгаузами и офисными зданиями, чтобы засечь кровожадного хищника, – …определенные причины.
Я не столько слушал, сколько приглядывался, пытаясь уловить его сущность. Но все напрасно. Мне было неловко задерживать взгляд на его подергивавшейся тиком щеке, когда нерв бился, как пойманная в невод мясистого лица рыба. Хайдль был лишен отличительных черт, окутан тайной обыденности и внешне странно опустошен. На протяжении всего нашего разговора его улыбка ни разу не угасла, отчего создавалось впечатление, что каждая его фраза несет радостную для нас обоих весть.
В этом здании никого нет, продолжал Хайдль, и никто, кроме финансового директора, издателя и редактора, не должен знать, кто мы такие и чем тут занимаемся. Понимаешь, нам необходимо соблюдать секретность.
Но почему?
Да потому, с крайним удивлением ответил Хайдль, что это необходимо.
Я покосился на Рэя, и тот кивнул.
Так нужно, стоял на своем Хайдль. Он вытянул вперед руки, будто намереваясь поймать пляжный мяч, и стал похож на карикатурного евангелиста, хранителя зловещей тайны. Есть одна загвоздка. Хайдль заговорил так тихо, что мне пришлось к нему нагнуться: Люди.
Люди?
Как будто опасаясь прослушки, Хайдль огляделся и покивал.
Люди.
Так зачем мы здесь, Зигфрид? – спросил я.
Зови меня Зигги. Отныне ты мой друг.
Хотелось бы понять, Зигфрид: что я должен отвечать, когда меня начнут расспрашивать о роде наших занятий?
Меня о чем только не расспрашивают, Киф. Стоит мне сказать правду, как меня называют лжецом. Но стоит мне солгать – и все довольны.
Опять эта улыбка, неприятнейшая улыбка. Словно аббат, открывающий неофиту прискорбные тайны, он продолжал:
Меня удивляет, с какой стати все превозносят истину? Непонятно, зачем ее вообще придумали, ведь для выживания требуется обман, белая ложь, маска. Понимаешь меня?
Не вполне.
Как сказано у Тэббе, слова – это грубые метафоры, но люди уже не помнят, что это грубые метафоры. Дошло?
Дошло что? Нет. На самом деле не дошло.
Но в этом вся суть, Киф, с неистребимой улыбкой сказал Хайдль. Слова уводят нас от истины, а не приближают к ней. Как безумцы, что ходят задом наперед.
Я отвел взгляд, чтобы не видеть этой вечной улыбки, этой невыносимой уверенности.
Поэтому истины не существует, есть лишь толкования. А следовательно, лучше освободиться от истины, продолжал он. Уж поверь. Так вот: мы с тобой встретились для того, чтобы составить поэтический сборник.
Поэтический? – переспросил я.
Точно. Антологию. Вот для чего мы здесь.
Антологию чего? – не понял я.
Вестфальской народной поэзии пятнадцатого века, если уж быть точными. Мы – редакторы. Таково наше прикрытие.
Нам требуется прикрытие?
Прикрытие требуется всем.
Даже Рэю? – спросил я.
А как же? В этой истории на Рэя внезапно легла ответственность. Он читал Германа Гессе, это чистая правда. Уж не знаю – пока не знаю, – с какой целью и что он для себя вынес, поскольку он не способен поддерживать беседу на литературные темы. (Между прочим, сам он был вообще не способен поддерживать беседу. Точка.)
Он – консультант.
Я промолчал.
Ассистент, сказал Хайдль, изменивший, казалось, свое мнение. Это прозвучало более убедительно, полуправдиво, так как в качестве телохранителя Рэй действительно был своего рода ассистентом Хайдля. Просто мой житейский опыт, пусть даже весьма ограниченный, подсказывал, что Хайдль даже отдаленно не напоминает ни поэта, ни редактора. Впрочем, я в глаза не видел редактора средневековой немецкой поэзии, но подозревал, что среди сотрудников любого издательства был бы в этом не одинок.
Немецкая поэзия мне совершенно не знакома, признался я. Средневековая вестфальская поэзия – тем более. А вам?
Правда, я – лес, процитировал Хайдль, полный мрака от темных деревьев[2].
В первый, но не в последний раз я неожиданно для себя оказался под впечатлением от услышанного.
Но кто не испугается моего мрака, найдет и кущи роз под сенью моих кипарисов.
Вероятно, меня уже затягивало его влияние.
Это средневековая вестфальская поэзия?
Нет, ответил Хайдль, и улыбка его вобрала в себя кое-что еще – презрение? превосходство? Нет, это Ницше.
Пока мы поднимались по лестнице в редакцию, он продолжал говорить и улыбаться; лицевой мускул дергался, как своеобразный метроном, устанавливающий пределы моего повиновения.
Когда мы шли к лифтам, Хайдль держался, как большой начальник, каким некогда и был: он излучал развязную самоуверенность, демонстрировал фамильярность по отношению ко всем и всему, что попадалось по пути, по отношению к нам с Рэем, державшимся позади и уже превратившимся в сопровождающих лиц, отнюдь не равных ему, но просто положенных по статусу.
На другом этаже мы двинулись по коридору мимо секретарши прямо в просторный кабинет, где нас встретил проворно вскочивший со стула худощавый человек. Одной рукой застегивая пиджак, другой он похлопал Хайдля по плечу с ненужной и неискренней участливостью.
Пока они обменивались ничего не значащими фразами, я осмотрелся и устало отметил признаки того, чему, как я позже узнал, никто в «Транспасе» уже не верил, – корпоративной традиции. Одну стену от пола до потолка скрывали книжные шкафы французской работы из дакридиума: в этом здании нигде таких больше не было – старинные, величественные, излишне изукрашенные, выщербленные, в чернильных кляксах; на потертых, слегка прогнувшихся полках обосновался небольшой музей истории австралийской литературы.
На первый взгляд он включал едва ли не полную коллекцию первых книг в мягких обложках издательства «Тихоокеанская библиотека», которое в сороковых-пятидесятых годах двадцатого века сформировало австралийский рынок и читательские вкусы. Это были дешевые издания с эмблемой в виде смеющегося большого австралийского зимородка. А четыре полки отвели для солидных томов в переплете, изданных в семидесятые, когда «Тихоокеанская библиотека» объединилась с некогда славным оплотом национального возрождения девяностых годов, а к тысяча девятьсот семьдесят первому – с почти умершим издательством «Шнайдер энд О’Лири», образовав «Транспасифик паблишинг» и положив в семидесятые годы начало возрождению австралийской литературы. Не были забыты и международные блокбастеры, приобретенные в восьмидесятых годах двадцатого века немецким медийным конгломератом «Шлегель» и образовавшие «Шлегель Транспасифик». Постеры с изображениями нобелевских лауреатов, чьи представления об Австралии ограничивались подписанным в Нью-Йорке, Лондоне или Барселоне соглашением об авторском праве, соседствовали с равновеликими портретами ныне живущих местных сочинителей, таких как Джез Демпстер, обреченный повторить успех изображенных в профиль моржовоподобных усачей, создателей баллад девятнадцатого века, составивших в свое время славу «Шнайдер энд О’Лири».
Допустим, книги еще цеплялись за жизнь, но это издательство напоминало доживающий последние дни, истощивший все прибыльные золотые жилы прииск, где теперь лишь гремят старые кости да стонут деревянные подпорки.
Вот, привел тебе нашего призрака, сказал Хайдль, делая в мою сторону жест, который до сих пор описывается в беллетристике как хозяйский, а у нормальных людей как брезгливый.
А, Киф, сказал начальник. Приятно познакомиться. Джин. Джин Пейли.
Он пожал мне руку, а с Рэем поздоровался сквозь зубы, проявив к нему не больше внимания, чем к собаке или хозяйственной сумке. Нажав кнопку интеркома, он тихо попросил кого-то, а может быть, чего-то, и в следующий миг к нам присоединилась женщина лет тридцати.
Киф, позвольте представить. Ваш редактор, Пия Карневейл.
При мысли о Пие Карневейл на ум в первую очередь приходит ее смех. Во все горло, без манерности и притворства. Хотя услышал я его далеко не в первую минуту. Как ни странно, мне запомнились ее длинные пальцы и смуглое овальное лицо с волевыми чертами, которое в обрамлении поднятого парчового воротника красно-коричневого жакета напомнило византийскую икону. Впоследствии я выяснил, что ее внешность обманчива. До византийской святой ей, упрямой, вульгарной сплетнице, было очень далеко, но в памяти осталось именно первое впечатление.
Джин Пейли попросил Пию привести Хайдля и Рэя в отведенный нам кабинет, а мне велели задержаться, чтобы покончить с «нудной канцелярщиной».
«Почему именно я? Почему выбор остановили на мне?» – произнес Джин Пейли, когда мы остались с глазу на глаз. Я знаю, тебя мучит этот вопрос.
Этот вопрос меня не волновал, но я не стал спорить. Джин Пейли откинулся на спинку кресла. Похоже, он меня оценивал. Его рука взметнулась вверх, как у регулировщика, останавливающего движение на пустой улице.
Об этом потом, Киф. Посмотрев на меня еще пару секунд, он вздохнул. Я всегда говорю, что браться за собственное жизнеописание – ошибка. Куда лучше поручить это дело профессионалу. Но Зигфрид пожелал писать самостоятельно. Шли месяцы. Результат оказался нулевым. Нет, не так. Появился файл в двенадцать тысяч слов – вырезки из прессы. Он назвал это мемуарами. А зачем больше? Всю жизнь он старался, чтобы его не замечали и не запомнили. Он говорил, у него творческий кризис. Мы поручали трем нашим штатным редакторам по очереди с ним поработать. Каждый выдержал ровно полдня.
Почему? – спросил я.
Сказать, что они с воплями вылетали из кабинета, будет чересчур цветисто, ответил Джин Пейли.
То есть?
Они выползали в коридор, обливаясь слезами. Нет! Шучу! Но он действительно нагонял на них страху. Оскорблял. Игнорировал, не шел ни на какое сотрудничество. Вел себя настолько гнусно, что сотрудники сдавались. И после этого он потребовал нанять писателя. Лучшего в своем деле. Из тех, кого уже нанимали разные знаменитости. Спортсмены. Политики. Кинозвезды. Монстры! Такого, который умеет совладать с любым раздутым «эго». Но у Зигфрида «эго» отсутствует. По крайней мере, в общепринятом смысле. Писатель-призрак продержался два с половиной дня. И на прощанье сказал, что охотно поработал бы на Пол Пота или на Дракулу. Но его терпению тоже есть предел. Шутка!