После объявления думы об избраннице Иоанн Васильевич поручил верховой боярыне побывать в усадьбе князя Сицкого и передать девице Анастасии Романовне приглашение царя переселиться вместе с мамой в верхнюю половину дворца. Однако верховую боярыню Собакину опередила верховая боярыня Турунтай-Пронская. Она передала маме, чтобы девица не соглашалась перейти во дворец: «Бог знает, что может случиться, а вот пусть он принародно признает ее невестой, тогда другое дело, можно и наверх перейти». Поэтому, когда Собакина передала приглашение царя, то получила учтивый отказ.
Выслушав доклад неудавшейся свахи, царь пристукнул посохом, с которым уже не расставался, и заметил Собакиной, что ей следует отъехать в вотчину. На девицу же Анастасию Романовну он никакой обиды не почувствовал и даже приказал кому-то из постельничих: девица поступила по-умному; завтра наутро объявить принародно, что она моя избранница.
Наутро у ворот князя Сицкого загремели трубы и засверкали алебарды, извещавшие о прибытии царского посла. И действительно, верховая боярыня Турунтай-Пронская, сопровождаемая отрядом стрельцов и музыкантов, привезла в нескольких экипажах подарки девице Анастасии Романовне.
Открывавшая ларцы и коробья верховая боярыня пояснила со своей стороны, что невесте нельзя отказываться от даров царя-жениха. Что же касается до сорочек, то невесте обязательно нужно надеть их, не то Глинские и Собакины бог весть что наскажут.
Невозможно было обозреть в одночасье или хотя бы и в неделю все присланное царем. Много коробов остались невскрытыми до свободного времени. Впрочем, мама заметила и поспешила открыть коробочки с румянами и белилами. Они были тонкие, лучшего иноземного качества и уж, разумеется, не об них говорил англичанин Коллинс, будто румяна русских женщин похожи на краски из вохры и белил, которыми в Англии красят дома. Были тут и чернота для зубов, мушки для оттенения белизны и выразительности лица.
Анастасия Романовна отказалась рассматривать эту заморскую косметику. Она только мельком взглянула на раскрытые ларцы с драгоценными камнями. Дары азиатских ханов и европейских королей поступали обыкновенно в великокняжескую казну, которая теперь и выдала для украшения избранницы бирюзинки в волоский орех, изумруды и чуть ли не в палец длиной аметисты, аквамарины, гелиотропы и целые ковши жемчужин.
Самое важное слово боярыня приберегла напоследок: «Царь просит свою избранницу облечься в присланные им уборы и пожаловать в них в церковь к брачному венцу».
Теперь мама отвесила своей ровне княгине Турунтай сердечный и низкий поклон.
Много было потрачено стараний и мамы, и всех домашних рукодельниц, чтобы царская невеста выглядела на славу. Общее сожаление было только одно: не захотела Анастасия Романовна ни зубы чернить, ни румяниться. Мелюзга работной палаты заучила и даже рискнула пропеть вполголоса:
У ней кровь-то в лице, словно белого зайца,
А и ручки беленькие, пальчики тоненькие,
Ходит она словно лебедушка,
Глазком глянет, словно светлый день…
Сколько бы зависти ни накипало у шептуний-боярынь, а все же и они признали, что у избранницы брови колесом проведены, а ясные очи – как у сокола… Только щечки у нее не были, как певали девицы, «что твои аленькие цветочки», но все поражались пышности и блеску ее кос. Шептуньи-боярыни, разумеется, не признавали, что девица как бы заглушала своей природной красотой их искусственную красоту. На что уж мама, и та не осилила свое дитятко и только слезами да крестами проводила ее на трудный путь царицы.
Невеста хорошо помнила наставление мамы: покорно уступить жениху первый шаг на подвенечный коврик; так она и сделала. Но к ее немалому огорчению она заметила при этом пытливый и недоумевающий взгляд жениха. Казалось, что он спрашивал самого себя: «не подменили ли ему невесту? Правда, она ангельски привлекательна, но на ее личике нет ни кровинки. Будет ли плодородна? Не повторилась бы история с первой супругой его родителя?»
Однако когда хор торжествующе огласил своды храма, а вокруг расположились друзья дома князя Сицкого, румянец невесты быстро украсил ее щеки и захватил даже кончики ушей. Новый пытливый взгляд жениха вроде бы успокоил его. Теперь такой красоты и во всей Москве не найти и напоказ.
Людские жизни связываются многими невидимыми и неосязаемыми нитями. Так и случилось: еще венчальные короны не были опущены, как между женихом и невестой установилась сердечная связь.
Вся Москва была готова осыпать царскую чету хмелем и хлебным зерном, но какой же распорядитель не закрыл бы дворцовые ворота перед галдевшей улицей… Поставленный у ворот Касьян Перебиркин пропускал и боярынь по выбору. Разумеется, не было препятствий митрополиту, от которого ожидалось благословение родным и близким.
Иоанн Васильевич выразил было желание усадить за один обеденный стол мужчин и женщин, но верховые боярыни воспротивились этому новшеству: «И митрополиту будет зазорно, и Москва засмеет».
Поэтому были накрыты два стола в двух смежных хоромах. Столы ломились под тяжестью серебра и обилия яств.
Во дворец набралось не менее тысячи особ женского пола, украшенных своими лучшими ожерельями, золотыми пуговицами, в платьях, обшитых яхонтами и жемчугом. Камчатных телогрей было и не перечесть. На свет вышло все, что хранилось от прадедов в кипарисных ларцах и в новгородских коробах.
Много потребовалось сообразительности и настойчивости, чтобы рассадить без ущерба достоинства боярынь на соответственные им места. Ссоры возгорались поминутно; доходило до пинков и укоров родителям за их холопье происхождение. Распорядителю и его дьякам приходилось бегать как заведенным – одним грозить, других ублажать, и только когда пожаловал митрополит, разнокалиберное собрание умолкло и смягчило враждебные взгляды, бросаемые друг на друга. Но пора было доложить царственным хозяевам о том, что все вошло в колею и что хор митрополита изготовился к песнопению.
При выходе царя с царицей рука об руку хоромы затихли; тысячи глаз с пристрастием разглядывали молодую женщину; она стойко исполняла свою новую роль, и даже все заметили, что ее природная красота как бы удвоилась благодаря величию, которое она приобрела в этот день. Величие величию рознь. Царица привлекала и трогала сердца даже тех боярышень, что играли с ней еще так недавно в жмурки и прятки. Царь был доволен произведенным эффектом и прямо-таки счастлив, когда царица, обходя столы, тепло приветствовала и мизинных людей, точно она и с их дочерьми играла в свое время.
Гости были также довольны и царственными хозяевами и их богатым угощением. Все заметили отсутствие среди приглашенных Семиткина, что случилось по просьбе царицы. «Царь и господин моего сердца, не порть свой великий праздник лицом этого изверга!» Фразу эту передавали в толпе, как истинно сказанную царицей при обсуждении списка приглашенных гостей. И будто бы царь ответил: «Будь по-твоему, Семиткину здесь не место».
За вторым столом боярыни, в силу своего пристрастия к разговорам, перешептывались:
– Гляжу на царицу и думаю: как прекрасно нынче Господом Богом устроено. На землю Он спослал нам духа бесплотного с очами херувима.
Говорившая произносила свое слово нарочно громко. Она слыла при дворе льстивой боярыней. Ей возразила сварливая боярыня:
– Погоди, дай время, бесплотный-то дух оперится и расшвыряет нас с тобой, как вихрь снопы соломы.
– Не заметно ничего такого, – выговорила твердо и решительно боярыня Турунтай-Похвистнева.
Шептуньи не осмелились продолжать перемывать косточки царице. К тому же царица словно услышала злой шепот боярынь; она своими руками наложила на тарелки сладких пирожков и попросила маму обнести шептуний. Те покраснели.
За мужским столом решился встать Глинский и без стеснения обратиться к царю:
– В моем, государь, псковском поместье залег бурый медведь. Его сторожат день и ночь, и если у тебя не миновала охота пойти с булатным на чудовище, то досторожим до твоего приезда. За здравие твое порукой наши головы.
Царь, уже не доверявший Глинским, выразил свое согласие, повинуясь, вероятно, лишь своей охотничьей страсти. Брага развязала к этому часу боярские языки, так как один из недругов Глинского, не обинуясь, шепнул своему закадычному другу-соседу:
– Глинские готовы с первого же часа разлучить царя с царицей, а того не знают, что по Москве идет уговор искоренить весь род Глинских, только бы случай к тому представился.
Гости покончили в одночасье с угощением и с поклонами и благодарностями удалились. Хоромы опустели. Наконец-то царь мог поцеловать свою избранницу без завистливых глаз и не слыша злобного шепота.
Царское веселье завершилось народным пированием. Мизинные люди проведали, что для них приготовлено достаточно бочек с крепчайшей брагой. Брагу изготовил сам Касьян Перебиркин. В ковшах не было недостатка. Даже истинных пьяниц не гнали взашей. Вскоре от объемистых бочек остались одни обручи да клепки. По сигналу некоего дьяка, выкрикнувшего: «Государю Иоанну Васильевичу слава!» – разразилась вся Москва. Одуревшие бражники забрались на колокольню и принялись орать под малиновый звон: «Царю нашему московскому Иоанну Васильевичу слава!» В другое время таких «петухов» спустили бы с колоколен кулаками, а то и дрекольем, но сегодня и церковные сторожа выкрикивали славу.
Алексей Адашев, преданный царице человек, состоявший при великокняжеском дворе мовником, а теперь и ложничим, в обязанность которого входило стелить брачную постель, проводил новобрачных до опочивальни и, поставив на стражу Лукьяша с рындами, ушел наводить порядки в других хоромах. В рукодельной палате он даже прикрикнул на детишек, не успевших поделить между собой сладкие пирожки. Не будучи родовитым, он завоевал своей безграничной честностью полное доверие Иоанна Васильевича. Чуждый дворцовых хитросплетений он слыл в народной молве как надежный защитник интересов государства.
На следующее утро Иоанн Васильевич вышел из опочивальни в хорошем настроении и осыпал многими милостями царицыных приближенных, особенно маму.
– За твое береженье царицы жалую тебя ее казначеей, – объявил ей Иоанн Васильевич. – Требуй из Казенного двора все, что понадобится царице. Отказа не будет.
Казначеи числились саном на уровне верховых боярынь и фактически управляли всей царицыной половиной. Конечно, мама с радостью приняла эту монаршью милость.
– Блюди порядки во всей царицыной половине. Нераздельно властвуй над кормовой палатой и гляди, чтобы странники оставались довольны царским угощением.
Мама кланялась и кланялась.
– А что главное, так это белье и царицыно и мое храни под своим ключом, – указывал новобрачный. – Ты женщина старая и, разумеется, знаешь, что лиходеи портят людей то приворотом, то отворотом через сорочки, так вот, пусть у тебя воруют что хотят, только не белье. Теперь ступай к твоей Насте, она тоже побалует тебя каким ни на есть решением.
Ах, как маме хотелось сказать: «И зачем тебе, государь, молодожену, ездить на охоту к Глинским. Они ведь знаются с лиходеями. Фараонова матка у них своя гостья». Но сказать это смелости у мамы недостало.
О предстоящей охоте в вотчине Глинских знал уже весь двор, кроме одной царицы. Ни у кого из придворных недоставало решимости сказать ей о готовившемся событии. Москва его не одобряла. Ведь Глинские – литвины, и мало ли что могло случиться от их кудесничества, особенно если они сдружились с фараоновой маткой!
Самому Иоанну Васильевичу, похоже, было совестно объявить жене, что он все еще не вышел из-под влияния Глинских и что дал слово отправиться на охоту в Псковскую пятину.
Молодой царице и ее двору предстоял поход на богомолье; таков уж был обычай, шедший от прадедов. Мама изготовила для похода все необходимое и большую сумму денег для раздачи убогим.
Посещавшие молодую царицу в первое время ее новой жизни розовые и радостные сновидения навевались обстановкой, окружавшей ее. В грезах она прохлаждалась среди душистых цветников, над ней раскрывались небеса, и оттуда неслись песни херувимов. Песни умолкали, тогда исходили с вершин бесплотные существа с тихострунными арфами. Грезы прерывались только, когда являлась в опочивальню мама с корзинкой свежей земляники или когда являлся духовник Сильвестр с благословениями.
Да и что менее радостное могло привидеться молодой женщине, когда супруг так нежно обращался с ней. Он не пропускал ни одного вечера, чтобы не прийти в ее опочивальню и не перекрестить ее на сон грядущий. Долго перед тем он гладил ее роскошные косы, мраморный лоб, нежно целовал ее руки. Да, сам царь целовал руки недавней боярышни Анастасии Романовны. Понятно поэтому явление в сновидениях бесплотных существ с тихострунными арфами.
Каково же было изумление, а за ним испуг, когда спустя неделю после венчания дивный сон царицы был нарушен под утро охотничьими выкриками: «Гайда, гайда!» Слышались также высвисты псарей, хлопки арапников, визг овчарок, лаек и целой стаи собак разнообразных пород. Без сомнения, то был сбор на охоту!
Легко поднялась с постели и воскликнула: «Любый, где ты?» Но отклика из смежной опочивальни не последовало. Тогда молодая женщина, как была в распашонке, необутая, прильнула к окну. Там уже выезжала за кремлевскую ограду большая группа охотников с псарями и сворами собак. Во главе выступал бравый конь с молодым, пылким всадником, перепоясанным словно на смертный бой. Повторенное царицей: «Любый, почто покидаешь меня, остановись!» – не произвело на всадника никакого действия. Одного лошадиного топота было достаточно, чтобы заглушить не только слабый голос, но и звук иерихонской трубы.
Охота быстро вынеслась на простор. Разумеется, никому и в голову не приходила мысль, что за изумлением царицы последуют головокружение и обморок.
Мама нашла ее уже лежащей на полу. Первой мыслью мамы было взбрызнуть свою Настю святой водой и послать за попом Сильвестром, как умнейшим во всем дворце душевным врачевателем. Могуче сложенный иерей перенес свое духовное чадо как легкое перышко на постель и продолжал приводить ее в чувство все той же святой водой. Когда она окончательно пришла в себя, он с помощью мамы принялся объяснять, что и дальше молодому царю будут свойственны привычные потехи и что скорбеть о том, значит только отвращать его от своего сердца. Умный иерей благоразумно обошел вопрос, почему новобрачный не объявил о своем намерении поохотиться и предупредить супругу о своем отъезде. В заключение Сильвестр посоветовал своей духовной дочери, когда супруг вернется, не показывать того, что она огорчена его необычным поступком. Мама же уговорила ее нарумяниться и с веселым видом преподнести ему стопу крепкой браги.
Охота на медведя была назначена в одном из поместий самого Глинского. По его приказу в боярском доме были собраны целые запасы фряжских напитков. Кроме того, из округи были пригнаны все голосистые девушки в нарядных по возможности платьях с голыми ногами, что было также в почете. Несколько суток по сборе они разучивали «Государю Иоанну Васильевичу слава!».
Усталые путники поразмяли члены на кроватных веревочных переплетах, подкрепились фряжским и, прежде чем подойти к берлоге, выразили желание послушать красных девиц. «О женитьбе князя Владимира, да заодно уже и о Потоке Михаиле Ивановиче».
Однако дорогие гости очень изумились, когда, выйдя на крыльцо, увидели вместо красных девиц толпы мужиков, растянувшихся плашмя на земле, – так обращались к царю с жалобами на врагов окаянных. Таким врагом оказался сам хозяин усадьбы Глинский, тот, что выглядывал теперь из-за царской спины.
– Государь милостивый, казни нас всех поголовно, а только освободи нас от своего наместника. Душам нашим жизни не дает, – послышалось от лежащего люда. – И скотину и девку красную – все загребают его лодыри-управляющие. Жаловались мы, а только горбам нашим грамоты прописаны! Грабительски грабят! Ирод и тот был милостивее! Ложку изо рта вынут и говорят, что она идет во твою казну.
В круг просителей вошел было окольничий Семиткин и принялся потихоньку грозить: «Вот ужо расправлюсь, угощу вас горячей баней до новых веников». Но, видно, народу и в самом деле было худо жить на свете, по крайней мере Семиткин услышал в нескольких местах сказанное ему вполголоса: «Дьяк, ты бы уходил в свою Москву, а то у нас ножи отточены!» Семиткину не доводилось слышать подобную отповедь, поэтому он предпочел отойти в сторону.
Охота была отложена. Просителям сказали, что их созовут для разбора претензий, и горе тому, кто оклеветал наместника, того казнят непременно. Семиткину было сказано, чтобы он послал в Москву гонца за отрядом стрельцов и за своими помощниками, не раз обагрившими кровью свои руки, усмиряя бунтовщиков. Глинский добавил потихоньку от царя, чтобы не забыли прихватить из Москвы плаху с топором и пару тройчаток со свинцовыми гирями.
Всем было видно, что царь испытывает тяжелые муки. Глинского он и на глаза себе не допускал; гнев его постоянно разрастался. Казалось, он велит срубить головы всем жалобщикам; но при этом поплатится и сам Глинский.