В XVI веке Москва продолжала расширяться как и прежде преимущественно за счет боярских усадеб, которые захватывали обширные лесные площади. Усадьба боярина Сицкого могла считаться образцовой и по установленным в ней порядкам, и по доброте самих хозяев. Она была обведена одним частоколом с усадьбой князя Мстиславского. Между их владениями пролегал лишь узкий проезд к реке, доступный только для одного всадника и одного пешехода. По этому проезду гуськом проскакивал временами молодой великий князь со свитой, когда он отправлялся на охоту на ту сторону реки. Там начинался непроглядный бор, в котором водился пушной зверек. В бор пролегала тропа через Тайницкие ворота, изукрашенные строителем Антоном Фрязиным бойницами и надворотными башнями.
Главные хоромы в усадьбе князя Сицкого соединялись с домовой церковью крытым переходом. Через улицу шел Разбойный приказ с пыточной избой, а дальше виднелось вычурное здание Посольского приказа, за ним высился Архангельский собор, монастырь, а по сторонам – усадьбы Богдана Бельского, Андрея Клешнина и три усадьбы братьев Годуновых.
В большом тереме жила княгиня Сицкая Анна Романовна, происходившая из семьи окольничего Захарьина. Малый терем был предоставлен сестре княгини, молодой боярышне Анастасии Романовне. Здесь же приютилась и ее «мама», правившая, впрочем, всем хозяйством усадьбы. Имя ее осталось неизвестным. Видели только, что в день святой Ларисы она ставила в домовой церкви свечи ко всем образам, чего в другие дни не делала. Но все же и старые, и молодые, и бояре, и холопы ее называли только мамой, да она другого прозвища и знать не хотела.
Боярышня росла под ее любящим надзором. Мама защищала и святой водой и крестными знамениями свою любимицу от всего, что могла навести на молодую красавицу завистливая злоба.
В усадьбе проживал еще один любимец мамы из дальнего рода-племени кудрявый Лукьяш, жизнерадостный юноша и способный на всякие выдумки, чтобы позабавить Настю. Иногда он подвергался опале мамы и подчинялся безропотно, когда она хохлила ему кудри или наказывала еще строже. При всякой детской жалобе Насти мама изгоняла Лукьяша из терема на птичий двор и держала его там, пока сама Настя не выступала на его защиту.
Возле теремов расположилась золотошвейная палата, трудами которой любовались все московские монастыри. Здесь Анастасия Романовна встречала восторженную любовь мастериц. Сюда шло через ее руки многое, что доставлял из княжеских поместий старший ключник Касьян Перебиркин.
Жизнь текла плавно, точно по надежно установленному руслу. Маме не приходилось даже гневаться и распекать работников, к чему она была очень расположена. Но вот однажды старая птичница явилась к ней с повинной головой – из-под наседок начали пропадать яйца, а кто их воровал нельзя было уследить. «Не иначе как Настино дело! – решила мама скоропалительно. – Она наберет их в платок и в кормежной палате раздаст их чумазым ребяткам». Боярышня была призвана к ответу. Мама не замедлила погрозить ей пальцем, объясняя при этом причину гнева. Незаслуженно обиженная боярышня залилась горькими слезами. Всхлипыванья перешли наконец в болезненную икоту; икота отбила у нее всю грудь и порядочно напугала маму. Мама обозвала себя в уме старой дурой, но чтобы не уронить свою власть, не стала успокаивать девочку. На следующее утро еще две наседки остались без яиц, между тем опечаленная боярышня не выходила и за порог своего теремочка. Наконец Лукьяше пришла в голову счастливая мысль: узнать, не лисица ли повадилась на преступный промысел. Лукьяша произвел обыск и действительно нашел под частоколом лисью лазейку. Разумеется, тотчас был поставлен капкан, и наутро маме представили вороватого зверька. Тут уж маме пришлось открыто признаться, что она старая дура.
– Настя, прости старую дуру! – обратилась она к боярышне. – Понапрасну я поклеп на тебя возвела!
Боярышня продолжала кукситься и не удосужилась ответить маме.
– Не прощаешь? Твое право, а только знай, что черные ангелы упекут мою душу прямо в ад, на раскаленную жаровню, и все-то веки-вечные враги души моей не дадут покоя. Ни одной капельки воды не будет.
Здесь, точно узрев этих черных ангелов, боярышня кинулась к маме, обвила ее шею ручками и закричала, сколько было сил:
– Не отдам, не пущу! Да разразят вас светлые ангелы; прочь уйдите в свое смрадное обиталище.
Этот детский порыв еще больше укрепил взаимную любовь старого человека с молодым, светлым ангелом; так мама и сказала:
– Светлый наш ангел! Ты наше общее спасение! Да будет над тобой…
Мама не договорила и залилась слезами умиления. Лукьяше достался дружественный поцелуй светлого ангела. Ах, как много сказалось в этом искреннем порыве чистого существа!
К весенней поре 1547 года ребячливая Анастасия Романовна вошла уже в возраст боярышни-невесты. Много было в Москве родовитых и красивых женихов, но никто из них и не подумал адресоваться к боярышне с изъявлением своих чувств. Родным не было надобности торопить ее с замужеством, а сама она если и останавливала на мужчине свои зоркие зрачки, то только на одном Лукьяше, пожалованном теперь за заслуги старого князя званием первого рынды.
В московской жизни неделя широкой Масленицы встречалась с особо праздничным настроением во всех слоях населения – от князя до хлебороба, от толстосума до уличной побирушки. Каждая тароватая хозяйка слепо следовала поговорке: «Все, что есть в печи, на стол мечи». Каждый мало-мальски состоятельный москвич спешил вслед за родительской субботой распоясаться, поскольку того требовали тяжеловесные блины, икра всех сортов, осетровые и белужьи тешки и левашники с ягодами. Брагу пили в дни Масленицы более крепкую, чем в обыкновенные дни; без браги не могло быть веселых речей.
На льду Москвы-реки выставлялись идолы, уподоблявшиеся богу Волосу, из снопов соломы с распростертыми ручищами. Здесь же возвышались и ледяные горы, шли кулачные бои, попискивали кукольники с петрушками, сюда шли из Новгорода поводыри с медведями или с козой. Потехам не было меры. Девушке-перестарку нелестно было и выйти на улицу в прощеный день; ехидные старушонки только и ждали засидевшуюся девицу, чтобы привязать к ее ноге завернутую в полотно деревяшку. То было общественным наказанием за разборчивость невесты, не пожелавшей выйти до конца мясоеда замуж.
В прощеный день сжигались все соломенные чучела, что и знаменовало конец веселья.
По окончании Масленицы происходило полоскание рта, без чего черти являлись по ночам выдергивать из зубов остатки завязнувшего сыра; это полоскание рта обратилось впоследствии в опохмеление, родившее поговорку: «Пили на Масленицу, а с похмелья лежали на Радоницу». Вообще же Масленица слыла в народе «объедухой и деньгам поберухой». А как был неудержимо силен порыв к масличному празднеству, видно из поговорки: «Хоть что заложить, а Масленицу почестно проводить».
Поэтому нетрудно себе представить, как готовились к пиршеству в усадьбе князя Сицкого, когда именины княгини Анны Романовны пришлись в предпрощеный день Масленицы. На семейном совете было заранее решено выставить три угощения: в среду – день лакомки, усадьба открыла все свои ворота и калитки для богомольных странников и своих московских юродивых, причем носившим вериги предлагали проходить в кухню и выбирать себе лучшие куски. Четверг, как день перелома, предназначался для духовных лиц и всех носивших рясы. Пятница выступала с целыми бочками лакомств для детей, а в субботу открывались хоромы: нижняя для бояр, а верхняя с большим теремом для боярынь и подружек Анастасии Романовны. Здесь хозяйствовала и наводила порядки мама, которой очень хотелось затеять хороводы, но боярышни чинились, поджимали губки и уверяли, что они охрипли и не могут петь хороводные песни. Но по доброте мамы лакомств было немало, да потом и веселых хохотушек явилось достаточно.
Поддержал свою добрую славу и Касьян Перебиркин. Он достигнул видного положения в княжеском доме благодаря своей безукоризненной честности и особому дарованию готовить необычайно крепкую брагу. Брага его была такова, что только один князь Курбский мог выпить подряд два объемистых кубка без опасения свалиться со скамьи на пол; кубки были старые, серебряные с литовским орлом на крышке. Случалось, что великокняжеский дворецкий выпрашивал в усадьбе князя Сицкого бочонок-другой браги и ставил гостям, выдавая ее за производство своей кухни.
Ко дню угощения голытьбы кормежный двор разделился деревянными переборками на две половины. Одна предназначалась для женщин и чумазой детворы, а другая для мужчин, не исключая и заведомых пьяниц. Сюда направлялись и степенные старцы на костылях, и разные уродцы, которых гнали со всех папертей.
Женской половиной заведовала молодая боярышня, которой пришлось насмотреться на всякие язвы и болячки человечества. Кажется, не было кошеля убогой старухи, в который боярышня не опустила калач или жареного леща и пяток яблок. Ей помогал Лукьяш. По ее желанию сюда подошли и слепые гусляры с божественными песнями. Приходилось только сдерживать чумазую крикливую детвору, слишком уж восторженно вторившую гуслярам.
На мужской половине послышались требования залить блины брагой, но явился Касьян, погрозил одному-другому своим железным перстом, и брага вышла у каждого любителя из головы. Зато каждый получил по большущей жареной рыбине. Все шло чинно, словно за столом на боярском пиру.
Пирование завершилось неожиданным эпизодом: гусляры поднялись, сгрудились, пошептались, попробовали что-то на струнах и грянули славу боярышне Анастасии Романовне и чтобы ей вековечно жить в чести и довольстве. Дело ее видят ангельские херувимы и к престолу Предвечного обо всем донесут.
Боярышня зарумянилась и убежала, оставив одного Лукьяша хозяйничать.
Угощение удалось на славу. Напоследок в торбы гусляров попали остатки от множества блинов, рыбины и по кульку снетков.
Ко времени съезда званых гостей усадьба преобразилась: за строениями были выставлены водопойные колоды, копны сена и бочки с овсом. Бояре имели привычку засиживаться в гостях по крайней мере до следующего утра. В самих же хоромах тоже произошла перестановка по указаниям мамы, которой хорошо было ведомо, что боярыни приедут с арапками, дурами, младенцами, их няньками и кормилицами. Была еще забота у мамы: смотреть за деревянными подсвечниками; случалось, что свечи падали гостям на головы, а это уже поруха дому.
В тереме боярышни, которая впервые выходила к гостям, мама потребовала белил и румян, но встретила отказ, какого и не ожидала. Обычай повелевал женскому полу белиться и румяниться, но Анастасия Романовна наотрез отказалась:
– Будешь, мама, настаивать, так я и вовсе не выйду к гостям. Без твоей мучицы и без твоего свекольника я человек как человек, а притирки обращают меня в размалеванное чучело.
Маме пришлось уступить.
– Князь Курбский! – выкрикнул Касьян Перебиркин, как только из-за Крутицкого подворья выступил верхом на ретивом коне статный всадник. Красовавшаяся на боку сабля указывала на его военное звание. Над шлемом дрожал и блестел алмазный султан.
«Вот бы такого женишка послал Господь моему дитятке!» подумала мама, не посмевшая, однако, высказать боярышне свою затаенную мысль.
– Боярин Старицкий! – выкрикнул Касьян, завидев царский возок, покрытый сверху донизу бухарскими коврами.
Ранее было оговорено, что на именины княгини пожалует сам Иоанн Васильевич, но боярин привез весть, что великий князь с вечера отправился на охоту и вероятно заночует там. Туда же отправилось несколько сотен стрельцов, так как решено было перебить всех волков, дерзавших, перейдя по льду, вторгаться в пригородные усадьбы.
Касьян с трудом втолковал собравшейся на прилегавшей к усадьбе улице толпе москвичей, что великий князь не приедет к княгине и что лучше бы народу разойтись каждому по своему делу.
Далее въехали на княжий двор возки Мстиславских, Воротынского, Захарьиных, Воронцовых, Лыковых, Шестовых, Салтыковых и целые вереницы ближних бояр.
К немалому удивлению хозяина во дворе появились и непрошеные гости – Глинские, а главное Семиткин – окольничий пыточной избы, правивший по временам Разбойничьим приказом. Появление Глинских уличная толпа встретила неодобрительно, возникла шумиха, а кое-где и кулак поднялся над людским морем. Михаилу Глинскому ничего не стоило своей бешеной тройкой сбить с ног прохожего и задавить его насмерть. Никто из московских служилых вельмож не посмел бы принять жалобу на него. Семиткин как ни старался расправить свою кудластую бороду, а все же его узнали, как только его лисья физиономия выглянула из ворот Разбойного приказа. Касьян даже не провозгласил о его приходе.
Придверники широко распахнули двери перед Глинским, как перед близким родственником великого князя, но Семиткину пришлось пробираться боком через полурастворенную половину двери. Всем москвичам было ведомо, с каким наслаждением взирал Семиткин на корчи пытаемого, которого поддерживали его пособники над раскаленными углями.
Великолепны были парадные княжеские хоромы. Потолок главной гостевой хоромины был расписан крылатыми сиринами, зверями, звездами и травами. Семь семисвечников в расписных с кистями фонарях освещали это на диво прекрасное помещение. Столы, расставленные покоем, были с большим запасом. Порядок рассаживания был поручен Лукьяшу. В эту эпоху «разряды» действовали во всей их силе, и хотя сегодняшний съезд был скорее семейным, нежели парадным, но все же никто и не подумал пренебречь этикетом.
– Извини, боярин, – обратился Лукьяш к Семиткину, который, впрочем, не был еще боярином, – для тебя не приготовлено места, посиди на краюшке в конце стола, не обессудь.
Семиткин почувствовал, что он не в свои сани сел, но обиду пришлось проглотить и ожидать, что-то будет дальше? Мальчишку же Лукьяшу он решил взять на заметку.
Бояре еще не успели как следует обсудить подробности последнего набега казанской татарвы, как придверник широко распахнул двери, что предвещало появление самой именинницы. И действительно, она вошла по обычаю павой, поддерживаемая под руку сестрицей Анастасией Романовной. Боярышня впервые нарушила теремное затворничество. Видно, она произвела своей красотой и непринужденностью походки чудесное впечатление, потому что даже такие старички, как Мстиславский и Воротынский поддернули свои воротники, сплошь покрытые бурмицкими зернами, расправили бороды и прокашляли в широкие рукава.
Да и княгиня Анна Романовна предстала на боярский суд во всеоружии здоровой красоты. Крепкая на вид, она искусно смягчала природные дарования благосклонной улыбкой. Если старый князь не припал к ее руке, то только потому, что это было зазорно, не было бы конца пересудам. Византия, хотя уже и утратила свое политическое, мировое положение, но все же на Руси хранились ее заветы, как делать женщину еще краше. Все – от золотой кики и начельника до сетчатых подвесок и золотых нагрудных блях – дрожало, горело и переливалось тысячами огней в наряде именинницы. Тяжелые косы и соболиные брови победоносно дополняли родовые драгоценности княгини. Сам хозяин млел от восторга.
Поприветствовав супруга, именинница начала обходить дорогих гостей, сопровождаемая подносчиком тяжелых кубков. На Лукьяше лежала обязанность нести ковши для браги; стопы же были заранее расставлены перед каждым прибором. За Лукьяшем несли серебряную бражницу, в которую входило несколько ведер напитка, стремительно бросавшегося в голову. Брага удалась на славу. Каждой голове следовало поудержаться и поскромничать.
Молодая боярышня не видела еще вблизи охмелевшего человека. Для нее было даже вновь и само восклицание – «горько!», после которого следовал поцелуй князя с княгиней.
Обходя гостей, именинница находила для каждого приветливое слово. Впрочем, князю Глинскому не понравилось ее приветствие, сказанное чуть слышно: «Не калечь людей по улицам Москвы. Москва отплатит тебе сторицей за каждый разбитый череп». Перед Семиткиным она остановилась с изумлением; перед ним она выговорила громко: «Не знаю, как тебя и величать. Не ожидала твоего прихода, а ты удосужился отойти от жаровни своей пыточной избы». Лукьяш налил ему браги только на донышко стопы. Семиткин стойко проглотил и эту обиду.
За столом гости вели шумливую и радостную беседу, в которой часто слышались пожелания долгих лет жизни.
Обед завершился обычным десертом из пряников, напоминавших своими формами птиц и зверей, и фруктовыми заедками. Казалось бы, оставалось осенить себя крестным знамением да благодарить хозяев, но прогудел чей-то бас, провозгласивший славу хлебосольным хозяевам: «Княгине Анне Романовне – слава!» Все окна задрожали, и семисвечники качнулись, когда грянул общий хор: «Слава! Боярышне Анастасии Романовне – слава, слава, слава!» Тут и самый молодой человек осмелился вмешаться в общий хор, то был тенор Лукьяши.
После славы женскому полу обычай требовал оставить гостей и разойтись по своим теремам. Княгиня разоблачилась с превеликим удовольствием. Нелегко было пробыть несколько часов в такой запряжке, как ряска, обложенная жемчугом, лалами и яхонтами; тяжел был и накосник со многими запонами…
Боярышне было полегче. Она вместе с мамой быстро разоблачила сестру и уложила ее отдыхать. Девиц не принято пересуживать в хорошей компании, но когда боярышня удалилась с мамой, не было голоса, который не промолвил бы: «Хороша, да, очень хороша! Вот это невеста так невеста!»
Женщины удалились в свои покои вовремя, так как последствия искусства Касьяна Перебиркина проявились во всей его полноте. Развязались языки, и появились смельчаки, которым сам Семиткин был не страшен. Говорили, впрочем, больше о красоте москвичек, о том, что и у иноземок не найти таких алых щек с ямочками; что у англичанок, сказывают, всем зубам зубы, а у наших прямо как из жемчуга. В кружке князя Курбского, к которому примкнул сбоку непрошеный Семиткин, обсуждали, какими достоинствами должна обладать великокняжеская невеста. На этот вопрос пришлось отвечать каждому боярину, независимо от возраста. Вниманием всех присутствующих овладел речистый и умный князь Курбский, за которым уже числилась четвертая стопа хмельного напитка.
– Прежде всего девица для великокняжеского рода должна быть честных кровей, – провозгласил он без всяких витиеватостей. – Предки и прапредки девицы должны исходить из русского племени и не иметь в своем роде Семиткиных. Семиткин, слышал?
– Слышал, княже! – отозвался из толпы писклявый голос. – Лаешься ты на моих дедов и родителей понапрасну. Забыли внести их в разряды, а то и тебе, княже, не пришлось бы считать их мизинными людишками. К тому же они были коренными русскими, а не выходцами из Литвы.
Семиткин пустил эту стрелу по адресу многих присутствовавших здесь выходцев, в числе которых был и сам князь Курбский. Стрела принесла с собой семена раздора. В хоромах послышался сдавленный смех.
– Девица для великокняжеского рода должна блистать умом и красотой, – продолжал князь Курбский, относясь с презрением к выходке Семиткина. – По уму и красоте ей не надлежит раскрашивать лицо. Красота ее должна быть естественной, природной и не нуждаться в дополнительных ухищрениях. Вот вам пример: мы только что видели Анастасию Романовну – сестрицу нашей хозяюшки. Никакой кисточкой никто не коснулся ее бровей и никакой губкой не растирали румяна на ее алых щечках. Красоты и доброты же у нее хоть отбавляй. Сегодня я издали любовался, как она угощала яствами убогий люд или обмывала чумазых ребятишек. Только при голубином сердце можно целовать сопляков, подходивших к ней за подачками. С такой-то красоты и писана нашими предками сказка про царь-девицу. Да что и говорить! Привезите невест со всей Московской Руси – другой такой не встретишь. Кто же выпьет со мной стопку за здравие боярышни Анастасии Романовны?
Все стопки были осушены до дна. Семиткин и тут показал свой кичливый, неугомонный нрав. Он даже попытался потеснить князя Курбского.
– Ты, княже, совсем забыл о душе твоей царь-девицы, – заметил он, не глядя по сторонам из опасения встретить насмешливые взгляды. – Девица эта должна владеть такой чудесной душой, чтобы ангелы слетались с небес и играли бы ей на арфе.
– А к твоей Варюхе слетаются с небес ангелы с арфами? – спросил один из ненавистников Разбойного приказа.
– Слетаются, они ведь уважают кривобоких, – ответил за Семиткина другой ненавистник.
– Моя кривобокая превосходит душой всякую боярышню!
– Не на Анастасию ли Романовну метишь?
– А хотя бы и так!
Напрасно Семиткин не сказал по-иному, тогда, быть может, спине его не досталось бы столько кулаков, сколько опустилось на нее разом. Откуда ни возьмись подскочил и рында Лукьяш. Он сбил Семиткина с ног и вцепился в его бороду. Произошла свалка, в которой боярские длани немало поработали. Хмельное разогрело страсти до того, что бояре перестали понимать, где правые и где виноватые. Хозяину пришлось выступить миротворцем. Последними успокоились Лукьяш и Семиткин.
– Ты бы посоветовал великому князю Иоанну Васильевичу взять твою Варюху наверх, там кривобоких не бывало.
– Негоже тебе, парнишка, вставлять свое слово в боярскую беседу. Знай свое место за дверью. А то обвяжи голову мокрым полотенцем, да походи по двору, брага-то и испарится. А за бороду, за бесчестье мы с тобой сосчитаемся.
Благоразумнейшие из бояр разбились по группам. Были и такие, что осуждали Лукьяша и предупреждали, что до гробовой доски Семиткин не забудет нанесенного ему бесчестья.
Охмелевших не было больше в хоромах князя Сицкого. Один за другим понемногу они разобрали свои посохи и горностаевые шапки и при помощи Касьяна добрались до своих возков.
Хоромы опустели. Лукьяш чувствовал свою вину, но как ее исправить? В угнетенном состоянии духа он отправился к маме и повинился в своей горячности. Мама всплеснула руками, да так и застыла. Шутка сказать: вырвать у самого начальника Разбойного приказа половину бороды! Отомстить! Впору и в Литву бежать – и убежал бы, но это значит никогда больше не увидеть любимую подругу детства!
Мама пошла по обыкновению в теремок своей Насти – поправить на ней одеяльце, перекрестить и пожелать ей приятного сна.
– Мама, о чем шумели бояре? – спросила Настя, целуя руку мамы.
– Да вздумали потешиться над христопродавцем Семиткиным.
– А Лукьяш тоже тешился?
– Уж и не спрашивай! Спи, родная, да хранит тебя Господь! Не знаю, что предпринять и как быть. Я выговаривала ему, а он одно твердит: на жаровню пойду, а Настю не трогай.
– А разве меня обижали?
– Равняли с кособокой Варюхой.
– Какой Лукьяш глупенький!
– По-своему-то он неглупый, а только ты спи, угомонись. Нечего глаза пялить, смотри на Владычицу. Завтра-то по великопостному нужно молиться у Михаила Архангела.