Вторник, 7 июня 2005 года
70 процентов поляков считают, что жизненный путь и учение Папы изменило их жизнь. Иоанна Павла II критически оценивает ноль процентов. Александр Квасьневский призвал Влодзимежа Цимошевича изменить свое мнение и стартовать в президентских выборах. Физик из УАМ[37] выступил с теорией, что время от времени на Земле должен появляться супермонстр, настоящая машина для убийств, чтобы наводить порядок на планете. Группа Green Day дала концерт в Сподке. В Варшаве столкнулись три трамвая перед Национальным музеем, 13 человек попали в больницу. Музей техники во Дворце культуры и науки получил подарок от Овсяка – дефибриллятор, чтобы спасать посетителей. Все больше людей выступает против запрета Парада равенства, а его организаторы обещают митинги, разрешения на проведение которых не требуется. Максимальная температура в столице – 15 градусов, но солнечно и без дождя.
Быть психотерапевтом – наверняка прибыльное занятие, подумал Теодор Шацкий, паркуясь перед новеньким пентхаусом на Равиньского. Он посидел еще минутку в автомобиле, чтобы дослушать Origin of the Species с последнего диска группы U2[38]. Великолепная вещь и великолепный альбом – господа из Дублина в конце концов вернулись к своим роковым корням. Когда он представился портье в облицованной мрамором и гранитом портьерне, а затем прошел через ухоженное патио с фонтаном и площадкой для детских игр, подумал, что быть терапевтом – чертовски прибыльное занятие. А когда вошел в квартиру на двенадцатом этаже, – что все отдал бы за то, чтобы снова оказаться у порога карьеры, и тогда без сомнений выбрал бы психологию.
Рудский фактически производил впечатление больного, а его возраст усиливал впечатление. Шестидесятилетний мужчина может выглядеть прекрасно, но только если прикладывает усилия. В воскресенье на Лазенковской Рудский выглядел превосходно – нечто среднее между Хемингуэем и Шоном Коннери. Нынче, с жирными редкими волосами, кругами под глазами, тщательно обернутый шлафроком, он превратился в больного старика.
Квартира, вероятно, была большая – под 100 метров, но Шацкий мог только догадываться об этом. Как и о расположении комнат в ее приватной части. Рудский провел его в салон, и на этот раз прокурор не смог сдержать эмоций. Квадратное помещение, соединенное с кухней, имело площадь около сорока метров (в его собственной квартире – пятьдесят два), а стены, выходившие на север и запад, были полностью остеклены, целиком состояли из окон. Вид сногсшибательный. На западе, правда, виднелось немного – крыши Охоты, мерзкий купол Blue City, Щенсливецкая горка. Зато на севере пышно блистал варшавский Манхэттен. Отсюда все высотки центральной части казались стоящими рядом. Старые – Форум, Мариотт i Intraco II, новые – Intercontinental, Золотые террасы, Рондо-1, здание Daewoo и, конечно, Дворец, ярко контрастировавший с окружающим морем стекол. Вид абсолютно варшавский, превосходящий даже панораму левого берега с Гданьского моста. Шацкий подумал, что стоит найти предлог, чтобы еще раз приехать к Рудскому в сумерках. Может, обыск?
– Впечатляет, не так ли? – прохрипел Рудский, подавая Шацкому чашку кофе. – Вам нужно приехать ко мне как-нибудь вечерком. Иногда ночью я часами стою у окна, и никогда не скучаю.
Шацкий взял себя в руки.
– Действительно, может понравиться, – прокомментировал он равнодушно.
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА СВИДЕТЕЛЯ.
Цезарий Рудский, родился 2 августа 1944 года, проживает на ул. Равиньского. Образование высшее, руководит частной психологической консультацией. Отношение к сторонам: чужие, за дачу ложных показаний не наказывался.
Предупрежден об ответственности по ст. 233 УК, дал следующие показания:
С Хенриком Теляком познакомился случайно в ноябре прошлого года. Я готовил терапевтическую конференцию и искал фирму, которая могла бы напечатать приглашения и буклеты. Вышел на «Польграфэкс», директором либо вице-директором которой был Хенрик Теляк. С ним я в тот раз не контактировал, только с одним из продавцов. Неделю спустя хотел получить заказ, но он еще не был готов. Я потребовал встречи с директором и так познакомился с Хенриком Теляком. Он был очень милым, заверил, что доставит материалы курьером в тот же день, причем за свой счет, извинился и пригласил меня на кофе. За кофе стал расспрашивать о работе, заинтересовавшись содержанием моих приглашений и буклетов. Я рассказал ему о работе терапевта. Что стараюсь помогать людям и часто встречаю тех, кто утратил смысл жизни. Тогда он мне рассказал о самоубийстве дочери и болезни сына, признался, что не может с этим жить. Я спросил, не хочет ли он со мной встретиться. Он сказал, что не уверен, но через неделю позвонил, и мы договорились о встрече. Встречались раз в неделю, по четвергам, здесь, в моей квартире. Я не записывал эти сеансы, только делал заметки. Пан Теляк отмалчивался, часто плакал. У него была тяжелая жизнь.
Он убежал из дома в шестнадцать лет, вскоре родители погибли в автокатастрофе. Он не успел с ними попрощаться, не знал даже об их похоронах. С того времени чувствовал себя очень виноватым, и чувство вины отразилось на его будущей жизни. Женитьба на Ядвиге Теляк – которую он, по моему мнению, очень любил, как и детей, – не была удачной, о чем Теляк говорил с печалью и стыдом. Во время терапии мы сосредоточились на семье, из которой он происходил, чтобы он мог выйти из тени покойных родителей. Я считал это основой оздоровления отношений в его нынешней семье. Мне казалось, терапия даст эффект, расстановка в прошлые выходные должна была расставить точкой над «i». Собственно, эту расстановку я готовил, прежде всего, для Хенрика Теляка. Остальные участники, которых я выбрал из своих пациентов, были в лучшем состоянии. У них относительно мягкая форма невроза.
На вопрос следователя, не упоминал ли Хенрик Теляк во время терапии своих врагов или людей, которым он несимпатичен, свидетель ответил: «Хенрик Теляк казался человеком настолько сломленным и замкнутым, что для окружения он был, пожалуй, незаметным. Мне ничего не известно о его врагах. Не думаю, чтобы они у него были».
Шацкий записывал, внимательно наблюдая за Рудским. Терапевт говорил тихо, спокойно, уверенно. Его голос вызывал доверие, наверняка он мог легко вводить пациента в гипнотическое состояние. Шацкий задумался: а мог бы он сам довериться Рудскому? Рассказать ему, как у него болит желудок, когда он возвращается домой. Как ему приходится выпивать перед сном два пива, чтобы заснуть без проблем. Как мучительно для него похолодание в отношениях с Вероникой. Как насыщена претензиями и разочарованием атмосфера, нависшая над мебелью из ИКЕА в их квартире, в блочном доме на Бурдзиньского. Как временами он задумывается, что связывает его с женой, кроме ребенка и счета в банке. И о том, как иногда он останавливается перед цветочным магазином – он хотел бы купить ей цветы и знает, что она была бы довольна, но не делает этого, каждый раз находя отговорку. Либо уже поздно и ему кажется, что цветы потеряли вид. Либо думает, что стыдно приносить жене цветы, купленные в пражском магазине – они всегда выглядят так, будто их не продали в Центре два дня назад. Или что ему жаль тратить мелочь, потому что еще нужно купить еду. Правда, в пятидесяти метрах есть банкомат, но роза стоит всего пять злотых. Иногда думает даже: зачем вообще покупать ей цветы? В конце концов, когда она мне в последний раз что-то дарила? Пластинку или книгу, хотя бы СМС с иным содержанием, нежели «булка в нарезке и сигареты». Поэтому он удаляется от цветочного магазина, злой на себя и пристыженный, по пути заходит за сраной булкой в нарезке, которую покупает через день уже восемь лет в одном и том же магазине, у одной продавщицы. Забавно, что он замечает, как она стареет, а о себе думает, что выглядит точно так же, как когда впервые совершил там покупки. Это было в июле.
Шацкий надел спортивный костюм, и тот весь покрылся пылью от перевозки. Он радовался квартире и тому, что через минуту вместе с прекраснейшей женщиной на земле съест булочку и запьет ее кефиром. Радовался, что продавщица милая. У него тогда были длинные темные волосы, заплетенные в косичку, а не молочно-белый ежик, который делал его похожим на сержанта пехоты из американских военных фильмов.
Цезарий Рудский вежливо, но решительно отказался отвечать на вопросы о терапии Квятковской, Ярчик и Каима. Шацкий не настаивал: ему нужно было предъявить кому-то из них обвинение, чтобы с помощью суда заставить Рудского выдать документацию. Терапевт описывал лишь тот день, когда было найдено тело, и Шацкий с грустью констатировал, что ни одна из допрошенных особ, похоже, не являлась убийцей. Их показания были логичными, производили впечатление искренних, в них угадывалось сожаление по поводу смерти Теляка, со значительной долей симпатии к нему. Кроме того, он не представлял себе мотив убийства Теляка для любого из допрошенных.
Так думал прокурор Теодор Шацкий во вторник, 7 июня, в 10.30 утра. А двумя часами позднее он был убежден, что убийцу надо искать именно среди троицы пациентов Рудского.
– Мне немного странно, что со мной говорите вы, а не полиция, – внезапно сказал терапевт.
– Прошу не верить телевизионным сериалам. В Польше следствие по важным делам ведет прокурор. Полиция только помогает – как ей кажется, а сама гоняется за угонщиками автомобилей и взломщиками.
– Вы не преувеличиваете?
– Немного, – усмехнулся Шацкий.
– Наверное, вы чувствуете, что вас недооценивают.
– Я бы предпочел говорить о фактах, а не о чувствах.
– Это всегда проще. Что еще вы хотели бы узнать?
– Хотел бы узнать, что случилось в субботний вечер. И что такое «терапия расстановок». И почему у ваших пациентов дрожит голос, когда они о ней говорят.
– В таком случае нам придется говорить о чувствах.
– Я это как-нибудь вынесу.
Терапевт встал, подошел к книжному шкафу и стал рыться в черной папке.
– Я не в состоянии объяснить вам, – сказал он. – К сожалению, это невозможно. Абсолютно невыполнимо.
Шацкий прикусил губу. Что за козел. Как только дошли до сути, начал выкручиваться.
– А вы попробуйте. Может, удастся.
– Ничего не выйдет. Об этом не расскажешь, – Рудский повернулся к Шацкому с извиняющейся улыбкой. У того внутри все кипело от злости. – Но я могу вам это показать. – В руке он держал небольшую видеокамеру.
Зал на Лазенковской. Видны сидящие рядом Теляк, Каим, Квятковская и Ярчик. В кадре появляется Рудский.
Рудский: – Пан Хенрик, просим вас.
Теляк встает, нервно улыбается. И тут Шацкого охватила дрожь. Теляк был в том же костюме, в котором его нашли мертвым. Шацкий не мог отделаться от впечатления, что сейчас тот ляжет на пол, а один из участников встанет и вонзит вертел ему в глаз. И на щеке появится пятно в форме гоночного автомобиля.
Теляк: – А может, кто-нибудь другой?
Рудский: – Мы бросали жребий. Но если вы не готовы, скажите.
Долгая тишина.
Теляк: – Хорошо, я попробую.
Рудский: – О’кей. Сначала расставим семью, из которой вы происходите. Пани Бася будет вашей матерью, пан Эузебиуш – отцом. Прошу их расставить.
Теляк берет за руку Ярчик и ведет ее в дальний угол помещения. Показывает место у стены, стоит лицом к ней. Потом рядом ставит Каима, тоже лицом к стене. Сам он остановился посреди комнаты, глядит им в спину.
Рудский: – Уже?
Теляк: – Да.
Рудский: – Пани Барбара, прошу сказать, что вы чувствуете.
Ярчик: – Мне грустно, я хотела бы увидеть своего сына. Я тоскую по нему.
Рудский: – Пан Каим?
Каим: – Мне нехорошо. Я чувствую его взгляд, вбитый в мою спину. Я бы хотел повернуться. Или уйти. Я чувствую, как что-то сдавливает мою шею, как если бы кто-нибудь надел на меня ошейник.
Ярчик: – У меня такое же чувство. Или как если бы кто-то поставил меня в угол, чтобы наказать. Мне плохо. Я чувствую себя виноватой.
Теляк: – Я хотел бы к ним подойти.
Каим: – Я могу повернуться?
Рудский: – Еще нет. (Теляку) Прошу подойти к своим родителям и стать за ними.
Теляк стал за спиной Каима и Ярчик.
Рудский (Теляку): – А как теперь?
Теляк: – Лучше, значительно лучше. Теперь так, как я хотел.
Каим (с трудом): — А вот для меня невыносимо. Передо мной – стена, за спиной – мой сын. Я не знаю, зачем он пришел, но не хочу, чтобы он находился здесь. Господи, я едва держусь на ногах. Меня что-то душит. Прошу разрешить мне уйти или забрать его отсюда.
Рудский: – Еще минутка.
Терапевт остановил запись. На экране застыла фигура Теляка, стоящего за спиной своих «родителей». Шацкий смотрел на него с удивлением.
– Что это за театр? – спросил он. – Вы заранее расписали роли, как им себя вести?
Рудский отрицательно покачал головой.
– Мало того. Они почти ничего не знают о пане Хенрике. Не знают, что он убежал из дому, не знают, что его родители трагически погибли и что Хенрик не успел с ними попрощаться. Ничего. Как видите, по существу терапия очень проста, если сравнить ее, например, с психоанализом, причем – по моему мнению – часто бесполезным.
Шацкий прервал его жестом руки.
– Умоляю, все по порядку, – сказал он.
– Хорошо, по порядку. Вы соглашаетесь на лечение методом расстановок, потому что вам тяжело, трудно, плохо. Вы сами не знаете, почему. Вы мне рассказываете немного о себе: родители, братья с сестрами, жена, дети, первая жена, первая жена отца и так далее. Важны все члены вашей семьи. Как живые, так и умершие. И расставляете их в пространстве. Каждого берете за руку, ведете в определенное место и указываете направление, куда он или она должны смотреть. Вы, наверное, удивитесь, но часто уже в этот момент люди замечают, что что-то не в порядке. И почему им плохо. Например, оттого, что жена стоит в месте, где должна стоять мать. Или потому, что ребенок отделяет вас от жены. Одним словом, потому, что порядок нарушен. Достаточно расставить людей правильно, и пациент выйдет с сеанса терапии другим человеком. Через пять минут.
– А почему Каим утверждает, что ему душно и что он потеряет сознание?
– Потому что участники чувствуют эмоции людей, которых представляют.
– Но родители Теляка умерли много лет назад.
– Умерших – тоже.
– Ясно. A в конце нужно станцевать голым у костра в деревянной маске…
Рудский замолчал, явно обиженный шуткой прокурора. Шацкий заметил это и извинился.
– Я вас, в общем, понимаю. Поначалу я сам был настроен скептически, – простил его Рудский. – Мне казалось, пациент каким-то образом передает участникам свои эмоции, как бы программирует их. Но часто в ходе расстановок на свет выходят семейные тайны, о которых пациент не имел понятия.
– Например?
– Например, Берт Хеллингер, создатель этого метода, когда-то взял на расстановку больного аутизмом тридцатипятилетнего шведа. Мужчина упорно глядел на свои руки, что обычно означает…
– Убийство.
– Откуда вы знаете?
– Леди Макбет.
– Вот именно. Глядеть в землю означает могилу, кого-то умершего, а рассматривать руки или умывать их – убийство. Такие жесты появляются у людей с аутизмом и заик. У этих заболеваний много общих черт, и одна из них – тот факт, что во время расстановки выясняется: источник заболевания лежит в убийстве. Но вернемся к шведу. Хеллингер знал из беседы с семьей, что у бабушки шведа был роман с моряком и что этот моряк ее убил. В связи с этим Хеллингер ввел в расстановку бабушку и дедушку. И представляющий дедушку участник начал таким же образом глядеть на свои руки. Какой из этого вывод?
– Что убийцей был он, а не моряк.
– Вот именно. Вышло на свет то, о чем не имели понятия даже члены семьи. Дед умер много лет назад, но совершенное им преступление и ужасная вина, оставшаяся нераскаянной, стала причиной аутизма у внука.
У Шацкого заболела голова. Ему придется купить себе какую-нибудь книгу, чтобы все это понять. А еще найти эксперта, чтобы тот высказался по поводу кассеты.
– Понимаю, – сказал он, потирая руки, – но это был экстремальный случай. А о чем идет речь здесь? – спросил он, показывая на экран.
– Уход из семьи понимается в системе как тяжкое преступление, – объяснял Рудский. – Хенрик поэтому чувствовал себя чрезвычайно виноватым. Он также чувствовал вину за то, что не простился с родителями. А если есть чувство вины, нет траура. Чувство вины крепко связывает нас с умершим, поэтому мы не позволяем ему уйти. Вам знакомы фазы траура?
Шацкий с минуту порылся в памяти.
– Неверие, отчаяние, упорядочивание, привыкание?
Терапевт посмотрел на него с изумлением.
– Все правильно. Но в действительности многие задерживаются на второй фазе – отчаянии, которого никто не понимает и которое перерастает в одиночество. И этот незавершенный траур остается в семье, приводя к тому, что каждое следующее поколение будет связано со смертью. Поглядите, что сейчас происходит. Хенрик хочет пойти за своими родителями, а они этого не хотят. Их место – в мире мертвых, его – в мире живых. Смотрите дальше, прошу вас.
Рудский (Теляку): — Я понимаю, что вы хотите встать сюда, но это неподходящее для вас место. Прошу вернуться в центр зала.
Теляк возвращается.
Каим: – Какое облегчение…
Теляк: – Теперь прошу повернуться ко мне лицом.
Каим и Ярчик оборачиваются.
Ярчик: – Гораздо лучше. Я рада, что вижу своего сына.
Каим: – Я тоже.
Рудский (Теляку): — A вы?
Теляк: – Я рад, что они на меня смотрят, что они со мной. Но я хотел бы пойти к ним.
Рудский: – Это невозможно. Мы сделаем иначе.
Рудский подходит к Каиму и Ярчик, подводит их к Теляку и ставит чуть сбоку, за его спиной.
Каим: – Вот так превосходно. Я вижу сына, но не мешаю ему. Не стою на его пути.
Ярчик: – Я чувствую тепло в сердце. Хотела бы прижать его к груди. Сказать, что я люблю его и желаю ему всего наилучшего.
Рудский: – Минуточку. (Теляку) Вам тоже лучше? Теляк: – Мне легче, но все же чего-то не хватает. Рудский: – Разрешения, но это мы сделаем позже.
– Какого разрешения? – спросил Шацкий, и терапевт остановил запись. – Я и раньше задумывался, к чему это приведет. На чем основано очищение?
Вместо ответа Рудский разразился мокрым кашлем и выбежал в ванную, откуда долго доносились звуки отхаркивания и сплевывания. Вернулся он с красным лицом.
– Похоже, у меня ангина, – прохрипел он. – Хотите чаю?
Шацкий согласился. Никто не прерывал молчания, пока они вновь не уселись рядом с кружками горячего чая. Рудский наложил себе меду и выжал сок из целого лимона.
– Лучшее средство для горла, – заявил он, делая глоток. – А разрешение основывается на использовании так называемых разрешающих слов, которые терапевт велит произнести пациенту и участникам, представляющим его семью. В данном случае я думаю, что родители Хенрика сказали бы так: «Сын мой, мы уходим, а ты остаешься. Мы любим тебя и счастливы, что ты тут, с нами». А Хенрик ответил бы: «Я позволяю вам уйти. Я остаюсь. Будьте дружны со мной». Что-нибудь в этом роде. Сложно угадать точно, обычно разрешающие слова появляются у меня в голове, когда приходит подходящий момент.
– А тот не был подходящим?
– Нет. Я хотел оставить его на конец. Еще есть вопросы?
Вопросов не было.
Рудский: – Хорошо. Теперь заменим родителей пана Хенрика стульями (отводит Ярчик и Каима в сторону, на их места ставит два стула), a пан Хенрик расставит свою нынешнюю семью. Пани Барбара будет вашей женой, пан Каим – сыном, пани Ханя – дочерью.
Хенрик: – Но моя дочь…
Рудский: – Прошу расставить.
Теляк расставляет семью, затем возвращается на свое место. Теперь это выглядит так: справа и немного позади Теляка стоят два стула – его родители. С левой стороны, на расстоянии нескольких шагов, впереди – Ярчик (жена), глядя на Теляка. За ней стоят рядом Квятковская и Каим. Оба смотрят на стулья. Теляк не глядит ни на кого.
Рудский: – О’кей, значит, так это выглядит. Пан Хенрик?
Теляк: – Чувствую себя мерзко. Виноват. У меня в глазах темнеет. Можно мне сесть?
Рудский: – Конечно. Прошу сесть на пол и отдыхать.
Теляк садится, прикрывает рот руками, тяжело дышит, смотрит в одну точку.
Ярчик: – Я довольна, когда ему плохо.
Рудский: – А дети?
Каим: – Я счастлив, что моя сестра стоит рядом.
Квятковская: – Я бы хотела пойти к бабушке с дедушкой. Я вижу их лучше всего. Отца не вижу вообще, мама его заслоняет.
Каим: – Я тоже хочу к ним. Вместе с сестрой.
Терапевт в очередной раз останавливает запись.
– Вы понимаете, что теперь происходит? – спросил он Шацкого.
– Теляк одинок. Жены нет рядом, она даже детям не позволяет его видеть. Мне жаль его.
– Прошу обратить внимание на то, что говорят дети. Они хотят быть вместе и пойти к бабушке с дедушкой. А что это значит?
– Они хотят умереть.
– Вот именно.
– А почему?
– Из любви. Из любви к отцу. Он нарушил систему, уйдя из дома и не попрощавшись с родителями, не исправил этого – не проявил к ним должного почтения. Принцип такой, что кто-нибудь в системе должен взять на себя его искупление, чаще всего ребенок, который входит в систему как новичок. Прошу понять: то, что осталось не разрешенным, не исчезает само по себе, а входит в систему. Вина и зло остаются, они все время в наличии и всеми ощущаются. Ребенок, входя в систему, берет на себя тяжесть восстановления равновесия, поскольку перенимает вину, страх и злость. Понятно?
– Вроде Люка Скайуокера в «Зведных войнах»?
– Простите, не понял.
– Прошу прощения, глупая шутка. Кажется, я начинаю понимать.
– Ну, так смотрите дальше.
Рудский выводит Квятковскую и Каима из-за спины Ярчик. Теперь все трое стоят рядом, глядя на Теляка.
Ярчик (трясется, еле выговаривает слова): – Я не хочу, чтобы мои дети здесь стояли. Не хочу, чтобы они шли к родителям мужа. Мне было легче, когда они стояли за мной.
Квятковская: – Я рада увидеть папу и его родителей. Я их очень люблю. Особенно папу. Я вижу, что ему грустно, и хотела бы ему помочь.
Каим: – Да, я согласен с сестрой, но чувствую слабость. У меня болит сердце, и я страшно дрожу.
Квятковская: – Могу ли я подойти к родителям? Я чувствую почти физически их притяжение.
Рудский: – Хорошо, но только на два шага.
Сияющая Квятковская идет в сторону стульев. Ярчик при виде этого начинает плакать. Каим, бледный как мел, массирует себе грудную кость.
Теперь уже Шацкий взял монитор и остановил запись. На экране застыла гримаса боли Каима и невидящие, буравящие стену глаза Теляка.
– Как возможно, чтобы у Каима болело сердце? – спросил он. – Я понимаю: он знает, что у сына Теляка больное сердце, но все же…
– Трудный вопрос. Существует теория морфогенетических полей, которую используют для объяснения терапии Хеллингера. Согласно ей, то, какими мы являемся, зависит не только от генов, но и от электромагнитных полей.
Хеллингер учит, что наша душа резонирует со всем, что случилось в семье, у нее есть связь и с живыми, и с мертвыми. Во время расстановки посторонний человек может войти в этот резонанс.
– И вы верите в это?
Рудский сделал неопределенный жест, как бы говоря, что готов согласиться с теорией за отсутствием иных.
– Для меня это не имеет значения. Важно, работает или нет. Я не знаю, как устроен компьютер, но польза от него для меня большая.
– А сын Теляка заболел после самоубийства сестры? – спросил Шацкий.
– Да, тогда у Бартека обнаружился порок сердца. Болезнь – всегда признак нарушения порядка. Главная ее динамика – «лучше я, чем ты». Мы решаемся на страдание, чтобы помочь другому члену семьи. Только возвращение к порядку и равновесию позволяет вылечить болезнь.
– У Бартека стало больше шансов на выздоровление после гибели отца?
Рудский закашлялся. Жестом попросив прощения, он вышел на кухню и громко там высморкался.
– Пан прокурор, – сказал он оттуда. – Я бы не раздумывал так долго над ответом, если бы не ваша профессия и не цель вашего визита. Вы меня понимаете?
Шацкий встал, взял свою кружку и попросил дать ему что-нибудь попить.
– И каков же ответ? – он налил в кружку немного негазированной наленчувки[39], которую подал хозяин.
– Не знаю. Может, и да. Но только может. А вероятно, его состояние ухудшится. Понимаете, пан Теляк не покинул нас в покое, завершив ранее все свои дела. Я думаю, что состояние Бартека улучшилось бы после завершения расстановки. Изменения происходят в поле, которое после сеанса начинает по-другому резонировать. Поэтому изменения замечаются и у особ, не принимавших участие в расстановке и даже ничего не знающих о ней.
Мужчины вернулись на диван и снова включили запись.
Рудский: – Пан Хенрик, прошу встать.
Теляк встает с видимым усилием. Ярчик плачет все громче.
Рудский (Квятковской): — Почему вы хотите пойти к дедушке с бабушкой?
Квятковская: – Хочу помочь папе.
Теляк (уничтоженный): — Нет, это невозможно, я не хочу этого слышать.
Каим: – Я очень хочу к сестре и дедушке с бабушкой. Мне больно. Я бы хотел, чтобы не болело. И чтобы папе было легче.
Ярчик: – Это невыносимо. Я хочу, чтобы он отсюда ушел (показывает на Теляка). – Я его не люблю, совсем не люблю, он чужой и отвратительный. Хочу, чтобы все успокоилось. Чтобы он ушел. Он, а не дети.
Теляк: – Но ведь я не… (его голос срывается, он не в состоянии говорить).
Ярчик: – Я чувствую холод и пустоту. И ненависть. Из-за тебя мой ребенок умер! – (Отчаянно рыдает). – Понимаешь?! Моя дочь погибла, а мой сын к ней присоединится. Ты убил моего ребенка!
Квятковская: – Папочка, я сделала это для тебя. Почему ты не хочешь этого понять? Папочка! (Плачет).
Теляк опускается на колени. Все время он ни на кого не смотрит.
Теляк (шепотом): — Оставьте меня, это не моя вина. Не моя вина.
Каим (с трудом): — Не огорчайся, папочка, мы тебе поможем.
Каим подходит к сестре и берет ее за руку.
Квятковская: – Да, папочка, вместе мы тебе поможем.
Делают шаг в направлении стульев.
Ярчик: – Нет!!! Умоляю, нет!!! Вы не можете меня с ним оставить! Вы не можете уйти. Пожалуйста, не уходите, не оставляйте меня одну. Прошу вас, прошу, прошу…
Каим оборачивается к ней.
Каим: – Не сердись, мама. Мы должны это сделать для папы.
Ярчик теряет сознание. Рудский подбегает к ней, явно испуганный, и встает на колени.
Рудский (асем): – О’кей, на сегодня все, закончим завтра утром. Нехорошо, что мы прерываемся, но другого выхода нет. Прошу разойтись по комнатам, не разговаривать, не читать книги. Встретимся за завтраком в девять.
Квятковская и Каим глядят друг на друга, будто вырванные из транса. Разнимают руки и выходят из кадра. Рудский укладывает Ярчик на бок и подходит к камере. На втором плане стоящий на коленях Теляк. Его взгляд направлен в пространство.
На экране замелькал «снег». Терапевт и прокурор посидели еще рядом. После долгого молчания Шацкий встал, подошел к камере и вынул из нее кассету.
– Это ужасно, – произнес он, держа черный кусочек пластика. – Вы не боялись, что он мог покончить с собой?
– Признаюсь, это приходило мне в голову. Но я не боялся.
– Как это?
– Я вам кое-что расскажу. Это известная история, случившаяся не так давно в Лейпциге. Хеллингер проводил расстановку одной женщине, в ходе которой выяснилось, что та холодна, неспособна к любви. Дети ее боялись и хотели уйти к отцу, которого она отвергла. Хеллингер сказал: «Это холодное сердце». Женщина ушла. Другие участники сеанса боялись, что та может покончить с собой, но Хеллингер не пошел за ней.
– И что?
– Она повесилась через несколько дней, а в прощальном письме написала, что больше не в состоянии жить.
– Эффективная терапия, – пробормотал Шацкий.
– Вам кажется, что вы шутите, а на самом деле вы правы. Откуда уверенность, что ранняя смерть – всегда потеря? Что это всегда худший выход? Что нужно любой ценой от нее спасаться? Вдруг после жизни возникает нечто большее. В душе каждого из нас существует потребность, чтобы его жизни пришел конец. У некоторых она проявляется раньше. Понимаете вы это?
– Понимаю, но не принимаю.
– Вам нужно быть всемогущим, раз вы хотите стать на пути у смерти. Я же отношусь к ней со смирением. Лишая кого-либо права на смерть, вы не проявляете к нему уважения. Становиться на пути смерти – признак безрассудной уверенности в собственном величии.
Терапевт стоял рядом с Шацким у балконного окна. По Груецкой в сторону центра мчалась, сигналя, машина «скорой помощи». Пронзительный звук нарастал. Рудский закрыл окно, и в комнате установилась полная тишина.
– Видите ли, все происходит от любви, – сказал он. – Кася убила себя, чтобы помочь Теляку и забрать с собой часть его вины. А вы говорите, что любой ценой нужно становиться на пути смерти. Как можно не уважать такого прекрасного акта любви и самопожертвования? Необходимо принять дар этого ребенка. Иначе после смерти он будет чувствовать себя отвергнутым. Любовь просто существует, не имеет возможности влиять. Она бессильна. И так глубока – до боли. Глубокая связь и боль принадлежат друг другу.
– Красиво звучит, – возразил Шацкий. – Но и только. Мне трудно поверить, что кто-то совершает самоубийство из-за того, что его отец убежал из дома. Человек отвечает за свои поступки.
– Нельзя не запутаться, говорит Хеллингер.
– Можно быть свободным, говорю я.
Рудский засмеялся. Смех превратился в приступ кашля. Он убежал в ванную, а когда вернулся, вытирая мокрое лицо полотенцем, сказал:
– А вот можно ли быть свободным от еды? В системе никто не бывает свободным.
Жутко разболелась голова. Он сел в автомобиль, позволил «Флойдам» тихонько играть «Hey You» и проглотил таблетку ибупрома[40]. Открыл окошко и попытался упорядочить свои мысли. Теперь он понимал, почему никто из участников расстановки не показал на врача во время допросов. Терапевт был наблюдателем, который стоял в безопасном месте и не участвовал в буре чувств, разыгравшейся под крестообразным куполом маленького зала на Лазенковской.
Что случилось ночью с субботы на воскресенье? Он ясно представил себе каждую сцену. Погруженный во мрак зал, желтый свет натриевых фонарей на улице, тени колонн, передвигающиеся по стенам, когда на улице проезжает автомобиль. Хенрик Теляк, стараясь как можно меньше шуметь, выбирается из здания. Он думает, что никто его не видит, но это не так.
Потому что его видит Барбара Ярчик. Женщина, которая несколько часов назад потеряла сознание, не выдержав эмоций жены Теляка. Предположим, неохотно подумал Шацкий, что Рудский прав и существует поле, позволяющее во время расстановки чувствовать эмоции других людей. И Ярчик почувствовала эмоции Телякавой: ненависть, отчуждение, злость и боль, вызванную самоубийством дочери. И страх, что сын тоже вскоре умрет. Но Ярчик – в отличие от жены Теляка – отдавала себе отчет в «вине» Хенрика. В том, что из-за него – или для него – один ребенок покончил с собой, а второй заболел. Кто знает. Может, в голове Ярчик родилась мысль, что она спасет своего «сына», убив Теляка. Ярчик хватает вертел и идет за Теляком. Тот слышит шаги, оборачивается и видит ее. Он не боится, но ему неудобно объясняться. Ярчик наносит удар. «За моего ребенка», – говорит она, но Теляк этого уже не слышит.
Но если все так, смогла бы Ярчик после этого не забыть стереть следы от пальцев? Сумела бы так хорошо лгать? Пошла бы позже сама «найти» труп или подождала бы, чтобы это сделал кто-то другой?
Сцена вторая. Теляк идет чрез зал. Думает, что его никто не видит, но это не так. Каим глядит на него и в очередной раз в этот день испытывает пронзительную боль в сердце. Поле продолжает действовать. Каим думает об умершей сестре и о том, сколько ему осталось жить. Хочет задержать Теляка и закончить терапию, спасти «себя». Но Теляк не хочет оставаться. Каим настаивает. Теляк отказывается и идет к выходу. Каим закрывает ему дорогу и наносит удар.
Именно в этом случае – Шацкий был уверен – Каим быстро пришел бы в себя, убрал, стер отпечатки. И сумел бы убедительно лгать.
Сцена третья. Теляк думает, что никто его не видит, но это не так. Квятковская, его умершая дочь, наблюдает за ним из темного угла. Наподобие духа. Возможно, думает, сколько прошло мимо нее – лет жизни, радостей, путешествий, мужчин, детей. Она лишилась этого ради того, чтобы помочь человеку, который теперь удирает. Ему безразлична ее жертва, неважна ее смерть. «Почему ты уходишь, папа?» – спрашивает она, выходя из тени. «Ты с ума сошла? Я не твой отец», – отвечает Теляк и пытается пройти мимо. «Как ты можешь? Я ведь столько сделала для тебя», – с упреком говорит Квятковская. Печаль и жалость смешиваются с гневом. «Ты жопа, ничего не сделала. Иди лечись, женщина!» – говорит взбешенный Теляк. И Квятковская наносит удар.
Порошок начал действовать. Шацкому полегчало, и он милостиво позволил Уотерсу спеть Bring the Boys Back Home, слегка увеличив громкость. Позвонил Кузнецову и поехал в комендатуру. Ему хотелось поговорить и заодно осмотреть бумажник убитого. Не то чтобы это имело особое значение, но фигура Теляка являлась ключевой в этом деле. Чем лучше он его узнает, тем больше вероятность понять мотив убийцы. Либо мотив виртуального убийцы, завладевшего сознанием другого человека.
Боже мой, не слишком ли все, к гребаной матери, перепутано? – подумал Шацкий, ожидая, пока светофор даст ему свернуть с Прушковской на улицу Жвирки и Вигуры.
В столовке комендатуры «Центр» на Волчьей Кузнецов заказал чай с пирожным, a Шацкий – томатный сок. Он и без того перебрал кофеина во многих чашках кофе и чая у Рудского. Рассказал полицейскому о вчерашних допросах и сегодняшнем визите к терапевту.
– Ну и закручено, – констатировал Кузнецов, безуспешно пытаясь отломить вилкой кусочек пирожного так, чтобы взбитые сливки не разлетелись во все стороны, – то есть в некотором смысле и жена Теляка, и его сын – тоже подозреваемые.
– Подозреваемые – нет. Речь идет о том, что если бы у них имелся убедительный мотив, им могли бы руководствоваться участники терапии. Завтра я допрошу обоих, посмотрим.
– Если это окажется правдой, любой попугай их защитит. Ты подумай: видишь человека первый раз в жизни, потом четверть часа изображаешь его сына, из-за этого берешь вертел и втыкаешь ему в глаз. То есть у тебя как такового нет абсолютно никакого мотива.
Шацкий покивал. Он тоже об этом думал. Спросил, удалось ли что-нибудь установить на Лазенковской.
– Ноль. Осталось допросить еще пару человек, но я не верю в результат. Приехали в пятницу, сидели запертые, ни с кем не контактировали. Девушка, которая приносила им продукты и мыла посуду, два раза разговаривала с Рудским. Никого из пациентов не видела. Ксендз, снимающий помещение, виделся с Рудским всего раз, проговорили пять минут. Рудский – член Общества христианских психологов, имеет удостоверение, ксендз в нем ничуть не сомневается. Выражает сожаление и надеется, что мы найдем убийцу. Очень приятный человек, я сам с ним разговаривал. Немного похож на онаниста, как и все они, но дельный.
– Что-нибудь пропало в костеле?
– Ничегошеньки.
– Вахтер?
– Перестань, а то я подавлюсь. Шестидесятивосьмилетний старик, засыпающий перед телевизором на вахте. Я мог бы туда зайти ночью в компании десяти человек, расстрелять всех присутствующих из автомата, a он все равно поклялся бы, что было тихо, спокойно, и никого. Следов взлома нет, но, вероятно, двери были открыты.
Шацкий поднял руки в нетерпеливом жесте и ударил ими по столу.
– Ну, замечательно, – проворчал он.
– А в чем дело? – спросил Кузнецов, повышая голос.
– А в том, что, как обычно, вы ни черта не установили.
– А что, по-твоему, я должен был сделать? Повернуть время вспять, приказать им принять на работу более наблюдательного вахтера и установить видеокамеру наблюдения?
Шацкий спрятал лицо в ладонях.
– Прости, Олег, у меня был скверный день. Голова трещит от этого терапевта. Не знаю, вдруг я заразился чем-нибудь. К тому же я забыл, зачем сюда пришел.
– Хотел со мной встретиться, я же тебе нравлюсь, – Кузнецов погладил белые волосы прокурора.
– Отцепись.
– У-у-у, невоспитанный прокурорчик.
Шацкий рассмеялся.
– Последнее время мне все так говорят. Я хотел посмотреть вещи Теляка, прежде всего бумажник, и попросить, чтобы сняли отпечатки с пузырька успокоительного и поговорили с людьми из «Польграфэкса». Враги, конфликты, неудачные инвестиции, отношения на работе. Нужно показать им снимки Рудского и этой фантастической троицы. Рудский там бывал, его должны узнать, но если бы узнали еще кого-нибудь, это уже было бы кое-что. А я покажу их Телякавой и ее сыну. Вдруг выяснится, что они не были чужими.
Кузнецов скривился.
– Я тоже сомневаюсь, – Шацкий повторил его гримасу и выпил остатки томатного сока. Только сейчас он вспомнил, что любит его пить с солью и перцем.
Он всего раз видел лицо Хенрита Теляка и старался смотреть на него как можно меньше, но мог сказать, что дочь была на него очень похожа. Те же густые брови, почти сросшиеся на переносице, тот же широкий нос. Ни то ни другое женщину никогда не красило, поэтому девушка, глядевшая со снимка, показалась ему простушкой. К тому же из провинции, чему, без сомнения, была обязана топорным чертам отца. Зато сын Теляка выглядел как приемный. Шацкий не смог бы назвать черты, роднящие этого красавчика с отцом и сестрой. Не особо похож и на мать, которая не производила впечатления существа эфирного и прозрачного, а это, судя по фотографии, были главные черты ее сына. Удивительно, как не похожи бывают дети на своих родителей.
Юноша и девушка не улыбались, хотя это были не снимки для паспорта, а вырезки из семейной фотографии на море. Вдали виднелись волны. Фотография была перерезана надвое, и ту часть, которая представляла Касю, окружала черная шелковая полоска. Шацкий задумался, зачем Теляк разрезал фотографию. Наверное, боялся, что траурная лента будет означать, что двое его детей умерли.
Кроме фото, в бумажнике нашелся паспорт и права, из которых следовало, что Хенрик Теляк родился в мае 1959 года в Цеханове и что умел ездить на мотоцикле. Несколько кредитных карт, две с надписью business, наверняка на счета фирмы. Рецепт на дуомокс – антибиотик от ангины, если Шацкий не ошибался. Штраф за превышение скорости – двести злотых. Почтовая марка с изображением Адама Малыша[41]: Шацкий удивился, что ее вообще выпустили. Абонемент на прокат видеокассет Beverly Hills Video на Повисле. Карта Польского Банка для процентов по депозиту. Карта сети кофеен Coffee Heaven, почти полностью заполненная. Еще один визит, и следующую порцию кофе Теляк получил бы бесплатно. Несколько выцветших и смазанных чеков. Шацкий обращался с ними так же: покупая что-либо, брал чек, чтобы сохранить гарантию; вежливая продавщица советовала ему сделать ксерокс, иначе чек выцветет, он клал его в бумажник и забывал. Два купона лотереи и два собственноручно заполненных бланка. Видимо, Теляк верил в магию цифр и не играл наугад. У него были свои счастливые номера. На каждом купоне и бланке виднелся набор одних и тех же чисел: 7, 8, 9, 17, 19, 22. Шацкий записал их, а после минутного раздумья списал и номера билетов, предназначенных для субботнего голосования. Никто ведь их не проверял в понедельник. Кто знает, может, Теляк сорвал шестерку! Шацкому стало стыдно при мысли, что он мог бы оставить купоны себе, вместо того чтобы отдать вдове. Неужели смог бы? Конечно же, нет. Или все-таки… Круглый миллион или больше, до конца жизни можно было бы не работать. Он часто задумывался, правда ли, что каждый имеет свою цену. За сколько, например, он согласился бы прекратить следствие? За сто, двести тысяч? Любопытно, при какой сумме он задумался бы, вместо того чтобы сказать «нет»?
Хенрик Теляк не набрал даже тройку. Шацкий откопал в секретариате прокуратуры вчерашнюю газету и проверил номера. Три двойки, а из «счастливых» чисел вышло только 22. Он взял также «Речь Посполитую» и прочитал текст Гжельки об убийстве, утвердясь во мнении, что эта газета способна из любого дела сделать сенсацию масштаба, сравнимого разве что с появлением на рынке новой марки маргарина. Скука, скука, скука. Однако он продолжал испытывать неловкость при мысли о том, как вчера обошелся с журналисткой. Вспоминал и ее улыбку, сопровождавшую слова: «Вы очень невежливый прокурор». Может, девушка и не в его вкусе, но эта улыбка… Позвонить? Почему бы нет? В конце концов, живем только раз, и через двадцать лет молодым журналисткам не придет в голову приглашать его на кофе. Вот уже десять лет он хранит собачью верность жене и как-то не ощущает особой гордости по этому поводу. Наоборот, ему все время кажется, что жизнь уплывает, а он отказывается от самой привлекательной ее стороны.
Он вынул из стола визитку Гжельки, повертел ее в пальцах, принял решение и положил руку на телефонную трубку. И вдруг телефон зазвонил.
– День добрый, Иренеуш Навроцкий с той стороны.
– День добрый, пан комиссар, – ответил Шацкий, не без облегчения отложив визитку в сторону.
Навроцкий был полицейским из КСП[42], вероятно, самым большим оригиналом из всех столичных «мусоров». Шацкий ценил его, но не любил. Они дважды работали вместе, и каждый раз попытка вытянуть из Навроцкого информацию, что он сделал и что собирается делать, сама по себе напоминала следствие. Навроцкий ходил своими тропками, и ни одна из них не проходила рядом с прокуратурой. Мало кому это мешало так, как Шацкому, желавшему полностью контролировать все этапы расследования. Однако оба их следствия закончились успешно, и прокурору пришлось признать, что благодаря материалу, собранному полицейским, ему удалось написать исключительно сильный обвинительный акт.
– Вы помните тело, которое откопали в детском саду?
Шацкий подтвердил. Громкое было дело. Тогда ремонтировали площадку для игр в детском садике на Кручей, желая заменить античные качели на обезьянник, площадку для игр и так далее. Раскопали территорию площадки и нашли труп. Старый, все думали, возможно, еще военный, времен Восстания. Но вскоре выяснилось, что это ученица восьмого класса из соседней с садиком школы, исчезнувшая в 1993 году. Нашли всех соучеников по классу, учителей, была куча работы. Конечно, все шло псу под хвост, мало кто мог вспомнить, чем занимался в ночь с такого-то на такое-то десять лет назад. Оставались акты расследования по делу об ее розыске, но такие дела ведутся совершенно иначе, некоторые вопросы просто не задают. В конце концов он прекратил следствие, так как не удалось найти адреса нескольких знакомых девушки. Полиция продолжала их искать, но не очень настойчиво. Он знал, что Навроцкий постоянно что-то разыскивает в связи с этим делом, но перестал его спрашивать. Он знал, что если тот что-нибудь найдет, все равно ему придется просить о возобновлении следствия.
– Так вот, нам позвонил по 997 один пан, не назвавший себя, – монотонно бубнил Навроцкий голосом, наводившим на мысль об университетском преподавателе, – и рассказал очень любопытную историю.
– Да ну? – Шацкий не верил анонимным историям.
– Рассказал, что девушку, а звали ее Сильвия Боничка, изнасиловали трое коллег из параллельного класса, в том числе один второгодник. Вы помните, как это было. Поздно вечером она вышла от подруги на Познаньской и не вернулась домой. Дорога к дому проходила мимо школы. А перед школой всегда вертятся разные типы, в любое время дня и ночи, вы знаете. Сейчас, может, и нет, но когда-то так было.
Шацкий задумался. Действительно, учеников из параллельных и других классов не допрашивали, положились лишь на акты расследования, из которых ничего не следовало. Патологоанатом не был в состоянии утверждать, что девушку изнасиловали, поэтому все время велось дело об убийстве, а не об изнасиловании. Насколько он помнил, у Бонички не было контактов с мальчиками из других классов. Тогда бы это проверили.
– А ваш анонимно звонивший пан сообщил какие-нибудь фамилии? – Шацкий не пытался скрыть насмешки.
– Нет. Но добавил еще кое-какие сведения. Очень интересные и, по моему скромному мнению, нуждающиеся в проверке, – монотонно продолжал Навроцкий. – Он сказал, что ее убили не насильники. Что после случившегося она пришла к отцу, а тот убил ее и закопал на детской площадке. Дескать, не мог вынести стыда. Не хотел, чтобы люди узнали.
Теодор Шацкий почувствовал, как у него холодеет кожа на спине и плечах.
– Пан прокурор, вы помните, кем был отец Бонички? – спросил Навроцкий.
– Дворником в школе, – ответил прокурор.
– Верно. Не могли бы вы разыскать это дело в вашем шкафу?
– Конечно. Прошу только прислать мне телефонограмму нашего разговора. Попробуйте найти всех учащихся из параллельных и предыдущих классов и, соответственно, их прижать, а я потом допрошу отца.
– Я и сам могу его допросить, пан прокурор, – предложил Навроцкий.
Шацкий заколебался. Накопилось много дел, которые он вел, еще куча бумажной работы, но ему не хотелось уступать Навроцкому.
– Посмотрим, – он попытался оттянуть решение. – Сначала проверим теорию об изнасиловании. И еще одно, пан комиссар, – он понизил голос, хотя с той стороны не доносилось и шороха. – У меня такое впечатление, что вы не все мне сказали.
Тишина.
– Вы же легко и быстро вычисляете всех звонящих по 997. Вам наверняка известно, кто звонил.
– А вы можете мне пообещать, что это не повлияет на ваше решение?
– Обещаю.
– Ну, так мы нашли этого человека. Оказалось, он из Лодзи, я даже съездил туда, чтобы с ним поговорить. – Навроцкий замолк, и Шацкий собирался продолжить: «Ну и…» – но удержался.
– Оказалось, что это очень милый старичок. Ясновидец. Он прочитал где-то в газете об этом деле, и ему явилось во сне, как все происходило. Он посомневался, но, в конце концов, все же нам позвонил. Я знаю, что вы подумали, но признайтесь, что все одно к одному.
Шацкий неохотно поддакнул. Он верил своей интуиции, а звонящим анонимно в полицию старичкам-ясновидцам – нет. Впрочем, в данном случае видения пенсионера перекрывались с одной теорией прокурора. Ему всегда казалось, что ту девушку неслучайно закопали на территории садика рядом со школой, в которой работал ее отец. Только у него никогда не было и намека на крючок, за который можно бы было потянуть. Кроме того, он боялся, что его теория окажется правдой.