9

У ног няни Рехи, под пчелиными ульями, облепившими потолок, Симонопио научился фокусировать зрение и следить за ними взглядом. Даже когда они сбивались в рой, он еще в раннем детстве знал каждую по отдельности. Рано утром провожал их в путь и весь день до вечера ждал, пока они не вернутся. Он научился выстраивать свою жизнь с учетом пчелиного расписания и очень рано стал покидать матрас, куда его укладывали в дневное время, – чтобы выйти из сарая и побродить по саду в поисках своих неутомимых компаньонок.

Реха, вернувшаяся к своей деревянной неподвижности, молча, но зорко присматривала за ребенком. Она больше не кормила Симонопио, но всем дала понять, что пчелиного мальчика следует вскармливать козьим молоком и медом сначала с помощью тряпки, затем из ложки и, наконец, из чашки. С первых же дней она не позволяла никому приближаться к ребенку, опасаясь, что имеющий злые намерения причинит ему вред, а добрые – может залить его, вскармливая, как обычное дитя. Приближаться к ребенку разрешалось только Беатрис, няне Поле и прачке Лупите.

Первой няня ни за что бы не позволила его кормить. Беатрис вечно торопилась, чтобы поспеть сразу во все места: если она не присматривала за домом и дочерьми, значит, принимала участие в светских мероприятиях в своем казино. Кроме того, Реха понимала, что стоит дать слабину, как Беатрис примется делать из Симонопио книжного ребенка. Симонопио не годился для этой роли: он был дитя земли, дитя гор. Ему предназначалось читать страницы самой жизни, нежели книги. Когда Беатрис желала взглянуть на ребенка или взять его на руки, она отправлялась прямиком к няниному креслу-качалке.

Пола была стара и терпелива, а в Лупите, еще юной, Реха прозревала доброту, позволявшую девушке не замечать безобразную дыру на лице Симонопио. Они вдвоем кормили ребенка, неспешно вливая ему в рот все до последней капли. Так или иначе, няня Пола и Лупита ни за что не обидели бы Симонопио ни из добрых, ни из злых побуждений.

Но никто не чувствовал особого желания к нему приближаться, в то время как сам Симонопио, обретя подвижность, свойственную обычному ребенку, с готовностью и подобием улыбки устремлялся навстречу нечастым посетителям. Домашние слуги Моралесов со временем перестали пугаться, увидев обезображенное лицо ребенка, и все чаще проявляли нежность и участие, так что уже и не замечали уродства, отметившего детское личико. Слуги подзывали мальчика к себе и с восторгом подхватывали на руки, потому что его кроткое общество как нельзя больше подходило для повседневных домашних хлопот.

С течением лет стало очевидно: несмотря на то что Симонопио выжил и с успехом освоил искусство приема пищи, с общением у него дела обстояли куда сложнее. Согласным, произносимым с помощью кончика языка, которых в речи великое множество, не удавалось пробиться на волю из черной пещеры его рта. И хотя он кое-как научился произносить отдельные звуки, для которых был необходим корень языка, – мягкую «эне», «ка», «хе», «хота» и «ку», помимо «аче», которая вообще не произносится, а также все гласные звуки, – терпение его собеседников имело пределы. Сами-то они могли говорить обо всем на свете, однако им было сложно выслушивать шум и бульканье, издаваемые маленьким Симонопио, пытавшимся воспроизвести речь взрослых, и подобие слов, которые он безуспешно из себя выдавливал. Ничего не разобрав, некоторые приходили к мысли, что, к величайшему сожалению, ребенок не только обезображен физически, но и слабоумен, а значит, обращенную к нему речь не понимает. Как же они ошибались!

Симонопио очень хотелось бы повторить скороговорку, которой его тщетно пыталась обучить Лупита, хотя «Белые бараны били в барабаны, без разбора били – лбы себе разбили» была за пределами его возможностей. Прочесть наизусть стишок о траве, на которой рубят дрова, и о Кларе, у которой Карл украл кораллы. А еще ему хотелось поговорить о пчелах и спросить у потенциального собеседника: почему ты не слышишь их, говорят ли они с тобой так же, как и со мной? Если бы он только мог, то рассказал бы о пчелиной песне, о горных цветах, о неведомых тропинках и тех пчелах, которые не вынесли долгого обратного пути; о солнце, сегодня жарившем в полную силу, а на другой день укрывшемся за низкими грозовыми тучами. Спросил бы Лупиту: зачем ты развешиваешь выстиранную одежду, если очень скоро хлынет дождь и тебе придется бежать снимать ее? Зачем поливать посевы, если завтра будет дождливый день? Он бы с удовольствием спросил своего крестного, почему тот ничего не сделал, чтобы предотвратить гибель урожая в морозную ночь прошлой зимой. Разве он не знал, что наступят холода?

Как рассказать о постоянно преследовавших его образах, проплывавших на внутренней стороне его закрытых век, или о грядущих событиях, которые он во всех подробностях видел до, в течение и после их свершения? Как ему узнать, что видят другие люди, когда закрывают глаза? Почему взрослые закрывают уши, нос и глаза, когда вокруг можно столько всего услышать, унюхать и увидеть? А может, только он один слушает и слышит, а остальные просто не умеют этого делать?

Как обсудить эти вопросы, если рот не подчиняется сигналам его разума и из него не вылетает ничего путного, кроме гнусавого бульканья и утиного кряканья? И, поскольку у него ничего не получалось, он ничего и не делал. Симонопио понял: чтобы произнести простейшие вещи, требовались титанические усилия. Разве стоили они труда, если никто его не понимал?

И вот, сидя возле неподвижных ног няни Рехи, которая, не покидая кресло-качалку, всем своим существом устремлялась к дороге, где однажды они встретились, Симонопио погрузился в молчание.

Загрузка...