С утра лило как из ведра, а к трем развеялось. Андрей утопал в мягком глубоком кресле в глубине «Харбора» на Посейдонас авеню в Като Пафосе. Рядом тихо сопел газовый отопитель. На улице, пока шел со стоянки, Андрей продрог – ветер сегодня был нешуточный, но через десяток минут ему стало жарко. Эх, если бы потеплее, так можно бы сесть на улице. Ну нет, сегодня этот аттракцион у нас не пройдет.
Андрей подозвал официанта, заказал фраппе, мясо и минералку, попросил убавить обогреватель. Вид из окна, летом превращающегося в раздвижную дверь, был достойный. Синева: синь неба, синь моря, синие блики от воды на бортах покачивающихся у причала яхт. Синева, нескромная такая, непривычная жителю средней полосы, где у природы в ходу совсем другой цвет – серый. Пятьдесят оттенков серого. Бонд, Джеймс Бонд. Нет, я ещё не выкурил свою последнюю сигарету.
На Кипре Андрей очутился второй раз в жизни. Первый был семь лет назад. Аэлита – и солнечные ожоги, «летящей походкой ты вышла из мая», Айя-Напа и Нисси Бэй Бич Бар, дискотеки и дайвинг, виски и брют, сигары и ром, энергетики и кофе, суточные марафоны на двуспальном стадионе – сейчас Андрей предпочел бы всё забыть. Если бы знал, как это развидеть. Разслышать. И – разпомнить.
Тогда, в их третий вечер, когда он провожал ее по холодному мокрому московскому сентябрю домой и, поцеловав, уже собрался повернуться, она взяла его за пуговицу джинсовой куртки и сказала. Тихим поставленным голосом, без всякого очарования, таким, каким говорят: «вы самое слабое звено». Просто как свершившийся факт, не нуждающийся в обсуждениях и сомнениях:
– Ты остаешься.
Он любил по вечерам, когда хотелось курить, выходить на незастекленный захламленный балкон, поджигать сигарету на неуютном ветру, сделав домик из ладоней, вдыхать дым и смотреть вдаль на платформу – мимо нее проносились электрички, светясь желтыми оконцами. Некоторые останавливались, выпускали и впускали публику – тогда внутри вагонов за окошками словно точки в картинке двигались, как будто шевелился маленький муравейник. А когда догорала сигарета, клал ее аккуратно в глубокую трехлитровую банку, возвращался, дверь открыв, мерзлый, обветренный, а его, и только его, Лита сидела, как кошка, в кресле, ноги поджав, и еле слышно:
– Иди ко мне, глупый, холодный, я согрею…
Она каждое утро уходила на свою работу, в этот уголовный розыск, чтобы вернуться вечером, хуже – поздно вечером, еще хуже – через сутки, потому что дежурство. Когда она возвращалась к нему назад, от ее одежды несло суровой мужской жизнью – бензином, металлом, плохим дешевым куревом, еще чем-то тревожным. А от ее лица, шеи и груди все равно пахло только «Паломой Пикассо», и Андрей знал, что не может быть у него никаких подозрений, а если есть, то все они глупы и беспочвенны, потому что от нее всегда пахнет только «Паломой», и никто из них – суровых, грубых и правильных, «наша служба и опасна и трудна» – никогда не посмеет переступить через границу, защищаемую подаренной им «Паломой».
Аэлита, Лита моя. Она так уставала в нечеловеческой, неженской гонке, наполненной бандитами, убийцами, мертвыми телами и вещественными доказательствами. У них – у Литы и у него – тогда ничего не было: ни свободы, ни денег, ни будущего, ни надежд. О вчера уже не думалось, завтра не наступало никогда. Было только сегодня на улицах разбитых фонарей. Это продолжалось год, а может, два.
Андрей опомнился первым. Он думал, ее придется упрашивать, умолять, доказывать, прыгать перед ней клоуном. Нет. Она выслушала его сбивчивую речь и – «вы самое слабое звено»:
– Ты прав. Во всем прав. С этим надо кончать.
И тут оно как-то повернулось, распорядилось, выпала нужная грань – раз, второй, третий. Сошлось всё, как в удачном пасьянсе: Аэлита стала членом коллегии адвокатов и уволилась из МУРа. Теперь одежда ее благоухала, а на щеки вернулся румянец. И по ночам Андрей, почти теряя сознание от вихревого тока, пронзавшего его тело, носом утыкаясь в ее пульсирующую сбивающейся морзянкой шею, вдыхал на грани подступающего безумия горячую «Палому Пикассо».
И был счастлив.
Потом его турнули сразу отовсюду – и из журнала, и с телеканала. Мол, кризис, сокращения, проблемы, приятно было познакомиться, аля-улю гони гусей. Работы ни у кого не было. Рекрутинговые агентства посылали по известному адресу, даже не принимая резюме, – да вы что, ситуация сейчас такая, и не надейтесь. Андрей и не надеялся. Он достал из Лити-ного покосившегося, вросшего в землю гаража древнюю уродливую «ниву»-пятидверку и стал бомбить по ночам. Днем отсыпался. Поначалу было противно, а потом как-то срослось.
Одно не срасталось. Андрей стал тупеть. Возвращаясь по утрам домой, часто застав только след аромата «Паломы Пикассо» и тарелку с завтраком под салфеткой, он сидел неподвижно на табурете, посасывал отвратное пиво из алюминиевой банки – а в голове ничего не происходило. Играли там какие-то отрывки реклам с «Авторадио», перед глазами снова проплывали ночные светофоры: красный – желтый – зеленый – сцепление – первая – газ… Приходил тяжелый сон.
К возвращению Литы Андрей готовил ужин. Она впархивала, каблучками постукивая, вся такая деловитая, корпоративная; целовала его в колючую щеку. Они силились сказать что-то друг другу, но не находили слов, и вот уже телевизор стал третьим и самым главным собеседником в их доме. Незаметно проскакивало короткое время – и тут часы опять показывали десять вечера, и Андрей брал ключи от «нивы» и снова уходил до утра, оставляя себе холодный прокуренный салон драндулета да набегающие светофоры, а Лите – стылую постылую постель, где не согреться и под самой теплой периной. Да тихое отчаяние.
Андрей ехал по Королёва, мимо телецентра, поздно, в час ночи или в два. Одинокая фигура голосовала на зимней обочине, приплясывая от холода. Андрей остановился. Голос пассажира был знакомым, и Андрей повернулся. Вообще-то, он не любил разглядывать своих попутчиков – они были для него чем-то вроде реквизита в театре абсурда, вроде груза; чем-то вроде условного рефлекса: посадил – довез – денег взял.
Андрей повернулся и в отогревающемся незнакомце, уже скинувшем под действием «нивовской» печки шапку и перчатки, узнал Зайратьянца. Зай был слегка пьян, стильно одет, на запястье правой руки – он был левшой – в скупом свете ночных фонарей поблескивал керамический браслет от «Радо».
Андрею стало стыдно за всё, что так стремительно произошло и, самое главное, продолжало происходить с ним. Но вместо того чтобы молча поднять воротник кургузой своей куртенки и поглубже втянуть голову в плечи, Андрей повернулся и спокойно, без дрожи в голосе сказал:
– Добрый вечер, Володя! Это я.
Через три дня Андрей вышел на работу в фирму к Зайратьянцу.
Зай два года назад продал рекламное агентство и основал телевизионный продакшн. Денег в нем было пока не очень, но тренд оставался положительным и устойчивым. Через восемь месяцев завершили сразу три проекта, и Андрею выписали весьма приличный бонус. Бонус этот он до дома не донес. Превращенный в прилично подержанный, но хорошо отреставрированный «хаммер эйч-два», бонус встал возле подъезда, а утром ключи от него были положены в жестяную банку из-под чая, к крышке была приклеена записка: «Аэлитовоз».
Андрей никогда не понимал, что это такое – «дамский автомобиль», титул, что подлецы-маркетологи присваивали отвратной четырехколесной мелочи. Любимая женщина должна ездить на танке. И это единственно правильно.
Мясо и фраппе кончились. Андрей спросил ирландского кофе и с бокалом вышел на улицу – покурить и позвонить Заю.
– Володь, здравствуй. Я не вовремя?
На этот раз в трубке не было никакого постороннего звукового фона.
– Вовремя, Дрюн. Все в порядке. Смотри, чего я думаю…
Думать у Зая всегда получалось хорошо. В отличие от Андрея, понимавшего, что ум никогда не был сильной стороной его натуры.
Год назад Зай с Андреем подали сценарную заявку на полный метр. Заявка валялась где-то под сукном, потом ходила неведомыми тропами. А теперь ей дали зеленый свет: нашлись деньги.
– Сценарий нужен, Андрей. Спокойно, обстоятельно, без гонки, но и без тормозов. Когда сможешь начать?
– Через полчаса.
– Первые наметки когда?
– Три-четыре дня дай мне.
– Даю. Бери.
Володя явно был в хорошем настроении.
Андрей расплатился с официантом и вышел в средиземноморскую синеву. Решив поразмять ноги, отправился по пустынной набережной в сторону Пафосского замка. Небо, готовясь к раннему зимнему закату, незаметно стало окрашиваться багрянцем. Мостовая на ветру совсем высохла. Жирные чайки лениво просиживали парапет. Пожилые супруги-англичане, трогательно обняв друг друга, шли навстречу. Поравнявшись с Андреем, улыбнулись и сказали в унисон: «Hello!» Андрей на автомате поклонился приветливым старикам. Опустил глаза: мне так будет не с кем.
Кому рассказать – ведь не поверят. Не изменяли друг другу. Не ссорились. Ничего такого не было. Андрей думал: раньше у нас все было плохо, потому что денег не было. Наверное. Теперь же денег стало больше, много больше. Но ничего не изменилось. Были две отдельных жизни, и никто не знал, как вернуть то, что было в самом начале – одну жизнь на двоих. Не знали. Да, наверное, и не хотели.
Андрей оказался в вакууме. Гульнул раз, гульнул два – обреченно, глупо, неизобретательно, скучно. Сам признался. Аэлита села напротив него и – «вы самое слабое звено» – сказала бесцветно:
– Иди. Не держу. Ты свободен.
Андрей втайне надеялся получить по роже. Ох, как хотел он, как внутри молился, чтобы вот так – с размаху, да со всем словесным поносом, что в таких случаях полагается! Но нет. Ничего. Изолиния. Ни раздражения, ни сожаления. Ни ненависти, ни любви.
– Ты свободен.
Сама собрала чемодан. Ключи от «хаммера» сунула в портфель. Андрей спустился вниз, бросил брелок с гравировкой «Аэлитовоз» в почтовый ящик. И ушел прочь. Не было никаких надежд – «давай немного поживем отдельно», «возможно, все переменится», «вернемся к разговору через неделю». Через неделю Андрей прекрасно функционировал в чужой, почти случайной кровати и, как ни силился покрыть себя позором, не находил для этого оснований.
Он звонил – раз, второй, третий, и еще до мгновения, когда она снимала трубку – а она никогда не позволяла себе не снимать трубку, когда он звонил, – еще до этого самого мгновения понимал, что опять делает что-то ненужное, что это всего лишь продолжение изолинии. Что просто частота гетеродина сдвинулась, он остался на старой, а она ушла на новую, или наоборот, как знать, но эфир теперь пуст. Андрей пробовал бухать, но все заканчивалось через час, даже не начавшись, а еще через три он бывал так трезв и пуст, как не бывают трезвы даже самые трезвые люди на планете.
Пафосский замок оказался просто развалинами на молу. Здоровенные волны перелетали через волнолом и делали истертые гладкие камни мостовой мокрыми, черными и от этого по-особому красивыми.
Андрей сел в нанятую в рент-э-каре игрушечную малолитражку – на ней он ехал позавчера из аэропорта Ларнаки в Пафос – и отправился сначала в «Альфа-Мегу» за едой, а оттуда потом – домой. На кругу возле Дебенхамса он пристроился за фиолетовым «лендровером-дефендером». Внезапно «дефендер» подрезала стрёмная тонированная «бэха». «Деф» дал по тормозам.
Очевидно, Андрей неверно держал дистанцию или отвлекся. Корма «дефендера», вздыбившись, приняла на себя капот малышки. Раздался хруст. Капот встал горбом. Лобовое стекло пошло трещинами. Андрея бросило на рулевую колонку, но ремни удержали его от удара. Скорость была низкой, подушка не сработала.
Ибо неисповедимы пути Господни, подумал он с улыбкой.