Дома, в фамильном особняке Рудневых на Пречистенке, Дмитрия Николаевича с нетерпением дожидался тот самый Белецкий, который в своё время пресёк побег из Милюкова двух незадачливых покорителей Америки. С тех времён из воспитателя он перешёл в ранг управляющего и личного секретаря Руднева, а кроме того, уж много лет был Дмитрию Николаевичу верным другом и соратником в делах, сохраняя, впрочем, за собой обязанности наставника и конфидента.
Белецкий был старше Руднева на десять лет, отличался высоким ростом и жилистой спортивной худобой. Лицо его, узкое, с резкими чёткими чертами, имело обычно чрезвычайно строгое и серьезное выражение, а зеленоватого цвета глаза смотрели остро и сосредоточенно. Он имел привычку одеваться в тёмные, чопорные, сидевшие, словно влитые, костюмы, из-под которых виднелись безупречно-белые накрахмаленные до хруста манжеты и воротник рубашки. На жестикуляцию и мимику Белецкий был скуп, а в движениях и походке напоминал дикую кошку, готовую в любой момент совершить роковой бросок. Он и впрямь был очень сильным, ловким и натренированным человеком, в совершенстве владевшим самыми разнообразными видами единоборств, а также всякого типа оружием, как холодным, так и огнестрельным.
Свои физические и боевые навыки Белецкий настойчиво и систематически прививал Рудневу, и, хотя тот не имел к ним ни склонности, ни интереса, наставник смог добиться от ученика вполне достойных результатов. Так что и Дмитрий Николаевич, несмотря на свою совсем не атлетическую комплекцию, тоже являлся умелым и искусным бойцом, а также прекрасно фехтовал и чрезвычайно метко стрелял.
Обычно Белецкий присутствовал при всяком расследовании Руднева, ассистируя ему на месте преступления и при опросе свидетелей. Однако в этот раз он был вынужден остаться дома по причине, которая была в буквальном смысле слова на лицо.
Уже две недели Белецкий не решался появиться на людях, скрывая ссадины и синяки, щедро украшавшие его аскетичную обличность. Разбитое лицо дополняло вывихнутое запястье правой руки и два сломанных ребра. Причиной его столь плачевного состояния стало царившее повсеместно во всякой прослойке московского общества рьяное и непримиримое германоненавистничество.
Белецкий был полукровкой. Отец его являлся коренным немцем, некогда приехавшим на службу в Россию, где женился на русской женщине, народил сына и сменил непривычную для русского уха германскую фамилию Bellezer на вполне себе обычную в наших палестинах – Белецкий. Отпрыска же своего достойный немец воспитал в двуязычии и уважении к обеим культурам, не отдавая предпочтения ни одной, ни второй. В результате юный Белецкий так и вырос с чётким осознанием и однозначным принятием своей двойственности, считая себя немцем в той же степени, что и русским, и проявляя черты, свойственные обеим этим нациям. В результате в немецкой среде он воспринимался русским, а в русской – немцем. Его это никогда не смущало и ни в коей мере не мешало ему жить до тех пор, покуда в июле 1914 года наравне с мобилизацией в России не начался подъём разрушительной волны антигерманских настроений.
Как это всегда бывает на всплеске нетерпимости, жертвами германофобства в первую очередь становились те, кто менее всего имел отношение к разразившейся общеевропейской катастрофе. Оголтелая толпа учиняла безжалостную расправу над учителями германской словесности, лютеранским пастырями, аптекарями и докторами, инженерами и счетоводами, поварами, портными, музыкантами, садовниками и прочим гражданским людом, имевшим несчастье носить сложные имя и фамилию, зачастую вовсе и не немецкие. Жестокие настроения подпитывались известиями из Германии и Австрии, где в такое же отчаянное положение попадали русские. Пламя национальной ненависти разгоралось с каждым днём все сильнее, а когда уже в августе того же проклятого 1914 на полях Восточной Пруссии стала проливаться кровь российских солдат и офицеров, и в России начали оплакивать первых погибших в этой мировой бойне, столь же великой, сколь и амфигурической, злоба в отношении немцев в России превратилась в норму жизни и признак хорошего тона.
Белецкому долгое время удавалось избегать враждебности в свой адрес, но однажды жребий выпал и ему. Произошло это совершенно буднично и нелепо.
Белецкий возвращался с почты, где получил присланный из Нью-Йорка каталог одной из частных галерей, с которой он вёл переговоры о продаже нескольких Рудневских работ. Держа под мышкой яркий увесистый альбом, он остановил извозчика и намеревался уже сесть в пролётку, но тут возница заприметил напечатанную крупными буквами на обложке каталога надпись на английском языке. Извозчик в лингвистические детали погружаться не стал. Он обложил Белецкого по матери, обозвал его на всю улицу немецкой сволочью и попытался ударить несостоявшегося седока кнутом. Белецкий кнут перехватил и дёрнул так, что горластый мужик слетел с облучка на мостовую.
– Храждане! Православные! – заголосил поверженный возница. – Падла эта прусская на меня напала!
К месту происшествия враз подтянулось с десяток человек, половина из которых были бабами, торговавшими на углу семечками и пирожками.
– Ах! И-ирод ока-а-янный! – надрывно завыла одна из них. – Ванюшку-у мого-о порешили! Деток наши-их си-иротами-и оста-ави-или! Уби-ию!
И солдатская вдова с ненавистью кинулась на Белецкого, а за ней и другие бабы, а вслед уж и мужики.
Не окажись среди нападавших женщин, Белецкий бы наверняка смог отбиться и убежать, но поднять руку на представительницу слабого пола из любого сословия он не мог, а потому шансов на победу или благополучное отступление у него не было никаких. Он лишь мог защищать себя и уворачиваться от ударов.
Толпа увеличивала свою численность и лютовала, готовая уж и вовсе на смертоубийство.
Чувствуя, что дело его совсем плохо, Белецкий исхитрился вынут из кармана полицейский свисток, который по настоянию Терентьева всегда имел при себе, и засвистел. Толпа стала ещё злее, но всё же через пару минут появился городовой и пресёк побоище.
Однако, когда выяснилось, что жестоко избитого господина зовут Фридрихом Карловичем, полицейский чин, не обращая внимание на русскую фамилию пострадавшего и на православный нательный крестик, выбивавшийся у того из-под разорванной и окровавленной рубашки, враз объявил его немецким провокатором и препроводил в ближайшую полицейскую часть.
Никому никаких сообщений передать Белецкому не позволили и доктора к нему не позвали, а вместо этого без всякого разбирательства запихнули в камеру к четырем мазурикам, которые были не прочь добавить немецкому шпиону, но тот, даже с вывихнутой рукой и поломанными ребрами, оказался им не по зубам.
Белецкий провёл в камере несколько часов, прежде чем обеспокоенный его исчезновением Руднев забил тревогу и с помощью Терентьева вызволил друга.
Пострадавший ни в какую не хотел подавать заявление о нападении и самоуправстве полицейских чинов, но коллежский советник настоял хотя бы на последнем, убедив Белецкого тем аргументом, что следствием безнаказанности подобного должностного попустительства станут новые ни в чём не повинные жертвы народного гнева, которым может повезти куда как меньше.
О смерти Вяземского Дмитрий Николаевич сообщил Белецкому, телефонировав ему из дома Каменских ещё до приезда сыскных, однако про всё остальное – обнаруженный в бокале Руднева яд, флакон с неизвестным содержимым в руке Павла Сергеевича, таинственные предсмертные слова умирающего и не менее загадочную надпись в зимнем саду, а также исчезнувшие осколки из-под руки покойного – Руднев смог рассказать только теперь.
Белецкий выслушал, не перебивая, а после заявил со своей извечной холодной рассудительностью:
– Вы крепко влипли, Дмитрий Николаевич!
– Что ты имеешь в виду? – устало спросил Руднев.
Он понуро сидел в своем кресле, а сдерживаемые последнее несколько часов переживания выходили из него ознобом, да таким, что стучали зубы.
– В этой трагической истории есть факт, сомнению не подлежащий, – объяснил свою мысль Белецкий. – Он заключается в том, что Павел Сергеевич желал вашей помощи в каком-то деле, имеющем отношение к государственной безопасности, и сообщить о нём он намеревался конспиративным образом. Раз он шифровался, значит, злоумышленники следили за ним. И раз они следили, они знают или скоро узнают, что именно с вами князь имел беседу незадолго до смерти и что, возможно, умирая, он успел вам что-то сказать…
– Да ничего он мне толком не сказал!
– Не важно! Главное, что гипотетически вы можете быть посвящены во что-то такое, за что людей не гнушаются травить на званных приёмах. Вяземского они убили. По логике вещей вы, Дмитрий Николаевич, следующий на очереди.
– Белецкий! Умеешь же ты приободрить!
– Этой цели я не преследовал, – невозмутимо пожал плечами управляющий.
– В таком случае, к чему все эти твои рассуждения?
– К тому, что вам, хотите вы того или нет, придётся разбираться с делом, которое намеревался поручить вам Павел Сергеевич. Либо вы найдёте и обезвредите злодеев, либо они доберутся до вас и убьют.
– Знать бы ещё, что это за дело, – буркнул Руднев.
– С выяснения этого и следует начать, – заявил в ответ Белецкий.
Здравая рассудительность такого вывода и спокойная деловитость, с которой он был высказан, встряхнули Руднева и вернули ему способность к действию.
– Терентьев говорил мне про разоблачение некого Курта Адлеровича Вер-Вольфа, о котором писали в газетах, – оживился он. – Мне нужно увидеть эти материалы.
– Тогда идёмте в библиотеку, – предложил Белецкий. – Если вы мне поможете, я соберу вам всё об этом Вер-Вольфе.
В три руки – правое запястье Белецкого было всё ещё в повязке – они перебрали подборку газет за последний месяц и сложили общую картину заговора и его разоблачения.
История выходила какая-то до нелепости странная и надуманная, будто в дешёвом романе, но тем не менее упоминаемые в ней имена имели такой вес, что относится к ней, как к буффонаде, было невозможно.
Первое, что вызывало недоумение, это абсолютная разрозненность участников заговора. Было совершенно непонятно, как все они могли между собой о чём-то сговориться, если их жизни и судьбы не имели никаких точек пересечения. По крайней мере следствию выявить таковые не удалось.
Возглавлял заговор Капитул из двенадцати человек. То, что для обозначения ядра комплота был выбран термин «Капитул», а, скажем, не «Комитет», уже отдавало какой-то театральщиной с отсылкой к масонству или средневековому монашеству. Помимо профессора Вер-Вольфа в главенствующую дюжину входили: генерал от артиллерийского управления военного министерства, два чиновника пятого класса от министерства путей сообщений и министерства земледелия, управляющий крупного коммерческого банка, фабрикант, владеющий тремя текстильными мануфактурами, коннозаводчик, продающий породистых рысаков не только по России, но и в Европу, офицер из свиты великого князя Михаила Александровича, преподаватель инженерного училища, рядовой почтовый служащий, учитель гимназии и аптекарь.
Что могло быть общего у всех этих людей, кроме немецких корней, оставалось загадкой. Знакомство профессора, высоких чиновников, вельможи и капиталистов ещё можно было предположить, но вот как в эту компанию затесались два учителя, почтовик и фармацевт, оставалось полнейшей загадкой. Впрочем, ведущих расследование агентов и пишущих о нём журналистов такая несуразица совершенно не смущала. Они ссылались на некий всемирный германский союз и поясняли, что именно сословная разнородность Капитула позволила внедрить ядовитые щупальца заговора в самые широкие слои российского общества.
Так же ни в какие рамки разумного не лезла и история разоблачения заговора. В ней были намешаны и страстная любовь, и ревность, и тайные шифры, а приправлено всё это варево было беспримерным мужество и завидной сметливостью жандармских.
В общем, это похожее на дешёвый водевиль дело обстояло так. Супруга некого телеграфного служащего, госпожа Н., урожденная Агнет-Класильда Мюллер активно участвовала в заговоре и каким-то неведомым способом умудрялась копировать и передавать своим соратникам тексты государственных секретных телеграмм, содержащих в себе едва ли не все тактические планы российской армии на Восточном фронте. Как уж так вышло, что все такие телеграммы шли через мужа госпожи Н., не объяснялось.
Связным Агнет-Класильды был красавиц-студент Гофрид Брюкель, воспылавший к ней неуместной при конспиративном положении страстью. Заговорщица ответила ему взаимностью в той степени, что положение её сделалось не только конспиративным, но и естественным для молодой здоровой женщины, имеющей любовника.
Почтенный телеграфист, ничего не знавший о заговоре, уличил жену в измене и выяснил личность своего соперника. Желая расквитаться за попранную супружескую честь, он поступил совершенно нехарактерно для скромного чиновника, а именно – вызвал Брюкеля на дуэль и прострелил ему ногу. Рана воспалилась и Гофрид в бреду и беспамятстве угодил в больницу. Там к нему почему-то тут же приставили санитара, являвшегося на деле тайным агентом охранки, и тот распознал в бессвязном бормотании раненого секретный шифр, который естественно тут же стал фиксировать и передавать на дешифровку.
Оказалось, что для взлома шифра Брюкеля требовался ключ. Его никак не удавалось подобрать до тех пор, пока некий офицер, фамилия которого по понятным причинам в газетах не называлась, не догадался, что в шифре есть та же закономерность, что и на Шумерских глиняных табличках, хранящихся в коллекции Эрмитажа.
Прозрение эрудированного оперативника оказалось судьбоносным. Воспользовавшись подсказками, оставленными за три с половиной тысячелетия до Рождества Христова, спецслужбы полностью вскрыли всю вертикаль заговора, установили список главарей, а также узнали местоположение явок и штаб-квартиры. Откуда рядовой участник заговора мог столько всего знать и когда успел наговорить, история умалчивала.
Дальновидные секретные службы воздержались от опрометчивых действий и ещё два месяца вели за государственными преступниками тайную слежку, покуда не вычислили всех до последнего. Тогда под личным руководством самого генерал-майора Джунковского доблестные жандармы провели беспрецедентную по своему масштабу и молниеносности операцию и накрыли всю организацию буквально за три дня.
Апофеозом истории стал штурм бастиона Лисьего замка, что на северном побережье Невской Губы, где в то самое время при свете свечей и факелов проходило заседание Капитула, охраняемое полусотней отчаянных бойцов, прошедших подготовку в анархической ячейке Иосифа Блюменфельда. Штурм был кровавым. С обеих сторон были раненые и убитые, но, несмотря на отчаянное сопротивление заговорщиков, бастион был взят, а все члены Капитула – арестованы.
– Да-а, – протянул Руднев, дочитав историю до конца. – Прав был Анатолий Витальевич, оркестр очевидно фальшивит… Кто же всё это придумал?
– Если бы Эжен Сю12 жил в наше время, я бы приписал авторство ему, – отозвался Белецкий, по своему обыкновению сидевший на подоконнике со скрещенными на груди руками.
– Месье Сю писал, чтобы развлечь читателей. А это-то с какой целью накропали?
– С той же самой! Нужно же как-то отвлекать общественность от безрадостных новостей с фронта. Я бы сказал, что это даже гуманно и социально желаемо… – ударился в неожиданные рассуждения Белецкий.
– Ты себя в зеркало дано видел, гуманист? – оборвал его Дмитрий Николаевич. – Нет, Белецкий! Я ни за что не поверю, что вся эта galimatias (фр. галиматья, вздор) придумана только лишь для того, чтобы сосредоточить наших сограждан на происках германских агентов и победоносных акциях секретных служб. Дыма без огня не бывает!
– Думаете, Дмитрий Николаевич, за ширмой надуманной и перевранной истории скрывается реальный заговор, о котором и хотел говорить с вами Павел Сергеевич?
– Отчего бы и нет? Версия не хуже любой другой! Нужно же с чего-то начать!
Не успел Руднев договорить, как в дверь постучали, и тут же на пороге появился растерянный слуга:
– Простите, барин, к вам… – начал он и не закончил, поскольку представляемая им персона легкой и решительной поступью вошла в библиотеку. Это была Шарлотта Атталь.
Бальный туалет на ней сменился на будничный английского кроя костюм со складчатой юбкой, клетчатым жакетом и блузкой с жестким по мужскому фасону воротником, заколотым камеей из розового опала. Пышную причёску венчала миниатюрная шляпка с фазановым пером и небольшой вуалеткой. В руках француженка держала шитую бисером изящную сумочку.
– Désolé de vous déranger, monsieur Rudnev (фр. Извините, что беспокою вас, господин Руднев), – ровно произнесла она, ни мало не смущаясь.
– C'est un tel honneur de vous avoir, Madame Attal! (фр. Для меня честь принимать вас, мадам Атталь!) – в некотором замешательстве ответил Дмитрий Николаевич, поднимаясь и подводя гостью к креслу. – Que me vaut ce plaisir? (фр. Чем обязан этому удовольствию?)
Мадам Атталь грациозно села и смело закинула ногу на ногу так, что изящная ножка в шёлковом чулке стала видна куда выше щиколотки.
– Представьте мне вашего компаньона, Дмитрий Николаевич, – попросила она, переходя на русский и внимательно разглядывая застывшего в почтительной позе Белецкого.
– Это господин Белецкий, мой друг и управляющий моими делами, – отрекомендовал Руднев.
Шарлотта улыбнулась и, демонстрируя невероятную проницательность, сказала на швейцарском немецком:
– Никогда бы не подумала, что я – француженка – скажу это немцу, но я очень надеюсь, что вы победили, господин Белецкий.
Впервые в жизни Руднев увидел, как стоическую физиономию Белецкого заливает краска.
– Я буду у себя, если понадоблюсь, – проговорил управляющий, срываясь прочь.
– Подождите, сударь, – остановила его мадам Атталь. – Я пришла по делу… А как вы русские говорите, две головы гораздо предпочтительнее одной…
– Одна голова хорошо, а две – лучше, – поправил Руднев.
– Да-да, именно так… – согласилась Шарлотта и продолжила. – Я нуждаюсь в вашем совете, Дмитрий Николаевич.
Руднев сел напротив гостьи и ободряюще кивнул.
– Я слушаю вас, мадам.
Француженка неторопливо расстегнула сумочку, вынула оттуда элегантный серебряный портсигар с выгравированной монограммой императора и протянула Рудневу.
– Эта вещь принадлежала вашему другу le prince Paul, – сказала она. – Он забыл её, когда был у меня с визитом… Как это будет по-русски?.. Relation intime… (фр. интимная встреча) Я думаю, это фамильная реликвия, раз на ней вензель вашего царя…
– Да, – подтвердил Дмитрий Николаевич. – Мне знакома эта вещь. Это наградной портсигар. Павел Сергеевич получил его за воинские заслуги. Вы хотите, чтобы я передал реликвию семье?
– Не совсем так, – ответила мадам Атталь. – Как я уже сказала, мне нужен ваш совет… Подскажите, как правильнее поступить: вернуть эту вещь родственникам князя или передать властям?
– Не вижу смысла беспокоить власти, – пожал плечами Руднев. – Если вы… Si tu veux que ton secret soit bien gardé… (фр. Вы хотите сохранить секрет…) Хотите, чтобы ваша дружба с князем осталась entre vous deux (фр. между вами двумя). Я обещаю не упоминать вашего имени.
– Меня не волнуют секреты на двоих, – небрежно обронила женщина и взглянула на Дмитрия Николаевича так снисходительно, что теперь и он почувствовал себя смущённым. – Дело совсем в другом… Откройте его. Вы ничего не замечаете?
Руднев раскрыл портсигар и внимательно осмотрел. На внутренней поверхности крышки с одного края он обнаружил несколько неприметных царапин.
– Всё верно, – поддержала его открытие Шарлотта. – Там есть потайное отделение.
У Дмитрия Николаевича упало сердце. Ему было отлично известно, что обычно хранили в подобных отделениях, а в свете сделанной камердинером Каменского находки, сомнений на этот счёт у него практически не оставалось.
– Вы открывали? – натянуто спросил он гостью.
На лице мадам Атталь отразилось искреннее изумление.
– Да, открывала… Но чему вы так расстроились, Дмитрий Николаевич? Я и до этого знала, что le prince Paul… Не знаю, как сказать по-русски… Il est un espion. (фр. Он шпион). Все дипломаты c'est un espion (фр. являются шпионами).
Со смешанным чувством опасения и нетерпения Дмитрий Николаевич раскрыл потайное отделение. К его несказанному облегчению, порошка там не оказалось, зато обнаружился небольшой, в несколько раз сложенный клочок папиросной бумаги. Руднев развернул его и увидел фрагмент той же самой надписи, что ранее видел в оранжерее Каменских: «1.5.0.5.0.7.1.4».
– Так что вы мне посоветуете, – невозмутимо переспросила француженка. – Стоит ли передавать эту вещь властям?
Руднев пристально посмотрел на мадам Атталь, пытаясь понять, что ещё известно этой женщине и какова реальная причина её визита. Но лицо Шарлотты было непроницаемо даже для его опытного взгляда. Женщина выглядела абсолютно спокойной, и лишь во взоре её сквозили не то легкая насмешка, не то сдерживаемое любопытство.
– Мадам, – произнёс Дмитрий Николаевич чрезвычайно строго, – я должен предупредить вас, что принимаю участие в официальном расследовании внезапной смерти его сиятельства князя Вяземского. Всякие факты, выясненные мною и имеющие отношение к этому делу, станут известны дознанию. Поэтому прошу вас решить, мы продолжаем разговор или прекращаем. В любом случае я прошу вас оставить портсигар у меня. Обещаю, что в конечном итоге он будет передан наследникам князя.
По лицу француженки пробежала печальная тень.
– У le prince Paul есть наследники? Дети?
– Увы, мадам… У Павла Сергеевича жена-итальянка и четверо детей. Трое мальчишек и дочь. После начала войны они переехали из Рима к родственникам в американский Бостон.
– Vraiment désolé… (фр. Мне очень жаль…) – покачала головой мадам Атталь.
– Moi aussi, Madame (фр. Мне тоже, мадам), – сухо ответил Руднев. – Но вы так и не сказали, готовы ли вы продолжить наш разговор. Я был бы очень признателен, если бы вы согласились ответить на несколько вопросов.
Теперь уже Шарлотта одарила Дмитрия Николаевича пристальным взглядом.
– Правильно ли я понимаю, monsieur Rudnev, есть основания полагать, что le prince Paul умер не своей смертью? – спросила она.
– Пока что смерть его сиятельства квалифицируется как «смерть при невыясненных обстоятельствах», но вероятность её насильственного характера рассматривается следствием как одна из возможных версий.
– Слишком много слов, вместо того, чтобы просто сказать: «Oui (фр. Да)»! – фыркнула мадам Атталь и, немного помолчав, добавила. – Мне, разумеется, не хотелось бы оказаться замешанной в разбирательстве убийства, но ради четырёх сирот и итальянской вдовы, я готова помочь. Спрашивайте, Дмитрий Николаевич.
– Как давно вы знакомы с Павлом Сергеевичем?
Шарлотта на несколько секунд задумалась.
– Мы познакомились за два года до начала войны в Вене на приёме в русском посольстве в честь дня рождения вашего императора. У нас завязался, как вы говорите, роман. Но продлился он всего месяц. Paul уехал куда-то по делам службы, а я с мужем вернулась в Берн. Потом мы ещё несколько раз встречались в Европе и в России. Когда два месяца назад я приехала в Москву, оказалось, что и он бывает здесь время от времени. Он делал мне визиты. Между нами не было прежней страсти, но, как это у вас говорят, старые привязанности не нуждаются в чистке от патины.
– Старая дружба не ржавеет, – поправил Руднев и продолжил расспрос. – Когда вы виделись с ним в последний раз?
– На прошлой неделе.
– Тогда он и забыл у вас портсигар?
– Не знаю, возможно и раньше. Но нашла я его только avant-hier (фр. позавчера).
Руднев задумался, а потом всё-таки решился спросить.
– Вы сказали, что считаете Вяземского шпионом. Почему вы так решили, мадам?
Француженка несколько брезгливо поморщилась.
– Я не решила, я точно знаю. Paul не очень-то… как это… se cacher (здесь фр. скрывался) … Он иногда бывал очень откровенен… Особенно quand nous faisions l' amour (фр. когда мы занимались любовью). Он рассказывал и выспрашивал всякое… C' était ridicule! (фр. Это было нелепо!) Но при этом… Il était mignon… (фр. Он был таким милым…) Это всё война, monsieur Rudnev! Если бы не она, le prince Paul был бы просто Il fait partie des mondains (фр. одним из светских людей)… Но война заставила его fais mon devoir (фр. выполнять долг) … Он говорил мне, что его род восходит к самим Рюриковичам… Я точно не знаю, кто это… Наверное, то же, что Merovingiens13 во Франции… Думаю, бедный Paul, как и всякий служащий консульства, должен был собирать информацию об иностранцах. Он это и делал, как умел…
Шарлотта вдруг сбилась, и глаза её наполнились слезами.
– Pardonnez-moi (фр. Простите), – прошептала она и закрыла лицо платком.
Белецкий подал француженке стакан воды. Та сделала несколько глотков и благодарно кивнула.
– Простите, господа! Le prince Paul был моим другом, – произнесла она, возвращая себе самообладание. – Мне, собственно, нечего больше вам рассказать, Дмитрий Николаевич. Я оставляю вам портсигар. Поступайте с ним, как сочтёте нужным. И предайте мои соболезнования вдове… Или не предавайте… Вам виднее…
Мадам Атталь стремительно поднялась, но Руднев взял её за руки и усадил обратно.
– Ещё несколько вопросов, мадам, – мягко сказал он. – Вы очень поможете!.. Расскажите, что происходило, когда я ушёл с графиней Каменской. Вспомните, пожалуйста, князь пил шампанское?
– Да, он предложил мне выпить за autrefois (фр. старые времена).
– А дальше?
– Дальше началась кадриль, и меня пригласил барон Гинцбург14. Он хочет представлять мои интересы в России, вот и courtise (фр. обхаживает меня).
– Вы видели тот момент, когда князю сделалось плохо?
– Нет. Я танцевала в соседнем зале. Прибежала на крики вместе с остальными… – внезапно глаза женщины вспыхнули, она подалась вперед и схватила руку Дмитрия Николаевича. – Monsieur Rudnev, je me souviens! Ça pourrait n'être rien, mais… (фр. Я вспомнила, господин Руднев! Может, это и не важно…) Когда мы boire et parler (фр. пили и болтали), le prince Paul посмотрел куда-то в зал и… как это?.. changer de visage (фр. изменился в лице). Он сделался очень sérieux (фр. серьёзным) и сказал… Я не совсем поняла и не уверена, что правильно запомнила… Он сказал что-то вроде: «Волк, одетый, как овца».
– Волк в овечьей шкуре? – уточнил Руднев.
– Oui! Он так и сказал!
– Вы поняли, о ком он говорил?
– Non! Я обернулась посмотреть, но Paul отвлёк меня plaisanterie (фр. шуткой) … А дальше уже подошёл Гинцбург.
Мадам Атталь снова встала, на этот раз исключительно решительно.
– Я злоупотребляю вашем гостеприимством, Дмитрий Николаевич, – произнесла она. – Да и время уже неприемлемое для визитов. Я должна идти.
Руднев проводил француженку до ожидающего её у подъезда экипажа. Когда в прихожей он набрасывал ей на плечи отороченную горностаем накидку, Шарлотта повернулась к нему и сказала с самоуверенной улыбкой.
– Я приеду к вам ещё, Дмитрий Николаевич. Я хочу увидеть вашу мастерскую. Вы позволите?
– Если вам угодно, мадам. Я буду рад! – ответствовал Руднев, ловя себя на том, что не может вырваться из плена её ярких обворожительных глаз. – Когда прикажете ждать вас?
– Завтра! – улыбнулась француженка и протянула Дмитрию Николаевичу руку для поцелуя.
«Не смей в неё влюбляться, Руднев! Не смей!» – приказывал себе Дмитрий Николаевич, стоя у подъезда под холодной апрельской моросью и провожая взглядом скрывавшуюся за поворотом коляску.
Впервые в жизни он испугался зародившегося в его душе чувства и сам не мог понять, почему.