Неизвестно

Понятия не имею, как это было при моём рождении. Само собой разумеется! – Мать и отец женаты, я второй ребёнок, то есть наверняка желанный. Современная больница, современный уход за грудничками; преступность навязывания порошковых молочных смесей вскрылась много позже. И когда Марианна мне об этом в конце концов рассказала, посыл её истории состоял не в том, что она как мать оказалась жертвой обмана компании «Нестле», снедаемой жаждой наживы, а в том, что мне в младенчестве ничуть не повредило отсутствие грудного вскармливания. Целью её рассказа было создание уверенности, программа называлась «Укрепить ребёнка». То есть в центре её историй как правило стояла я, и выглядело моё рождение не иначе как: захотели, зачали, родили, вырастили здоровой.

Рената невольно качает головой. В её глазах это выглядит неблагодарностью: да что ж такое! Ты что, хотела бы себе более трагичной судьбы?

Нет.

Ну, в случае с моим рождением моя позиция – не самое главное. А что было при этом с другими? Опасения и желания, надежды и заботы моих родителей, моей сестры, родственников, друзей и сограждан? Об этом помалкивали. Мне про них не рассказывали. До тех пор, пока у меня не появились собственные дети, я и не догадывалась, насколько бессильной и в то же время насколько одержимой делает тебя материнство. А что, если бы я родилась не такой здоровой?

Я спросила об этом Раймунда, моего отца. Он посмотрел на меня так, будто я хотела подстроить ему ловушку, и потом сказал:

– Ну, мы бы сделали всё, что в наших силах.

– А что было в ваших силах?

– Не знаю. К счастью, мне не пришлось это выяснять.

– А Марианне перед родами не снились кошмары? Что она рожает монстра, ребёнка без головы?

– Не знаю. А даже если бы и снились: что, по-твоему, это могло бы означать?

– Я просто хотела знать, что вы чувствовали!

– Мы просто радовались вам, детям.


У моих родителей было мало денег. Она продавщица книжного магазина, он чертёжник. Профессии чистые, зарплаты маленькие. Профессии уважаемые, потому что связаны с интеллектуальностью и творчеством, а не с барышами и услугами – как могло быть в случае, если бы книжный магазин, в котором работала Марианна, принадлежал бы ей. Или бы она получила образование – изучала бы, например, германистику? Или если бы Раймунд происходил из династии архитекторов и просто был бы более практичным человеком. Знания-то и ориентиры у него были!

Мои брат и сестра тоже были здоровы. Никто не нуждался в специальной поддержке, никому не требовались протезы или ещё что-то, связанное с дополнительными расходами. У нас хватало честолюбивой воли к продвижению, ловкой маскировки; мы уж точно не принадлежали к бедным.

Бедными были люди, которые не знали, кто такой Ле Корбюзье. Те, для кого он построил эти соты для жилья…

Мы жили в многоквартирном доме шестидесятых годов в Штутгарте. Над нами размещалась пожилая супружеская пара, под нами – одинокая учительница, ортопедический врачебный кабинет и налоговая контора. А мне так хотелось, чтобы в доме жили и другие дети, кроме нас; почему их не было, я не знала, и мне не приходило в голову спросить об этом.

На пресловутом кухонном полу лежал уже упомянутый богоданный линолеум, а в жилых комнатах – ковролин. Который мои родители в какой-то момент содрали, потому что под ним скрывался деревянный паркет. Его планки кое-где отходили, а полоски клея, которыми ковролин был закреплён по периметру, намертво срослись с уплотнением на стыках паркета, так что там залипли шерстинки.

Арендодателя мои отец и мать не стали этим утруждать.

Стены были оклеены обоями под покраску, и эту покраску обновляли раз в несколько лет; это родители тоже проделывали сами. Марианна любила ремонтные работы. Раймунд нет, но не отлынивал от участия в них.

И я научилась всему, что было необходимо: оклеивать, замешивать, наносить, размывать. Оконные рамы, краска, старая одежда сестры и брата. Всего этого всегда хватало.

* * *

«Сделай сам» теперь снова вошло в моду. Только не у меня, Беа, слышишь? Для меня это мрак. Может, ты всё способен сделать сам, но есть разница, почему ты за это берёшься: одно дело – от самонадеянности, и совсем другое – от голода; от скуки или из-за пустого кармана.

К деланию детей это тоже относится. И к их рождению. И к кормлению грудью.

Есть органы в «даркнете» и женское молоко в Интернете, есть служба чистки спаржи в компании «Реве», а вопрос Фридерике, не постригу ли я её детей Зиласа и Зофи… – это же просто круто, что я всё это могу.

Я довольно долго даже задавалась из-за этого. Свысока смотрела на людей, не способных ни комнату покрасить, ни еду приготовить или починить сливной бачок унитаза; на людей, которые никак не перестанут просить у родителей денег – даже на покупку детской коляски, притом что на «иБэй» можно купить дёшево, пусть и ужасной расцветки, но её можно заново обтянуть, будет уникально. Куда круче, чем модель за восемьсот евро! Выложить восемьсот евро за коляску, какое убожество. Нуждаться в родителях, когда уже сами родители.

Я настолько наловчилась в восполнении моего хлипкого бюджета за счёт собственных умелых рук, что не обращала внимания не только на причины и границы этой самодеятельности, но и на вопрос, кому от этого польза. Вот теперь и посмотрим, как мне удастся смастерить нам новую квартиру: взять коробки из-под яиц, скрепить их шампурами для шашлыка. Подумать только, как далеко я могла бы в этом зайти: может, не только постричь, я бы и грудью выкормила Зиласа и Зофи, если бы Фридерике меня об этом попросила? Может быть, даже и выносила бы их для неё?


– Известно же, – сказала Фридерике, когда мы сидели на солнце перед кафе.

Это было осенью три года назад, когда между нами всё было уже не так радостно, но мы ещё регулярно встречались. Больше не у них дома, а лучше где-нибудь в городе, в общественном месте. И вот мы сидели и болтали, и я жаловалась, что мне тяжело оплатить в одном месяце две групповые поездки от детского сада и две от класса, а Фридерике сказала:

– Известно же. Об этом надо заранее думать, можешь ли позволить себе детей.

Я уставилась на неё. Она смотрела не на меня, а вслед людям, которые гуляли по нашему кварталу – мимо бутиков с уникальными вещами. Кто мог их себе позволить, а кто нет, кто делал покупки для себя, а кто по чьему-то поручению, так сходу сказать было нельзя. И Фридерике, и я – мы, должно быть, тоже выглядели со стороны одинаково; правда, я в этот момент немного растерянно. По крайней мере, неспособна была что-нибудь возразить. Было ли то начало или конец, то есть конец моей дружбы с Фридерике или начало моего присутствия в реальности? Ибо, разумеется, она была права: известно же, что дети стоят денег и что не обзаводишься тем, чего не можешь себе позволить.

Вера тоже сидела с нами за одним столом, глядя в свою тарелку, собирала пальцем крошки и ничего не говорила – и это было нормально, потому что можно было допустить, что она ничего и не слышала. С момента рождения Леона Вера по большей части занята собой, всегда на грани коллапса и в размышлении о своих ошибочных решениях, а высказывание Фридерике относилось, возможно, не столько ко мне, сколько к Вере или вообще ко всем матерям, которые постоянно жалуются и хотят сочувствия. У всех слишком мало денег, или слишком мало времени, или слишком много детей, или слишком много стресса, слишком мало радости, слишком мало секса, забитые сливные трубы или грыжа межпозвоночного диска. Откуда бы ей было это знать! Что деньги не растут на деревьях. Что привлекательность партнёра пропадает, а сидячая работа перегружает позвоночник. Что вещества, смываемые в канализацию, не исчезают только оттого, что ты их больше не видишь!

Мне следовало бы это знать и спросить себя, почему же я всё-таки не знала, а Фридерике явно знала. То ли она была умнее меня, то ли умела рассчитывать, размножаться ли ей, и если да, то с кем и когда? То, что Ингмар оказался врачом, было, по моему разумению, случайностью; практично, конечно, но это не было предметом расчёта.

Только после того, как я довольно долго думала об этом – в покое у себя в каморке, – до меня дошло, что Фридерике, может, уже в четырнадцать лет знала, что это значит – создать семью: что надо при этом обращать внимание на почву и фундамент.

«Нельзя строить свой дом на песке!» – такой девиз достался ей при обряде конфирмации.

А мне какой девиз достался? Про птиц небесных, которые не сеют, не жнут, о которых и так позаботятся.


Дом, в котором уже четыре года живут Ингмар с Фридерике, а также все мои старые друзья, имеет в качестве фундамента бетонную плиту метровой толщины и не имеет подвала. Он и не нужен дому, сказал Ульф, на нём можно сэкономить, картошку уже не приходится запасать, а от грядущей войны такой подвал всё равно не защитит, зато он будет при каждом ливне заполняться водой.

В комнатах есть изготовленные по мерке встроенные шкафы, чтобы можно было хранить какие-то вещи и у себя в квартирах; кроме того, уже устарела привычка иметь всё собственное. Сейчас тренд – делиться. Фридерике и Вера избавились от всего лишнего, прежде чем переехать. Если им понадобится дрель, они возьмут её напрокат, а детские вещи, из которых дети уже выросли, идут прямиком к сирийцам.

Я бы тоже так хотела.

Я люблю пустые комнаты и чисто вытертые поверхности, но Свен сохраняет все упаковки – на случай поломки, если придётся сдавать вещь обратно в магазин или снова обращать в деньги через «иБэй», – и я не могу на это жаловаться, потому что сама выпарываю молнии из пришедших в негодность брюк и отрезаю пуговицы от рваных рубашек – на всякий случай, вдруг пригодятся.

Наш подвал забит беспокойством о «всяком случае».

Наш подвал к тому же теперь не наш, почему я никак не пойму этого? При строительстве дома принцип «сделай сам» достигает своих границ; если уж мне выпало заниматься искусством, мне надо было хотя бы получить наследство или выйти замуж за мужчину с хорошим заработком, или-или, самореализация или замужество по любви; то и другое вместе не получится, по крайней мере, во времена скудеющих ресурсов и подъёма уровня арендной платы и уровня моря.

У меня позднее зажигание, Беа. Честно. Я подвержена романтическим мечтам и так с ними и осталась: бесхлебная профессия и четверо детей, съёмная квартира, арендуемая не мной, бесценный, но и такой же бесхлебный муж и подвал, который постоянно затопляет, полный раскисших упаковок и ржавеющих молний.


– Но у вас же всё хорошо, – сказала Рената.

– Кого ты имеешь в виду под «вами»? И что, по-твоему, «хорошо»?

– У моей матери было одиннадцать детей. До взрослого возраста дожили только девять.

Она посмотрела на меня, на сей раз уже серьёзно, не поднимая насмешливо брови. Как будто эта фраза была ответом на все мои жалобы, окончательным возражением, мудростью в последней инстанции.

Одиннадцать детей, двое умерли, может, этим и в самом деле всё сказано.

Однако потом я думаю дальше, про все мои роды и про то, что даже они доставили мне удовольствие. По крайней мере, каждые последующие роды оказывались легче предыдущих; вероятно, это можно было бы экстраполировать и дальше. Самой большой проблемой мне представляется необходимость потом видеть каждого ребёнка по отдельности и принимать его в свои мысли; с другой стороны, эта претензия, возможно, отпадает с пятым ребёнком, и ты снова видишь себя мысленно в долгу только перед собой.

– Что именно ты хочешь этим сказать? – спрашиваю я Ренату.

– Что я совершенно не хотела бы оказаться на её месте. И я не стала такой, как она.

– Ты так в себе уверена?

– Конечно.

– Откуда тебе знать, как это было у неё? Она тебе рассказывала? Или это заключается просто в количестве детей?

– Она работала круглые сутки. Ей негде было уединиться, у неё не было никакого личного пространства. Она никуда не ездила, не встречалась с подругами, не водила никаких знакомств с мужчинами, кроме нашего отца…

– Откуда тебе знать. Может, она вела двойную жизнь.

Рената засмеялась:

– Да где? Когда?

– Внутри себя. Ночами. В тайном дневнике, который потом сожгла.

Рената отрицательно помотала головой.


От моей матери у меня остался дневник. В нём записана одна-единственная фраза:

«Опять слишком много ела».

Так и хочется воспринять эту фразу буквально; сколько себя помню, Марианна сидела на диете. Но эта фраза могла быть и кодом, заголовком или иносказанием для чего-то совсем другого.

У голода несколько значений.

И дневник, в котором всего одна фраза, может быть, вовсе не дневник.


Упрёк моей матери, матери Ренаты, самой Ренате и всем остальным, кто полагает, что лучше всего молчать, отречься от себя и сделать ставку на будущее своих дочерей:

Вы ошибаетесь.

Тем, что вы молчите, сглатываете и нагоняете туманную завесу, вы нас не щадите, а держите в неведении. Кроме того, приватизируете общественную несправедливость – ибо мы замечаем, что вам плохо, но думаем, что у этого есть личные причины. Что у вас просто не получилось, вы не были достаточно сильными, красивыми, умными и настойчивыми в достижении цели. Или, того хуже, родили нас и ради этого отказались от всего остального.

Таким образом, мы вышли в мир с тем предположением, что мы – в отличие от вас – совершенно свободны и сами кузнецы своего счастья. И оказались наивными, неподготовленными и незащищёнными как раз в тех же неприятных обстоятельствах, что и вы до нас – ибо в то, что они исчезнут, вы ведь и сами не верили. Или всё-таки хотели в это верить?

Я-то верю.

«Да перестань, всё обойдётся!» – это было ваше любимое выражение в спорах и обсуждениях – как будто мы могли этим удовольствоваться.


Заметь, Беа, что я никогда не говорю: «Да перестань, всё обойдётся».

Это звучит скорее как: «Да что ж это такое!», или: «Хотелось бы, чтоб всё уладилось, но пока, пожалуйста, помолчи».

Я знаю, как это трудно. Как хочется перестать быть собой, больше не говорить о себе и не настаивать на своём. А говорить только обо всех и для всех, наконец-то дойти до однозначности, в которой все чувствуют себя одинаково, хотят одного и того же и видят одно и то же.


Когда Вера и Франк наконец въехали последними в этот кооперативный дом, мы по случаю новоселья долго сидели в саду, смотрели на огонь, который новые соседи развели в переносном садовом очаге, и Вера сказала:

– Теперь мне осталось только завести двух кошек, и моё счастье будет полным.

На вопрос, почему их должно быть две, она ответила:

– Чтобы играли вместе, – и это было, пожалуй, то же самое, что заводить как минимум двоих детей, чтобы ребёнок не рос в одиночестве, а я вспомнила открытку, которую Фридерике разослала всем по случаю рождения Зофи, и там было написано: «Теперь мы наконец-то настоящая семья», не то что раньше, когда у них был один Зилас.

То есть существует мера полноты и правильности – и вытекающее из этого счастье. Странно, как мы до сих пор убереглись от таких расчётов.

– Каждый сам себе хозяин, – говорили мы когда-то. – Я сама знаю, что мне делать и чего не делать.

И:

– Дети? Посмотрим.

И:

– Замуж? Ни в коем случае.

На сорок лет Вера прислала мне поздравительную открытку с напечатанным текстом: «Счастливого вступления в зрелый возраст швабской мудрости», а ниже ещё приписка: «Шваб к сорока набирается ума», что означает: впредь он оглядывается только на самого себя, а не по сторонам. Я до сих пор исходила из того, что Вера прислала мне эту открытку в шутку, но теперь, у огня я вдруг усомнилась в этом и спросила:

– А где ты возьмёшь этих кошек?

Вера спросила:

– А что?

И я рассказала про кошку, которую в двенадцать лет привезла из деревни в нашу городскую квартиру, где ей больше не на кого было охотиться, разве что на комнатных мух и аквариумных рыбок, и она целыми днями грустно смотрела из окна на улицу, которая не должна была стать её смертью, – и всё это ради того, чтобы я, в свою очередь, не грустила.

Вера наморщила лоб, а Ульф сказал, что кошка вообще не может смотреть грустно, это я ей приписываю.

– Недопустимое приписывание человеческих чувств, – сказал Ульф, и я больше ничего не добавила, не хотела портить общее настроение своими каверзами, которые к тому же могут потом истолковать как зависть.

Потому что квартира, разумеется, была супер, а дом – идеальное место, чтобы растить детей, и действительно всё сложилось чудесно с готовностью дома, с переездом, вечеринкой и друзьями…

Всё было просто превосходно.

А когда что-то превосходно, оно, разумеется, приносит счастье. На то оно и превосходно – то есть совершенно и завершено. Больше не войдёт никто, а ещё лучше – ничто: ни сомнения, ни амбивалентность; понимаешь это, Беа?

И могло быть так, что я в первую очередь завидовала; по меньшей мере, я боялась, Беа, что будешь завидовать ты, а это безошибочный знак. У Зигмунда Фрейда это называется «перенос».

Когда мы пекли пирог для новоселья, я подозрительно много говорила о нашей новой квартире – то есть о прежней квартире Веры и Франка, в которую нам предстояло теперь вскоре въехать – и про то, как близко оттуда находится сад кооперативного дома, и что ты и без того всегда подолгу пропадала в гостях у Каролины и Уль-фа, а им теперь досталась – как разработчикам и ведущим архитекторам – самая лучшая квартира в этом доме.

Тем самым я хотела перевести твою возможную зависть в чувство превосходства: хотя ты, Беа, и не въезжаешь вместе со всеми в новый дом, зато дружишь с архитектором, в данном случае не с Ле Корбюзье, а с Ульфом, как-никак он бывший друг твоей матери и твой крёстный.

Ты и в самом деле тогда сразу, как только мы пришли, поднялась наверх к Ульфу и Каролине и потому не застала самого разгара празднества.


Май 2013 года, переезд Веры и её новоселье.

Переезд и новоселье устроили в один и тот же день – чтобы это по-прежнему ощущалось, несмотря ни на что, как раньше, когда мы помогали друг другу переезжать, а потом, после проделанной работы, отмечали пиццей и пивом новое место или новый отрезок жизни, да и просто хороший вечер. В те времена, когда все вещи, какими владел, умещались в «Гольф» или маленький фургон.

Теперь перевозкой занимается фирма с двумя грузовиками, фасадным подъёмником, упаковкой мебели и четырьмя крепкими грузчиками, и тут же путается под ногами толпа друзей в качестве гостей: они совершают рейд обозрения готовой квартиры, громко ахают и охают, отставляют миски с фруктовым салатом на полированные поверхности и непременно хотят чокнуться с хозяевами.

Едва я вошла в дверь с моим пирогом в руках и в сопровождении мальчиков, как подошёл Леон и ткнул Кирана кулаком в живот, но Франк, слава богу, оказался тут как тут и предложил детям:

– Идёмте со мной в детскую комнату, я вам что-то покажу.

Отвлечение внимания по-прежнему остаётся лучшим средством против насилия, и Франк превосходно умеет управляться с дикими мальчишками.

Вообще-то он должен был показывать грузчикам, куда ставить мебель, но эту задачу быстро взял на себя кто-то другой, Веры, во всяком случае, тоже не видно среди гостей, которые дивятся на квартиру, да где же эта Вера? Кухня и в самом деле великолепная. С декоративным облицовочным бетоном позади шкафов – для контраста с их гладкокрашеной лицевой стороной.

Я искала тот выдвижной ящик, где могли находиться ножи; хотела разрезать пирог и дыню, но ящик с ножами, конечно же, был заблокирован от детей.

– Что ты здесь делаешь? – спрашивает Вера, ну наконец-то, вот она, в подвёрнутых джинсах, в пёстром платке вокруг головы. Она постанывает и вся в поту, тёмные круги под глазами, герпес в уголке рта, но при этом смеётся, падает на один из ещё не распакованных ящиков и стряхивает со ступней сабо. – Давай сперва чокнемся!

Несмотря на весь хаос, антикварные хрустальные бокалы оказываются как по волшебству тут как тут.

– Ваше здоровье, мои дорогие!

Разумеется, Вера устала. Последние недели были очень тяжёлые, Франк каждый вечер оборудовал кухню, а она одна с Вилли и Леоном, которые всё ещё не засыпают, пока она не полежит с ними.

Но теперь-то всё сделано, великий день настал.

Светит солнце.

Стёкла вымыты, это услуга от золовки; золовка знает толк, что является благом посреди такого хаоса: солнце без разводов, на сей раз не по волшебству, а по родству.

Мальчики в детской комнате, Франк сделал им доспехи из коробок для переезда, скрепив детали скотчем; теперь они хотя и сражаются, но это креативно и безобидно. В награду Франк получает пиво. Но выпить его не может, потому что Киран прыгает ему на спину; раз уж назвался вождём, так будь им, Франку приходится вернуться в игру, иначе не миновать слёз. Теперь это даётся ему чуточку натужно. Ну давай же, Франк! Не отлынивай! Следующий тур! Издавай воинственный клич, гоняй Кирана по холлу!


Я без злопыхательства, Беа, я сама часть этого безумия. Я рада в субботний день, что Франк избавил меня от мальчиков, занявшись с ними изготовлением рыцарских доспехов; что ты у Каролины и Ульфа можешь листать каталоги; что Линн можно отпустить в сад побегать, а самой тем временем поднять себе настроение парой бокалов шампанского; шоколадный мусс тоже отменного вкуса.

Кухня и в самом деле очень хороша, вся квартира чудесная, я разделяю мечту Веры. Я и бесчисленное множество других. Потому что это не какая-то индивидуальная мечта. Она была спроецирована в наши мозги. Кем? Не знаю. Лассе Халльстрёмом? Сетевым магазином «Мануфактум»? Редакцией журнала «Гала»? Был такой снимок: два десятка девочек-цветочниц в возрасте от четырёх до четырнадцати, стоящие на свадьбе Кейт Мосс, в поджелтённых нижних юбочках, с красиво загорелыми конечностями.

Откуда-то мы все знаем, как должны выглядеть брак и семья, чтобы казаться раскованными, но надёжными, свободными, но подконтрольными, – и Вера с Франком очень близки к этому стандарту. И граница между восхищением и завистью очень тонкая. Предположение, что я хочу выловить в супе волосинку для самооправдания – по принципу «зелен виноград», – недалеко от правды.

Однако вот он – этот зазор между Вериным утверждением о счастье и её потерянным лицом; хорошо, пусть мне лишь почудилось в отблесках огня, что отдельные черты её лица больше не складываются в единое целое, но если ты хочешь знать моё мнение, она расплачется сразу же, как только уйдёт последний гость.

Это я тоже знаю слишком хорошо: чтобы держать лицо, надо быть на виду, на публике. Может, нас только для того и пригласили.


Придя после этого домой, я чувствовала себя не очень хорошо. Шампанское, шоколадный мусс, постоянно необходимое сопровождение, нет: укрощение детей; всё было не то и не так; прямая противоположность тому, чего мы хотели когда-то. Мы договаривались не становиться такими, как наши родители. Мы договаривались об этом даже с нашими родителями!

Мы собирались предостерегать друг друга, чтобы не стать умными в смысле ни с чем не считаться, взрослыми в смысле ничем не интересоваться, женатыми в смысле отгороженными от мира и родителями в смысле контролирующими каждый шаг.

И что из этого вышло?

Скепсис превратился в занудство, а критика во всезнайство.

Мне ничего нельзя было сказать. Это было их дело. Это был их дом: «К-23».

Не дай бог было показать, что меня раздражает уже само это название, это важничанье, которое, возможно, необходимо было Ульфу и Каролине для их архитектурного портфолио, но это превратилось в перегиб, в гиперболу, когда уже никто больше не говорил про «дом», а все, даже дети, говорили только про «К-23», как будто это какая-то важная институция или сверхсекретный проект.

Не дай бог было высказать критику, ещё и лингвистическую; я бы напоролась на непонимание: что, во-первых, мне это только показалось, во-вторых, не надо прикидываться, и в-третьих, что я просто завидую.


Так было не всегда.

Я помню, как Ульф пятнадцать лет назад обратил внимание Веры на то, что она каждую вторую фразу начинает со слов «Да я знаю» – что его обижало и чему он не верил. Что, возможно – или даже совершенно точно, – было словом-паразитом, но тем более неприятным для её собеседника. И для Веры было ужасно – признать, что он прав; речь её стала менее уверенной, и она краснела следующие двадцать раз, когда это с ней случалось, но потом всё-таки избавилась от этой заразы, и все были благодарны Ульфу.

То же самое у меня было с моим «А?». Меня от него тоже отучили, а Эллен отучили есть с чужих тарелок, а Кристиана всех огульно стричь под одну гребёнку, в чём он походил на своего отца, хотя называл всех подряд уже не «подонки» и «твари», как отец, а «мужички» или «баловники».

Это приветствовалось: указывать друг другу на раздражающие привычки. Зато все оставались друзьями.


Теперь этого больше нет. Теперь действует правило: никакой критики.

Когда-нибудь потом, может быть, снова, а теперь надо сперва пережить самое трудное время с детьми, подождать, когда цемент схватится, отношения повзрослеют, а проект пробьётся сквозь порядок лицензионных разрешений, – разве тут до тонкостей при всех этих стрессах? Может быть, однажды придёт для этого время и будет досуг, но это неправда, Беа, не наступит такое «однажды» никогда.

Или наступит, но и тогда все эти пробившиеся, с трудом добытые, спасённые и закалённые отношения, дети, дома и карьеры будут все в некрасивых синяках, разрывах и уродливых искажениях, которые опять же придётся скрывать и прятать, и это будет не менее трудно, чем построить их, отделать и вырастить.

Разве об этом мы мечтали? Занять дом – вместо того, чтобы владеть им. Жить по-другому, жить вместе. Жить вместе по-другому.

Мне представлялось, что в названии дома ещё останется хоть что-то от мечты.


Я помню, как Ульф поклялся, что он никогда, никогда в жизни не возьмёт у своих родителей ни пфеннига – дело было в начале девяностых, деньги ещё были в марках и пфеннигах, – потому что у родителей они в свою очередь от их родителей, а те были нацистами и производителями оружия, и тем самым их деньги кровавые и коричневые.

Фасад К-23 выдержан в мягком бежевом тоне. Чудесно, цвет ванильного мороженого. В него вставлены деревянные окна, покрытые белой глазурью, сквозь которую всё же просвечивает структура древесины, а в саду только нежно-лиственные растения, никаких колючек, шипов и кустов, а только берёзы и сирень, бамбук и дикий виноград. Фасад не очень прочный, не то чтобы немаркий, сделанный не для того, чтобы выдерживать натиск и нападение; если К-23 и представляет собой крепость, то снаружи этого не видно.

– Ты тоже могла бы сюда въехать, – не раз говорил Ульф.

Я не упираю на то, что он нарушил клятву. Я не должна напоминать ему об этом, но и поделать ничего не могу с тем, что сама об этом помню, и мне надо бы куда-то пристроить это воспоминание, и да, это можно сделать при помощи понятия «возраст швабской зрелости» или при помощи его парафраза, сказанного Уинстоном Черчиллем: «Кто в двадцать лет не социалист, у того нет сердца, кто в сорок всё ещё остаётся им, у того нет ума», но я люблю живые проявления мира и странному поведению моих друзей не ищу объяснения в их поздравительных открытках или у Черчилля, а как-нибудь уж сама подберу к нему рифму.

«Подобрать рифму» – ещё один красивый оборот речи, в нём говорится о письме.

Акт самоуправства, заложенный в основе рассказа, вошёл в поговорку.

Рифма-рефрен Ульфа гласит: «Ты тоже могла бы участвовать в кооперативе, ты могла бы тоже поселиться здесь» – он и в самом деле думает, что я просто завидую и, будь у меня всё то, что есть у него, я бы тоже всё видела и воспринимала в том же свете, что и он. Может, даже так и есть, но нам этого никогда не узнать, потому что у меня всего этого нет, и я этого не делаю, а может, вовсе и не хочу, поэтому я говорю – тоже не произнося вслух: «Тебе не следовало это делать, не надо было строить дом, а если и построил – не надо было тебе в него вселяться», и тогда мы вдруг оказываемся квиты, и всё в принципе оказывается под вопросом.

* * *

Тридцать лет назад, когда мы с Ульфом ещё были парой, мы действительно верили, что между нами нет никакой разницы и не имеет значения, у кого какое происхождение: если я могла проследить свой род разве что до поколения дедов, которых мои родители ещё знали лично, то его генеалогическое древо – в виде книги в кожаном переплёте – стояло за стеклом у его родителей. Я, первая в своей семье получившая аттестат зрелости, и он, чьи прадеды уже учились в Гейдельберге. Это была идея наших матерей – больше не отделять семью от политики, а, наоборот, пропустить детей вперёд, через сословные границы, из-за чего я потом очутилась в гимназии, а Ульф не отправился в интернат на Боденское озеро. Так мы встретились и были равными.

Но потом всё же внезапно возникли – или всё ещё оставались – эти маленькие противоречия и недопонимания, мелочи, которые становились всё существеннее и начали причинять боль, и приходилось спрашивать себя: можно ли упомянуть об этом? Как рассказать о том? Где взять слова для того, чего официально не существует?


Февраль 1989 года в Штутгарте.

Нам по семнадцать, мы все ещё живём дома. Дошли до старшей ступени гимназии: через полтора года нам сдавать экзамены на аттестат зрелости.

Ещё идут восьмидесятые годы, богатые ещё должны платить налоги, а для бедных на эти налоги строят бассейны. Идея наших матерей не только в духе того времени, она находит выражение и в парламентских решениях. Итак, плавать я уже умею, и когда наша продвинутая школа отправляется на ежегодные горнолыжные каникулы, я обычно иду с другими детьми, дорвавшимися до недоступных прежде благ, в аквапарк в Зиндельфингене и прекрасно провожу там время. Но теперь у меня есть компания – то есть Вера, Фридерике, Ульф, Кристиан и Эллен, и они хотят провести эти лыжные выходные вместе, в загородном доме родителей Кристиана в Бернских Альпах в Швейцарии.

Все мы ещё живём у родителей, и наши дома обустроены по-разному, но нам это не бросается в глаза. У Кристиана родители намного состоятельнее, чем у остальных, но это имеет так же мало значения, как то, что мои – самые бедные. Глупо при этом только одно: я не умею кататься на горных лыжах. Плавать умею, но в гараже у меня нет горных лыж. У нас и гаража-то нет, что я замечаю только теперь и что прежде мне совершенно не мешало, напротив. Я не люблю гаражи, они воняют бензином, и их надо раз в год всей семьёй убирать, на что потом жалуются с проклятиями мои друзья и подруги. Гаражи – это родина родительских автомобилей и прочего хлама, который меня совсем не интересует, и вечно там проблемы: то заклинивает ворота, то пропадает ключ, то не срабатывает мотор для автоматического открывания. Но – к прочему хламу относится и лыжная экипировка, а к лыжной экипировке относятся горнолыжные каникулы и навыки в спуске с гор, начиная с раннего детства, и у меня всего этого нет, поэтому идею провести лыжные выходные в горах я не нахожу такой уж гениальной, как считают мои друзья.

Ульф, с которым я к этому времени уже почти два года вместе, смотрит на меня задумчиво и потом говорит, что это очень большое удовольствие – кататься на лыжах, и он по этому удовольствию давно скучает: с тех пор как больше не проводит каникулы с родителями, а проводит со мной и с нашей компанией. И что у остальных дело обстоит так же. Кроме того, все они не так уж честолюбивы и не настолько одержимы горнолыжными трассами, и я могла бы всё-таки взять санки или что-нибудь почитать или просто гулять целый день, пока остальные не вернутся со склона. Вечера всё равно самое лучшее.

Загрузка...