Помимо трех классов хуторской школы, все свои знания Б. получил экстерном: и аттестат о среднем образовании, и, по сути, диплом Литинститута в 1939-м. Немного, прямо скажем, но «писатели, – как горделиво подчеркнуто в его автобиографии, – рождаются не в стенах учебного заведения»[261]. Их жизнь учит, и у Б., дебютировавшего рассказом «Водка довела» на страницах ростовской газеты «Сельский пахарь» (1929), тридцатые годы были отданы журналистике. Работал в редакциях «Красной Черкесии», «Армавирской коммуны», «Молодого ленинца», «Ставропольской правды», «Пятигорской правды», писал на износ, издал первую книжку рассказов «Гордость» (Пятигорск, 1936), на следующий год напечатал «Кубанские рассказы» в журнале «Молодая гвардия» и «Московском альманахе».
Ничем не выделяясь в общем потоке, они прошли незамеченными, как не принесли Б. шумной славы ни служба в армейской печати, ни сборник очерков «Казаки на фронте» (в соавторстве с Э. Капиевым; Пятигорск, 1942). Участь провинциального писателя – не из самых завидных, и Б., вернувшемуся в Пятигорск после демобилизации в звании старшего лейтенанта, не вырваться бы из нее, если бы не счастливая идея первым написать роман уже не о войне, а о том, как вчерашние фронтовики едва ли не играючи восстанавливают разрушенные колхозы.
Ведь, – объясняется с читателями Б., –
это было время небывалого душевного подъема, время радостных надежд и свершений… Мы, живые свидетели тех лет, хорошо помним: над Кубанью, над Ставропольем, как и над всей нашей страной, витал тогда дух Победы. Он-то, дух Победы, и создавал у людей настроение праздничное, приподнятое…[262]
Так родился «Кавалер Золотой Звезды» (1947–1948), показавшийся редактору «Октября» Ф. Панферову удивительно своевременным именно своей праздничностью, а что касается литературного качества, то за доведение текста до необходимых кондиций усадили опытного А. Первенцева. И вот вам итог – Сталинская премия 1-й степени (1949), бессчетные переиздания, переводы на 29 языков, восторги в печати, театральные постановки, экранизация, в 1950 году осуществленная Ю. Райзманом, а под занавес еще и опера Ю. Бирюкова (1956)…
Триумф, и еще какой триумф! «Но что делать дальше, чтобы свой авторитет поддержать?» – пересказывает К. Ваншенкин выступление Б. на Втором совещании молодых писателей в 1951 году. –
Стал он думать. Тут его вызывает Жданов, спрашивает, какие планы. Не знаю, отвечает, пока думаю. Жданов ему: а чего думать? Пишите продолжение, материал под рукой. Внял он мудрому совету, написал «Свет над землей» – опять премия.
Да не одна – первой степени за первую книгу «Света над землей» (1950), второй степени за вторую (1951)[263]. Б. зачисляют в правление Союза писателей и редколлегию журнала «Октябрь», избирают депутатом Верховного Совета СССР (1950–1958) – словом, назначают классиком. Однако почет почетом, а с карьерой незадача: в Москву, несмотря на его настойчивые просьбы, Б. не переводят и солидной руководящей должности не дают.
Возможно, поэтому его книги и не попали в уже складывавшийся реестр «секретарской литературы», которая благодаря номенклатурному положению сиятельных авторов была защищена от любой критики. Во всяком случае, начиная со статьи Ф. Абрамова «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе» (Новый мир. 1954. № 4), о «Кавалере Золотой Звезды» если и вспоминают, то почти исключительно как о самом наглядном и самом комичном примере лакировочной и в художественном отношении беспомощной словесности.
Роман «Знамя жизни» – третья часть трилогии о бравом Сергее Тутаринове – остается недописанным (1952–1954), «Кубанские повести» успеха не имеют, так что и сошел бы, пожалуй, Б. в разряд героев минувших времен. Но тут судьба дает ему новый шанс.
В противовес не вполне благонадежным и невесть что возомнившим о себе москвичам власть затевает создание Союза писателей РСФСР с опорой как раз на провинциалов, и Б. наконец-то выписывают в столицу. Недолгий срок он ходит в заместителях у Ф. Панферова в «Октябре», после его смерти (опять, впрочем, ненадолго) становится заместителем по СП РСФСР у Л. Соболева. И дела литературные вроде налаживаются – по крайней мере, чуткий к изменениям конъюнктуры В. Катаев печатает его повесть «Сухая Буйвола» в модной «Юности» (1958. № 3–4).
Однако все действительно ненадолго. В кругу действующих литературных генералов Б. так и не прижился. Его обширные романы «Сыновний бунт» (1961), «Родимый край» (1964), «Современники» (1973), «Станица» (1971–1976), «Приволье» (1980), конечно, исправно издаются и переиздаются, но критики их либо не замечают, либо откликаются безо всякого почтения. Да и власть своей лаской не слишком балует, а роман «Белый свет» в 1967 году и вовсе был задержан из-за слишком суровой критики хрущевского волюнтаризма. «Бабаевский – единственный человек в мире, <который>, когда цензура выбросила у него из повести главы, поехал туда, чтобы поблагодарить цензоров за услугу»[264], – съязвил в дневнике В. Славкин. Тогда как Л. Левицкий заметил:
Кто-то радуется этому. ‹…› Не перестаю удивляться младенческой наивности этих либеральных олухов. Они никак уразуметь не могут, что запрещение романа Бабаевского открывает лазейку, да что там лазейку – широчайшую дорогу для других запретов. Нет уж, пусть печатают Бабаевского, пусть шествует охранительная графомания таких же, как он. Но пусть при этом публикуют Солженицына, Войновича, Бека – все, что томится в редакционных сейфах, письменных столах или разгуливает по белу свету в рукописных списках[265].
Слова прекрасные, но действительность их опровергла: Солженицын, Войнович, Бек на десятилетия остались в сам- и тамиздате, а Б. – еще раз повторим – как раньше печатали, так и продолжили печатать. Повестью «Улыбинская круча» (1989) он успел безо всякого одобрения откликнуться даже на перестройку, сломавшую жизнь колхозным председателям и парторгам – мамонтам пятилеток.
И успел увидеть опубликованной свою мемуарную книгу «Последнее сказание» (Наш современник. 1997. № 5–6), где его исповедание веры выражено с недвусмысленной четкостью:
Пусть нынешняя власть меня казнит, пусть четвертует, пусть сжигает на костре, я все одно, как тот мыслитель, буду повторять: «И все же она вертится!» Буду говорить и говорить о том, о чем говорил всегда. И особенно о том, что Советская власть – это как раз тот государственный строй, какого мир еще не знал. И я верю: пусть не при моей жизни, а при жизни моих внуков и правнуков, а Советская власть, обновленная, возмужавшая, непременно вернется в Россию.
Сбудется ли? Но «Кавалера Золотой Звезды» и «Свет над землей» в 2015 году в серии «Любимая проза. Сделано в СССР» на всякий случай издало «Вече».
Соч.: Собр. соч.: В 5 т. М.: Худож. лит., 1979–1981; Приволье: Роман. М.: Роман-газета, 1981; Доброта: Повести и рассказы. М.: Сов. писатель, 1989; Кавалер Золотой Звезды. М.: Вече, 2015; Свет над землей. М.: Вече, 2015.
Фридманом он и родился, и воевал (1941–1945), и в партию вступил (1942), и учился в Литературном институте у К. Паустовского (1946–1951)[266], и даже свои первые рассказы напечатал в журнале «Крестьянка» (1951. № 1, 10, 12). Однако время – особенно для «лиц еврейской национальности» – было неласковое, и однажды, – рассказывает Б. в одном из интервью, –
я принес свой рассказ в одну редакцию, и мне говорят: «Что такое Фридман? Может быть, этого Фридмана нам из Америки прислали. Давайте придумывайте себе русскую фамилию». И я стал Баклановым[267].
Так, после публикации уже под новым именем рассказа «Алексей Васин» (Огонек. 1952. № 24), пошла жизнь писательская: Б., – вспоминает его вдова, – «старался подрабатывать, брал в журналах рукописи на рецензию»[268], писал очерки для газет и журналов, выпустил первую – еще про деревенскую жизнь – книгу «В Снегирях» (1955), стал в 1956 году членом Союза писателей. Но свой путь в литературе определился не сразу, и о Б. как об одном из зачинателей и лидеров «лейтенантской прозы» заговорили лишь тогда, когда появилась повесть «Южнее главного удара» (Знамя. 1958. № 1).
Посвящение – «Памяти братьев Юрия Фридмана и Юрия Зелкинда, павших смертью храбрых в Великой Отечественной войне» – при первой публикации убрали, не уведомив автора, уже в сверке. Позднее Б. его, разумеется, восстановит и отныне будет особенно неуступчив при прохождении своих произведений через редактуру и цензуру.
А снимать и корежить им было что – и в повестях «Пядь земли» (Новый мир. 1959. № 5–6), «Мертвые сраму не имут» (Знамя. 1961. № 6), и в рассказе «Почем фунт лиха» (Знамя. 1962. № 1), по которому М. Хуциев поставит позднее прекрасный фильм «Был месяц май» (1970)[269], и в других вещах, где дышала «окопная», – как тогда выражались, – правда, противопоставленная казенной лжи и фальши. Роман «Июль 41 года», в котором было описано уничтожение Сталиным офицерского корпуса Красной армии, своей остротой смутил даже редакторов «Нового мира», так что В. Лакшин рукопись Б. вернул, и роман, появившийся в «Знамени» (1965. № 1–2) и почти тотчас же переведенный на английский, датский, финский, французский, шведский, многие другие языки, в СССР был переиздан только спустя 14 лет.
Что же касается «Нового мира», то Б. в нем больше при А. Твардовском не печатался. Но свое расположение сохранил. И к Лакшину, которого через 20 лет позовет уже в «Знамя» своим первым заместителем. И, конечно, к Твардовскому: и жили они в Красной Пахре неподалеку друг от друга, и во взглядах на жизнь, на литературу сходились полностью. Настолько, – вспоминает Б., – что,
когда редколлегию «Нового мира» начали перетасовывать, Твардовский предложил мне стать его первым замом. Идти мне очень не хотелось. Я понимал, что придется забросить собственную прозу – видел, какой он возвращается из редакции, что с ним творится, когда в очередной раз запрещают номер, снимают чье-то талантливое произведение… Но как отказать? Это было невозможно. И вдруг Александр Трифонович пригласил своим заместителем Лакшина. У меня – груз с души[270].
Хотел он, действительно, только одного – писать свое. И шли новые книги – «Карпухин» (1966), «Друзья» (1975), «Навеки – девятнадцатилетние» (1979), «Меньший среди братьев» (1981). И снимались фильмы по его сценариям и по мотивам его прозы: «Чужая беда» (1960), «Горизонт» (1961), «49 дней» (1962), «Пядь земли» (1964), «Салют, Мария!» (1969), «Карпухин» (1971), «Познавая белый свет» (1978), «Разжалованный» (1980). И попробовал он себя в драматургии – не очень успешно, но пьеса «Пристегните ремни», написанная в соавторстве с Ю. Любимовым, все-таки стала спектаклем в Театре на Таганке (1975). И за границу, отписываясь, как все, очерками, ездил: например, в Чехословакию (1959; вместе с И. Эренбургом), в Штаты (1969; вместе с М. Алексеевым), в Канаду (1972), в другие страны.
Власть относилась к Б. двояко. С одной стороны, учитывала, что «лейтенантская проза», так ее спервоначалу напугавшая, на глазах становилась советской классикой. С другой же стороны, помнила, что Б., – процитируем еще раз Э. Бакланову, – «никогда не подписал ни одного грязного письма, ни одной подлой статьи»[271], зато поддержал протестующее против цензуры обращение к IV съезду писателей (1967).
Вероятно, поэтому его в том же году в отместку обнесли орденом при массовой раздаче почестей по случаю 50-летия Октябрьской революции. Но жизнь продолжалась, так что в свой час к боевым наградам Б. прибавились и ордена «Знак Почета» (1973), Трудового Красного Знамени (1983), Дружбы народов, и Государственная премия СССР за повесть «Навеки – девятнадцатилетние» (1982). Когда же грянула перестройка, Б. не только в 1986 году был избран, среди немногих, членом бюро секретариата правления СП СССР, но и стал главным редактором журнала «Знамя»[272], откуда в конце 1993 года добровольно вернулся, что называется, к письменному столу, на творческую работу.
Но это уже новая эра в жизни Б., и о ней надо рассказывать особо. Здесь же достаточно упомянуть, что из партии Б., и вместе с ним все коммунисты редакции, вышел в январе 1991-го, когда российский спецназ штурмом брал телецентр в Вильнюсе. И еще – что журнал «Знамя» как был, так и остается до сих пор по своему духу баклановским.
А самим Григорием Яковлевичем были написаны новые книги – и воспоминания («Входите узкими вратами» – 1996, «Жизнь, подаренная дважды» – 1999), и проза: роман «И тогда приходят мародеры» (1995), отмеченный Государственной премией России (1997), рассказы, повести «Свой человек» (1993), «Мой генерал» (1999). И нельзя, видимо, не сказать, что среди последних работ Б. особо выделяется страстный (и пристрастный) памфлет «Кумир» (2004), который при жизни писателя был размещен на многих еврейских ресурсах, представлен также в сетевой библиотеке Im Werden, но в журнал «Знамя» не предлагался и вышел только в 5-м томе посмертного Собрания сочинений, изданного не слишком массовым тиражом (2012).
Речь в этом памфлете об А. Солженицыне, рассказ которого «Один день Ивана Денисовича» Б. одним из первых встретил восторженной рецензией (Литературная газета, 22 ноября 1962), «Раковый корпус» которого он горячо защищал на дискуссии в ЦДЛ 16 ноября 1966 года и против исключения которого из Союза писателей он протестовал в 1969 году[273].
Однако антилиберальная и фундаменталистская риторика, характерная для Солженицына периода эмиграции и первых лет по возвращении в Россию, отталкивала Б. все сильнее, и «Знамя» в 1990-е годы оказалось едва ли не единственным центральным журналом, не опубликовавшим ни единой солженицынской строки. Когда же в печати появился двухтомник «Двести лет вместе» (2001–2002), Б. пришел в ярость и выплеснул эту ярость в своей книге, где пересмотрены и собственное былое отношение к Солженицыну, и биография нобелевского лауреата, и весь строй его мысли, признанный юдофобским и человеконенавистническим.
Комментарии были бы, наверное, уместны, но не в словарном же очерке.
Соч.: Жизнь, подаренная дважды: Воспоминания, рассказы. М.: Вагриус, 1999; Собр. соч.: В 5 т. СПб.: Пропаганда, 2003; В 5 т. М.: Книжный клуб «Книговек», 2012.
Лит.: Дедков И. О судьбе и чести поколения // Новый мир, 1983. № 5; Оборин Л. О Григории Бакланове // Знамя. 2010. № 5; Бакланова Э. Мой муж Григорий Бакланов // Знамя. 2011. № 1.
Уроженец Самарканда, Б. окончил военное училище в Киеве и в январе 1940 года уже командовал ротой на Финском фронте. Был ранен, обморожен, контужен в голову, но вернулся в строй и, пройдя всю Великую Отечественную войну, окончил ее в должности начальника штаба учебно-стрелкового полка, куда был откомандирован после очередных тяжелых ранений.
Надо было бы продолжать офицерскую карьеру. Однако, поступив в 1945 году в Военную академию имени Фрунзе, Б. вскоре был из нее отчислен: по официальной версии – ввиду состояния здоровья, по неофициальной – ввиду пятого пункта в анкете. Боевого отставника-майора, – как вспоминает Б. Сарнов, – пристроили коммерческим директором некоего не слишком крупного предприятия, где ушлые сослуживцы тотчас же списали на него ответственность за собственные финансовые злоупотребления. Так что Б. на какое-то время угодил в тюрьму, откуда, впрочем, вышел по всем статьям оправданным и даже не потеряв полученного на фронте партийного билета[274].
Но опыт лишним не бывает: именно в тюрьме Б., – как рассказывают, – начал писать и, отучившись в Литературном институте у К. Паустовского (1948–1953), навсегда связал себя с литературой. И стал печататься: выпустил книгу рассказов «Первые дни» (1955), а в Абакане, куда Б. на какое-то время убыл после института, были изданы его переложения хакасских народных сказок и сборник исторических повестей «Степные курганы» о прошлом хакасского народа (1955).
Эти издания вряд ли кто перечитывает. И вряд ли их нужно перечитывать, так как – опять сошлемся на мнение Б. Сарнова – «все Борины книги, написанные и опубликованные им до принесшей ему успех повести „До свидания, мальчики!“, и в самом деле были очевидно не талантливы»[275], и лишь «новой своей вещью Борис блистательно перечеркнул так прочно утвердившуюся за ним репутацию очевидно бездарного человека»[276].
По словам Ст. Рассадина, «прозаик Балтер возник внезапно, словно бы взрыв»[277], и взрыв этот произошел в альманахе «Тарусские страницы» (Калуга, 1961), где появилась повесть «Трое из одного города», менее чем через год в переработанном и значительно расширенном виде напечатанная еще и журналом «Юность» (1962. № 8–9) под новым названием, каким стала окуджавская строка «До свидания, мальчики!»[278].
И, – говорит Р. Киреев, – «такой лирической мощи была эта неброская с виду вещь, что сломала все чиновничьи рогатки»[279]. О ней тут же стали писать, и всегда в исключительно восторженных тонах. Ее издали в переводах на несколько иностранных языков. Спектакли по ее инсценировке прошли во многих театрах страны, а в 1965 году режиссер М. Калик поставил по этой повести еще и фильм, тоже неординарный.
Успех, по всем правилам писательской карьеры, надо было бы закреплять новыми заметными публикациями. Но – то ли Б. не был озабочен своей карьерой, то ли просто не открыл пока для себя новые темы – этих публикаций практически не было. Один только – симпатичный, но всего один! – рассказ «Проездом», увидевший свет опять-таки в «Юности» (1965. № 10)…
На хлеб в последнее десятилетие своей жизни Б. зарабатывал переводами по подстрочникам с узбекского, таджикского и хакасского языков. И, естественно, фрондировал, вместе с друзьями подписывая письма протеста – и против цензуры, и против нарушений социалистической законности.
Власть до поры к этим протестам относилась сравнительно снисходительно. Но когда в ответ на «процесс четырех» по делу А. Гинзбурга, Ю. Галанскова и их товарищей в 1968 году протесты поднялись девятым валом, она все-таки взъярилась: от подписантов потребовали покаяния, угрожая в противном случае перекрыть им, как тогда выражались, кислород.
Потребовали и от Б., причем в парторганизации журнала «Юность», к какой он был приписан, ни крови, ни позора никто отнюдь не жаждал: намеревались ограничиться выговором, а Е. Сидоров, руководивший там отделом критики, предлагал и вовсе обойтись только обсуждением. Б. нужно было всего лишь со смирением принимать товарищескую критику и не возражать. Но он возразил: «Я считаю, что, подписав письмо, я поступил согласно со своей партийной и гражданской совестью». И в еще более сильных выражениях, категорически отказавшись назвать тех, кто составил и передал ему крамольное письмо, возражал на бюро Фрунзенского райкома КПСС, куда из «Юности» поступило предложение о выговоре.
Итог понятен: Б. из партии исключили единогласно, подавать апелляцию, как это сделали многие подписанты, он наотрез отказался, так что о доступе к печатному станку можно было забыть.
Он и забыл: ограничив круг своего общения только верными друзьями, работая над повестью «Самарканд», оставшейся, впрочем, недописанной.
Словом, – как сказал Н. Коржавин, – «для читателя он так и останется автором одной книги – повести „До свидания, мальчики!“»[280].
А для истории – еще и запомнившимся примером гражданского неповиновения.
Соч.: До свидания, мальчики: Повесть, рассказы, пьеса, публицистика. М.: Сов. писатель, 1991; До свидания, мальчики!: Повесть. СПб.: Азбука-Аттикус, 2019.
Лит.: Борис Балтер: «Судьей между нами может быть только время»: К столетию со дня рождения. М.: Зебра Е / Галактика, 2019.
Доучиться в Екатерининском институте благородных девиц Б. не успела и уже через несколько месяцев после Октябрьского переворота оказалась в Бутырской тюрьме[281]. По «довольно забавной», – как она потом вспоминала, – причине: забрали некоего молодого человека, а с ним записную книжку, где среди прочих были указаны ее адрес и телефон.
«Лагерную „канализацию“, – рассказывает ее дочь Анастасия Александровна, – еще не наладили, так что приходилось либо отпускать, либо расстреливать, – шестнадцатилетнюю девчонку отпустили. ‹…› Ну а дальше ничего забавного уже не было»[282].
Началась жизнь, внешними событиями отнюдь не изобиловавшая, но в духовном смысле чрезвычайно насыщенная. Б. посещает лекции А. Габричевского по искусствоведению, занимается в театральных студиях у М. Чехова и Е. Вахтангова, читает стихи в «Синей блузе» и в издательстве «Узел», где впервые встречается с Б. Пастернаком, дружит с антропософами и М. Волошиным, знакомится с М. Цветаевой, Р. Фальком, Г. Нейгаузом, М. Юдиной, Н. Мандельштам, В. Шкловским, другими людьми старой, классической культуры. А деньги на пропитание зарабатывает службою в сменявших друг друга конторах, переводами, шитьем[283], сдачей донорской крови, ответами на письма, поступавшие в «Пионерскую правду», много чем еще…
И – это оказалось главным – перепечаткой на машинке. Взявшись уже после войны страница за страницей, часть за частью следовать за Пастернаком, создававшим в эти годы свой роман, а также, – опять сошлемся на воспоминания ее дочери, – уже по собственной инициативе перепечатывать
бесчисленное количество экземпляров стихов из него по мере их появления. Стихи мама сама сброшюровывала и переплетала, – эти светло-зеленые и голубые тетрадки расходились по всей Москве и за ее пределами. ‹…› В каком-то смысле мама оказалась одной из родоначальниц самиздата, хотя такого термина тогда еще не существовало[284].
Пастернака Б. боготворила, так что однажды он даже обеспокоился, не влюблена ли она в него. И, – продолжим цитировать А. Баранович-Поливанову, –
когда мама рассмеявшись ответила отрицательно, он обрадовался и сказал, что боялся этого. Мама действительно была из тех, у кого каждое чувство могло показаться постороннему преувеличением и чрезмерностью. Было восторг и поклонение огромному и любимейшему поэту, так же как и у других ценителей его таланта[285].
Сопоставимый по накалу восторг Б. пережила еще дважды. Так, прочитав в 1957 году первое русское издание А. де Сент-Экзюпери («Земля людей»), она настолько увлеклась этим писателем, что перевела почти все его книги. Что-то удалось даже опубликовать (например, «Военного летчика» в шестом номере журнала «Москва» за 1962 год; появились в печати и переведенные ею роман «Южный почтовый», что-то из публицистики и писем), но большая часть переводов разошлась по стране, как и пастернаковская «Тетрадь Юрия Живаго»: в ее машинописи и ее самодельных переплетах.
И еще одна новая, судьбоносная, как раньше говорили, встреча – А. Солженицын, с которым она и познакомилась совсем вроде бы случайно, и общалась совсем не часто, но избирательное родство возникло сразу же и уже навсегда. Во всяком случае,
в последние годы жизни, кроме небольшой полки с книгами, репродукций «Сикстинской мадонны» и «Тайной вечери» и фотографий (не считая семейных) Сент-Экзюпери и Солженицына над кроватью и еще Евангелия, всегда лежавшего на тумбочке, у нее почти ничего не было. А по поводу упомянутой карточки Александра Исаевича, то Солженицын оказался в какой-то мере прав, заявив общим друзьям после первого знакомства с мамой: «Кажется, я вытеснил из ее сердца Пастернака»[286].
Но это в последние годы жизни, оказавшейся длинной и, наверное, все-таки счастливой. Конечно, и ее мытарили, и она знавала нужду, и ее таскали на допросы в середине 30-х, в конце 40-х, во второй половине 60-х. И только «чудом, – говорит Анастасия Баранович-Поливанова, – в нашей семье никто не погиб в тюрьме или лагере ‹…› все держалось на волоске, но она осталась на свободе»[287].
И, оставшись на свободе, прожила эту жизнь так, как должно, – в ладу со своим нравственным законом, ни на день не покидая тот круг, о котором можно прочесть у Пастернака и в романе, и в стихах:
Мы были музыкой во льду.
Я говорю про ту среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены, и сойду.
Соч.: Переписка Б. Пастернака с М. Баранович. М.: МИК, 1998.
Лит.: Баранович-Поливанова А. Оглядываясь назад. Томск: Водолей, 2001.
С восьми лет, – если судить по позднейшим воспоминаниям Б., – ею владела «одна мечта о величии, славе, власти через духовное творчество»[288].
Честолюбие, как видим, зашкаливало уже в начале жизни. Зашкаливало и чувство обиды на весь Божий мир и Божий замысел. Еще в гимназии, униженная хотя бы тем, что в ней же служил швейцаром ее отец[289], Б. зачитывается Достоевским, Ницше, Пшибышевским, «проклятыми поэтами», а вместо сочинения на вольную тему подает учителям «Признания внука подпольного человека».
Возможно, в другое, более спокойное время ей удалось бы перерасти, изжить свои подростковые комплексы. Но в Иваново-Вознесенск приходит революция, понятая как очистительная гроза, как возможность отомстить всем и сразу, поэтому Б., оставив гимназию, облачается в пролетарскую блузу и под псевдонимом Калика Перехожая начинает сотрудничать с местной газетой «Рабочий край». Появляются стихи, которые А. Воронский, редактировавший тогда газету, с самыми лестными характеристиками переправляет А. Луначарскому, и тот, заинтригованный донельзя, приезжает в Иваново-Вознесенск, чтобы лично познакомиться с «пролетарской Ахматовой», а в 1921-м приглашает ее в Москву.
Так что Б., став одним из секретарей наркома просвещения, на два года поселяется в его кремлевской квартире: ее стихи успевает заметить даже А. Блок, известность растет, выходит первый, оказавшийся единственным, сборник стихов «Женщина» (1922) с предисловием Луначарского, который вполне допускает, что «товарищ Баркова сделается лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы».
Все, словом, более чем отлично. Однако натуру прирожденной строптивицы не изменить: переписываясь с подругами, Б. в самых саркастических тонах рассказывает о шокирующем ее быте кремлевских обитателей, а в одном из писем и вовсе признается в мечте поджечь эту квартиру.
Но ведь квартира не где-нибудь, а в Кремле! Перлюстрированное письмо кладут на стол Луначарскому – и Б. оказывается на улице: «Сгорела жизнь в одну неделю. / Поднять глаза невмоготу. / Какою жгучею метелью / Меня умчало в пустоту?»
Времена, впрочем, стоят еще сравнительно вегетарианские, поэтому сердобольная М. Ульянова даже пристраивает Б. на какое-то время в «Правду», стихи идут в «Красной нови», «Новом мире», «Красной ниве», «Печати и революции», включаются в престижную антологию «Русская поэзия XX века», составленную И. Ежовым и Е. Шамуриным. Но гордыня и неуживчивость держат Б. вдали от тогдашнего литературного сообщества, ее отношение к совдеповской действительности становится все непримиримее, а разговоры все несдержаннее.
И вот результат: за прочитанное соседке стихотворение с неприязненной оценкой Сталина Б. в декабре 1934 года арестовывают. Она будто предвидела свою судьбу и еще в 1921-м, отвечая на очередную анкету, заметила, что для поэта «быть может, лучшая обстановка – каторга», а 2 марта 1935-го уже из Бутырки обратилась к наркому внутренних дел Ягоде с просьбой: «В силу моего болезненного состояния и моей полной беспомощности в практической жизни наказание в виде ссылки, например, будет для меня медленной смертью. Прошу подвергнуть меня высшей мере наказания»[290].
Ее тем не менее не расстреляли, раз за разом подвергая вот именно что медленной смерти: Карлаг в 1935–1940 годах, затем, после нескольких лет на свободе, когда Б. работала уборщицей, бухгалтером, ночным сторожем в Калуге и там пережила месяцы фашистской оккупации, в 1948-м новый приговор к 10 годам ИТЛ с последующим поражением в правах на 5 лет.
Инта, потом, еще ближе к Полярному кругу, Абезь… И все по доносам, только за стихи, за разговоры.
Освободившись в 1956 году, Б. переезжает от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей в поселок Штеровка под Луганском, где уже 13 ноября 1957 года ее, вместе с солагерницей В. Санагиной, арестовывают в третий раз. И опять за то же, и новый приговор на 10 лет, которые она отбывает в Сиблаге, потом в Озерлаге и наконец в мордовской Потьме.
Реабилитируют Б. только 15 мая 1965 года, и лето она проводит в той же Потьме, в Зубово-Поляновском доме инвалидов, с тем чтобы при содействии, – как рассказывают, – А. Твардовского и К. Федина осенью вернуться в Москву. Ей выхлопотали комнату в коммуналке[291], ее приняли в Литфонд, обеспечив хоть какой-то пенсией, а вот стихи… О публикации стихов по-прежнему не может быть и речи, и Твардовский, которому Б. отсылает поэму «Цементный истукан» про то, как Сталин, сходя с пьедестала, преследует бывшего зека, на ее письмо даже не ответил, поручив, – по словам Л. Аннинского, – отказать сотрудникам.
Но созданы уже антиутопии в прозе (повести «Как делается луна», «Восемь глав безумия»), но пишутся по-прежнему стихи, и самооценка Б., как в юности, высока – так, отвечая на слова одной из редких читательниц, что ее стихи не хуже ахматовских, она лишь усмехнулась: «Не хуже Ахматовой? Это для меня не комплимент».
Вот и выходит, что только вера в себя, в свое предназначение ее и держала, видимо, на этом свете. И еще, конечно, желание передать потомкам свой страшный опыт и свое трагическое миропонимание.
Стать выше ненависти? Стать выше 30 лет своего рабства, изгнанничества, преследований, гнусности всякого рода? Не могу! Я не святой человек. Я – просто человек. И только за это колесница истории 30 лет подминала меня под колеса. Но не раздавила окончательно. Оставила сильно искалеченной, но живой[292].
Так сказано в одном из поздних писем. Но и в стихах о том же: «Эта книга – раскаленный уголь, / Каждый обожжется, как прочтет!»
Прочли Б. – благодаря трудам, прежде всего, Л. Таганова, других ивановских литературоведов – уже много лет спустя после одинокой кончины поэта. Книги Б. и теперь издаются, правда не часто, но они доступны, и каждому, для кого это важно, откроется еще и эта строптивая, эта смятенная душа:
Вы, наверно, меня не слыхали.
Или, может быть, не расслышали.
Говорю на коротком дыханье,
Полузадушенная, осипшая.
«Расслышат ли, – спрашивает современный исследователь, – Баркову в наступившем столетии? Кто знает»[293].
Соч.: Избранное: Из гулаговского архива. Иваново: Ивановский гос. ун-т, 1992; «…Вечно не та». М.: Фонд Сергея Дубова, 2002; Восемь глав безумия: Проза. Дневники. М.: Фонд Сергея Дубова, 2009.
Лит.: Таганов Л. «Прости мою ночную душу…»: Книга об А. Барковой. Иваново: Талка, 1993; Бремо К. Анна Баркова: Голос из бездны. Иваново: Изд-во Ивановского ун-та, 2011; Качалова Л. Творчество Анны Барковой 1920–30-х годов в культурной парадигме эпохи. Saarbruken: LAP LAMBERT Academic Publishing, 2012.
Основные труды Б. были написаны задолго до Оттепели. Написаны и, как ему казалось, почти никем не прочитаны. К концу 1950-х он уже обвыкся в Саранске, мирно читал лекции и, дожидаясь скорого выхода на пенсию, заведовал кафедрой в местном университете. Поэтому как же, должно быть, Б. был изумлен, когда в ноябре 1960 года получил письмо, где В. Кожинов от своего имени и «от имени связанной совместной работой и дружбой группы молодых литературоведов» (С. Бочаров, Г. Гачев, П. Палиевский, В. Сквозников) мало того что назвал его работы имеющими «поистине всемирное научное значение», так еще и запросил сведений для посвящаемой ему статьи в первом томе «Краткой литературной энциклопедии», а также сообщил, что журнал «Вопросы литературы» будет счастлив опубликовать любое новое ли, давнее ли бахтинское сочинение.
Смущенный донельзя Б. в ответном письме, датированном 26 ноября, от чести попасть в энциклопедию попытался было мягко отказаться:
Помещение такой статьи обо мне выглядело бы неоправданным и даже странным, так как опубликованные мои работы не дают для этого достаточных оснований, а то, что по тем или другим причинам находится под спудом, вообще не подлежит обсуждению.
И к предложению вернуться к активной научной деятельности он поначалу готов тоже не был, ибо, – сказано им в письме от 30 июля 1961 года, – привык уже находиться «в состоянии мрачного и тупого бездействия».
Однако В. Кожинов, в особенности после поездки вместе с Г. Гачевым и С. Бочаровым в Саранск летом 1961-го, проявил себя не только напористым, но еще и талантливым продюсером, развернув беспримерную в своем роде войсковую операцию по утверждению скромного кандидата наук из Мордовии в роли национального гения и чуть ли не публичной знаменитости[294].
Он и в престижной «КЛЭ» биобиблиографическую статью-справку о «саранском затворнике» пробивает[295]. И под письмом о необходимости срочного выпуска «Проблем творчества Достоевского» собирает подписи трудно совместимых друг с другом Л. Гроссмана, В. Ермилова, В. Виноградова, А. Долинина, В. Кирпотина, Л. Тимофеева, Л. Пинского, Б. Рюрикова, В. Шкловского. И чтобы ускорить движение заявки в издательстве «Советский писатель», подговаривает своего приятеля – итальянского филолога-коммуниста В. Страда – припугнуть совписовское начальство тем, что миланское «Эйнауди» эту книгу будто бы вот-вот издаст[296]. И несет наконец в «Литературную газету» составленное им письмо, где К. Федин, академик В. Виноградов и переводчик Н. Любимов решительно настаивают на скорейшем издании «выдающегося исследования о Рабле, принадлежащего одному из интереснейших наших литературоведов – Михаилу Михайловичу Бахтину» (23 июня 1962 года).
Итог известен – книга о Достоевском с чуть измененным названием и в новой редакции выходит в 1963 году, книга о Рабле – в 1965-м[297], и даже С. Михалков от лица Московской писательской организации поддерживает ее выдвижение на соискание Государственной премии СССР (1966)[298].
Сам Б. в этих хлопотах, разумеется, не участвует. Но «состояние некоторой депрессии и апатии»[299] у него напрочь уходит, творческое вдохновение возвращается, и он не только перерабатывает заготовки прежних лет, но и пишет новые труды, становясь после публикации программной статьи «Слово в романе» (1965. № 8) одним из центральных авторов журнала «Вопросы литературы».
И, это тоже очень важно, Б. знакомится с книгами новых для себя писателей (А. Солженицына[300], Б. Слуцкого[301], иных многих), ведет интенсивную переписку, принимает паломников. Среди них прежде всего нужно назвать В. Турбина, который, впервые побывав в Саранске летом 1962 года, добровольно берет на себя обязанности, – как он шутит, – бахтинского «ординарца»[302].
…Ужасно не хотелось бы, чтобы вокруг Вас, как вокруг Льва Николаевича Толстого, начали кипеть какие-то страсти и обиды, – пишет он Б. 22 сентября 1963 года. – Мне кажется, что внутри младшего поколения все хорошо стабилизировалось: Вадим <Кожинов> проталкивает, Сергей <Бочаров> редактирует, а я хлопочу с чайником и плиткой, исполняя роль расторопного завхоза, – так сказать, «личарда верный». Вокруг нас, проталкивающих, редактирующих и хлопочущих по хозяйству, щебеча, суетятся миловидные девушки и дамы, придавая всему необходимый лирический беспорядок и оттенок уюта…[303]
Идет, словом, продолжившись уже и в Москве, живое общение, которого Б. долгие десятилетия так недоставало. И как-то сама собою образуется, – уже без всяких шуток заметил Г. Гачев, – своего рода «живая церковь»[304], где в цене не только философские прозрения Учителя, но и реплики, брошенные им мимоходом, словно бы между делом[305]. Среди них каждый, разумеется, выбирает свое, то, что ему на душу ложится. Скажем, А. Журавлева запоминает, что «от Горького распространившееся презрительное отношение к мещанству совершенно несправедливо и бессмысленно», так как «именно этот массовый человек есть хранилище исторического опыта существования человечества»[306]. А вот В. Кожинов утверждает, будто именно бахтинские «проговорки» подтолкнули его к мысли о корневом и неустранимом различии между русской и еврейской ментальностями.
С годами ученики Б., уже и тогда настороженно присматривавшиеся друг к другу («В Москве, – свидетельствует И. Уварова, – говорили – почвенники намерены сделать из Бахтина свое знамя»)[307], разойдутся совсем уж круто. Но пока они вместе – и в стремлении поверить реальность культуры идеями Б., и в попытках хоть как-то облегчить жизнь стареющего учителя, вырвать его, в частности, из неуютной саранской среды.
И здесь тоже род войсковой операции, втянувшей в себя самых разных людей. Б., в ту пору еще даже не члену Союза писателей[308], добывают, начиная с 1963 года, путевки на лето в Дом творчества «Малеевка». Благодаря И. Андроповой, одной из студенток В. Турбина, к хлопотам удается подключить даже могущественного председателя КГБ СССР, так что в 1969 году «неслабым, – как говорит С. Бочаров, – манием руки Андропова» Б. с супругой «семь месяцев провели в закрытой Кунцевской больнице»[309].
Тут бы, казалось, все тем же «манием руки» выдать наконец Б. жилье в столице и московскую прописку[310]. Однако то ли власти у Андропова не хватило, то ли он отвлекся на другие занятия, но прямиком из шикарной кремлевской клиники Б. перевозят в дом престарелых в подмосковном Климовске, и перспективы выглядят столь удручающими, что Ю. Лотман в сентябре 1970 года всерьез – «грех нам, что Бахтин так живет» – обдумывает планы забрать беспомощного и безденежного Б. в Тарту, с тем чтобы вскладчину, «добровольно отяготив себя сбором 10 р. в месяц», оплачивать для него съемную квартиру вместе с медицинским и бытовым обслуживанием[311].
Кто знает, могло бы и срастись, однако 14 декабря 1971 года Е. Бахтина, верная спутница мыслителя, скончалась. Б. несколько месяцев проводит в переделкинском Доме творчества, пока – уже после составленного Вяч. Вс. Ивановым письма К. Федина председателю исполкома Моссовета В. Промыслову – в конце июля 1972 года не получает наконец разрешение на прописку, а в сентябре не переселяется в купленную за свой счет однокомнатную квартиру в кооперативе «Советский писатель»[312].
Жить ему оставалось два с половиной года – в болезнях, но и в ореоле славы, ставшей к этому времени благодаря переводам на десятки языков действительно всемирной.
Соч.: Собр. соч.: В 7 т. М.: ИМЛИ РАН, 1996–2011.
Лит.: Конкин С., Конкина Л. Михаил Бахтин: Страницы жизни и творчества. Саранск: Мордовское книжное изд-во, 1993; Беседы В. Д. Дувакина с М. М. Бахтиным. М.: Прогресс, 1996; Бочаров С. Об одном разговоре и вокруг него; Событие бытия: М. М. Бахтин и мы в дни его столетия // Бочаров С. Сюжеты русской литературы. М.: Языки русской культуры. 1999. С. 472–520; Михаил Бахтин: pro et contra: В 2 т. СПб.: Изд-во РХГИ, 2002; Чудаков А. Диалоги с Бахтиным; М. М. Бахтин о «Поэтике Чехова» // Александр Павлович Чудаков: Сборник памяти. М.: Знак, 2013. С. 166–190; Коровашко А. Михаил Бахтин. М.: Молодая гвардия, 2017. («Жизнь замечательных людей»).
Над своим самым знаменитым стихотворением «О шапке», напечатанным 9 апреля 1923 года в «Правде», Б. поставил двойное посвящение «Троцкому. Молодежи» и получил благодарный отклик.
Как от комсомола, взявшего своим гимном «Молодую гвардию», переведенную Б. с немецкого языка, и избиравшего его делегатом всех своих съездов, а в 1926 году даже удостоившего званием почетного комсомольца, так и от Троцкого, который в предисловии к сборнику «Как пахнет жизнь» (1924) и первому изданию стихотворной эпопеи «Комсомолия» (1924)[313] именно Б., а отнюдь не Маяковского признал лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи: «Из всех наших поэтов, писавших о революции, по поводу революции, Безыменский наиболее органически к ней подходит, ибо он от ее плоти, сын революции, Октябревич»[314].
Соревнования с Маяковским, снисходительно сравнившим стихи соперника с «морковным кофе», Октябревич, впрочем, не выдержал, как и сам Троцкий не устоял в схватке со Сталиным. Первое «Собрание сочинений» Б. появилось, однако же, еще в 1926 году, его книжки шли бурным потоком, их суммарный тираж скоро превысил миллион экземпляров, и – выразительное подтверждение успеха – не на чьи-нибудь, а именно на его стихи Шостаковичу в 1927 году поручили написать Вторую симфонию «Посвящение Октябрю»[315].
Что же касается амплуа «любимца Троцкого», которое кому угодно могло бы стоить жизни, то, – рассказывает Соломон Волков, –
когда в 1929 году в его сатирической пьесе «Выстрел» (музыку к ленинградской премьере которой написал Шостакович) бдительные товарищи усмотрели выпады против Сталина, автор обратился к самому вождю за защитой и получил от него индульгенцию: «Выстрел», написал Безыменскому Сталин, можно считать образцом «революционного пролетарского искусства для настоящего времени»[316].
Так что Б., хоть и не был никогда удостоен Сталинской премии, не то что репрессиям, но даже и поношениям в печати не подвергался: пространно и мирно писал себе в рифму о Ленине, о Дзержинском, о ДнепроГЭСе, в годы войны служил спецкором газет «За честь Родины» и «Во славу Родины», а после войны в «Гневных строках» (1949) и в «Книге сатиры» (1954) успешно изобличал как отдельные негативные явления в нашей жизни, так и, разумеется, происки международного империализма.
И в 50-е, и в 60-е книги Б. по-прежнему продолжали бесперебойно выходить, «Вперед, заре навстречу, товарищи в борьбе» по-прежнему привычно звучало по радио и на всех парадных сборищах, а сам Б. («Волосы дыбом, зубы торчком. Старый мудак с комсомольским значком», – как припечатал его Сергей В. Смирнов) постепенно становился все более и более никому не нужным. Отличившись в годы оттепели лишь единожды – выступлением на писательском собрании 31 октября 1958 года, где заявил, как и все, что «Пастернак своим поганым романом и своим поведением поставил себя вне советской литературы и вне советского общества».
Итог… Его на склоне дней подвел сам Б. то ли автоэпиграммой, то ли автоэпитафией:
Большой живот и малый фаллос –
Вот всё, что от меня осталось…
Хотя осталось, впрочем, и от Б. одно сочинение, которое до сих пор нравится, кажется, всем – еще в 1935 году переложенная им на русский язык французская песенка «Все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо…».
Вот кто бы мог подумать?
Соч.: Избр. произведения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1989.
Лит.: Пресняков О. Поэт из страны Комсомолия: Об А. Безыменском. М.: Сов. писатель, 1964.
Б. называл себя «беседчиком». «Он, – вспоминает А. Кондратович, – вообще любил слушать и спрашивать»[317], хотя не сразу понял, что это тоже дар, пусть особого рода, и что этот дар можно превратить в профессию.
Сын царского полковника медицинской службы, Б. в 16-летнем возрасте вступил в Красную Армию, там в дивизионной газете начал печататься, потом немножко поучился на университетском истфаке в Екатеринбурге, поработал на кожевенном заводе в столице, под диковинным псевдонимом «Ра-Бе» (то ли рабочий Бек, то ли ребе) сотрудничал как рабкор с «Вечерней Москвой» и «Правдой», занимался даже литературной критикой: «Представляете, я был еще левее РАППа!»[318].
Выпустил в общем пару брошюр и (в соавторстве с первой женой Л. Тоом) книжку по социологии чтения «Лицо рабочего читателя» (М.; Л., 1927), но всё как-то без азарта, без вдохновения. Пока в 1931 году не оказался в орбите горьковского проекта «История фабрик и заводов»: стал ездить в Кузбасс и Донбасс, записывать рассказы ударников и командиров производства и – вот где дар впервые пригодился – научился, по словам В. Шкловского, «вскрывать людей как консервные банки»[319].
Все его наиболее заметные книги так либо иначе основаны на мастерской работе с чужим словом, с устными воспоминаниями, а случалось и исповедями доверившихся ему людей. Такова даже биографическая повесть о покойном к тому времени основателе школы русских доменщиков М. К. Курако, первоначально опубликованная в «Знамени» (1934. № 5), а потом в трансформированном виде (почему-то под псевдонимом И. Александров и при участии А. Григорьева) не раз издававшаяся в серии «Жизнь замечательных людей» (1939, 1953, 1958).
Я исподволь распутывал узлы и узелочки, – писал Б. в дневнике, – находил сведущих людей, выспрашивал, сказанное одним проверял у других, собирал, накапливал подробности, действовал по испытанной своей методике, для которой все не придумаю определения. Следовательская? Исследовательская?[320]
Таким «беседчиком» Б. и на фронте был. Товарищи по «писательской роте» московского ополчения охотно вспоминают о нем, как о «бравом солдате Бейке» – вроде бы глубоко штатском очкарике, смешном и чудаковатом, чуть ли не недотепистом. Однако, – как рассказывает служивший с ним Б. Рунин, – «он мог с самым наивным видом подсесть к любому товарищу по роте и, настроив его своей намеренной детской непосредственностью на полную откровенность, завладеть всеми помыслами доверчивого собеседника…»[321].
Так с солдатами. Но так же, уже осенью 1941 года вооружившись корреспондентским удостоверением «Знамени», Б. вел себя и с командирами. Сутки в декабре провел, ни на шаг не отходя от полковника Афанасия Белобородова, оборонявшего ближние подступы к Москве, и все, что он увидел, что услышал и запомнил, стало повестью «День командира дивизии». Сблизился с комбатом Баурджаном Момыш-Улы, и вышла повесть «Панфиловцы на первом рубеже» (Знамя. 1943. № 5–6), которая, прирастая продолжениями и боковыми сюжетами, стала первой частью книги «Волоколамское шоссе».
Ее и в войсках читали, и переиздали более сорока раз, и перевели позднее на десятки языков, и изучали на офицерских курсах и в военных академиях разных стран, но ни Сталинской премии Б. не получил, ни орденов, как другие военкоры. Возможно, еще и потому, что слишком безыскусным, на первый взгляд, казалось повествование Б., открывавшееся фразой: «В этой книге я всего лишь добросовестный и прилежный писец».
Генерал Белобородов эту безыскусность – синоним правды – оценил по достоинству и на рукописи очередного бековского очерка, задержанного военной цензурой, не только наложил резолюцию: «Все правильно, так командовал, как здесь написано», – но и заверил свою подпись дивизионной печатью. Тогда как, – по словам А. Рыбакова, –
Момыш-Улы, которого Бек прославил на весь мир, стал его злейшим врагом. Он считал себя соавтором «Волоколамского шоссе». Он измучил Бека экспертизами и тому подобными вещами, отнимавшими у писателя время и рвавшими ему душу[322].
С романом «Талант» («Жизнь Бережкова») того хуже. Когда он, начатый еще до войны, был в 1948 году предложен к печати в «Новом мире», прототип главного героя – конструктор авиационных двигателей генерал А. А. Микулин обвинил писателя в клевете и в случае публикации пообещал ему ноги переломать, а редакцию разогнать к чертовой матери. Пошли, – как тогда говорили, – «сигналы», так что «вето на публикацию „Жизнь Бережкова“ накладывал сам Л. Берия»[323], и в свет она прорвалась только через восемь лет, после смерти могущественных заступников Микулина.
И, наконец, «Сшибка», как в первоначальной редакции назывался роман, в главном герое которого угадывался сталинский нарком И. Ф. Тевосян. К октябрю 1964 года, когда «Новый мир» одобрил рукопись, Тевосян был уже покоен, так что в бой за поруганные, как ей показалось, честь и достоинство своего мужа вступила его жена – «старая партийка» О. Хвалебнова. «Она, – свидетельствует один из руководителей Отдела культуры ЦК А. Беляев, –
подняла на ноги всех, она написала письмо министру черной металлургии, его заместителям, крупным хозяйственникам-металлургам, ученым, предсовмина Косыгину, члену Политбюро ЦК КПСС А. Н. Кириленко, ведавшему вопросам развития этой области промышленности, она написала и руководителю КПСС Л. И. Брежневу…[324]
Итог? Б. шесть раз менял название романа – со «Сшибки» на «Новое назначение», предложенное А. Твардовским, потом на «Онисимова», на «Историю болезни», на «Солдата Сталина», на «Человека без флокенов». Б. вписывал в текст сцены теперь уже с участием Тевосяна, названного по имени, а самые рискованные удалял… И «Новый мир» сначала при А. Твардовском, потом при В. Косолапове сражался вместе с ним, да и с «Москвой», куда Б. попытался предложить крамольный роман, тоже ничего не вышло[325]. Всё впустую, пока его текст, бродивший в самиздате и к тому времени известный едва ли не всем столичным литераторам, не проник на Запад.
Понимая, что публикация в одиозном издании НТС кладет крест на дальнейших попытках напечатать роман на родине, Б. встревожился, и, – вспоминает В. Лакшин, – «принес письмо в „Лит. газету“ – неловкое, наивное, с протестом против публикации в „Гранях“»[326]. Дело, однако, было сделано, и слава Богу, ибо, – свидетельствует Б. Рунин, –
умирающий Бек все-таки держал эту свою книгу в руках, правда, вышедшую не в Москве, а в Мюнхене, но ведь книгу! А принес ее Беку в больницу (об этом мало кто знает) не кто иной, как тогдашний оргсекретарь Московского отделения Союза писателей Виктор Ильин, бывший генерал КГБ, сам просидевший несколько лет на Лубянке[327].
И пройдут еще годы, прежде чем Г. Бакланов поставит «Новое назначение» в первый же номер, который он подписал как главный редактор журнала «Знамя» (1986. № 10), а посвященная разбору этого романа статья Г. Попова «С точки зрения экономиста» (Наука и жизнь. 1987. № 4) станет читаться как один из первых бестселлеров перестройки.
Теперь, когда из жизни ушла Т. Бек, много сделавшая для сохранения памяти о своем отце, вспоминают его реже, чем он того заслуживает. Но собрание сочинений выпущено, персональный сайт http://alexanderbek.ru/ работает, «Волоколамское шоссе», «Новое назначение», да и другие книги Б. выходят.
Значит, есть на свете и справедливость. Жаль только, что сам Б. в этом уже не убедится.
Соч.: Собр. соч.: В 4 т. М.: Худож. лит., 1991–1993; М.: ПЕН-центр, 1991; Волоколамское шоссе: Роман. М.: Вече, 2019.
В отличие от многих и многих сверстников, Б. в детстве и отрочестве горя не знал: рос среди книг в обеспеченной еврейской семье, где «никого не раскулачили, никого не лишили, никого не арестовали»[328], набрал еще школьником фантастическую эрудицию, с блеском поступил в ИФЛИ (1939), откуда перешел в Литературный институт в семинар И. Сельвинского (1940) и, по причине врожденного порока сердца, не попал даже в действующую армию.
В общем личных причин ненавидеть советскую власть у него не было. А он ее с младых ногтей ненавидел или, скажем лучше, презирал – как аристократы духа презирают хамов, возомнивших себя хозяевами жизни.
И скрывать свое презрение Б. не считал нужным. Поэтому 30 января 1944 года за ним пришли.
Почему? Потому что он был невоздержан в разговорах. Потому что в противовес социалистическому реализму придумал свой художественный метод – «необарокко». И потому что в качестве дипломной работы намеревался предложить «Черновик чувств»[329] – роман вроде бы еще без прямых политических деклараций, но прочитывавшийся, – свидетельствует В. Саппак, однокашник Б., – как сочинение «внутреннего эмигранта»[330].
Б., приговоренному за все это к восьми годам лагерей[331], тут бы образумиться. Но он и в Карлаге, таясь и все-таки не сумев укрыться от «всевидящего глаза», продолжил писать – рассказ «Человечье мясо», пьесу «Роль труда», вступительную главу к роману «Россия и Черт», где, – процитируем его признательные показания на допросе, – «клеветнически утверждал, что Советская власть – дрянь», и «самое страшное не в том, что убийцы захватили власть в государстве, а то, что народу они свои, родные и любимые…»[332]
Так что приговор от 28 августа 1951 года еще строже – 25 лет ИТЛ с последующим поражением в правах, и вряд ли Б. дожил бы до конца срока, но грянул реабилитанс, и пусть не в первых рядах, а только 16 июня 1956 года его, «учитывая состояние здоровья», все-таки выпустили[333].
Б. вернулся в Москву, получил-таки диплом Литинститута, некоторое время даже преподавал в нем, но за прозу больше почти не брался, сосредоточившись отныне на исследовании писательских судеб. Писал внутренние рецензии для «Нового мира», составлял биографические статьи для «Краткой литературной энциклопедии», и в их числе (совместно с О. Михайловым) очерк об А. Блоке (1962)[334], а главное – поздней осенью 1960 года выпустил книгу «Юрий Тынянов».
Антисоветский дух и в ней чувствовался, и написана она была на грани проходимости, но все же пока еще на грани, с использованием всех наличных средств иносказания, поэтому издание в «Советском писателе» вышло под редакцией бдительной Е. Книпович, а осторожный обычно В. Шкловский свою рецензию в «Литературной газете» (8 апреля 1961 года) назвал одним словом «Талантливо»[335].
Б. на ура принимают в Союз писателей (1961; рекомендации В. Шкловского, Е. Книпович и Ю. Оксмана), книгу по предложению Р. Орловой чуть ли даже не выдвигают сгоряча на Ленинскую премию, а в среде просвещенных читателей к нему приходит слава, ибо, – вспоминает М. Чудакова, – «никто, в сущности, из пишущих о литературе ‹…› не сделал такого прорыва, как Белинков, никто не сумел выжать все возможное из ситуации, просуществовавшей всего несколько лет»[336].
Можно ли назвать и это, и последующие сочинения Б. историко-филологическими? Да, безусловно, но, – как в дневниковой записи от 28 июня 1964 года заметил К. Чуковский, – главной задачей была другая – «при помощи литературоведческих книг привести читателя к лозунгу: долой советскую власть»[337]. Его удел отныне, – говорит и Л. Чуковская, – «публицистика, для которой художник – лишь трамплин»[338].
Еще в 1959 году Б. пришел к выводу, что «можно писать книги, которые стоят того, чтобы их писать» и что «пришло время решительных, резких, недовольных и остро профессиональных книг»[339]. Проба следует за пробой, и уже во втором, переработанном издании книги «Юрий Тынянов» (1965)[340] ирония везде, где удалось, сменяется желчным сарказмом, а эзопова речь прямой. Что же касается презрения к власти, то оно дополняется еще более лютым презрением к советской интеллигенции – к тем, кто этой власти подчинился и попытался либо служить ей, либо от нее спрятаться.
Так рождается книга «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». Подавая в 1963 году на нее заявку, Б. вначале, возможно, еще надеялся и тут обмануть цензуру, но книгу все равно написал так, что надеяться было уже не на что. Литературовед окончательно уступил место «политическому писателю», и, – как заметил Ст. Рассадин, – «он был судьей, он был очень злым судьей и очень жестоким судьей. С моей точки зрения чрезмерно жестоким судьей. Он не хотел входить в драму того же Олеши, он его припечатал»[341].
К лету 1967 года более чем 900-страничная машинопись, раскалывая первых читателей на непримиримых сторонников и еще более непримиримых противников, ушла в самиздат, 18 июня об этом плаче по бесславно погибшей русской интеллигенции сообщила итальянская газета «Эспрессо»[342]. А спустя всего полгода фрагменты белинковской фрески для всех неожиданно появились на страницах ничем до того не знаменитого журнала «Байкал», что в Улан-Удэ (1968. № 1, 2).
Власть, конечно, спохватилась быстро: третий фрагмент из запланированных уже не был напечатан, Б. заклеймили в «Литературной газете» (15 мая и 5 июня 1968 года), журнальную редакцию покарали, издательство «Искусство» многократно пролонгировавшийся договор на книгу об Олеше расторгло. И тогда Б., воспользовавшись поездкой по частному приглашению в соцстраны, бежит – сначала в Вену и, наконец, 28 июня 1968 года прибывает в США. С жаром бросается работать – пробует преподавать в университетах, пишет облитые горечью и злостью статьи и открытые письма, задумывает журнал «Новый колокол»[343].
Однако… Чтобы не подбирать обиняков, скажем сразу: заграница его не приняла. Университетские филологи – потому что, – как говорит О. Ронен, – он был чересчур политизирован, ригористичен, и «аполитичная поэзия, „Я помню чудное мгновенье“, была в его системе лишь результатом того, что Пушкину запрещали писать политические стихи»[344]. Что же касается эмигрантов первой волны, то, вполне принимая проклятия по адресу большевистского режима, они не приняли ни белинковских обличений русской интеллигенции, ни его, назвав их русофобскими, рассуждений об изначально будто бы подлой природе «страны рабов, страны господ». А тут еще характер – заносчивый, неуживчивый, интеллектуально высокомерный…
Так что статьи и открытые письма Б. появлялись в западной прессе лишь в извлечениях и пересказе[345], а книгу «Сдача и гибель советского интеллигента» вдове удалось напечатать уже после смерти автора только в 1976 году, да и то в Мадриде, где русская типография была дешевле, ничтожным тиражом, практически за собственный счет, в итоге чего, – вспоминает Н. Белинкова, – «часть тиража осела в университетских библиотеках на Западе. Остальную – удалось просунуть под „железный занавес“»[346].
В годы низвержения коммунистических идолов интерес к трудам и судьбе Б. вспыхнул, конечно, с новой силой. И воспоминания о нем опубликовали, и навсегда, казалось бы, утраченный «Черновик чувств» нашли, и неизданные ранее на родине книги выпустили.
Перечитывают ли их сейчас – эти книги, эти статьи, где горечь и злость доведены до максимально крайнего предела?
Соч.: Юрий Тынянов. М.: Сов. писатель, 1960, 1965; Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша. М.: РИК «Культура», 1996; Россия и Черт. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2000.
Лит.: Белинков А., Белинкова Н. Распря с веком: В два голоса. М.: Новое лит. обозрение, 2008.
В зрелые годы Б. старался почаще бывать в своей родовой Тимонихе и книги писал о том, как, в отличие от городского раздрая, мил и дорог ему лад деревенской жизни.
Но это в зрелости, а в юные годы он из этого лада, из этой засасывающей среды стремился вырваться всеми правдами и неправдами. Настолько, что после срочной службы в армии (1952–1955) уехал в Молотов (ныне Пермь), был там, работая столяром на заводе, переведен из кандидатов в члены партии (1956)[347], и это, – как не без лукавства вспоминает Б., – «членство в КПСС в какой-то мере подсобило» ему «выпрыгнуть за частокол, отгороженный крестьянину-колхознику, общественному изгою, бесправному и даже беспаспортному»[348].
Но что-то в Молотове, видимо, не срослось, поэтому Б. вернулся в родные края, побыл литсотрудником районной газеты «Коммунар» и то ли восемь, – как он утверждает, – то ли одиннадцать, – как говорят биографы, – месяцев отработал первым секретарем Грязовецкого райкома ВЛКСМ. Однако стихи уже писались, после полуслучайного дебюта в питерском журнале «Звезда» (1956. № 5) печатались в газетах, в альманахе «Литературная Вологда», так что путь лег не в совпартшколу, а по рекомендации Я. Смелякова в московский Литинститут, в семинар поэзии к Л. Ошанину (1959–1964).
Во властители дум он там еще не выбился, но писал много и всяко разно: от «халтурной», – по признанию Б., – поэмы «Комсомольское лето» до автобиографических записок секретаря сельского райкома ВЛКСМ «Страшнее всего – тишина», которые если чем и привлекают сейчас внимание, то эффектным пассажем: «Черт возьми! Идет сорок второй год советской власти, а под ногами у нее до сих пор путается всякая нечисть вроде бога!» (Молодая гвардия. 1960. № 3. С. 194)[349].
Быль, правда, молодцу не в укор, тем более что писаться начало уже и другое, с осознанным «деревенским» акцентом: в «Нашем современнике» вышла повесть «Деревня Бердяйка» (1961), стихи были изданы книгой «Деревенька моя лесная» (Вологда, 1961), а проза продолжена сборниками «Знойное лето» (Вологда, 1963), «Речные излуки» (М., 1964).
Б. еще студентом приняли в Союз писателей (1963), о нем заговорили, и новомирская рецензия И. Борисовой «День за днем» (1964. № 6) явилась важным знаком признания. Не хватало лишь прорыва, и он случился в январе 1966 года с появлением повести «Привычное дело» на страницах петрозаводского журнала «Север»[350].
Эту повесть, до того отклоненную «Нашим современником» и вроде бы «Новым миром»[351], многие поныне считают и самым сильным произведением Б., и самым безусловным шедевром объявившей о себе «деревенской прозы». Во всяком случае, журнальная книжка пошла нарасхват[352], опомнившиеся новомирцы даже – в нарушение всех журнальных правил – хотели перепечатать эту повесть у себя[353] и на публикацию откликнулись восторженной статьей Е. Дороша «Иван Африканович» (1966. № 6), а в «Правде» (3 марта 1967 года) появление нового таланта приветствовал Ф. Кузнецов[354].
И это, надо сказать, вносит существенные коррективы в позднейшие слова Б. о том, что на пути к читателям ему будто бы – «под дикий свист вселенской злости» – пришлось прорываться «через еврейские заслоны и комиссарские посты».
Что касается «комиссаров», то напомним, что они никаких особенных препятствий публикациям Б. никогда не чинили, а со временем ввели его в бюро Вологодского обкома партии, сделали народным депутатом СССР «по списку КПСС» (1989) и под занавес даже избрали членом своего ЦК (1990–1991). А евреи…
Так уж вышло, но первую славу Б., как и всей деревенской прозе, создали если и не одни евреи, то вообще подозрительное в его глазах интеллигентское сословие. И суровая Л. Чуковская восторгалась «Привычным делом»[355], и требовательные Е. Дорош, И. Соловьева, И. Виноградов, Ю. Буртин, иные многие либералы писали о Б. с исключительной доброжелательностью.
А вот поди ж ты!.. Когда в «Новом мире» еще при А. Твардовском печатались «Плотницкие рассказы» (1968. № 7) и «Бухтины вологодские завиральные» (1969. № 8), Б. бывал в редакции часто. И вспоминает он об этом вроде бы с благодарностью, но не забывает упомянуть и про «некоторую специфичность» взглядов своего редактора А. Берзер, и что с Ю. Буртиным он приятельствовал, так как «считал его русским». Что же до остальных своих непрошеных друзей, и отнюдь не обязательно этнических евреев, то в ход шли понятные тогда эвфемизмы – «татары», мол, или «французы».
Конечно, советская власть любые националистические выпады в печать не пропускала, и до известной степени заменой не у одного Б., а у многих деревенщиков стало резкое обличение космополитической городской цивилизации, напрочь будто бы забывшей о своих корнях. Так что пройдут шестидесятые, пройдут семидесятые, и только роман «Все впереди» (Наш современник. 1986. № 7–8) окончательно разорвет симфонию Б. и либералов, верующих в его талант, ибо в этом романе, – называет С. Семанов вещи своими именами, –
раскрывается духовно-нравственная ущербность образованных горожан, впервые в художественной форме поднимается вопрос о растлевающем влиянии иудейско-масонской идеологии, ее гибельности для русского человека[356].
Теперь уже и трилогия о коллективизации (Север. 1972. № 4–5; Новый мир. 1987. № 8, 1989. № 3, 1991. № 3–4; Наш современник. 1994. № 1–2, 1997. № 9–10, 1998. № 2–3) будет прочтена как книга о навязанном инородцами геноциде крестьянства, когда, – цитата, – «масоны и евреи во главе с Лениным облепили революцию как мухи» и когда, – еще одна цитата, – Сталин «лишь орудие в чужих масонских руках. ‹…› Он бросил под ноги ленинским апостолам миллионы мужицких душ. Иначе его давно бы отстранили от руля великой страны».
Трудно, конечно, сказать со всей определенностью, но не исключено, что именно в силу этой устоявшейся репутации антисемита и националиста Б., щедро награжденному орденами и медалями, отмеченному Государственной премией СССР (1981), советская власть даже под занавес так и не дала звания Героя Социалистического Труда – как дала она это звание другим деревенщикам – В. Распутину (1987), С. Залыгину (1988), В. Астафьеву (1989), Е. Носову (1990).
Всем хорош писатель, но чудит. И, побывав в народных депутатах, Б. в 1990–2000-е годы уже как публицист с редким постоянством обличал перестройку, пытаясь одурманенному народу открыть глаза на очередную «троцкистскую революцию, на масонов и мировой заговор против России»[357].
С ним спорили и с ним соглашались. Его риторику не принимали во внимание. Но лучшие книги Б. продолжали перечитывать. И сейчас перечитывают.
Соч.: Собр. соч.: В 7 т. М.: Классика, 2011–2012.
Лит.: Селезнев Ю. Василий Белов: Раздумья о творческой судьбе писателя. М.: Сов. Россия, 1983; «Кануны» В. Белова. М.: Сов. писатель, 1991; Смолин А. Василий Белов – классик русского рассказа. Вологда: Книжное наследие, 2007.
Сейчас Б. все забыли. Не очень даже ясно, жив ли он и, если жив, то где обретается. По слухам, в Германии[358], как и многие бывшие, но вряд ли возможно на эти слухи полагаться.
А между тем на протяжении тридцати лет именно этот, – сошлемся на оценку Л. Левицкого, – «литературный надсмотрщик или, точнее говоря, надсмотрщик литературных надсмотрщиков»[359] если и не управлял теченьем писательских мыслей, то решал, могут ли они быть обнародованы и с какими поправками, с какими изъятиями, кому занять ключевую должность в литературном мире, а кому ее лишиться, кто заслуживает поощрения, а кто, совсем наоборот, травли.
Происхождения Б. по советским меркам обычного: его отец, слесарь по металлу из города Грязи, в 1937-м получил 15 лет лагерей и строил железную дорогу Воркута – Котлас, что не помешало сыну закончить Архангельское мореходное училище (1949), вступить в партию (1950), три года ходить штурманом на судах Мурманского арктического пароходства, дорасти до должностей первого секретаря Мурманского горкома (1953–1956), а затем и обкома (1956–1959) ВЛКСМ.
Параллельно он, дебютировав еще в 1953 году, сочинительствовал – выпустил сборники морских рассказов «В дальнем рейсе» (Мурманск, 1959), «Море шумит» (Мурманск, 1961), иные прочие. И параллельно же учился – до 1958 года заочно на факультете иностранных языков Архангельского пединститута и очно в аспирантуре Академии общественных наук при ЦК КПСС (1959–1962). Причем учился, надо думать, неплохо – во всяком случае, английским овладел и уже осенью 1961 года был на два месяца направлен руководителем молодежной делегации в США.
А дальше, – эпически повествует Б., – в феврале 1962 года «меня вдруг вызвали в ЦК КПСС к секретарю ЦК КПСС, члену политбюро М. А. Суслову», и тот, внимательно расспросив 34-летнего аспиранта, сделал ему предложение, от которого не отказываются: «У Отдела культуры ЦК КПСС есть мнение предложить Вам потрудиться инструктором в секторе художественной литературы. Как Вы к этому предложению отнесетесь?»
«Это для меня высокая честь. Сумею ли я оправдать доверие?»[360] – ответил Б. и всей своей последующей карьерой это доверие, вне сомнения, оправдал. Прежде всего, и знание языка тут пригодилось, как неутомимый боец идеологического фронта, автор пышущих контрпропагандистским жаром книг «Смятенные души» (1963), «Литература США и действительность» (1965), «Социальный американский роман 30-х годов и буржуазная критика» (1969), «Идеологическая борьба и литература» (1975, 1977, 1982, 1988), «Авгуры из Нового и Старого света» (1980), «Вся чернильная рать…» (1983).
На разоблачении измышлений, нам чуждых, Б. и докторскую диссертацию построил (1976), и лекции об этом читал, и учебное пособие «Актуальные проблемы современной идеологической борьбы» (1985) издал. Начальство его в этой роли ценило, а писатели… Что касается писателей, то они и ненавидеть Б., и трепетать перед ним по-настоящему начали тогда, когда он – в должности завсектором (1966–1972), затем замзавотделом культуры ЦК (1973–1986) – стал куратором всей художественной литературы в стране.
Вернее, не так. Большинство писателей, к власти не близких, чаще всего и не подозревало, что неожиданный переход с милости на гнев у журнальных и издательских редакторов объяснялся тем, что на ту или иную сомнительную верстку глянул Б. и велел навести порядок. И А. Кондратович применительно к прохождению материалов «Нового мира» об этом пишет, и старые литгазетовцы не забыли ни как полосы отправляли на контроль в Отдел культуры, ни как Е. Кривицкий, который вел тогда литературный раздел газеты, чуть что хватался за телефонную трубку, чтобы провентилировать у «Альберта», годится ли такой-то автор в дискуссию и приемлем ли такой-то заголовок для такой-то рецензии.
Б. не сам решал, конечно, какой быть литературе, но он точнее и раньше других угадывал, какой бы ее хотела видеть высшая власть. И во всё входил, до всего ему было дело, так что, – как многие вспоминают, – даже весьма сановные писатели не рисковали выступить где-нибудь на съезде или ответственном пленуме, не завизировав у него предварительно свою речь.
«Альберт Андреевич по своей природе был человеком неагресивным, незлобным», – рассказывает работавший рядом с ним Н. Биккенин, и это, наверное, так[361]. Но дружба дружбой, а служба службой, и не столь уж важно, кому он лично симпатизировал – либералам или охотнорядцам, – важнее, что держать в узде он норовил и первых, и вторых. А они ему отвечали взаимностью – от создателей «Метрополя» до Ст. Куняева, который однажды сказал в сердцах:
Альберт Беляев был одним из самых подлых и мерзких партийных чиновников, которых я видел на своем веку. Хотя бы потому, что он был чистокровным русским северной закваски, со светлыми, чуть рыжеватыми волосами и голубыми глазами, с послужным списком, в котором значилась служба на Северном флоте, с книжонкой рассказов об этой службе, за которую его приняли в Союз писателей. А душа у него была карьеристская и насквозь лакейская[362].
Чужая душа – потемки, конечно. И что-то вроде признаний Адуева-младшего приходит на ум, когда читаешь воспоминания Б. о себе и о своих товарищах-цекистах оттепельного призыва:
Это были молодые люди из провинции, совершенно не знакомые со сложными лабиринтами политической жизни столицы и особенно ее верхушки. Мы были полны надежд на лучшее будущее, на то, что партия очистится и отделит себя от сталинизма и его преступлений против собственного народа…[363]
Возможно, все возможно. «Но, – продолжает Б. свою исповедь сына века, – я мог действовать только в жестких рамках установок свыше. Я подчинялся партийной дисциплине»[364].
А когда власть при Горбачеве переменилась, подчинился и ей: в 1986 году, спланировав, как на запасной аэродром, из ЦК в кресло главного редактора газеты «Советская культура», он за несколько лет превратил ее в один из флагманов перестройки. Теперь его стали ненавидеть уже и несгибаемые товарищи по партии, например Ю. Изюмов, едко заметивший, что былой
пламенный трибун ‹…›, чутким нюхом уловив, куда дует ветер, стал резко разворачивать газету на антикоммунистический курс. И довольно долго в ней редакторствовал, разумеется, убрав из названия газеты слово «советская»[365].
Недавно это было. И газета помнится, а ее редактор забылся.
Соч.: Идеологическая борьба и литература: Критический анализ американской советологии. М.: Худож. лит., 1975, 1977, 1982, 1988; Литература и лабиринты власти: от «оттепели» до перестройки. М.: Korina-Ofset, 2009.
Лит.: Огрызко В. Советский литературный генералитет. С. 238–249.
Ретивей комсомолки, чем Б., в 1920–1930-е годы почти что и не было: мало того, что писала стихи исключительно правильные, так еще и предлагала, например, изъять сборник детских стихов Д. Хармса и А. Введенского из библиотек (газета «Наступление», 16 и 22 марта 1932 года), ополчалась на С. Маршака («Литературный Ленинград», 5 октября 1936 года), воевала на собраниях с «уклонистами» и «накипью нэпа», срывалась по первому звонку в командировки по стране и всюду находила повод ликовать и восторгаться поступью социализма. Говорила в автобиографии, что даже с поэтом Б. Корниловым, первым своим мужем, она разошлась «просто-таки по классическим канонам – отрывал от комсомола, ввергал в мещанство, сам „разлагался“»[366].
Жила, что называется, страстями и любовников, среди которых возникал в том числе зловещий Л. Авербах[367], в молодости и не только в молодости меняла стремительно, что давало повод заподозрить ее чуть ли не в «сексуальном психозе»[368]. Столь же страстные самообличения, равно как нет-нет да и просыпающиеся несогласия с линией партии, прячутся от постороннего глаза в дневник, но на поверхности и там стойкий оловянный солдатик Сталина, приветствующий террор, жертвою которого стали и товарищи Б. по писательской организации, и даже ее бывший муж: «Ну, то, что арестован Борис Корнилов, – не суть важно. ‹…› Арестован правильно, за жизнь»[369].
Эта запись в дневнике сделана 16 апреля 1937 года. Но через месяц приходит черед и самой Б.: 16 мая ее исключают из Союза писателей, 29 мая из кандидатов в члены ВКП(б), а в ночь с 13 на 14 декабря 1938 года арестовывают за то, что она будто бы входила в группу, готовившую террористические акты против тт. Жданова и Ворошилова.
Могло бы закончиться совсем плохо, но ей, 5 июля 1939 года освобожденной «за недоказанностью состава преступления», хватило и 197 суток в тюрьме – для того, чтобы не прозреть, но, по крайней мере, усомниться. Эти драматические переживания досконально исследованы в книгах и статьях, прежде всего, М. Золотоносова, Н. Громовой и Н. Соколовской, как всесторонне описана в литературе и героическая деятельность Б. в дни ленинградской блокады. Поэтому позволительно, вероятно, отослать читателя к соответствующим трудам и сосредоточиться на послевоенном времени, в которое – это тоже важно – Б. вошла без правительственных наград, если не считать, конечно, медали «За оборону Ленинграда» (1943), положенной всем блокадникам.
Ее статус в эти годы двоится. С одной стороны, героиня, пусть даже ее блокадные стихи не поощрены официально, с другой – запойный алкоголик, и на писательских собраниях фарисейски обсуждают меры, призванные «спасти больную, а не просто распущенную Ольгу Берггольц»[370]. С одной стороны, лауреат Сталинской премии 3-й степени за поэму «Первороссийск» (1951), с другой – друг опальной А. Ахматовой и вообще вечный возмутитель спокойствия, норовящий поставить под сомнение незыблемые скрепы советской литературы.
Так, уже через месяц с маленьким после смерти Сталина она печатает в «Литературной газете» (16 апреля 1953 года) статью «Разговор о лирике», где восстанавливает понятие лирического героя и доказывает право советских поэтов на самовыражение. И ничего вроде бы страшного, но после изрядной паузы Н. Грибачев, С. В. Смирнов, Б. Соловьев, И. Гринберг, почуявшие крамолу, возражают ей яростно, и Б. отвечает им с непотускневшей страстью сначала в статье «Против ликвидации лирики» (Литературная газета, 28 октября 1954 года), потом в речи на II съезде писателей. Дальше больше: едва коммунистам был прочтен закрытый доклад Хрущева ХХ съезду, как 21 марта 1956 года Б. выступает на закрытом партийном собрании с предложением отменить постановление «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», а 15 июня и с еще большим напором уже требует этой отмены в Москве на совещании, посвященном литературам стран народной демократии.
Ее одергивают: мол,
мыслями относительно постановления ЦК надо делиться с ЦК, а не на собрании. ‹…› Считаю, что ничего в позициях социалистического реализма сдавать нельзя. Надо давать отпор тем, кто пытается извращать решения ЦК по идеологическим вопросам (А. Прокофьев)[371].
Грозным упоминанием в закрытом письме ЦК «Об усилении политической работы партийных организаций в массах и пресечении вылазок антисоветских, враждебных элементов» ее вынуждают даже покаяться, и Б. кается[372], но все равно больше не желает «годить» и трусить – оправдывает разруганный Ждановым рассказ М. Зощенко «Похождения обезьянки», защищает роман В. Гроссмана «За правое дело», отбивает у правоверных критиков «Собственное мнение» Д. Гранина, хлопочет о реабилитации Б. Корнилова и друзей своей мятежной юности. А главное – на фоне запоздалого реабилитанса публикует в «Новом мире» (1956. № 8) стихотворение «Тот год» о том, что «со дна морей, с каналов / вдруг возвращаться начали друзья. / Зачем скрывать – их возвращалось мало. / Семнадцать лет – всегда семнадцать лет. / Но те, кто возвращались, шли сначала, / чтоб получить свой старый партбилет».
Вот так – трагическим конфликтом между стремлением к правде, максимально возможной тогда гласностью и ставшим уже архаическим преклонением перед Лениным, Партией, Революцией – и живет ее гражданская лирика 1950–1960-х годов. У строгих ценителей эта лирика, и по тематике, и по поэтике непоправимо советская, энтузиазма не вызывает. Благодарная Б. за помощь в самые трудные времена А. Ахматова относилась к ее творчеству, мягко говоря, сдержанно, а о трагедии в стихах «Верность» (1954) так и вовсе сказала: «Я не могла бы прочитать ее, даже если бы мне платили 10 руб. за строку»[373]. Ю. Оксман от чести считаться поклонником поэзии Б. уклонился[374], тогда как Л. Гинзбург заметила: «Она умная и даже даровитая женщина, но совсем не поэт»[375], – и заподозрила ее в попытке «получить сразу все удовольствия. То есть совместить свободу мысли с печатабельностью и по возможности преуспеянием. Из этого обычно не получается ни того, ни другого»[376].
Возможно, это и правда. Но рядовые, скажем так, читатели Б. обожали – и ее блокадные стихи, и любовные, и философические, и те, где так явственен и так всем понятен был мучительный процесс высвобождения из-под идеологических догм. Поздние сборники стихов Б. расходятся мгновенно, а повесть «Дневные звезды» (1959) и ее экранизация в 1966-м воспринимаются как один из безусловных символов Оттепели. «Ей, – замечает П. Антокольский, –
всё прощается, настолько бесспорно внутреннее излучение. Излучение моральной правды. Все эти определения суть псевдонимы искренности, которая бьет через край, и, в конечном счете, она – хлеб всякого искусства, его почва и цвет, растущий на этой почве[377].
Да и начальство, когда талант Б., истощенный алкоголем, уже ослабевал, а перерывы между пребываниями в клинике становились все короче, поделилось с ней своими щедротами: двухтомники в 1958 и 1967 годах, орден Трудового Красного Знамени в 1960-м, орден Ленина в 1967-м.
Зато просьбе поэтессы похоронить ее на Пискаревском кладбище, где упокоены останки 470 тысяч жертв блокады, все-таки не вняли. Простились с нею на Литераторских мостках Волкова кладбища, а через тридцать лет на могиле Б. наконец-то поставили фундаментальный памятник.
Соч.: Собр. соч.: В 3 т. М.: Худож. лит., 1990; Ольга. Запретный дневник. СПб.: Азбука, 2010, 2011; Предчувствие: Стихотворения. М.: АСТ, 2013; «Не дам забыть…» СПб.: Полиграф, 2014; Блокадный дневник. СПб.: Вита Нова, 2015; Никто не забыт, и ничто не забыто. СПб.: Азбука, 2016; Мой дневник: В 2 т. М.: Кучково поле, 2016–2017.
Лит.: Оконевская О. «И возвращусь опять…»: Страницы жизни и творчества О. Ф. Берггольц. СПб.: Logos, 2010; «Так хочется мир обнять»: О. Ф. Берггольц. Исследования и публикации: К 100-летию со дня рождения. СПб. Издательство, 2011; Золотоносов М. Охота на Берггольц. Ленинград 1937. СПб.: ИД «Мiръ», 2015; Громова Н. Ольга Берггольц: Смерти не было и нет. М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017, 2020.
Окончив МИФЛИ за день до начала войны, Б. почти сразу же угодила в сибирскую эвакуацию, где трудилась на лесоповале и элеваторе, а вернувшись в Москву, была в 1944 году принята на работу в «Литературную газету». И вскоре начала печататься – взяв для своей газеты интервью у В. Гроссмана о готовившейся к печати, но так и не вышедшей «Черной книге», а первой рецензией в газете «Сталинский сокол» откликнувшись на записки партизанки Т. Логуновой «В лесах Смоленщины», появившиеся в последних номерах «Нового мира» за 1945 год.
Писала о многом – и о проходных, давно всеми забытых вещах, и с особенной страстью, годами уже позднее, о дебютных шагах Ч. Айтматова, В. Богомолова, В. Максимова, Ф. Горенштейна… Это, собственно, и был главный дар Б. – открывать и всеми силами поддерживать новые таланты. И совершенно понятно, что этот дар никак не мог реализоваться ни в «Литературной газете» при В. Ермилове (1946–1949)[378], ни в «Советском писателе» при Н. Лесючевском (1950–1953), ни в «Знамени» при В. Кожевникове (1954–1956), ни в «Москве» при Н. Атарове (1957–1958). Зато в полном объеме развернулся в «Новом мире», куда Б. одним из редакторов отдела прозы пришла в 1958 году вслед за А. Твардовским[379].
И здесь надо понимать, что, – как иронизирует В. Войнович, –
в тогдашнем «Новом мире» было много смешного. Например, распределение по чинам и этажам: в кабинетах первого этажа располагались сотрудники от рядовых до заведующих отделами, а на втором – важное начальство, члены редколлегии. Сотрудники первого этажа были, понятно, более доступны авторам, которые числились как бы тоже рядовыми[380].
И Ася, как ее почти все называли, сразу же стала воплощенным символом первого этажа. Где можно думать не только и не столько о судьбе журнала (для этого есть второй этаж, ведущий каждодневную войну с ЦК и цензурой), а исключительно о судьбах нетитулованных авторов, которых еще надо, как тогда выражались, «пробивать» через начальство. И она пробивала – интригуя и выстраивая иной раз хитроумные комбинации: кому из руководителей показать рукопись в первую очередь, а кого по возможности обойти, и как сделать так, чтобы рискованный текст напрямую и в нужное время, под нужное настроение попал именно к Твардовскому.
Не все, конечно, и ей удавалось – на журнальные страницы так и не прошли ни «Софья Петровна» Л. Чуковской, ни «Воспоминания» Н. Мандельштам, ни «Крутой маршрут» Е. Гинзбург, ни «Свежо предание…» И. Грековой, ни «Путем взаимной переписки»[381] и «Чонкин» В. Войновича, ни «Зима 53-го года» Ф. Горенштейна, ни рассказы Л. Петрушевской, а когда Б. принесла «Затоваренную бочкотару» В. Аксенова, главный редактор, – как свидетельствует его заместитель А. Кондратович, – и вовсе пожал плечами:
– Это же плохой писатель, – ‹…› Мол, что я буду читать.
– Начинал он интересно.
– И начинал неинтересно[382].
Зато те, кого все-таки напечатали, именно по отношению к Б. преисполнялись самой сердечной благодарностью.
‹…› Не видать бы Ивану Денисовичу света, если б А. Берзер не пробилась к Твардовскому и не зацепила его замечанием, что это – глазами мужика. Не пустили б моего Денисовича три охранителя Главного – Дементьев, Закс и Кондратович, –
вспоминает А. Солженицын[383]. «Дорогой Анне Самойловне, без которой эта книга конечно не увидела бы света», – пишет Ю. Домбровский на титульной странице первого издания «Хранителя древностей». Или вот В. Некрасов[384] сообщает В. Семину в письме от 10 января 1966 года:
Пока есть на свете наша Ася, нам еще есть что делать. Если бы Вы знали, как она обвела вокруг пальца всех с моей последней вещью. Ведь Твардовский был категорически против, а редколлегия смотрела ему в рот и поддакивала… И вот, пожалуйста, победила всех![385]
И В. Шукшин[386], и Ю. Трифонов, и В. Белов[387], и В. Астафьев, и Ф. Искандер – все они, и не только они, безусловно предпочитали «первый» этаж «второму», что не могло не вызывать неудовольствия у членов журнальной редколлегии[388]. А вот Твардовский неизменно и высоко ценил Б. Правда, как-то вчуже, всегда, даже в дневниках, называя ее не Асей, как все вокруг, но только по имени-отчеству, Анной Самойловной, «вскипал, если кто-то хвалил ее в застольной беседе»[389], а говоря о Солженицыне, ревниво изумлялся «странной, большей близости его к Анне Сам., чем ко всем нам…»[390] И относительно совпадения взглядов Б. со своей собственной, то есть «новомирской» позицией Твардовский отнюдь не обольщался, однажды даже признавшись в сердцах:
Вообще эти люди, все эти Данины, Анны Самойловны и <неразборчиво> вовсе не так уж меня самого любят и принимают, но я им нужен как некая влиятельная фигура, а все их истинные симпатии там – в Пастернаке, Гроссмане и т. п. – Этого не следует забывать[391].
Разумеется, все эти несовпадения в характерах, в поведении, все эти расхождения во взглядах, во вкусах не имели большого значения и шли даже на пользу журналу в обычное время. И вдруг приобрели особый смысл в феврале 1970 года, когда, протестуя против увольнения сразу четырех членов редколлегии (А. Кондратовича, В. Лакшина, И. Виноградова, И. Саца), Твардовский покинул «Новый мир».
И втайне, надо думать, надеялся, что «первый» этаж последует за «вторым». А они остались. И Б. осталась с новым начальством тоже.
Вспоминая те драматичные дни, В. Лакшин допускает, что все дело в неясных для рядовых редакторов перспективах с трудоустройством, с близкой пенсией (Анне Самойловне было тогда уже 53 года). Но можно предположить, что в этой ситуации сыграло роль еще и нежелание «бросить» своих любимых авторов в беде, и – снова процитируем Лакшина –
А. С. Берзер стала центром кружка, решившего выдвинуть сотрудничество с Косолаповым, как высокую идейную задачу, продолжение «миссии». Она явно переоценила свои силы, думая, что сможет сохранить прежний журнал без Твардовского и с новой редколлегией. А практически лишь помогла совершить угодный начальству плавный переход журнала в новое качество, чтобы никто не подумал, что с уходом Твардовского и старой редколлегии произошло в литературе нечто тяжелое и трудно поправимое[392].
Хватило этих надежд, впрочем, ненадолго. Уже через год, резко отрицательно высказавшись о готовившейся к печати рукописи романа О. Смирнова, нового заместителя нового главного редактора, Б. вынуждена была уйти из «Нового мира». И, – как отмечено в дневниковой записи Л. Левицкого от 14 февраля 1971 года, – «по одной судьбе известному совпадению случилось это 12 февраля – тютелька в тютельку через год после того, как А. Т. подал заявление об уходе. Тоже „по собственному желанию“»[393].
Жить ей оставалось еще почти четверть века. Б. время от времени печаталась как рецензент, написала трогательный очерк о В. Гроссмане, работала над книгой «Сталин и литература», но так и не успела довести ее до ума. А умерла, – рассказывает Л. Петрушевская, –
в полном одиночестве, никого не затруднив своей слепотой, слабостью, нищетой. Только малое число преданных друзей допущено было в ее дом. Она умерла гордым, независимым человеком, умерла такой, какой была, не изменившись. Святой путь и мгновенная смерть[394].
Соч.: Прощание // В конволюте с: Липкин С. Жизнь и судьба Василия Гроссмана. М.: Книга, 1990; Сталин и литература // Звезда. 1995. № 11.
Отслужив в действующей армии, и, судя по боевым наградам, отслужив доблестно, Б. был направлен в Ленинградскую школу военной контрразведки СМЕРШ, а по ее окончании получил звездочки младшего лейтенанта на погоны и назначение в центральный аппарат Министерства государственной безопасности.
Тут, на Лубянке, с 23 октября 1946 года по 29 января 1991 года и протекли лучшие десятилетия его жизни: при Меркулове, Абакумове, Игнатьеве, Берии, Круглове, Серове, Шелепине, Семичастном, Андропове, Федорчуке, Чебрикове и Крючкове[395].
Что ни фамилия, то веха в истории страны, и можно лишь надеяться, что эта история в лицах будет когда-нибудь написана: с опорою не только на рассекреченные документы, но и на личные свидетельства. Хотя… Вот Б.: мемуары он оставил, и обширные, но что в них сказано?
Не все принятые мной или с моим участием решения были безупречны. Во многих случаях я совсем не так поступил бы сегодня. Но это будут уже оценки с позиции нынешнего времени, хотя и в прежние годы я никогда не изменял ни требованиям совести, ни законам государства[396].
И остается лишь гадать, о каких решениях идет речь, кто принимал участие в их осуществлении и кто от них пострадал.
Тут у Б. своего рода этический императив:
Я придерживаюсь мнения, что, если человек занимал высокий пост, вовсе не обязательно рассказывать все, что ему стало известно благодаря его положению. Мало ли какие велись разговоры… Думаю, высокое положение обязывает о многом умолчать[397].
И еще, в одном из интервью 2002 года:
Я неукоснительно придерживаюсь гиппократовского принципа «не навреди!» – профессиональная этика не позволяет мне разглашать сведения, которые, уже не являясь секретными, могут в то же время нанести кому-то моральный ущерб[398].
Причем, – в третьем уже месте к досаде историков подчеркивает Б., – «самое печальное, когда раскрывают агентов»[399].
Так что ни имен, ни паролей, ни явок. Одни благоглупости – вроде того, как огорчило его еще в 1946 году своей несправедливостью постановление ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» со злобными нападками на «остроумные афоризмы Михаила Зощенко, замечательные стихи Анны Ахматовой»[400]. Или того, как он был возмущен варварским разгоном «бульдозерной выставки» 15 сентября 1974 года. Или того, как пытался погасить скандал, зимой 1979 года развернутый Ф. Кузнецовым вокруг неподцензурного альманаха «Метрополь»:
Ничего страшного, несмотря на то, что альманах не грешил патриотизмом, мы в нем не находили ‹…› и просили не разжигать страсти и издать этот сборник, такой вопрос, считали мы, лучше решить по-писательски[401].
В конце концов, если верить Б., из произведений литературы и искусства КГБ вообще почти никогда ничто не запрещал; «запрещения шли совсем из других учреждений: из отделов ЦК, по линии Главлита…»[402].
Список личных благодеяний Б. обширен: он и А. Вознесенского будто бы успокаивал после «выплеска „царского гнева“» в 1963 году, и О. Табакову помогал получить квартиру, и М. Плисецкой в 1950-е, равно как А. Пугачевой в 1970-е, обеспечивал беспрепятственный выезд за рубеж, и Е. Евтушенко в 1972 году возвращал тамиздат, отобранный на таможне, а что касается В. Высоцкого, то его «в нашем управлении очень любили, а в Московском он выступал с концертами по нескольку раз в год. Пел, что хотел»[403].
Читаешь мемуары, и возникает впечатление, будто едва ли не у всех тогдашних «звезд» – от Б. Ахмадулиной до Ю. Любимова – был на всякий случай припасен телефонный номер главы политической контрразведки: и стоит лишь позвонить, попросить о встрече, как все проблемы тотчас же разрешатся. Одним словом, – суммирует Б., – «никого мы зазря не притесняли и не отталкивали от себя».
А между тем… И разгул карательной психиатрии, и притеснения священнослужителей всех вероисповеданий, и гонения на диссидентов, и зажим «отказников», и профилактика, то есть запугивание или подкуп всех, кому нехорошо было жить на Руси, приходятся как раз на годы, когда Б. рос, рос и дорос до должности руководителя 5-го («идеологического») управления КГБ и звания генерала армии. Причем, – как он вспоминает, – работать приходилось по 15–18 часов в сутки, а спать не более 4–5 часов.
Труд самоотверженный, хотя сведения о нем отрывочны. Известно, например, что в марте 1956 года Б. участвовал в локализации сталинистских волнений в Грузии, а 13 мая того же года одним из первых прибыл на дачу А. Фадеева, чтобы разобраться в обстоятельствах его смерти. И это он в сентябре 1958 года был в качестве заместителя директора круиза на теплоходе «Грузия» направлен на Всемирную выставку в Брюсселе – ту самую, где в павильоне Ватикана всем желающим бесплатно раздавались экземпляры «Доктора Живаго» на русском языке. И это Б. уже в 1961 году дирижировал пресс-конференциями Ю. Гагарина во время его победного турне по всему миру. И это он, наконец, предложил идею масштабного воздействия на западное общественное мнение, организуя – руками таких агентов, как В. Луи, – информационные (и дезинформационные) вбросы конфиденциальных сведений в европейские и североамериканские СМИ.
И ведь это, вне сомнения, лишь малая часть забот Б., без личного участия которого не могли пройти ни изъятие романа В. Гроссмана «Жизнь и судьба» в 1960-м, ни арест А. Синявского и Ю. Даниэля в 1965-м, ни противодействие А. Солженицыну и А. Сахарову, ни понукание инакомыслящих к принудительной, по сути, эмиграции, ни иное многое, определявшее жизнь советского общества в 1950–1980-е годы.
Стоит внимания и то, что уже при Ю. Андропове Б. стал своего рода публичным лицом КГБ: «я, – 28 ноября 2013 года рассказал он в интервью телеканалу „Дождь“, – иногда два-три раза в день выступал в разных аудиториях»[404] – в МГУ и МВТУ, в консерватории и Политехническом музее, вплоть до Академии наук и Большого театра. О чем говорил? «Ну как о чем говорил? Говорил о жизни, о внутренних вопросах, которые были. О том, что и как. Трудно сейчас все вспомнить»[405].
Вполне понятно, что такие заслуги были отмечены большими звездами на погонах, десятками орденов и медалей, а под занавес еще и членством в ЦК КПСС (1986–1990), депутатскими полномочиями в 1986–1992 годах. И понятно, что свой кабинет на Лубянке Б. покинул тоже с почетом: президент М. Горбачев определил его в Группу генеральных инспекторов Министерства обороны СССР, а олигарх В. Гусинский годом спустя назначил руководителем Аналитического управления АО «Группа „Мост“». Случилось Б. уже в 2000-е годы побывать и экспертом в Институте социально-политических исследований РАН, и советником генерального директора РИА «Новости», и вице-президентом Академии проблем безопасности, обороны и правопорядка, и с 2008 года вновь генеральным инспектором Министерства обороны РФ.
О деятельности Б. на всех этих постах известно примерно столько же, сколько и о его службе в органах госбезопасности. Он, разумеется, охотно давал интервью, писал (или диктовал?) мемуары, но говорил в них только то, что хотел сказать. То есть почти ничего.
Соч.: КГБ и власть. М.: Ветеран МП, 1995; Как готовили предателей: Начальник политической контрразведки свидетельствует… М.: Алгоритм, 2016.
Лит.: Кашин О. Человек с глазами-сверлами // Русская жизнь. 2008. 12 августа.
Жизнь Б. полна загадок. Не вполне ясна даже его подлинная фамилия: то ли он – по отчиму? по отцу? – Войтинский, то ли Богомолец, то ли на самом деле Богомолов. И о том, был ли он фронтовиком, служил ли в СМЕРШе и в контрразведке МГБ СССР, был ли награжден боевыми орденами[407], сиживал ли, наконец, в тюрьме (по одной версии – в конце войны во Львове вместе с оуновцами, по другой – после войны на Дальнем Востоке), тоже до сих пор спорят. Обнародованные документы конфликтуют между собою, личные свидетельства писателя в важных деталях не совпадают друг с другом, воспоминания современников предлагают самые различные версии[408]. Во всяком случае, положенного всем ветеранам ордена Отечественной войны он в 1985 году не получил, в официальном справочнике «Отчизны верные сыны. Писатели России – участники Великой Отечественной войны» (М., 2000) его биографии нет, и на портале «Память народа» данные слишком скупы. Утверждают даже, что Б. неизменно избегал необходимости заполнять личный листок по учету кадров: в Союз писателей, несмотря на постоянные приглашения, так и не вступил[409], отказался получить орден Трудового Красного Знамени (1984) и премию «За достойное творческое поведение в литературе» имени А. Синявского (2001). Что говорить, если и его сын, родившийся в 1956 году, был зарегистрирован Суворовым по фамилии матери[410].
Сюжет, что называется, для конспирологического романа. Но пока этот роман не написан, скажем о том, что не вызывает сомнений: уже дебютный рассказ «Иван» (Знамя. 1958. № 6)[411] был оценен как прорывный, и снятый по нему А. Тарковским фильм «Иваново детство» (1962), хоть и не стал одним из лидеров проката в СССР, но получил главные призы на международных кинофестивалях в Венеции (1962), Сан-Франциско (1962) и Акапулько (1963).
Успех начинающего кинорежиссера, конечно, но и начинающего писателя тоже. Впору голове закружиться, и, – как 10 октября 1962 года «совершенно секретно» докладывал в ЦК КПСС председатель КГБ В. Семичастный, – Б.
без согласования с соответствующими организациями направлял по почте свою повесть «Иван» в адреса восьми иностранных издательств (Бразилии, Швеции, Швейцарии, Финляндии, Австрии, Аргентины, Италии и Дании)[412].
Указанная корреспонденция была, разумеется, изъята, с Б. по-отечески побеседовали в Союзе писателей и в Идеологическом отделе ЦК, поэтому больше таких рискованных проб он уже не совершал.
В них, собственно, и нужды не было: рассказ не только инсценировали, включали в антологии и коллективные сборники, но и более 200 раз по общему счету издали на сорока языках. Другие нечастые, чтоб не сказать совсем редкие публикации Б. прошли менее заметно, но повесть «Зося» (Знамя. 1965. № 1) была в 1966 году тоже очень удачно экранизирована М. Богиным, и картину посмотрели почти 23 миллиона советских зрителей.
В том, что считалось общественной жизнью, Б. упрямо не участвовал, на собраниях не светился, в полемики не вступал, хотя в июне 1967 года подписал коллективное письмо IV съезду писателей в поддержку А. Солженицына и с протестом против цензурного произвола[413]. Мало кто и знал, что все эти годы он собирал материал для многофигурного и остросюжетного романа о доблестном труде советских контрразведчиков на излете войны.
Замысел, судя по всему, возник еще в 1951 году, октябрем которого помечена богомоловская запись: «Задумал написать приключенческую повесть для юношества. Тема старая, а повесть будет новая». Летом 1964-го Б. прибавил: «Действие разрастается и все больше занимает мои мысли. Сделано вчерне 22 листа»[414]. И вот в начале 1971 года пришло время предлагать рукопись журнальным редакциям: сначала в «Юность», где печатать согласились, заключили авансовый договор (который был Б., впрочем, просрочен), но потребовали неприемлемых для автора купюр, потом в «Знамя», где текст сразу же вернули, и наконец в «Новый мир».
Там тоже стали мешкать, причиной чего, – по словам Б., – явились перестраховочные отзывы экспертов сразу из ГРУ и из КГБ. Вероятно, это так, но судьбу романа решили не чекисты, а цекисты. И здесь, помимо рассказа самого Б. о доброхотной помощи хорошо известного литераторам И. Черноуцана, есть письменное свидетельство не упомянутого им Н. Биккенина, в ту пору заведовавшего сектором Отдела пропаганды ЦК. Это к нему летом 1974-го Б. будто бы принес «машинописный экземпляр рукописи», и это он, мгновенно все прочитав, вызвал на Старую площадь автора и «позвонил при нем в редакцию». «Никаких замечаний и вопросов у меня не было, – рассказывает Н. Биккенин. – Это был тот случай, когда в мои действия никто не вмешивался: ни смежные отделы, ни соседи, ни мои начальники. Взял на себя, и хорошо».
Так роман «В августе сорок четвертого…» (другое название «Момент истины»[415]) и вышел в трех книжках «Нового мира» (1974. № 10–12). «Ждали, – еще раз сошлемся на Н. Биккенина, – реакцию Суслова и Андропова», и «первой, нарушив „заговор молчания“, выступила с похвальной рецензией „Правда“»[416], чему тоже были причины: член Политбюро К. Т. Мазуров
очень заинтересованно отнесся к роману, рекомендовал его М. В. Зимянину – тоже белорусскому партизану, редактору «Правды». А Михаил Васильевич был «на ты» с Ю. В. Андроповым, еще с довоенной поры, со времен их общей комсомольской юности, и переговорить с председателем КГБ для него не составляло проблемы.
Так «началось, иначе не могу сказать, триумфальное шествие романа. Он нравился всем. ‹…› Не было газеты и журнала, которые не опубликовали бы рецензий»[417].
Роман бесчисленное множество раз переиздавался, а в литературной среде роились слухи, один другого красочнее. Что военное ведомство и КГБ закупили для своих целей 30 тысяч экземпляров первого книжного издания. Что Андропов будто бы подсылал к писателю порученца за автографом, а тот наотрез отказал. Что Б. избегал интервьюеров и категорически запрещал себя фотографировать. Что «Момент истины» в 1975-м хотели выдвинуть на Государственную премию СССР, но Б. и тут уклонился. Единственное, что он согласился взять, так это просторную квартиру в писательском доме по Безбожному переулку.
Новый роман «Жизнь моя, иль ты приснилась мне…», который Б., воспользовавшись формулой В. Ходасевича, определил как «автобиографию вымышленного лица», был уже в работе, и эта работа так до смерти автора и не была закончена, хотя он годами водил журнальных редакторов за нос обещаниями вот-вот, ну буквально на днях сдать полный текст в производство. В печати появились, правда, повесть «В кригере» (Новый мир. 1993. № 8), еще пара фрагментов, если не считать памфлета «Срам имут и мертвые, и живые, и Россия…» (Книжное обозрение. 9 мая 1995), громящего роман Г. Владимова «Генерал и его армия»[418], но это, собственно, и всё.
Так что прощальный роман, собранный вдовой из беловых и черновых бумаг, вышел в свет, когда прах писателя был уже давно – и с воинскими почестями! – упокоен на Ваганьковском кладбище. Рассказывают, будто вдова, знавшая о фобиях Б., хотела на его могиле поставить «памятник без лица»[419]. Но этого все-таки не случилось: православный крест сменен теперь гранитной пирамидкой, на которой, помимо фамилии, дат жизни и смерти, высечены слова «Момент истины». Фотографии, впрочем, нет.
Соч.: Соч.: В 2 т. М.: Вагриус, 2008; В августе сорок четвертого… СПб.: Амфора, 2010; Жизнь моя, иль ты приснилась мне… М.: Книжный клуб 36,6, 2012, 2014; Момент истины. М.: Книжный клуб 36,6; То же. СПб.: Азбука, 2020; Иван. М.: Речь, 2015; Иван. Зося. В кригере. СПб.: Амфора, 2016; Иван. Зося. М.: Детская литература, 2017.
Лит.: Кучкина О. «Момент истины» Владимира Богомолова // Нева. 2006. № 1; Лазарев Л. «В литературе тоже есть породы» (О Владимире Богомолове) // Знамя. 2007. № 5; Левитес В. «Хорошие слова»: Тридцать четыре года рядом с Владимиром Богомоловым (о нем и немного о себе) // Знамя. 2013. № 12; Огрызко В. Факты без ретуши. М.: Лит. Россия, 2021. С. 124–139.
Хотя имя Б. жестко сцеплено в нашем сознании с понятием «лейтенантской прозы», он всю войну прошел сначала солдатом, потом сержантом, а звание младшего лейтенанта получил лишь по окончании Чкаловского артиллерийского училища в декабре 1945 года. И тут же по совокупности ранений был демобилизован, успев догнать сверстников в литинститутском семинаре сначала у Ф. Гладкова, потом у К. Паустовского (1946–1951)[420].
С 1949 года пошли первые журнальные публикации, сразу же замеченные, так что в Союз писателей Б. приняли еще в 1951-м, до выхода дебютного сборника рассказов «На большой реке» (1953). Но всерьез о нем заговорили, когда в печати появились повести о поколении 20-летних фронтовиков: «Юность командиров» (1956), «Батальоны просят огня» (Молодая гвардия. 1956. № 5–6)[421], «Последние залпы» (Новый мир. 1959. № 1–2).
По ним, еще не распознав в Б. своего, разумеется, ударила нормативная критика: мол, окопная правда, ремаркизм, «какая-то смутность идейная и художественная нечеткость» (Комсомольская правда, 25 апреля 1958 года). Однако на то и Оттепель, чтобы подобные отзывы воспринимались уже не как приговор, а как многообещающий аванс. Б. приглашают представлять молодежь в редколлегии так и не вышедшего третьего выпуска «Литературной Москвы» (1957), а спустя два года системный, как сейчас бы сказали, либерал С. С. Смирнов, став главным редактором «Литературной газеты», на пост руководителя раздела русской литературы взамен ретрограда М. Алексеева выберет именно Б.
Он все еще свой в этом кругу: в редакции начальствует над В. Лакшиным, Л. Лазаревым, В. Берестовым, Б. Сарновым, Г. Владимовым, Ст. Рассадиным, Б. Окуджавой, другими вольнодумцами, чуть позже печатает в газете едва ли не единственную положительную рецензию на аксеновский «Звездный билет» (29 июля 1961), пишет рекомендации В. Аксенову и В. Лакшину в Союз писателей. А самое главное – в «Новом мире» проходит, «ободрав, – по словам В. Лакшина, – бока о цензуру», антисталинистский[422] роман «Тишина» (Новый мир. 1962. № 3–5)[423].
Понятно, что такие автоматчики партии, как ростовский писатель М. Соколов, публично заклеймили «Тишину» как «чуждое социалистическому реализму чтиво» (май 1962 года), а председатель КГБ В Семичастный 10 июля 1962 года доложил в ЦК, что Б. в своем романе «с ненавистью описывает образы чекистов, представляет их читателю тупыми, грязными и невежественными, произвольно распоряжающимися судьбами людей»[424]. Зато – опять-таки Оттепель, время относительного плюрализма – К. Паустовский статьей «Сражение в тишине» в «Известиях» не просто дал бондаревскому роману восторженную оценку, но и ответил его критикам: «Каждая попытка оправдать культ – перед лицом погибших, перед лицом самой элементарной человеческой совести – сама по себе чудовищна»[425].
Пути писательские, однако же неисповедимы, и через семь лет после «Тишины» Б. – и не в гонимом «Новом мире», а у В. Кожевникова в «Знамени» – печатает роман «Горячий снег», где впечатляют и батальные сцены, и то, что, – сошлемся на оценку С. Шаргунова, – Б. впервые «дал художественно пластичный и яркий образ Сталина, проницательного и твердого полководца»[426].
Многие бывшие единомышленники Б. были шокированы этой переменой убеждений, но еще больше шокировала их созданная по его сценарию (вместе с О. Кургановым) киноэпопея «Освобождение» (1968–1971), своей помпезностью отвечавшая всем требованиям заказчика – ЦК КПСС, но никак не соответствовавшая личным воспоминаниям ветеранов войны.
Зато пошли чины – с 1971-го и на долгие годы он первый заместитель председателя правления СП РСФСР, секретарь правления СП СССР (1971–1991), председатель правления Российского общества любителей книги (1974–1979), депутат Верховного Совета СССР от Карачаево-Черкесской автономной области (1984–1989). Что же до наград, то они пошли еще гуще – Ленинская премия за «Освобождение» (1972), Государственная премия РСФСР за сценарий фильма «Горячий снег» (1972), по Государственной премии СССР за романы «Берег» (1977) и «Выбор» (1983)[427], к скромному, когда чинов еще не было, «Знаку Почета» (1967) прибавились ордена Ленина (1971, 1984), Трудового Красного Знамени (1974), Октябрьской Революции (1981), Отечественной войны 1-й степени (1985) и – как вишенка на торте – звание Героя Социалистического Труда.
Писал он в поздние советские десятилетия много и книг выпустил, вместе с переизданиями, немерено: так, – подсчитал В. Вигилянский в уже перестроечной статье «Гражданская война в литературе» – только за пять лет с 1981 по 1985 год за Б. числится 50 изданий общим тиражом 5 868 000 экземпляров, да не простых изданий, а по большей части в высокогонорарной «Роман-газете» или в столь же высокогонорарных книжных сериях «Библиотека советской классики», «Библиотека Победы» или «Школьная библиотека»[428].
Расходились ли они? А почему же не расходиться, ведь львиная часть тиражей мастеров так называемой секретарской прозы оседала в бесчисленных массовых библиотеках, и к тому же многие его читатели и критики считали, что, в отличие от других литературных генералов, Б. – истинный художник слова, чьи новые произведения, от романов до миниатюр, отличаются сгущенной образностью и наклонностью к философствованию.
За это положение в литературе надо было, разумеется, платить, так что Б., конечно, подписал обращение «классиков» с осуждением А. Сахарова и А. Солженицына (Правда, 31 августа 1973), умел найти незаемные слова для похвалы начальства, а в Союзе писателей слыл покровителем черносотенцев, хотя сам к ним вроде бы не принадлежал. Что же касается идеалов писательской юности, то бескомпромиссный борец с «культом личности» стал неутомимым борцом с «культом потребления» – сначала, конечно, западным, а затем и доморощенным, калечащим чистые души советских людей.
Последние три десятилетия жизни Б. драматичны. Он выступает против перестройки с трибуны XIX партийной конференции (29 июня 1988 года), подписывает «Слово к народу», которое назвали идеологическим обеспечением путча ГКЧП (Советская Россия, 23 июня 1991), в 1989-м демонстративно выходит из состава учредителей советского ПЕН-центра, так как в его списке есть те, «с кем я в нравственном несогласии по отношению к литературе, искусству, истории и общечеловеческим ценностям», выходит из редколлегии «Нашего современника» в знак протеста против публикации солженицынского романа «Октябрь Шестнадцатого», а в 1994-м столь же демонстративно отказывается из рук Ельцина принять орден Дружбы народов, направив президенту телеграмму: «Сегодня это уже не поможет доброму согласию и дружбе народов нашей великой страны».