Вот вроде бы и стал с годами этот уроженец глухого архангелогородского Пинежья рафинированным питерским интеллигентом, доцентом и знаменитым романистом, а в характере и натуре его до последних дней так и осталось нечто крестьянское, идущее едва ли не от матери-староверки – воловья работоспособность и воловья же упертость, своенравное простодушие, сердечная отзывчивость. Но осталось, – как записал в дневник приметливый В. Лакшин, – и «что-то темноватое ‹…›, какое-то взвешивание выгод – мужицкая хитрость и темнотца – не в смысле непросвещенности, а в другом, нравственном смысле – „темна вода во облацех“»[2].
Лакшин связывает эти черты со «страшным», как он говорит, жизненным опытом писателя. И действительно, вырвавшись невероятным волевым усилием из своей среды, А. поступил не куда-нибудь, а на филфак Ленинградского университета, откуда после третьего курса ушел на фронт – с тем, чтобы последние два года войны прослужить следователем в отделе контрразведки «СМЕРШ»[3]. Вернулся после демобилизации, тем не менее, на филфак, был по окончании учебы приглашен в аспирантуру – и тоже не в лучшее время. Вздымалась борьба с космополитизмом, так что первыми публикациями А. стали не только предзащитная научная работа «О „Поднятой целине“ Мих. Шолохова», напечатанная в «Вестнике Ленинградского университета», но и написанная в соавторстве с неким Н. Лебедевым громокипящая статья «В борьбе за чистоту марксистско-ленинского литературоведения» (Звезда. 1949. № 7), немилосердная, мягко говоря, по отношению к его же педагогам М. Азадовскому, Б. Эйхенбауму, Г. Гуковскому, Г. Бялому и другим безродным филологам с еврейскими фамилиями.
Некоторые биографы А. утверждают, впрочем, что статью эту он не писал, а всего лишь подписал, да и то не по своей воле, а по решению факультетского партбюро. Возможно, но в данном случае важно, что после защиты кандидатской диссертации в 1951 году А. был не только взят на преподавательскую работу, но и в возрасте тридцати пяти лет назначен заведующим кафедрой советской литературы ЛГУ. Продолжились публикации в ленинградских газетах, в университетском «Вестнике», была издана (в соавторстве с В. Гура) в Учпедгизе книга «М. Шолохов: семинарий» (1958). Мирная, словом, биография, которую А., впрочем, взорвал еще в 1954 году, напечатав в «Новом мире» (№ 4) статью «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе», где камня на камне не оставил от сочинений С. Бабаевского, Г. Николаевой, Е. Мальцева и иных одописцев, что не жалеют «розовой краски» и «колхозную жизнь, даже в будни ‹…› любят освещать праздничными фейерверками»[4].
А. Твардовскому этот манифест еще только зарождавшейся «деревенской прозы», вместе с другими оттепельными публикациями, стоил должности в «Новом мире». Получил по полной за «нигилизм» и «охаиванье» и сам А. Ему, члену партии с 1945 года, на пленуме Ленинградского обкома КПСС 28 августа 1954 года пришлось покаяться[5], но настоящим ответом А. лакировщикам действительности стала не очередная статья, а роман «Братья и сестры», который был начат им, оказывается, еще в 1950 году и который, после отказов в «Октябре» и симоновском уже «Новом мире», появился наконец в считавшемся в ту пору второразрядном журнале «Нева» (1958. № 9).
Тогда-то участь ходатая по делам мужичья и была определена навсегда, как и репутация сурового реалиста и жесткого критика всего социалистического устройства. Жесткого, но, однако же, осмотрительного, так как красной черты А. не переходил и не участвовал ни в какой «групповщине», а именно ее власть, напуганная сначала венгерским кружком Петефи, потом сплоченностью чешских писателей, боялась как огня. Даже от других деревенщиков он держался чуть поодаль – еще и потому, быть может, что не разделял их грезы об утраченном ладе и затонувшей крестьянской Атлантиде[6]. И с журналом А. Твардовского, где в 1968 году вышел его роман «Две зимы и три лета» (№ 1–3), душевно не сблизился; здесь стоит внимания, что А. продолжил печататься в «Новом мире» и после удаления оттуда прежней редколлегии[7]. Коллективных писем – как в поддержку власти, так и в ее осуждение – А. не подписывал никогда, стремясь дистанцироваться от конфликтов, на которые так щедра была его эпоха. Предпочитал воевать в одиночку и только за свое, крестьянское.
Да вот пример. В дни, когда «весь Питер» и «вся Москва» переживали процесс над тунеядцем И. Бродским, А. Яшин в своем дневнике от 21 апреля 1964 сохранил обращенное к нему письмо А.:
Какое же отношение я имею к Бродскому. Почему мое имя связывают с этим подонком? ‹…› В глаза я его не видел, стихов не читал. А то, что меня это дело не волнует, так что тут особенного? Разве первого тунеядца высылают из Ленинграда? Почему же Ваши Маршаки и Чуковские за других-то не вступились, раз уж они такие принципиальные? А где они были, когда громили Яшина с Абрамовым? Почему у них тогда-то не возмутилась гражданская совесть? Нет, Гранин (Данила), видимо, прав: нехорошим душком попахивает от их заступничества. Одним словом, плевать мне на московских «принципиалов». Сволочи! Нашли вой из-за кого подымать. Небось их Ваньки да Маньки не волнуют. Ладно, хватит об этом ‹…›[8]
Вопрос о латентном или вовсе мнимом антисемитизме А. здесь лучше бы не поднимать. Так как это скорее проявление общего для всех деревенщиков и едва не классового неприятия городской интеллигенции и ее распрей с властью, далеких будто бы от «Ванек» с «Маньками». И это, если смотреть с исторического отдаления, даже странно, поскольку именно народолюбивые городские интеллигенты, в том числе и еврейского происхождения, были в ту пору основными читателями и прославителями деревенской прозы, обеспечив ее фантастический успех, и не кто-нибудь, но именно Ю. Любимов поставил по прозе А. знаменитый спектакль «Деревянные кони» в Москве (1974), а Л. Додин – «Дом» (1980) и «Братья и сестры» в Ленинграде (1985).
Но А. хотел достучаться не до них, а до немотствующего народа, не читающего книжек. И конечно, до власти, именно ей давая смелые уроки, хотя с течением лет все меньше и меньше верил в ее способность измениться и очеловечить неправедный режим.
Власть же, как это ей и свойственно в послесталинскую эпоху, вела себя по отношению к А. «гибридно». То есть его книги, его публикации в журналах пусть и со скрипом, пусть и ободранные цензурой, но в печать выпускала – с тем чтобы тут же обрушить на них всю свою партийную ярость и, это особенная сласть, попытаться натравить на писателя тех, кто ему особенно дорог: «К чему зовешь нас, земляк?» называлось письмо жителей родной для него Верколы, 11 июня 1963 года напечатанное в районке «Пинежская правда»[9] в ответ на абрамовский очерк «Вокруг да около» (Нева. 1963. № 1), а затем щедро перепечатанное и «Вечерним Ленинградом» (20 июня), и «Известиями» (2 июля), и архангельской «Правдой Севера» (19 сентября).
Когда же волна руководящего гнева опадала, израненному писателю можно было опять пробиваться в печать, выпуская крамольные книги и по прошествии времени получая за них же, в конечном счете, уже и правительственные награды: орден «Знак Почета» (1971), Государственную премию СССР (1975), орден Ленина (1980). Впрочем, индульгенцией не стали ни эти награды, ни статус классика, уже после оттепели пришедший к А.: его новые произведения, совсем как в прежние годы, тормозились и увечились цензурой, а многие и вовсе не были напечатаны при его жизни.
Чтобы уже после его смерти войти в собрание сочинений, подготовленное вдовой Л. Крутиковой-Абрамовой, и, при не останавливающихся переизданиях, стать предметом и читательской памяти, и академического изучения.
Соч.: Собр. соч.: В 6 т. Л.: Худож. лит., 1991–1995; Чистая книга: Избранное. М.: Эксмо, 2003; Братья и сестры: Романы: В 4 кн. М.: Вече, 2012; Моя война в СМЕРШе. М.: Алгоритм, 2018; Трава-мурава: Рассказы. М.: Вече, 2020.
Лит.: Золотусский И. Федор Абрамов: Личность. Книги. Судьба. М.: Сов. Россия, 1986; Турков А. Федор Абрамов. М.: Сов. писатель, 1987; Крутикова-Абрамова Л. Дом в Верколе. Л.: Сов. писатель, 1988; Чистая книга Федора Абрамова. Архангельск: Лоция, 2016; То же. Архангельск: Кира, 2019. Мартынов Г. Летопись жизни и творчества Федора Абрамова: В 3 т. СПб.: ИД «Мiръ», 2015, 2017, 2019; Доморощенов С. Великий счастливец: биография Федора Абрамова. Архангельск: Кира, 2019; Трушин О. Федор Абрамов: Раненое сердце. М.: Молодая гвардия, 2021 (Жизнь замечательных людей).
После войны, большую часть которой он прослужил в Ансамбле песни и пляски Московского военного округа, А., что вполне логично, поступил учиться в Школу-студию МХАТ. Но надолго его актерских амбиций, видимо, не хватило, поэтому уже в 1947 году А. перевелся на факультет журналистики МГУ и в 1949-м женился на своей сокурснице Раде, дочери Н. С. Хрущева, занимавшего в ту пору пост первого секретаря ЦК КП Украины.
Брак, нечего и говорить, завидный, так что в ход сразу пошла хлесткая фраза: «Не имей сто рублей, а женись как Аджубей», – и самого Алексея Ивановича уже в конце 1950-х называли – за глаза, конечно, – «околорадским жуком».
Злые языки понять можно, хотя безусловно, что на первых, по крайней мере, порах своей карьерой А. обязан не протекции, а собственной деловой хватке и неколебимой исполнительности. Придя в 1950 году, еще студентом, на стажировку в «Комсомольскую правду», он на первые роли выдвинулся достаточно скоро. И задания ему стали давать все более ответственные. Так, 15 января 1953 года в «Комсомольской правде» появилась написанная им передовая «Быть зорким и бдительным» об аресте врачей-отравителей. «К стыду своему, – спустя десятилетия признавался А., – я сам принимал участие по меньшей мере в пяти таких газетных кампаниях».
Причем не только в газетных. Например, впервые побывав в Штатах, отметился на страницах «Юности» (1956. № 2) очерком «От океана к океану», где, помимо прочего, вскрыл «всю сущность гнилой, предательской душонки» советолога Г. Струве[10]. И это все шло ему в плюс, да и магия имени его тестя стала неоспоримой, так что никто не удивился, когда в апреле 1957 года тридцатитрехлетнего А. назначили главным редактором «Комсомолки», а еще через два года, 14 мая 1959-го, главным редактором «Известий», произведя его на XXII съезде еще и в члены ЦК КПСС.
Вот тут, когда, – по словам К. Ваншенкина, – «за его спиной стояла родственно-государственная мощь»[11], А. развернулся в полную силу, став – как до сих пор полагают многие – лучшим газетным редактором послевоенной эпохи. Конечно, он временами бравировал своей близостью к первому лицу государства. Мог, скажем, при людях позвонить: «Никита Сергеевич, это Алеша». Мог, – вспоминают его коллеги, – на планерке поделиться: «Едем мы с Никитой Сергеевичем. Видим, очередь большая. Никита Сергеевич останавливает машину: узнай, в чем дело? Узнаю. Очередь за мясом. А почему, товарищи? Потому, что очень дешево стоит у нас мясо»[12]. И коллеги с лету понимали, что уже через несколько дней мясо подорожает…
И конечно, назвать «Известия» газетой вольнодумной или, тем более, оппозиционной было бы сильным преувеличением. Да, именно А., первым ловя августейшую волю и желая к тому же «обскакать» А. Твардовского, за 10 дней до публикации «Одного дня Ивана Денисовича» напечатал в газете рассказ Г. Шелеста «Самородок» – тоже о лагерях, но слабенький и не без фальшивинки (1962). Именно А. взял в «Известия» сатирическую поэму «Теркин на том свете» самого Твардовского (1963). Именно «известинские» статьи поддерживали театр «Современник» О. Ефремова, сокурсника А. еще по Школе-студии МХАТ, пробили путь к экрану «Балладе о солдате» Г. Чухрая, «Гусарской балладе» Э. Рязанова, иному многому.
Но в «Известиях» же прицельно били по И. Эренбургу, громили А. Яшина и Ф. Абрамова, В. Некрасова называли «туристом с тросточкой», а М. Бернеса «микрофонным шептуном». Кесарю кесарево воздавалось, словом, полной мерою. Однако же, оставаясь казенным изданием, газета А. в целом освежила и гуманизировала советский медийный язык, да и в разговоре об общественных проблемах позволяла себе много больше, чем другие. Недаром, – как рассказывают, – свой первый рабочий день в редакции «Известий» А. начал с того, что попросил отложить заготовленные статьи с привычными лозунгами и принести на обсуждение материалы, не прошедшие либо прежнее начальство, либо цензуру.
Так оно и дальше шло. Талантливые журналисты при А., который и сам фонтанировал идеями, просто расцвели, а читатели к его газете потянулись: за пять лет тираж газеты увеличился почти в 4 раза, с 1,6 млн до более 6 млн экземпляров к октябрю 1964 года. А самому А. в редакторском кресле становилось уже тесновато, и есть свидетельства, что Хрущев примерял своего зятя к посту министра иностранных дел.
Что не могло не вызывать раздражение у неверных соратников дорогого Никиты Сергеевича. И спустя месяц после устранения Хрущева из власти устранили и А., которого М. А. Суслов на ноябрьском Пленуме ЦК презрительно назвал не только «политически незрелым человеком», но и «гастролером».
И началась опала. От директивного предложения уехать на низовую работу в провинцию А. удалось все-таки отбиться. Н. Грибачев, с которым А. вместе получал Ленинскую премию за книгу о поездке Хрущева в США (1960), можно сказать, выручил, взяв его к себе на работу в глянцевый журнал «Советский Союз», где А. разрешалось, впрочем, печататься лишь изредка, да и то под выразительным псевдонимом А. Радин. Ничтожные, в сравнении с прошлым, возможности, малые деньги. «И знаешь, как я выживал? – вспоминал он в одном из поздних интервью. – Писал дикторские тексты под киножурналы „Новости дня“. По 100 рублей за фильм. Тоже неплохо. Сам удивляюсь. Осталась группа знакомых киножурналистов – дружные ребята. Никого не боялись, выписывали гонорар на другую фамилию, и человек этот всегда отдавал»[13].
Двадцать один год опалы – срок немалый, но и он завершился. С перестройкой Алексей Иванович вроде бы ожил, постоянно где-нибудь выступал, написал книгу воспоминаний, а в 1992 году даже затеял издание собственной газеты «Третье сословие», про которую говорил так:
Это газета нового, а точнее – возрождающегося в России класса людей, которых я назвал бы владельцами собственного таланта. Класса интеллигентных предпринимателей, ибо интеллигенция наиболее близка к роду духовного предпринимательства[14].
Но то ли предприниматели в России оказались не теми, кого он ждал, то ли требовались совсем новые навыки уже и в газетном менеджменте, то ли просто время его истекло, но «Третье сословие» зачахло, едва явившись на свет, а сам А. ушел из жизни, запомнившись напоследок горькой фразой из своей мемуарной книги:
Ничем себя теперь не оправдаешь, ничего не переменишь, и правы те, молодые, кто не может понять и простить нас, как мы, в свою очередь, не должны прощать тех, кто уродовал нашу нравственность…[15]
Соч.: Те десять лет. М.: Сов. Россия, 1989; Я был зятем Хрущева. М.: Алгоритм, 2014.
Лит.: Алексей Аджубей в коридорах четвертой власти. М.: Известия, 2003.
Принято считать, что человека, попавшего под жернова репрессий, непременно стремились стереть в лагерную пыль. Это так, конечно, но случались исключения, и судьба А. – одно из них.
Свои четыре года по ст. 58.10[16] он в январе 1935 года получил еще первокурсником-вечерником Литературного института, но отбыл на строительстве Байкало-Амурской магистрали всего два, причем и их провел в культурно-воспитательном отделе, где заведовал, в частности, редакцией литературно-художественного журнала и других изданий строительства. Там же в БАМЛАГовском журнале «Путеармеец» и уже в 1935 году (!) был опубликован один из первых его рассказов «Предисловие к жизни», а когда за «ударно-стахановскую работу» срок был сокращен вдвое, А. еще девять лет по найму прослужил в Управлении стройками и лагерями НКВД – МВД по Хабаровскому краю, и – особо отметим – на немалых должностях: инспектор при главном инженере, начальник бюро изобретательства и рационализации, начальник контрольной инспекции при начальнике Управления…
Нам сейчас остается лишь гадать, был ли А. исключительным везунчиком или имел действительно исключительные заслуги перед органами. Но, как бы там ни было, осенью 1939 года его вновь приняли на заочное отделение Литинститута, а в 1945 году назначили ответственным секретарем журнала «Дальний Восток». И здесь уже в первых номерах за 1946 год начал печататься его роман «Далеко от Москвы».
Эта публикация в малотиражном журнале, растянувшаяся вдобавок на два года, прошла бы, скорее всего, бесследно. Однако – если уж везет, то везет по-крупному – роман о строительстве газопровода, и строительстве отнюдь не зэками, а беззаветными большевиками-энтузиастами, приглянулся К. Симонову, и тот усадил за его доведение до ума многоопытных редакторов отдела прозы «Нового мира», да и сам прошелся по тексту рукой мастера.
Результат известен – роман тотчас же после публикации на «новомирских» страницах был признан образцовым, и только А. Твардовский, выступая на заседании редколлегии «Литературной газеты» 3 января 1949 года, позволил себе заметить: «Мы знаем, что вещь Ажаева плохо написана, но мы печатаем и хвалим, во-вторых, мы молчим, а в-третьих, мы не возразим, если будут хвалить»[17].
Возразить, действительно, никто не посмел, поэтому в апреле 1949 года «Далеко от Москвы» отметили Сталинской премией первой, то есть наивысшей, степени, кинорежиссер А. Столпер его экранизировал (1950), тоже, кстати, получив за это Сталинскую премию первой степени (1951), а композитор И. Дзержинский написал по его мотивам еще и оперу (1954). И, само собою, эту книгу издали на всех мыслимых языках немыслимое количество раз («61 раз общим тиражом 1950 тыс. экз.» – уточняется в справке, в марте 1959 года составленной Отделом культуры ЦК КПСС)[18].
Словом, везунчик А. проснулся и богатым, и знаменитым. Надо бы еще сановным, и тут поначалу дело тоже заладилось – после окончательного переезда в Москву (1950) он на первых порах возглавил комиссию по работе с молодыми авторами, а после II съезда писателей в декабре 1954 года вошел и в начальство, отвечая в секретариате правления СП СССР за связь с издательствами и литературную периодику. Надолго прижиться в этой среде ему, однако, не удалось, и уже на следующем съезде в 1959 году А. в секретари не выбрали, так что, несколько месяцев прокантовавшись на вольных хлебах, он в 1960 году был назначен главным редактором малозаметного журнала «Советская литература (на иностранных языках)», то есть на должность, конечно, почетную, но скорее все же синекурную, чем влиятельную.
Не исключено, что в этом понижении статуса сыграло роль и затянувшееся творческое молчание нашего героя. Следующей после первого романа стала только новая повесть со старым названием «Предисловие к жизни» (1961), но успеха она не принесла, а К. Чуковский в дневниковой записи от 19 апреля 1962 года только вздохнул: «Читаю Ажаева. Я даже не предполагал, что можно быть таким неталантливым писателем. Это за гранью литературы»[19].
Так он, возможно, и вошел бы в историю как автор одной книги. Но тут XXII съезд партии, волна антикультовых публикаций, и А., вернувшись к своему лагерному опыту, берется за работу над романом «Вагон», где, – как сказано в докладной записке и. о. начальника Главлита А. Охотникова, –
в отличие от повести А. Солженицына, случайно сложившийся коллектив «зеков» возглавляют бывшие крупные партийные и хозяйственные работники, коммунисты, негласная партийная ячейка. Они наводят порядок и защищают заключенных от террора уголовников в пути, а по прибытии в лагерь становятся организаторами трудового процесса на самых важных участках (инженерная, проектная, научно-исследовательская, организаторская работа).
Замысел, что и говорить, превосходный, и, наверное, эпохе позднего хрущевского реабилитанса он пришелся бы очень в пору. Одна лишь беда: завершен этот роман и принят «Дружбой народов» к публикации был уже в 1966 году, когда время переменилось и… Продолжим цитировать начальника Главлита:
На наш взгляд, опубликование романа В. Ажаева на лагерную тему в канун 50-летия Советской власти не принесет пользы идеологической работе партии. Это произведение известного писателя, как нам кажется, перечеркнет его хороший, патриотический роман «Далеко от Москвы», на котором воспитывалось послевоенное поколение молодежи. Редакции рекомендовано временно отложить опубликование романа «Вагон», в связи с чем главный редактор тов. Баруздин С. А. снял его из сентябрьского номера[20].
И снял надолго – «Вагон» в «Дружбе народов» появится только в 1988 году (№ 6–8), выйдет вскоре и книжными изданиями, но этого в горячке перестройки не заметит уже никто.
Что ж, и везенье не может быть бесконечным.
Соч.: Далеко от Москвы; Вагон. М.: Моск. рабочий, 1989; Далеко от Москвы. М.: Вече, 2013.
Лит.: Lahusen T. How Life Whrites the Book: Real Socialism and Socialist Realism in Stalin’s Russia. Ithaca and London, 1997.
А. из тех, кого называют «поэтами без биографии». Рассказывать почти что не о чем: чуваш, сын деревенского учителя, погибшего в годы Великой Отечественной войны. Рано стал писать стихи на родном языке, с 15 лет печатался в чувашской периодике и, окончив Батыревское педагогическое училище, в 1953 году по рекомендации национального классика П. Хузангая поступил в Литературный институт.
Был он пока похож на всех, и С. Бабенышева, рецензируя рукопись, поданную на конкурс, особо выделила в ней посвящения Сталину, в которых «молодой поэт сумел найти новый поворот темы, найти для передачи этого всеобщего чувства любви – новые слова»[21].
Был он – еще лучше, наверное, сказать – как tabula rasa. «В моей, – вспоминает А., – „чувашской глуши“ очень плохо было с книгами. ‹…› В столицу я приехал, зная из русских поэтов XX века только Маяковского»[22]. А тут – музеи и библиотеки, антикварные издания Ницше и будетлян, институтские занятия под руководством М. Светлова, дружеское расположение Б. Пастернака[23] и Н. Хикмета, знакомство чуть позже с Д. Бурлюком и Р. Якобсоном, приезжавшими в Москву, круг Б. Ахмадулиной, Е. Евтушенко, Р. Рождественского, других сумасшедше талантливых сверстников.
Душа пошла в рост, стихи отныне и навсегда стали иными, ни на чьи уже не похожими. Сначала написанные еще по-чувашски, а ближе к пятому курсу уже и по-русски, они либо вырастали из подстрочников, либо, оставаясь по происхождению подстрочниками, притворялись стихами.
Непохожесть ни на кого – тоже по тем временам крамола, и дипломному сборнику «Завязь» не дали дойти до защиты: мало того что разгромили на комсомольском собрании, мало того что исключили из ВЛКСМ, так в мае 1958 года отчислили еще и из института – «за написание враждебной книги стихов, подрывающей основы метода социалистического реализма». В комсомол А. уже не вернулся, а диплом, год помотавшись по Сибири и пробив в Чебоксарах книгу стихов «Именем отцов» на чувашском языке (1958), все-таки получил.
Ни кола, ни двора, ни столичной прописки, ни постоянного заработка, и слава богу, что друзья А. устроили его в Музей Маяковского, где он, никуда не высовываясь, проработал десять лет в должности заведующего изосектором (1961–1971). Переводил на чувашский «агитатора, горлана, главаря» и – исключительно для заработка – поэму «Василий Теркин», выпустил на родине несколько книг опять-таки на чувашском («Музыка на всю жизнь» – 1962; «Шаг» – 1964; «Проявления» – 1971). Но всесоюзному читателю удалось показаться всего лишь дважды – 26 сентября 1961 года в «Литературной газете» с предисловием М. Светлова была напечатана подборка стихов, переведенных Б. Ахмадулиной, а во 2-м номере «Нового мира» за 1962 год под рубрикой «Из чувашской поэзии» появились четыре стихотворения, два из которых в переводе Д. Самойлова.
На этом, собственно, и все. Было, разумеется, хождение в самиздате, но достаточно, думается, ограниченное, так как загадочные стихи А., лишенные сюжетности и социального нерва, далеко не всякому читателю оказывались по уму. Зато уже в 1962 году одно стихотворение А. вышло на польском. И дальше больше: Чехословакия, Швейцария, Франция, Англия, Венгрия, Югославия, Нидерланды, Швеция, Дания, Финляндия, Болгария, Турция, Япония…
Понятно, что переводчиков привлекал прежде всего талант А., действительно самородный. Но надо и то принять во внимание, что его верлибры с их ребусным наполнением, простым словарем и причудливой архитектоникой хороши именно для перевода, воспринимаясь западными ценителями как явление не столько чувашской и русской, сколько европейской поэзии.
Можно предположить, что и у нас чиновники, смотрящие за литературным базаром, понимали стихи А. так же: во всяком случае, вступить в Союз писателей его не приглашали, но и не мытарили особо. Лишь после того как подборки А. – на русском, естественно, языке – стали появляться в эмигрантской периодике, после того как В. Казак выпустил сборник «Стихи 1954–1971» в Мюнхене (1975), а М. Розанова собрание стихотворений «Отмеченная зима» издала в Париже под грифом «Синтаксиса» (1982), тучи над А. стали вроде бы сгущаться. Но и то злобились не столько московские, сколько чебоксарские власти: «после публикации моих стихов в журнале „Континент“ в 1975 году, – как рассказывает поэт, – я ни разу не смог поехать в Чувашию в течение десяти лет, – друзья предупреждали, что не будет для меня „жизненных гарантий“»[24].
Свой удел поэта, признанного на Западе, но в России почти никому неизвестного, А. переносил стоически. Официально принял вместо отцовской родовую фамилию Айги (1969)[25]. Жил впроголодь, конечно, но дружил с такими же изгоями, как и он сам: поэтами «лианозовской школы» и С. Красовицким, художниками Вл. Яковлевым, А. Зверевым, И. Вулохом, композиторами А. Волконским и С. Губайдулиной. Собрал из своих переводов на чувашский язык внушительные антологии «Поэты Франции» (1968), «Поэты Венгрии» (1974), «Поэты Польши» (1987), составил «Антологию чувашской поэзии», которая была издана на английском, венгерском, итальянском, французском и шведском языках. И писал себе, зная и надеясь, что его «стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед».
С началом перестройки этот черед действительно настал. И поэт, который, – по его признанию, – провел «три десятилетия вне официальной „литературной жизни“», в конце 1980-х – начале 1990-х годов ненадолго оказался публичной знаменитостью. Пошли – сначала бурно, но становясь, впрочем, все более редкими – публикации в толстых литературных журналах, появилось больше десятка – малотиражных, впрочем, – сборников в России, и домосед, казалось бы, А. объездил полмира, много раз бывал в Германии, Франции, Америке, Швеции…
Общенародная слава его, однако же, обогнула. Не могла не обогнуть, учитывая состав его стихов, которые способны понять (и уж тем более полюбить) только немногие званые и избранные. И учитывая модус вивенди, жизненную философию, о которой А. так сказал в одном из своих интервью:
Никакая «Перестройка», никакая «Гласность» не меняет давнее русло моего жизневыдерживания, – скажем, в «творческо-экзистенциальном» смысле. Мешать – может. И мой «труд» – не дать вторгнуться этим силам («Перестройке» и «Гласности») в продолжающееся подспудное движение моей творческой судьбы, – ничто внешнее не должно нарушить его внутреннюю обособленность. Вот всё[26].
Таким он и вошел в историю. Для одних как местночтимая святыня, лауреат республиканской Государственной премии (1990) и народный поэт Чувашии (1994). Для других – были и такие высказывания – как шарлатан, чьи сочинения не имеют никакого отношения к русской традиции[27]. Для третьих как безусловный гений и обновитель русского стиха, намного опередивший свой век. А для большинства как одна из самых неразгадываемо загадочных, непостижных уму фигур в русской поэзии.
На его могильном камне написано просто – АЙХИ.
Соч.: Разговор на расстоянии: Статьи, эссе, беседы, стихи. СПб.: Лимбус Пресс, 2001; Поля-двойники. М.: ОГИ, 2006; Стихотворения: Комментированное издание. М.: Радуга, 2008; Собр. соч.: В 7 т. М.: Гилея, 2009.
Лит.: Новиков Вл. Так говорил Айги: Устный дискурс поэта // Russian Literature. 2016. № 1. Vol. 79. P. 73–81; Робель Л. Айги / Пер. с франц. О. Северской. М.: Аграф, 2003; Айги: Материалы и исследования: В 2 т. М.: Вест-Консалтинг, 2006; Творчество Геннадия Айги: литературно-художественная традиция и неоавангард: Материалы междунар. научно-практич. конференции. Чебоксары, 2009; Капитонова И. Поэтический мир Геннадия Айги. Чебоксары: Гос. книжная палата Чувашской республики, 2009.
Перед тем как 7 марта 1963 года вызвать А. на расправу в Свердловском зале Кремля, Хрущев, уже успевший к тому времени разъяриться, буркнул: «А вы из-за отца мстите, что ли, нам?» В ответ же прозвучало: «Нет, он жив… Он член партии…»[28]
И действительно, родители А. выжили: отец после восемнадцати лет лагерей и ссылки, мать тоже отбыла свои восемнадцать, и в 1948 году 16-летнему сыну даже разрешили приехать к ней на Колыму. Так что школьный аттестат он получил в Магадане, а в медицинский институт поступил в Казани (1950), откуда перевелся в мединститут уже Ленинградский (1954–1956). Отдал должное и врачебной практике, правда, сравнительно недолгое – всего четыре года.
Возможно, потому что А. рано почувствовал себя писателем: дебютировал «совершенно дурацким», – по его определению, – стихотворением «Навстречу труду» в газете «Комсомолец Татарии» (24 декабря 1952 года), но в журнал «Юность» постучался уже с прозой.
Его там ждали: В. Катаеву, амбициозно мечтавшему переменить весь ландшафт советской литературы, остро не хватало только одного – авторов действительно новых и безобманно талантливых. Поэтому, по легенде, наткнувшись в одном из аксеновских рассказов на фразу «Стоячая вода канала похожа на запыленную крышку рояля», главный редактор будто бы сказал: «Он станет настоящим писателем. Замечательным. Дальше читать не буду. Мне ясно».
Рассказы «Наша Вера Ивановна» и «Асфальтовые дороги» (1959. № 7) публика, однако же, не заметила. Но через год явились «Коллеги» (1960. № 6–7)[29], и автор, что называется, проснулся знаменитым. По его повести устраивались читательские конференции и писались школьные сочинения. Ф. Кузнецов, тогда либеральный, заявил, что «первая повесть двадцатисемилетнего врача поможет многим юным занять свое место в атаке» (Литературная газета, 14 июля 1960). На «Мосфильме» полным ходом шли съемки одноименного фильма с В. Ливановым, В. Лановым и О. Анофриевым (1962) в главных ролях. А., по рекомендации Ю. Бондарева, тоже еще либерального, принимают в Союз писателей, избирают чуть позже депутатом районного совета, вводят (вместе с Е. Евтушенко) в редколлегию «Юности» (1963–1969).
«Коммунизм – это молодость мира», и ранние 1960-е в самом деле время преимущественного протекционизма по отношению к «мальчикам» – молодым и дерзким. Впрочем, желательно бы умеренно дерзким, и все было хорошо, пока А. делал вид, что отмежевывается от преданных ему стиляг, и простецки призывал их: «Вы не динозавры, ребята! Вспомните, что вы современные советские люди, поднимите головы в небо. Неужели вы не увидите там ничего, кроме неоновой вывески ресторана?» (Литературная газета, 17 сентября 1960). И совсем другое дело, когда герои «Звездного билета» (Юность. 1961. № 6–7), «Апельсинов из Марокко» (Юность. 1963. № 1), романа «Пора, мой друг, пора» (Молодая гвардия. 1963. № 4–5) если еще и не бунтуют в открытую против казенной догматики, то пытаются спастись от нее бегством.
Став, говоря нынешними словами, «иконой стиля», многими своими молодыми читателями А. понимался еще и как своего рода нравственный ориентир, а такое терпеть было уже невозможно. Так что крик Хрущева в Свердловском зале был в этом смысле последним предупреждением, хотя судьбу А. он все-таки не сломал. Время на дворе стояло гибридное, правая рука не всегда ведала, что делает левая, и уже на четвертый день после исторической встречи с вождями А. по протекции А. Аджубея благополучно улетел в Аргентину[30]. Вернувшись, он, впрочем, по настоянию друзей-«юностинцев»[31] все же отнес в «Правду»[32] статью «Ответственность» (3 апреля 1963) – не то чтобы покаянную, но переполненную упреками самому себе за «легкомыслие» и «неправильное поведение»[33].
Время, повторимся, было гибридным. Поэтому роман «Звездный билет» при советской власти отдельным изданием так и не вышел, но его экранизацию «Мой младший брат» в августе 1963 года все-таки выпустили в массовый прокат. Да и сам А… Его «Дикой» (Юность. 1964. № 12), «Победа» (Юность. 1965), другие рассказы середины 1960-х, его пьеса «Всегда в продаже», поставленная «Современником» в июне 1965-го[34], его «Затоваренная бочкотара» (Юность. 1968. № 3)[35] – наверное, лучшее из написанного А. на пограничной полосе между почти дозволенным и прямо запрещенным. И вел он себя тоже, скажем так, по-всякому: то в начале 1966-го откажется подписать заявление, протестующее против реабилитации Сталина[36], то месяцем спустя едва не попадет в кутузку за попытку организовать – по пьяной, впрочем, лавочке, – демонстрацию на Красной площади в праздничный день смерти тирана[37].
Оттепель, однако, сходила на нет, публикации задерживались, зарубежные поездки отменялись. Да и возраст взывал, надо полагать, к однозначности, поэтому, начиная с процесса А. Синявского и Ю. Даниэля, подпись А. всегда возникает под коллективными обращениями в защиту оклеветанных и осужденных, а в мае 1967 года он направляет в президиум IV съезда писателей собственное письмо с требованием прекратить «невероятное долголетнее непрекращающееся давление цензуры», которое «опустошает душу писателя, весьма серьезно ограничивает его творческие возможности»[38].
Прямым диссидентом А., однако же, не стал, и его поведение в 1970-е годы отнюдь не бодание теленка с дубом, но своего рода игра в кошки-мышки. Когда для себя, в стол пишутся вещи заведомо непроходимые («Ожог» – 1975, «Остров Крым» – 1977–1979), а на продажу идут либо шаловливо-детские повести «Мой дедушка – памятник» (1972), «Сундучок, в котором что-то стучит» (1976), либо беллетризованная биография наркома Красина «Любовь к электричеству» для серии «Пламенные революционеры» (1971, 1974), либо перевод романа Э. Доктороу «Рэгтайм» (Иностранная литература, 1978. № 9–10), либо и вовсе сочиненный в компании с О. Горчаковым и Г. Поженяном пародийно-хулиганский роман «Джин Грин – неприкасаемый» (1972) – «пухлый, – как заметил в своем блоге Е. Сидоров, – беллетристический капустник, не более того».
Значимыми исключениями в этой череде вполне невинных литературных упражнений оказались «Круглые сутки нон-стоп» (Новый мир. 1976. № 8) и «Поиски жанра» (Новый мир. 1978. № 1)[39], пропущенные в печать, когда власть еще пыталась делать вид, что терпит А., и А., в свою очередь, еще притворялся, что терпит ее.
Но всякому терпению приходит конец. А. вместе с Ф. Искандером, Вик. Ерофеевым, Е. Поповым составляет неподцензурный альманах «Метрополь» (1979), подает документы на выезд (1980)… Начинается совсем другая история, о которой многое стоило бы рассказать, но, наверное, не здесь.
«Спрос на Аксенова сегодня больше, чем на экземпляры его произведений», – заметила З. Богуславская. Поэтому что ни говори, как ни вспоминай более поздние десятилетия, но память об А. – это прежде всего и по преимуществу память все-таки об Оттепели – о завидной жизни советского плейбоя и его заоблачной в те дни славе, память о времени, про которое лучше всего сказать собственными же словами Василия Павловича: жаль, что вас не было с нами.
Соч.: Собр. соч.: В 5 т. М.: Юность, 1994; Желток яйца. М.: Эксмо, 2002; Вольтерьянцы и вольтерьянки: Роман. М.: Эксмо, 2007; Редкие земли: Роман. М.: Эксмо, 2007; Таинственная страсть: Роман о шестидесятниках. М.: Семь дней, 2009; Василий Аксенов – одинокий бегун на длинные дистанции. М., 2012; «Одно сплошное Карузо». М.: Эксмо, 2014; «Ловите голубиную почту»: Письма. М.: АСТ, 2015; Остров Личность. М.: Эксмо, 2018; Лекции по русской литературе. М.: Эксмо, 2019.
Лит.: Солоненко В. О книгах, книжниках и писателе Василии Аксенове. М.: Три квадрата, 2010; Кабаков А., Попов Е. Аксенов. М.: АСТ, 2011; Петров Д. Василий Аксенов. М.: Молодая гвардия, 2012 (Жизнь замечательных людей); Щеглов Ю. «Затоваренная бочкотара» Василия Аксенова: Комментарий. М.: Новое лит. обозрение, 2013; Есипов В. Четыре жизни Василия Аксенова. М.: Рипол классик, 2016.
Родившись в семье маломощных середняков на Волге[40], написав множество книг о сельском житье-бытье, в разряд мастеров деревенской прозы А. все-таки не попал. То же и с войною – служил, участвовал в сражении под Сталинградом и в битве на Курской дуге, был награжден боевыми орденами и свой фронтовой опыт отразил в десятках произведений, но в ряду певцов «окопной правды» не числился тоже.
Уж не загадка ли? Да нет, все очень просто. Принимая посильное, порою деятельное участие в стычках многочисленных литературных, журнальных «партий», А. неизменно брал сторону одной-единственной, той, которой кавычки не нужны. Став членом ВКП(б) еще в 1942-м, он так всегда и понимал себя – прежде всего как писателя-коммуниста, солдата партии Ленина – Сталина.
Его первые и почему-то приключенческие повести «Конец Меченого волка», «Привидения древнего замка», «Коричневые тени», написанные еще в Австрии во время службы военкором в советских оккупационных войсках, такой высокой миссии, безусловно, не соответствовали, отчего так и остались в рукописи. А вот роман «Солдаты» соответствовал полностью. Жаль лишь, что автору с его неполным средним образованием не хватало профессиональных навыков, да и элементарной грамотности не хватало тоже. Поэтому редакция «Знамени», одобрив замысел, но намучившись с многомесячной редактурой, роман все-таки отклонила, отклонил и «Новый мир», так что многострадальные «Солдаты» увидели свет только в провинциальных «Сибирских огнях» (1951).
Тем не менее роман – и здесь мы можем положиться лишь на воспоминания А. – чуть было не получил Сталинскую премию. Однако, когда лауреатский список уже сверстали, к Сталину пришла телеграмма от С. Сергеева-Ценского с просьбой присудить премию крымскому прозаику Е. Поповкину, и отзывчивый вождь народов по совету К. Симонова будто бы заменил беззащитных «Солдат» на поповкинскую «Семью Рубанюк»[41].
Такие сообщения о недополученной славе будут множиться в устных рассказах А. Нам же лучше сосредоточиться на подтвержденных фактах и сказать, что А. приняли в Союз писателей (1951), из Вены в октябре 1952 года перевели редактором в московский Воениздат, где ему удалось отличиться, «очень напористо», – по словам Л. Лазарева[42], – отстаивая интересы издательства в «паскудной тяжбе» с В. Гроссманом, от которого требовали вернуть аванс за принятый в печать, но не выпущенный роман «За правое дело». Ну а дальше… Дальше демобилизация из армии в чине подполковника[43], учеба на Высших литературных курсах (1955–1957)[44] и этапы уже собственно писательской службы: член редколлегии «Литературной газеты» по разделу русской литературы при В. Кочетове (1957–1960), первый заместитель главного редактора «Огонька» при А. Софронове (1960–1965), секретарь правления Союза писателей РСФСР при Л. Соболеве (1965–1968).
Служил всюду исправно – и высшей власти, и той, что поближе. Например, еще работая в «Литгазете» под началом В. Кочетова, откликнулся на его роман трехподвальной панегирической статьей «Братья Ершовы ведут бой» в дружественном еженедельнике «Литература и жизнь» (3 сентября 1958)[45]. «С ревизионизмом и нигилизмом, на какое-то время захватившими и некоторых литераторов», сражался, конечно, тоже, писал духоподъемные статьи под названиями типа «Взращенная партией» (Литературная газета, 9 июля 1957). Что же касается А. Софронова и Л. Соболева, то они чувствовали себя с таким замом, будто за каменной стеной, и смело могли пускаться как в долгие зарубежные путешествия, так и в еще более длительные творческие отпуска.
С таким опытом можно было А. уже и на первые позиции претендовать. Естественно поэтому, что едва освободилось место главного редактора в «Москве», как А. тотчас же на него назначили, и правил он этим журналом с 1968 по 1990 год. Борозду не портил, идеологическую дисциплину блюл свято: уволил, скажем, вскоре после своего назначения заведующую отделом поэзии Е. Ласкину за публикацию «идейно вредного» стихотворения С. Липкина «Союз И» (Москва. 1968. № 12)[46].
Журнал, при его предшественнике Е. Поповкине расхристанный, заметно присмирел. Авторами номер раз стали С. Бабаевский, П. Проскурин, другие проверенные автоматчики партии, в редакции воцарились, – вспоминает Д. Тевекелян, недолгое время работавшая с А., – «урапатриотический дух, велеречивый официальный восторг всем происходящим в стране, готовность руководства поддержать любое, самое нелепое решение власти ‹…›, косяком пошли трескучие пресные повести, тенденциозные статьи, никакая очеркистика»[47]. А сам А. опять отличился, открыв своей фамилией известное коллективное письмо «Против чего выступает Новый мир?» (Огонек, 26 июля 1969).
Не все, впрочем, было так мрачно: в подшивках «Москвы» за те годы можно найти и интересные историко-литературные публикации, и нашумевшие в свое время романы «Семнадцать мгновений весны» Ю. Семенова (1969. № 11–12), «Ягодные места» Е. Евтушенко с напутствием В. Распутина (1981. № 11), еще что-то. Поэтому и не надо бы было А. на склоне лет приписывать себе честь открытия еще и «Мастера и Маргариты», на самом-то деле опубликованной в «Москве» за два года до назначения А. на пост. Так ведь приписал же, в интервью «Российской газете» от 4 ноября 2002 года красочно рассказал и о своих отношениях с Е. С. Булгаковой, и о боях с цензурой, даже вздохнул напоследок: «Роман я прочитал в рукописи, и он потряс меня». И не надо, право слово, не надо бы в другом уже интервью утверждать, что в январе 1970 года на юбилее Исаковского Твардовский, изгоняемый из своего журнала, «оказывается, в кулуарах не только хвалил алексеевскую прозу, но и выражал сожаление, что в редактируемом им „Новом мире“ ее несправедливо критиковали»[48].
Сомнительна – последний уже пример – и многократно изложенная А. новелла о том, как в 1984 году ему «единогласно, при тайном голосовании, присудили Ленинскую премию» за роман «Драчуны», но в это время как на грех вышла посвященная роману статья М. Лобанова «Освобождение», разгневавшая Ю. Андропова, и… И безвинного А. премии лишили «уже после голосования по присуждению. Заставили отменить решение. Роман „Драчуны“ признали антисоветским, и премию Ленинскую решили передать другому. ‹…› Перечеркнули результаты и дали Мустаю Кариму»[49].
И все бы вроде ладно. Если забыть про последовательность событий, про то, что роман вышел в 1981 году (Наш современник. № 6–7, 9), токсичная статья М. Лобанова была напечатана в 1982-м (Волга. № 10), а «Драчуны», пройдя сквозь кремлевское сито, допущены к голосованию, то есть предварительно одобрены в ЦК, только через полтора года – в апреле 1984-го.
Досадные, нечего говорить, эти «ошибки памяти». Тем более что среди столпов т. наз. секретарской прозы А. – писатель как раз не из самых плохих: «Вишневый омут» (1962), «Хлеб – имя существительное» (1964), «Ивушка неплакучая» (1970–1974), те же «Драчуны» по письму вполне добротны, так что и теперь востребованы доверчивой массовой публикой, и при жизни неплохо читались. Да и к имени этому привыкли за десятилетия: депутат Верховного Совета РСФСР, непременный делегат партийных съездов, Герой Социалистического Труда (1978), орденоносец, лауреат Государственных премий РСФСР (1966) и СССР (1976).
На перестройку А. ответил военно-патриотическим романом «Мой Сталинград», а его журнал, как и все, ворохом публикаций из «запрещенной классики». Но каких? Гумилевские «Записки кавалериста», набоковская «Защита Лужина» – вещи замечательные, но лишенные социального нерва, а растянувшаяся на два года публикация из номера в номер карамзинской «Истории Государства Российского» и вовсе выглядела жестом либо отчаяния, либо полной растерянности. Так что свою отставку А. принял смиренно (1990), а доживал на покое. Ездил только в Саратов на вручение ежегодной премии, которой губернатор Д. Аяцков дал его имя. Хлопотал сначала перед Ельциным, потом перед Путиным о возвращении городу на Волге гордого имени Сталинград[50], дописывал, хотя не успел дописать, роман «Оккупанты» о том «как нас встречали в 1944–1945 годах в освобождающейся от фашизма Европе. Дороги и в Чехословакии, и в других странах цветами были уложены»[51].
И ни на йоту не поступился принципами, сказав в одном из предсмертных интервью:
Величайшая коммунистическая идея ни в чем не виновата. И кто бы ни пытался доказать обратное, всегда терпел провал. Советский Союз был величайшей державой, в мире их было всего две, вторая – Соединенные Штаты. А теперь…[52]
Соч.: Собр. соч.: В 8 т. М.: Молодая гвардия, 1987–1988; Избр. соч.: В 3 т. М.: Русское слово, 1998; Журавушка. М.: Вече, 2012; Драчуны. М.: Вече, 2014; Ивушка неплакучая. М.: Вече, 2018; Мой Сталинград. М.: Вече, 2018.
«А у меня вот судьба сложилась счастливо», – сказал А. в одном из поздних интервью. И – если откорректировать эти слова спецификой советского XX века – не ошибся. Его отец в 1937-м был, правда, как и многие, арестован, приговорен к расстрелу, но через полтора года ввиду пересмотра дела освобожден. И сам А. стал печатать в «Пионерской правде» патриотические стихи как раз в то еще время, когда отец сидел в камере смертников. И на войне его не убило – был вместе с матерью вывезен в Каменск-Уральский на строительство Уральского алюминиевого завода. Работал там в многотиражной газете «Крепость обороны», снабжал ее заметками и стихами, опять-таки патриотическими, и даже получил первую государственную награду – медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».
А вернувшись в Москву, учился почему-то на индийском отделении Московского института востоковедения – без большого, однако, усердия[53], зато стихи писал по-прежнему и в столичной литературной жизни понемногу осваивался. И снова везенье – в 1947 году А. был приглашен на Первое всесоюзное совещание молодых писателей, где С. Маршак, Л. Кассиль, К. Паустовский его стихи не одобрили и посоветовали переключиться на прозу.
А. послушался, и его пионерские (пока еще пионерские) повести, подписанные уже не паспортной фамилией, а сценическим псевдонимом матери, стали публиковаться в детских журналах, в 1950 году вышла первая книга («Тридцать один день»), в 1952-м вторая («Отряд шагает в ногу»), в 1954-м третья («В одном пионерском лагере»). Жизнь, словом, наладилась, и только Л. Чуковская знаменитой статьей «О чувстве жизненной правды» ударила по молодому автору, обвинив его в сладенькой фальши и найдя, что проза А. не проза на самом деле, а
нечто вроде сборника примеров: вот пример на правильно понятое и на неправильно понятое товарищество; на правильное и на неправильное сочетание уроков с общественными делами; на чуткое и нечуткое отношение к больному товарищу (Литературная газета, 24 декабря 1953).
За начинающего собрата, впрочем, заступились старшие товарищи С. Михалков, Н. Томан, Ю. Яковлев (Литературная газета, 29 мая 1954), и больше никто и никогда его произведения критике уже не подвергал. Да, собственно говоря, и не за что было – А. всю жизнь работал ровно, без спадов и провалов, а его повести, утратив противный пионерский задор, из разряда детских сдвинулись в область – как говорили тогда – литературы для подростков и юношества, насытились в полном согласии с оттепельными стандартами острой моральной проблематикой, провоцирующей и читательские отклики, и диспуты на школьных собраниях, на школьных педсоветах… И мастерство, или, выразимся скромнее, мастеровитость, пришли тоже, так что из сорока трех повестей, написанных А., в одной лишь «Юности» была напечатана двадцать одна, а сам он с возникновения этого журнала стал бессменным членом его редколлегии.
Словом, и популярность, и авторитет А. росли как на дрожжах, а после того как он в 1958 году вступил в партию, пошла и карьера. Писательская молва связывала эту карьеру с благоволением С. Михалкова, при котором А., – процитируем Г. Красухина, – будто бы был «как шестерка при пахане, – и денщиком, и заботливой нянькой, и весьма толковым делопроизводителем, недаром держался за Сергея Владимировича обеими руками. Вся его сытая номенклатурная секретарская жизнь держалась на этой связи». Сказано, может быть, слишком сильно, хотя, однако же, небезосновательно. Во всяком случае, едва став в 1965 году первым секретарем Московской писательской организации, С. Михалков тут же и А. позвал к себе руководить секцией детских и юношеских писателей, а возглавив в 1970 году Союз писателей РСФСР, и А. на 19 лет произвел в штатные секретари, поручив ему контроль за всем, что пишется для детей и молодежи.
Репутация у этого «малого», – как тогда говорили, – писательского Союза уже тогда была скверной, националистической и едва не антисемитской, и стоит внимания, что А., подробно рассказывая о своей жизни в автобиографическом романе «Перелистывая годы», почти ни словом не обмолвился о том, как справлялся он с ролью «умного еврея при губернаторе».
Но ведь справлялся же. Лишь заметив как-то, что «меня лично антисемитизм ни разу не касался»[54], и навсегда выбрав осмотрительность как норму поведения, ни разу и ни в чем не засветившись как благовидными, так и неблаговидными гражданскими поступками[55]. Возможно, прав Л. Лазарев, и «сверхблагополучный» А., «несмотря на все свои успехи, ‹…› жил в вечном страхе, он всегда был ниже травы и тише воды, улыбка у него была заискивающей, ходил он словно бы на цыпочках»[56].
А возможно, так казалось лишь со стороны, ибо миром детской литературы, детских изданий и издательств А. правил вполне уверенно: без его санкции ни планы выпуска не верстались, ни решения о переводах на иностранные языки не принимались, ни поощрения не раздавались, и даже статьи критиков о своем творчестве он в подведомственных ему изданиях правил, как заблагорассудится. Удивительно ли, что кто-то из коллег по «детскому цеху» признателен ему, что называется, по гроб жизни, а кто-то – ну, например, Э. Успенский – именно его и С. Михалкова называл «самыми главными негодяями в Союзе писателей», ибо они конкуренции не терпели и будто бы «всё выжигали вокруг себя!»[57]
Растянувшееся на десятилетия положение первого или пусть хотя бы даже только второго детского писателя в Стране Советов дало А. многое. И статусные (обычно вице-президентские) должности в бесчисленных общественных организациях и советах: от Советского комитета защиты мира до Ассоциации деятелей литературы и искусства для детей… И высокие награды: от орденов Ленина, Трудового Красного Знамени до премий – Ленинского комсомола (1970), Государственных РСФСР (1974) и СССР (1978), иных бесчисленно многих…
Так бы и жить. Но на рубеже 1980–1990-х годов все союзы писателей и вся вертикаль литературной власти рухнули, переиздания на какое-то время (и казалось, что навсегда) приостановились, антисемиты, благодаря декретированной свободе слова и собраний, распоясались донельзя. И тут, – процитируем еще раз Г. Красухина, – А. «нашел выход из патовой ситуации», в 1993 году перебравшись, никого о том не оповещая, в Израиль: сначала вроде бы только на месяц, по личному, – как он сам рассказывал, – приглашению И. Рабина, а потом осел и на годы, пока в 2011-м не переселился поближе к дочери в Люксембург.
«Русским Марк Твеном» его, правда, уже не называли, да и писал он уже не столько для подростков, сколько для взрослых читателей. И трудно сказать, имела ли его трагическая и анти-антисемитская «Сага о Певзнерах» заметный успех в Израиле. В России, кажется, все-таки нет, зато, после издательского обморока в первой половине 1990-х, переиздания его давних и уж точно полюбившихся читателям повестей хлынули потоком.
Их читают, о них спорят – не в критике уже, правда, и не на собраниях, а в социальных сетях. И может ли быть лучшей память о писателе, прах которого, как и было предусмотрено завещанием, тихо, без публичной огласки захоронен на московском Кунцевском кладбище, рядом с могилами его родителей?
Соч.: Собр. соч.: В 5 т. М.: Терра – Книжный клуб, 1998; Собр. соч.: В 9 т. М.: Центрполиграф, 2001; Перелистывая годы. М.: Центрполиграф, 2001; Сага о Певзнерах. М.: Corpus, 2012.
Начало пути ослепительное: сорвавшись в 16-летнем возрасте из Одессы в Москву, А. почти сразу же плотно входит в литературную жизнь столицы – в 1933 году печатает в «Огоньке» свои первые стихи, в 1934–1937-м учится в Литературном (сначала еще Вечернем рабочем) институте, в 1938-м выпускает дебютную книгу «Год рождения» и вступает в Союз писателей, становится секретарем его комсомольской организации, а в январе 1939-го – в одном ряду с модными тогда К. Симоновым и Е. Долматовским – получает орден «Знак Почета».
Вот и пигалица вроде бы, отнюдь не красотка, так что А. Ахматова называла ее «алигерицей», а И. Эренбург сравнивал с «маленькой птичкой», однако же звезда. И любовная биография этой репутации под стать: нашумевшая связь с Я. Смеляковым, короткие романы с А. Фатьяновым, Н. Тихоновым, А. Тарковским, брак с начинающим композитором К. Макаровым-Ракитиным и, уже после его гибели на фронте, страстный союз с А. Фадеевым, тоже, впрочем, недолгий, но ставший, – как скажет позднее А., – «главным событием»[58] ее личной жизни.
А главными событиями литературной биографии стали поэмы – «Зоя», уже менее через полгода после первой публикации (Знамя. 1942. № 11) отмеченная Сталинской премией 2-й степени (март 1943), и «Твоя победа», напечатанная в 9-м номере «Знамени» за 1945 год под одной обложкой с очередными главами фадеевской «Молодой гвардии».
Патетическую «Зою» встретили рукоплесканиями, не смолкавшими до самого конца советской истории. А к «Твоей победе» отнеслись настороженно. И потому что А. «кощунственно», как показалось друзьям, в одном образе объединила мужа, погибшего в первые месяцы войны, со своим недавним любовником А. Фадеевым. И потому что смысловым центром поэмы неожиданно стала главка «Мы – евреи», где «во имя чести племени, гонимого в веках», были прославлены «потомки Маккавеев» – еврейские «мальчики, пропавшие без вести, мальчики, убитые в боях».
За это А. в наступившие вскоре годы истребления безродных космополитов могли бы, конечно, четвертовать. Но обошлось – тем, что поэму с тех пор если изредка и перепечатывали, то без опасных строк, да Н. Грибачев прикрикнул: мол, «поэт, забыв о народе, о Родине, обо всем, что свято для советского человека, копается в своей мелкой душонке!»[59]
Так что и в Союзе писателей, и в партии, куда она вступила в 1942 году, А. осталась и печататься продолжила, представая в глазах современников, – сошлемся на мнение Л. Чуковской, – как «стареющая девочка, старенькая пионерка»[60], с неизжитым задором бросающаяся на поддержку всего, что казалось ей соответствующим курсу партии на восстановление ленинских норм жизни. Во всяком случае, приняла деятельное участие в редколлегии кооперативного сборника «Литературная Москва», а когда Хрущев во время исторического обеда с писателями 19 мая 1957 года напустился на его создателей, единственная попыталась ему возразить, и это, – говорит И. Эренбург, – был «голос маленькой пичуги среди урагана».
Хрущев, по рассказам очевидцев еще и хвативший на этом банкете лишку[61], пришел в неистовство: «Отрыжка капиталистического Запада!.. Не верю таким коммунистам! Вот беспартийному Соболеву верю!.. Пакостите за спиной! О буржуазной демократии мечтаете!..»
И не сразу, совсем не сразу, под напором череды уже писательских собраний, где все безжалостнее разбиралось ее дело, А. все-таки сломалась:
Я как коммунист, принимающий каждый партийный документ как нечто целиком и беспредельно мое личное, непреложное, могу сейчас без всяких обиняков и оговорок, без всякой ложной боязни уронить чувство собственного достоинства, прямо и твердо сказать товарищам, что все правильно, я действительно совершила те ошибки, о которых говорит тов. Хрущев. Я их совершила, я в них упорствовала, но я их поняла и признала продуманно и сознательно, и вы об этом знаете[62].
Так сказано было ею на партийном собрании 1 октября 1957 года, и больше, изуродованная, – как говорит Е. Шварц, – «одиночеством, свирепыми погромами в Союзе писателей»[63], А. уже никогда не вольничала. Писала благонравные лирические стихи и статьи о поэзии, много переводила едва ли не со всех, какие бывают, языков, получала ордена к знаменательным датам, выпустила уже в 1980 году книгу мемуаров «Тропинка во ржи» – вполне содержательную, однако столь оглядчивую и оскопленную, что злые остроумцы тут же назвали ее «тропинкой во лжи»…
Никаких недостойных поступков за А., впрочем, не числится. Но отважных не числится тоже, и в дневниках современников зафиксировано, как последовательно А. отказывалась поставить свою подпись под письмами и протеста против реставрации сталинизма[64], и в защиту А. Синявского и Ю. Даниэля[65], и в поддержку солженицынского обращения к IV съезду писателей.
Еще одна, – вспомним формулу А. Белинкова, – сдача и гибель советского интеллигента? При желании можно и так, конечно, сказать. По крайней мере, бескомпромиссная Л. Чуковская эту стратегию непротивления злу расценила именно как постыдную капитуляцию, и ее открытое письмо А., ставшее памфлетом «Не казнь, но мысль. Но слово» (1967), разделило фрондирующих интеллигентов на сознательных борцов с режимом и соглашателей, пусть даже вынужденных и не сделавших в своей жизни ничего предосудительного[66].
Однако ведь и жизнь состоит не только из подвигов. Поэтому, – вернемся к сказанным тоже по другому поводу словам Е. Шварца о судьбе А., – «что у нее творится в душе, какие страсти ее терзают, какая тоска – не узнает никто и никогда. ‹…› И стихи ничего не говорят и не скажут»[67].
Что же до личной жизни поэта, то она омрачена несчастьями: в 1956 году застрелился А. Фадеев, в 1974-м от рака крови умерла ее старшая дочь Татьяна, в 1991-м покончила с собою младшая дочь Маша, в 1990-м ушел из жизни И. Черноуцан, ее муж в последнее десятилетие. И погибла сама А. трагически нелепо: по неосторожности упала в глубокую канаву рядом со своей дачей в подмосковном Мичуринце и не смогла оттуда выбраться.
Е. Евтушенко вспоминал, что Хрущев, будучи уже в отставке, просил его «передать извинения всем писателям, с которыми он был груб, и первой из них – Алигер, с запоздалой прямотой назвав свое поведение „вульгарным и бестактным“»[68].
Извинение действительно опоздало – на жизнь, которая прошла так, как прошла. «Мне рассказали, – записал в дневник критик И. Дедков, – что незадолго до смерти Маргарита Алигер говорила – „я чувствую, что меня нет и будто я не жила“. О чем это она пыталась сказать? О жизни, которая уходила и теперь казалась призрачной? Об ощущениях старости? Я думаю, она пыталась сказать о новом насилии над – не только ее – общей жизнью. Над жизнью ее поколения. И других поколений»[69].
Соч.: Тропинка во ржи: О поэзии и поэтах. М.: Сов. писатель, 1980; Собр. соч.: В 3 т. М.: Худож. лит., 1984.
Лит.: Огрызко В. Несчетный счет минувших дней // Литературная Россия. 2015. 23 февраля.
Больше всего на свете А. мечтала, кажется, прожить жизнь обычной женщины. И это вроде бы получалось. Во всяком случае, она закончила обычную среднюю школу (1943), исторический факультет Московского университета (1949), тогда же вступила в партию и после аспирантуры в Академии общественных наук защитила кандидатскую диссертацию на вполне по тем временам тривиальную тему «Развитие передовых традиций русского реализма в советском романе» (1954)[70]. Что потом? Вела в МГУ семинар со столь же выразительным названием – «Роль народа в послевоенном романе», а перейдя в 1956 году на работу в Институт мировой литературы, занялась (вместе с А. Синявским) составлением хроники 1920–1930-х годов для трехтомной «Истории советской литературы».
В сентябре 1957 года она даже сменила себе паспортную фамилию – с громозвучной Сталиной на материнскую и менее заметную А.
Словом, чтобы все было, как у всех, и, наверное, можно было бы согласиться с А., однажды сказавшей: «Моя жизнь, по существу, совсем не является какой-то эксцентрической выходкой»[71]. Но все вокруг нее ни на минуту не забывали, что Светлана родилась все-таки в Кремле и что ее отцом был не кто-нибудь, а отец народов. И все знали о ее сумасбродной любвеобильности[72], нередко заканчивавшейся драматически. В четырнадцать лет она, пока только платонически, влюбилась в Серго – сына Л. Берия, а в шестнадцать, еще школьницей, завела бурный роман с 38-летним сценаристом (и, как на грех, евреем)[73], лауреатом Сталинской премии А. Каплером: «нас, – как вспоминает А., – потянуло друг к другу неудержимо»[74]. 14 декабря 1942 года фронтовой корреспондент Каплер даже напечатал в «Правде» тайное признание в любви к Светлане, прозрачно зашифровав его в рассказе «Письма лейтенанта Л. из Сталинграда».
Решением секретариата ЦК эта публикация была осуждена, автора рассказа взяли в ночь на 3 марта 1943-го, а наутро Сталин пришел к дочери, собиравшейся в школу, со словами: «Твой Каплер – английский шпион, он арестован!»[75]
Освободили Каплера только 11 июля 1953 года – к тому времени, когда безутешная А. успела уже дважды побывать замужем. Сначала (1944–1948) за А. Морозовым, студентом МГИМО и тоже, кстати сказать, евреем, на что Сталин отреагировал фразой: «Сионисты подбросили и тебе твоего первого муженька»[76]. Затем (1949–1952) – «без особой любви, без особой привязанности, а так, по здравому размышлению…»[77] – за Ю. Ждановым, сыном партийного сановника и кандидатом в сановники. А дальше… Дальше браки, романы, сердечные увлечения пошли чередою, и, судя по всему, отнюдь не филология и литература, а именно они составляли главное содержание ее жизни. А., в частности, попыталась отбить А. Синявского у его жены М. Розановой, познакомилась с Д. Самойловым, и Б. Грибанов вспоминает, как в одно прекрасное утро он в телефонной трубке услышал «хихикающий голос Дезика: – Боря, мы ЕГО трахнули! (Дезик употребил другое слово, более емкое и более принятое в народе). – А я-то тут причем? – возмутился я. – Нет, нет, не спорь, я это сделал от имени нас обоих!»[78]
Связь с Синявским оказалась скоротечной, случайная вроде бы близость с Самойловым перешла в изматывающе долгий роман, но и он закончился ничем[79]. Как ни к чему не привели и попытки А. вести напряженный интеллектуальный диалог по переписке с И. Эренбургом (1957), с В. Солоухиным (1960) – в ней и тут увидели не столько собеседницу, сколько дочь Сталина. Так что «Светлана, по существу, личность трагическая, обреченная всю жизнь нести крест своего происхождения»[80], принимает решение прилюдно исповедоваться: в мае 1962 года проходит обряд крещения в православной церкви, а летом следующего пишет книгу «Двадцать писем к другу», адресуя ее университетскому профессору физики Ф. Волькенштейну, но настаивая, «чтобы каждый, кто будет читать эти письма, считал, что они адресованы к нему»[81].
Слухи о том, что «Св. Сталина написала воспоминания об отце», ползут по Москве, однако, – 16 мая 1965 года помечает в дневнике А. Гладков, – «эту рукопись пока читали немногие и достать ее трудно»[82]. Сама же А. продолжает служить в ИМЛИ, ведет себя более чем законопослушно, и даже известно, что, – процитируем фразу из решения Политбюро ЦК, – зимой 1966 года «на одном из партийных собраний в Институте мировой литературы им. Горького она выступала с резкой критикой Синявского и Даниэля, опубликовавших за границей свои клеветнические книжки»[83].
Неясно поэтому, как сложилась бы ее жизнь дальше, но 19 декабря 1966 года А. вылетает в Индию, чтобы над водами Ганга развеять прах своего скончавшегося в Москве гражданского мужа Браджеша Сингха, а 8 марта 1967 года является в американское посольство в Дели с просьбой о политическом убежище.
Власть попыталась оперативно купировать скандал, уже 13 марта опубликовав заявление ТАСС, где вполне миролюбиво сказано: «Как долго пробудет С. Аллилуева за рубежом – это ее личное дело»[84]. Однако «Двадцать писем к другу» начинают полностью читать по «Свободе», фрагменты книги появляются едва ли не во всех мировых СМИ, ускоренно готовятся отдельные издания как по-русски, так и в переводах… Скандал, словом, разрастается, так что 3 августа Политбюро принимает решение разослать по компартиям особое информационное письмо, отметив в нем и то, что «Аллилуева является слепым орудием в руках пропагандистского аппарата США», и то, что ее
проявившаяся в раннем возрасте психическая неуравновешенность вместе с эгоизмом – стремлением осуществить свои желания любыми средствами – привели позднее к явно патологическим наклонностям, прежде всего сексуального порядка[85].
Уже подготовленный план разослать это письмо еще и по партийным организациям в стране реализован не был, так что советскому населению оставалось удовлетворяться либо слухами, либо перепечатками из тамиздата. Что же касается Запада, то его интерес к кремлевской принцессе очень быстро остыл, и новые книги А. – «Только один год» (1969), «Далекая музыка» (1984), «Книга для внучек» (1991) – прежнего успеха уже не имели.
А. мечется по миру, выходит замуж за английского архитектора У. Питерса, но вскоре и с ним расстается, сохранив за собой, впрочем, имя Ланы Питерс, непоправимо портит отношения со всеми своими четырьмя детьми от разных браков и, разочарованная в так называемом «свободном мире», на неполные два года (1984–1986) даже возвращается в СССР, чтобы, разочаровавшись еще и в нем, вновь уехать в США – уже навсегда.
Умерла она в доме престарелых городка Ричланд, что в штате Висконсин, была кремирована, а где захоронена неизвестно. Ушла, значит, забытой всеми? Да нет, и в желтой прессе о ней пишут по-прежнему, и сериалы о ней снимают. Книги А., впрочем, читают тоже, так как, – сошлемся на мнение А. Твардовского, – в них, может быть, «содержание малое, детское, но в этом же и какой-то невероятный, немыслимый ужас этого кремлевского детства и взаимоотношений с отцом»[86].
Соч.: Двадцать писем к другу. Нью-Йорк, 1968, 1981; То же. М.: Известия, 1990; Книга для внучек: Путешествие на Родину. Нью-Йорк, 1991; То же. М., 1992; Дочь Сталина. Последнее интервью. М.: Алгоритм, 2013; Один год дочери Сталина. М.: Алгоритм, 2014; Далекая музыка дочери Сталина. М.: Алгоритм, 2014; «И не надо встречаться, Дезя» <Письма С. Аллилуевой Д. Самойлову> // Новая газета. 2019. 1 ноября; 20 писем к другу. Последнее интервью дочери Сталина. М.: Родина, 2021.
Лит.: Гругман Р. Светлана Аллилуева. Пять жизней. Ростов-н/Д.: Феникс, 2012.
Сын известного историка, А. в 1960 году, естественно, тоже поступил на исторический факультет МГУ, где уже в следующем году ему, – как он вспоминает, – в КГБ «любезно предложили писать общие отчеты о настроении интеллигенции». А. «так же любезно отказался, на чем дело и кончилось»[87].
Эту несговорчивость стоит запомнить. Потому что, подав в 1963-м студенческую курсовую работу, где дерзко разоблачались общепринятые тогда теории о призвании варягов на Русь, А. и тут, – еще одна цитата, – «предпочел быть исключенным из университета и расстаться с надеждой стать историком, но не исправлять ничего в работе, которую я сам считал правильной».
Пошли годы самообразования – он много читал, начал и сам писать, запуская в вольное хождение собственные стихи, абсурдистские пьесы и очерки, стал своим в кругу писателей и художников-нонконформистов, а главное – свободно, и даже бравируя этим, общался с иностранными дипломатами и журналистами. Что, разумеется, взято было на заметку – его опять пробуют вербовать[88], насылают дружинников, вызывают в милицию и на Лубянку, угрожают…
В 1965 году эти угрозы были приведены в действие: 14 мая А. арестовывают, после месяца пребывания в тюрьме осуждают по знаменитому указу о тунеядстве на 2,5 года ссылки и в июне этапируют в село Гурьевка Кривошеевского района Томской области. Пробыл он там, правда, благодаря хлопотам друзей и хорошему адвокату, всего год с небольшим, но ума холодных наблюдений и сердца горестных замет хватило на книгу «Нежеланное путешествие в Сибирь», заведомо неприемлемую для советской цензуры.
Внештатная работа для АПН, куда, – по словам В. Войновича, – «его направили кагэбэшные кураторы, в расчете на исправление»[89], скоро становится невозможной. А. работает почтальоном, а его несговорчивость, о чем уже шла у нас речь, умножается непримиримостью: как по отношению к власти, любое сотрудничество с которой он для себя исключает, так и по отношению к тем, кто, втайне власть порицая, не вступает с нею в открытую борьбу. «Иногда мне кажется, что советская „творческая интеллигенция“, то есть люди, привыкшие думать одно, говорить другое, а делать третье, в целом явление еще более неприятное, чем режим, который ее породил», – сказано в Открытом письме оставшемуся на Западе А. Кузнецову (Дейли телеграф, 24 ноября 1969).
Его место отныне – в диссидентской среде, в которой он, при подчеркнутом сохранении собственной независимости[90], широко использует свои контакты с иностранцами, добровольно взяв на себя обязанности «офицера связи»: становится одним из тех, кто передает за границу «Меморандум» А. Сахарова и иные материалы правозащитников, участвует в подготовке «Хроники текущих событий» и ее распространении, составляет, вместе с П. Литвиновым, сборник о «процессе четырех» (А. Гинзбурга, Ю. Галанскова, В. Лашковой, А. Добровольского). А главное – 4 июля 1969 года отсылает в Голландию собственный трактат «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?», который после издания в декабре Фондом имени Герцена заставляет говорить о себе мир.
И власть свирепеет: арестованного 21 мая 1970 года А. по этапу направляют в Свердловск, где 12 декабря приговаривают к трем годам исправительно-трудовых работ[91]. А дальше… Дальше растянувшаяся еще на четыре с половиной года каторжная одиссея: пересыльные тюрьмы и следственные изоляторы, лагерь на Колыме, обвинение в распространении сведений, порочащих советский строй, в местах лишения свободы, новый, уже в августе 1973 года, приговор к новому трехлетнему сроку, голодовка, которую А., подвергаясь пыточному принудительному кормлению, держал 117 дней, так что вынудил-таки заменить лагерь на ссылку – в той же, впрочем, Магаданской области…
Рассказывая об этом опыте в изданной уже посмертно книге «Записки диссидента», А. вспоминает и о «великодушных» предложениях покинуть СССР по израильской визе. Они повторились и после его возвращения из ссылки в мае 1975 года.
– Долго вы еще будете нас за нос водить?! – сказал мне знакомый еще по Магадану майор КГБ Пустяков. – Мы вам даем месяц на размышление: или делаете заявление с отказом от книг – мы его с вашей статьей опубликуем в „Труде“, или подавайте заявление в Израиль – через две недели мы вас выпустим, или… – тут он, разведя руками, посмотрел на меня: третий вариант был ясен и без слов[92].
Эмигрировать А. тем не менее не хотел, и еще год, занятый активной правозащитной деятельностью, прошел, пока он все-таки подал заявление на выезд, ибо, – как сказано в «Записках диссидента», –
кто сопротивляется этой системе в СССР, тот продолжает борьбу с ней и за границей, недобровольный выезд предпочтительнее, чем долгие годы тюрьмы. Кто же вообще хочет разорвать с этой страной, имеет полное право[93].
Четыре года, прожитых на Западе, наполнены у А. неустанной работой: он читает лекции по всему миру, отдельными книгами издает в Амстердаме, а затем в Лондоне свои пьесы, статьи и открытые письма, собирает воедино давние разыскания о роли норманнов в создании древнерусского государства, пишет по новым материалам книгу о Григории Распутине… А эмигрантской среды, верный своим правилам неуступчивости и независимости, чуждается, публично конфликтуя, например, с такой влиятельной в зарубежье фигурой, как редактор «Континента» В. Максимов. Так что и на Сахаровские чтения, которые должны были пройти в Мадриде в ноябре 1980 года, А. не пригласили, да к тому же и испанской визы у него не было. И тогда, – рассказывает В. Белоцерковский, – А. «решил попытаться пересечь границу по какой-нибудь проселочной дороге, на которой нет пограничного поста, и в Мадриде на Слушаниях добиться слова, а в случае неудачи провести свою пресс-конференцию»[94].
И все вроде бы получилось, но, – рассказывает уже Л. Алексеева, –
под Гренадой[95] на узком шоссе <они не заметили> встречного грузовика – может быть, они немножко его задели, ну не так, чтобы была авария… Но у него борт был обшит такими тонкими железными полосками. Видно, эта полоска немножко отставала, и когда ее задели, то она оторвалась и пробила стекло и попала ему в сонную артерию. Если бы она немножечко иначе… И никто в машине не пострадал, машина не пострадала. А он вот так вот на руль склонился и все. ‹…› Говорили, что КГБ подстроило – этого не может быть, такие вещи нельзя подстроить. Это действительно авария, причем даже не из-за его плохого вождения, а просто такой вот страшный случай[96].
Останки А., погибшего в возрасте всего 42 лет и реабилитированного только в 1991 году, покоятся на русском кладбище Сент-Женевьев де Буа под Парижем.
Соч.: Записки диссидента. М.: Слово/Slovo, 1991; Распутин. М.: Ex Libris, 1992; Норманны и Киевская Русь. М.: Новое лит. обозрение, 2018.
Лит.: Дойков Ю. Андрей Альмарик: Документальная биография (1938–1980). Архангельск, 2019.
Второй сын знаменитого Леонида Андреева и заочный крестник еще более знаменитого Максима Горького[97] был явно рожден для сверхъестественно больших замыслов. Еще ребенком он сочинил огромную эпопею, действие которой разворачивалось в межпланетном пространстве, а поступив после гимназии на учебу в Высший литературно-художественный институт имени Брюсова (1924)[98], взялся за роман «Грешники».
Одно за другим шли и мистические прозрения, когда перед юным А., – как он вспоминал позднее, – бытие открывало вдруг
такой бушующий, ослепляющий, непостижимый мир, охватывающий историческую действительность России в странном единстве с чем-то несоразмерно бóльшим над ней, что много лет я внутренне питался образами и идеями, постепенно наплывавшими оттуда в круг сознания[99].
Надо ли говорить, насколько оскорбительно тусклой в сравнении с этими видениями выглядела послереволюционная проза жизни, где поэту-визионеру приходилось сводить концы с концами сначала на гонорары, которые поступали от все более редких изданий книг его отца, потом на скудную, естественно, зарплату сотрудника заводской многотиражки «Мотор» (1932)[100] или еще более скудные заработки художника-шрифтовика.
Разрыв между «бездною горнего мира и бездною слоев демонических» становится все более удручающим, мечты об «Индии духа», «Святом Граале» и «Небесной России» все настойчивее – и А. о своем духовном опыте безостановочно пишет стихи, поэмы, трактаты, начатки романов, каждое из собственных сочинений понимая как «прорыв космического сознания», а в 1937 году приступает к работе над романом «Странники ночи», задуманным и как «эпопея духа», и как портрет интеллигенции в самые неласковые для нее годы.
За А., надо думать, послеживают, но не трогают: его произведения, если и попадают под всевидящее око, то кажутся до смешного безумными, а образ поведения, вроде привычки всегда и везде, даже по снегу ходить босиком[101], безвредным. И в армию в октябре 1942 года его тоже взяли на общих основаниях как нестроевого, так что, приняв участие в прорыве ленинградской блокады, А. служил и писарем, и в погребальной команде, и санитаром в госпитале, пока уже в 1945-м не был снят с воинского учета как инвалид 2-й группы.
Что дальше? 4 ноября 1945 года женитьба на Алле Ивашевой-Мусатовой, которой суждено будет стать не только спутницей А., но даже его апостолом. И – тот самый роман «Странники ночи», конечно, который, – по свидетельству А. Андреевой, – он «начал писать заново буквально с первых строк…»[102] и который, обогатившись опытом войны и послевоенной действительности, в самом деле стал теперь уже антисоветским.
Поэтому 23 апреля 1947 года за А. пришли. 27 апреля пришли за женой, как придут потом за всеми их родственниками, всеми друзьями, кто не только читал роман, но хотя бы просто слышал о его существовании. И потянулись полтора года следствия – спасибо, что долгого, так как 26 мая власть в приступе милосердия временно отменила смертную казнь[103], и 30 октября 1948 года Особое совещание при МГБ СССР вместо расстрела приговорило А. к 25 годам тюрьмы, а его «подельников» к заключению на срок от 10 до 25 лет в исправительно-трудовых лагерях. Что же касается романа, то он, как и все конфискованные у А. рукописи, был сожжен.
Десять без малого лет во Владимирском централе с разрешением писать и получать не более двух писем в год – срок достаточный для того, чтобы окончательно сойти с ума, но А. заполняет подневольный досуг трудами духа – вчитывается в книги из прекрасной тюремной библиотеки, обсуждает судьбы России с сидящим там же монархистом В. Шульгиным, изучает хинди по переданному ему хинди-русскому словарю, сочиняет вместе с сокамерниками (историком Л. Раковым и физиологом – будущим академиком В. Париным) пародийный сборник биографий вымышленных лиц «Новейший Плутарх». А главное – к нему снова приходят откровения, «поначалу, – как говорит его биограф Б. Романов, – зыбкими снами-грезами, потом все более наполненными снобдениями»[104].
Их, будто под диктовку свыше, нужно только записывать. И, – свидетельствует В. Парин, –
невзирая ни на какие внешние помехи, он каждый день своим четким почерком покрывал волшебными словами добываемые с трудом листки бумаги. Сколько раз эти листки отбирали во время очередных «шмонов» ‹…›, столько раз ДЛ снова восстанавливал всё по памяти[105].
Массив написанного нарастает горными отрогами: разрозненные стихи и поэмы, трагедийная «Железная мистерия», поэтические циклы, – А. называл их ансамблями, – «Русские октавы» и «Русские боги» и, как вершина всего, эпическая книга «Роза Мира», единственная, наверное, в XX веке попытка объять все сущее собственной космогонией и собственной историософией.
С середины 1953-го сидельцев начинают, однако же, сначала понемножку, а вскоре потоком выпускать из лагерей и тюрем. И лишь у А. участь не меняется. С ходатайством о его скорейшем освобождении к властям обращаются В. Шкловский, К. Чуковский, П. Антокольский, К. Федин, И. Новиков, Т. Хренников, наконец 90-летняя А. Яблочкина. Да и сам А. пишет заявления о реабилитации Г. Маленкову, Н. Булганину, в Главную военную прокуратуру, но вы только посмотрите, что пишет! Что, не убедившись еще в «существовании в нашей стране подлинных гарантированных демократических свобод, я и сейчас не могу встать на позицию полного и безоговорочного принятия советского строя»[106]. И что «пока в Советском Союзе не будет свободы совести, свободы слова и свободы печати, прошу не считать меня полностью советским человеком»[107].
Вот его в «страдалище» (неологизм самого А.) и держат, лишь 23 августа 1956 года сокращают срок до 10 лет и выпускают 23 апреля 1957 года по справке о полном отбытии наказания, а справку о реабилитации выдают только 11 июля того же года.
Жизни – и жизни мучительной, бесправной и бездомной, обремененной тяжкими болезнями – остается совсем немного. Он пытается для заработка переводить какую-то случайную японскую книжку, пытается предложить издателям максимально обескровленный сборник своих пейзажных стихотворений – все впустую. Так что ни одной своей строки А. так и не увидит напечатанной. Зато новые стихи и поэмы пишутся едва ли не до последнего часа. И зато стараниями жены все сохраненные рукописи приведены в порядок и перебелены – вплоть до «Розы Мира», а это, – напоминает его брат Вадим, –
пятьсот страниц убористого машинописного текста, который читать увлекательно и трудно: представьте себе средневекового гностика, пишущего визионерскую книгу на русском языке в XX веке и, вдобавок, во Владимирской тюрьме!
«В другие времена, – продолжим цитату, – Даниил мог бы стать во главе какой-нибудь религиозной секты»[108]. Но времена не другие, а те, которые даны, и прожил их А. то ли, – как думают одни, – пророком, то ли, – как думают другие, – безумцем.
Поэтому и закончить лучше всего коротким эпизодом из воспоминаний А. Андреевой:
Однажды Даниил перечитывал «Розу мира», а я что-то делала по хозяйству, выходила на кухню, потом вошла. Даниил закрыл папку, отложил ее и сказал:
– Нет, не сумасшедший.
Я спросила:
– Что? Что?
– Не сумасшедший написал.
Я обомлела, говорю:
– Ну что ты!
А он отвечает:
– Знаешь, я сейчас читал вот с такой точки зрения: как можно к этому отнестись, кто написал книгу: сумасшедший или нет. Нет, не сумасшедший[109].
Соч.: Роза Мира: Метафилософия истории. М.: Прометей, 1990; То же. М.: Профиздат, 2006; То же. СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2013; То же. М.: АСТ, 2018; Собр. соч.: В 4 т. М.: Русский путь, 2006; Стихотворения и поэмы. М.: Эксмо, 2011.
Лит.: Андреева А. Плаванье к Небесной России. М.: Аграф, 2004; Даниил Андреев: pro et contra: Личность и творчество Д. Л. Андреева в оценке публицистов и исследователей. СПб.: Изд-во РХГА, 2010; Романов Б. Вестник, или Жизнь Даниила Андреева. М.: Дизайн, 2011; Штеренберг М. Христианство Розы Мира. М.: Волшебный фонарь, 2015.
Дочь врагов народа, выпускница Московского педагогического института иностранных языков (1957) А. работала стюардессой-переводчицей на внутренних рейсах (к иностранным маршрутам ее не допускали ввиду политической неблагонадежности), потом, закончив еще и факультет журналистики МГУ (1967), стала редактором. Переводила с английского, французского, испанского, грузинского языков. Писала и собственные стихи, печатая их – изредка, в составе, как правило, коллективных подборок – только с 1993 года, а книгу уже к старости выпустила только одну, да и то маленькую.
Остается предположить, что воли к творческому самоутверждению или, если угодно, творческого тщеславия А. была либо вовсе лишена, либо научилась тщательно его скрывать. Так что и в историю она вошла благодаря не столько своим стихам, очень милым, но абсолютно традиционным по поэтике, сколько тому, что уже в студенческие годы была «счастливой обладательницей собственной жилплощади – угловой комнаты метров семь-восемь с балконом на шестом (последнем) этаже»[110] жилого здания по Большой Бронной, откуда вид открывался и на улицу Горького, и в сторону булгаковского дома. И именно сюда, в «мансарду окнами на запад»[111], вскоре после смерти Сталина стали мало-помалу стекаться вольнодумные студенты иняза, а потом уже и не только иняза, так что, – рассказывает Валентин Хромов, – «к середине 50-х группа разрослась до 20–30 свободных поэтов и независимых интеллектуалов. Нигде не было такого собрания знатоков допушкинской поэзии, библиофилов и полиглотов».
Центральными фигурами этого братства (салона? тусовки? – выбирайте верное слово по вкусу) стали Леонид Чертков, Станислав Красовицкий, Андрей Сергеев, Николай Шатров, сам Хромов, «в компании начинала творческую активность и Наталия Горбаневская»[112]. А «кроме поэтов[113], – продолжим цитировать В. Хромова, –
постоянными посетителями «Мансарды» были оригинальные личности, такие как человек с феноменальной музыкальной памятью и безудержный каламбурист Вадим Крюков, как Генрих Штейнберг, будущий академик и директор Института вулканологии. ‹…› Украшали «верьхи парнасски» (Ломоносов) две замечательные Галки – Галина Васильевна Чиркина, ставшая известным ученым-логопедом, и Галина Владимировна Грудзинская, переводившая Зигмунда Фрейда и Германа Гессе. С алгебраистом Колей Вильямсом любили поговорить о водке и математике, не догадываясь о скрытой в нем склонности к стихам и прозе. ‹…›
Из художников своими здесь были Игорь Куклес, Александр Харитонов, Дмитрий Плавинский. Какой авангардист не появлялся в нашей «беседке муз»? ‹…›
В разные времена к Андреевой захаживали почти все неофициальные, неподцензурные авторы. Из лианозовцев чаще других бывал Генрих Сапгир, из ленинградцев – Иосиф Бродский, особенно перед своим отбытием за бугор, из зэков-литераторов Юрий Домбровский. Околачивался вокруг и около Серега Чудаков – как бы достать новые стихи Красовицкого. Бдительно «охранял» «Мансарду» Дима Авалиани – появлялся не только у Андреевой, но и у Стася на 47-м километре, у Заны Плавинской, в «салоне» Корсунского, на всех вечерах с моим участием.
При всем при том, к Андреевой никого не приглашали. Кто пришел – тот пришел. Здесь никогда не было ни громких знаменитостей, ни потенциальных издателей, ни либеральных критиков, ни иностранцев. Зачем они, если в славе никто не нуждался?[114]
Не нуждаться в славе – значит, прежде всего, принципиально не печататься в советских изданиях, не пытаться сделать советскую карьеру, а в идеале и вовсе не иметь ничего общего ни с советской властью, ни с советским социумом. Так, на доказательстве отчаянной идеи, что можно жить в обществе и быть от него свободным, именно здесь, в квартире у А., складывалась этика русского андеграунда. И, – вспоминает А. Сергеев, – «конечно, предположить, что КГБ могло не наблюдать за такой мансардой, как у Галки Андреевой, просто было невозможно. Народу вертелось вокруг много, и, разумеется, мы знали, что количество в этих случаях всегда переходит в стукачество»[115].
В конце 1956 года, уже после венгерских событий, напугавших власть, за мансардовских взялись всерьез: «беседовали, – как свидетельствует Людмила Сергеева, – под протокол – пытались шить им групповое антисоветское дело. Но все держались стойко, никого не предали, группового дела не вышло»[116]. Так что по классической статье 58.10 в мордовские лагеря сроком на пять лет загремел только самый отчаянный и непримиримый Леонид Чертков – он-то, по словам Валентина Хромова, и «был заводилой и генератором творческого собратства, бурлящим родником невероятных по нынешним временам идей».
На этом, собственно, и закончился золотой период «Монмартровской мансарды», которую шутя называли сначала «Клубом поклонников Галины Андреевой», а потом, едва не с подачи ГБ, «группой Черткова»[117]. И хотя встречи в доме на Большой Бронной еще продолжались долгое время, и появлялись на них – вспомним уже процитированный рассказ Валентина Хромова – новые яркие фигуранты, у каждого из ведущих монмартровцев началась собственная, на другие не похожая жизнь.
Сама А., как мы знаем, стала профессиональным редактором и переводчиком.
Соч.: Стихи. М.: ВНИРО, 2006.
В кругу партийной и советской художественной элиты А. слыл интеллектуалом, а то и либералом.
Ну как же: ценил джазовую музыку, коллекционировал живопись, в том числе абстрактную[118], и даже стихи писал, причем, и это отмечалось особо, был скромен и практически никому их не показывал, не претендовал ни на членство в Союзе писателей, ни на Ленинскую или Государственную премии. Что еще? По просьбе дочери, занимавшейся в семинаре у В. Турбина, способствовал устройству М. Бахтина в Москве. Дружил с некоторыми литераторами – например, с Ю. Семеновым, и, – по словам О. Семеновой, дочери писателя, – «это был скорее интеллектуальный флирт просвещенного монарха с творцом»[119]. Да и вообще читал, говорят, много. «Однажды, – свидетельствует В. Сырокомский, – увидев на его письменном столе том со множеством закладок, я спросил, что это за книга. – Плеханов, очень интересные и даже актуальные мысли. Почитайте, не пожалеете… Думаю, в Политбюро не было других поклонников Плеханова»[120].
Поэтому неудивительно, что близкий к нему отставной генерал-майор КГБ В. Кеворков называет А. «человеком одиноким» и утверждает, будто «все в Политбюро его побаивались, видя в нем человека с сильным интеллектом», чуть ли не защищавшего интеллигенцию и, во всяком случае, не желавшего ссориться с нею, ибо именно «она формирует общественное мнение»[121].
Удивительнее другое – то, что и К. Чуковский, в июне 1959 года отдыхавший одновременно с А. в Барвихе, занес в дневник: «Умнейший человек. Любит венгерскую поэзию, с огромным уважением говорит о венгерской культуре. Был послом в Венгрии – во время событий. И от этого болен»[122].
События известно какие. И пусть не лично А. в октябре 1956 года отдавал приказ стрелять по взбунтовавшимся венграм, в подготовке к карательным решениям он участвовал безусловно. Как внес свой немалый вклад и в решения по Чехословакии в августе 1968-го или по Афганистану в декабре 1979-го. И уж точно на его ответственности как председателя КГБ (1967–1982) все, что произошло с отечественным вольнодумием: оно при вступлении А. на должность поднялось до своего пика и его же, в первую очередь, усилиями было частью развеяно, частью беспощадно подавлено. «Он, – со знанием дела говорит А. Н. Яковлев, – постепенно диссидентское движение насыщал своими работниками. Вот на том дело и кончилось»[123]. При А., – тщательно выбирает слова В. Семичастный, его предшественник, – «одних профилактировали, других пытались лечить, а третьих отправляли за границу»[124].
Сказано деликатно, но мы-то знаем, что стояло за этими словами: карательная психиатрия, принуждение к эмиграции и запугивание, да, запугивание, в чем, собственно, «профилактирование» и состояло. Пятое, «идеологическое» управление КГБ, созданное по личной инициативе А. еще 17 июля 1967 года, работало без устали, причем доставалось не только тогдашним «иноагентам», боровшимся за попранные права человека, но и националистам, в том числе русским, пытавшимся оппонировать власти с полусталинистских-полумонархических позиций.
И они, рассчитывавшие на тайную поддержку как раз во власти, были этим, правду сказать, огорошены. Настолько, что пустились в привычные для себя генеалогические разыскания и пришли к самому простому выводу, что всемогущий А. на самом деле, оказывается, Файнштейн. Или, по другой версии, Флекенштейн. Или Либерман. Или греческий еврей Андрополус. В любом случае, разумеется, сионист[125], не случайно окруживший себя консультантами-космополитами (А. Бовин, А. Арбатов, Г. Шахназаров, Ф. Бурлацкий и др.), которые, – как говорит М. Лобанов, – «разлагая государственные устои», готовились «к захвату власти изнутри, в недрах ЦК»[126].
Взгляд, согласно которому А. был русофобом и главным врагом «Русской партии», конечно, варварский, но он дожил до наших дней, отчего Ю. Поляков и сейчас рассказывает, что «генсек Андропов решил наводить порядок в культуре с обуздания „русской литературной партии“, которая страшила его куда больше прозападного диссидентства»[127].
Не всякий варварский взгляд, впрочем, верен, и следов особенной ненависти А. к «руситам», как их тогда называли, в документах не обнаруживается, как не обнаруживается и особенного протежирования «иудейскому крылу, начиная с „Литгазеты“» и вообще пятой колонне «вроде шатровых, юриев любимовых, евтушенок»[128]. Не вполне даже понятно, был ли А. «классическим неосталинистом»[129], «стопроцентным сталинистом»[130], как утверждает А. Н. Яковлев, или, наоборот, «сталинистом не был»[131], как думает Р. Медведев.
Эта недопроявленность позиции как раз и указывает на то, что А., как и его товарищам по Политбюро, были в равной степени чужды, в равной степени опасны, в равной степени враждебны все, кто – справа ли, слева ли, с любой стороны – покушался на основы власти и правящую идеологию. Увы, но тот режим мог существовать только в подмороженном состоянии, только при условии отсутствия не то что какой бы то ни было политической конкуренции, но даже мировоззренческой толерантности.
Полуграмотные соратники А., возможно, пришли к этой (спасительной для себя и режима) мысли интуитивно, тогда как интеллектуал А., опять-таки возможно, с помощью Плеханова или Монтеня и Макиавелли, которых он, – по сведениям Дж. Баррона, – любил перечитать перед сном. Какая, в сущности, разница, если итогом и тех догадок, и этих размышлений был сознательный отказ от оттепельных волюнтаризма и плюрализма и сознательное, с каждым днем все более последовательное ужесточение или, по выражению того времени, «закручивание гаек».
Пятнадцать месяцев, которые были выданы А. на самовластное управление державой, – срок слишком малый, тем более что провел он их по большей части не в Кремле, а в кремлевской клинике. Поэтому судить о том, куда при нем развернулась бы страна, невозможно. Но можно понять, почему в общественном сознании этот палач-интеллектуал так и остался «сфинксом», «человеком-загадкой», вождем, отношение к которому до сих пор не определилось.
Лит.: Медведев Р. Андропов. М.: Молодая гвардия, 2006 (Жизнь замечательных людей); Семанов С. Председатель КГБ Юрий Андропов. М.: Алгоритм, 2008; Млечин Л. Андропов. М.: Пальмира, 2017.
Охотник до рискованно красного словца, А. любил называть себя полукровкой и шутил, что своим появлением на свет он обязан советской власти, потому что только благодаря ей в Москве смогли встретиться его отец, казак из станицы Новоаннинской[132], и мама, еврейка из-под Чернигова.
Так он, русский литератор, и прожил свой век – как связующее звено, «медиатор» или «межеумок», «отпрыск двух „нерусских“ народов: донских казаков[133] и евреев; оба – кочевые, никаких властей не признавали: одни из страха, другие – из гонора…»[134]
Против властей А. не бунтовал, но их сторонился: даже диссертацию так и не написал, в партию не вступил и, хотя всю жизнь проработал в штате, никогда никем не руководил: ни в журнале «Советский Союз» (1956–1957), ни в «Литературной газете» (1957–1960), ни в «Знамени» (1960–1967), ни в Институте конкретных социологических исследований АН СССР (1968–1972), ни в «Литературном обозрении» (1990–1992), ни в «Родине» (с 1992), ни в ставшей истинно родной «Дружбе народов» (1972–1991, 1993–2019), где он «дорос» до титула члена редколлегии[135].
Зато, автор почти тридцати книг и более пяти тысяч статей, А. печатался всюду, куда его приглашали. Был уверен: «Дело действительно не в том, где напечатано, а в том, что написано»[136]. Мог, поддразнивая честную публику, разочек одновременно опубликоваться в «Новом мире» А. Твардовского и в «Октябре» В. Кочетова (1962) или свою статью из прохановской газеты «День» без единой поправки перепечатать в еврейском журнале «Время и мы» (1991).
И только ли озорство это? Или осознанная позиция – и тут, насколько хватает сил и вкуса, чувствовать себя связующим звеном «между либералами и ортодоксами», интернационалистами и националистами? Конечно, – вспоминает А., –
я хотел быть вместе с Лакшиным, Буртиным, Виноградовым и другими авторами журнала «Новый мир». Но они не пустили меня в свою компанию[137], и вскоре я понял причину. Им нужны были бойцы, готовые насмерть стоять за либеральные идеи. А я по характеру никакой не воин. Идти к правым уже мне не хотелось, в итоге навсегда остался между одними и другими. Пограничником. Или, если изволите, пограничной собакой, которая так и не влезла ни в чью конуру[138].
Ничем предосудительным А. никогда не запачкался, но, по его собственным признаниям, помимо либералов, дружил и с В. Кожиновым[139], и с И. Шафаревичем, и со Ст. Куняевым, своим университетским однокашником. В Союз писателей был принят в 1965 году[140] по рекомендациям, полученным от плохо совместимых друг с другом Е. Книпович, А. Макарова и Б. Слуцкого[141]. В марте 1966-го поставил свою фамилию под письмом в защиту А. Синявского, но в дальнейшем от участия в каких-либо коллективных акциях зарекся. «Ходил в литературе, – сказано в автобиографии, – как кошка, сам по себе»[142].
Зато в споры вступал охотно – и совсем не с тем, чтобы непременно победить в эстетических дуэлях или, упаси господи, идеологических распрях. Сама стихия полемики разогревала его мысль, делала ее пластичной и почти всегда провокативной, и собеседников (прежде всего читателей) подталкивала к большей свободе – по крайней мере, ассоциаций. Так и предупреждал: «Лезу между кулаками»[143]. При этом читательской эмпатии нимало не мешали ни эзопов язык, на который А. был большой мастер[144], ни даже небрежно элегантное употребление предписанных начальством казенных формул: мол, «слова – ваши, а порядок слов – мой».
Речь могла идти о чем угодно – например, о Лескове или о литовской фотографии, о романе «Как закалялась сталь» или об экранизациях Льва Толстого, о поэзии Серебряного века или о бардах, – какая, собственно говоря, разница, если соглашаться с ним было отнюдь не обязательно, зато читать всегда интересно. Поэтому его «виртуозные, бесшабашные» статьи, лишенные, – по словам М. Эпштейна, – «того добродетельного занудства, которое проскальзывало даже в писаниях самых либеральных, новомировских критиков»[145], разыскивали и в молдавских «Кодрах», и в петрозаводском «Севере», и в воронежском «Подъеме», а книги, чего с критиками почти не бывает, становились бестселлерами.
Филологии в них, по правде говоря, не много. И современные А. писатели (Ю. Трифонов, скажем) даже, случалось, сердились, что критик, пользуясь техникой «огибания текста», которую он сам же и разработал, навязывает им свои темы и свои выводы. Все так, и А. не раз говорил, что авторские намерения и художественный уровень разбираемых произведений его интересуют меньше, чем «состояние художника»[146], равно как и то, что сегодня «с нами происходит»[147]. И что происходит в его собственной душе, всегда неспокойной, чурающейся априорных истин. Какая к шутам филология, тут с самим собой бы разобраться, и недаром ведь, отвечая однажды на вопрос, для кого он пишет, А. заметил: «…Уткнусь в зеркало».
Но эти разборки с самим собою, вступающие в резонанс с такими же разборками в душах читателей, и есть ведь литература, так что А. со своей «атакой стилем», уступая многим коллегам в летописании литературного процесса, переигрывал всех именно как писатель.
Ближе к XXI веку А., как и многие, признался: «У меня сейчас проблема. Мне стало скучно читать художественную литературу»[148]. Выручал, однако же, профессионализм, так что о новых книгах, в том числе о совершенно необязательных, порой случайных, он писал по-прежнему постоянно. И вообще очень много работал – колонки в самых разных журналах и газетах, циклы телевизионных передач «Серебро и чернь», «Медные трубы», «Засадный полк», «Мальчики державы», «Охота на Льва», преподавание в Московском международном университете и Институте журналистики и литературного творчества, членство в редколлегии Новой российской энциклопедии, в жюри премии «Ясная Поляна».
Получал явно запоздавшие награды – орден «Знак Почета» (1990), премии ТЭФИ (1996, 2004), правительства России (2010, 2015), иные всякие. Но для души и для собственных дочерей составлял многотомное «Родословие», не предназначенное для печати, и посвященную отцовской биографии книгу «Жизнь Иванова» успел даже увидеть изданной (2005).
А «в последний год жизни, – как рассказывает друживший с ним В. Курбатов, – Лев Александрович крестился и ушел, причастившись Святых Тайн. Вернулся домой – в Ивановы»[149].
Соч.: Три еретика: Повести о Писемском, Мельникове-Печерском, Лескове. М.: Книга, 1988; Красный век: В 2 т. М.: Молодая гвардия, 2004; Жизнь Иванова. М.: Вагриус, 2005; Меч мудрости, или Русские плюс… М.: Алгоритм, 2006; Распад ядра: В 2 т. М.: МФЦП, 2009; Рука творца: Значительные явления русской прозы за последние 50 лет, 1961–2011. М.: Известия, 2013; Откровение и сокровение. М.: Интернациональный Союз писателей, 2015.
Лит.: Чупринин С. Критика – это критики. Версия 2.0. М.: Время, 2015. С. 94–115; Эпштейн М. Фехтовальщик // Новая газета. 2019. 8 ноября; Памяти Льва Аннинского // Дружба народов. 2019. № 12; Новиков Вл. Так и надо жить критику // Вопросы литературы. 2021. № 2.
«Моя жизнь или, точнее, моя карьера была с самого начала печальна и малоудачна», – уже за порогом семидесятилетия записал в дневнике А.[150]
Так ли это? Сын адвоката, помощника присяжного поверенного, он учился в Московском университете тоже на юриста, но жизнь свою мечтал посвятить театру. Однако же Е. Вахтангов, к чьей Студенческой студии в ранней юности прибился А., актером его «не признал». А. попробовал писать для студии пьесы, делать инсценировки, ставить спектакли самостоятельно – и опять без большого успеха, снова «та же вторая роль», для молодого честолюбца едва переносимая. И лишь после многих проб, растянувшихся на долгие годы, стало постепенно ясно, что мечты мечтами, а его призвание в другом – там, где не тебя выбирают, как в театре, а где ты сам, и только ты, отвечаешь и за свой путь, и за свои достижения.
Первые стихи А. появились в печати еще в 1918 году. А в 1922-м вышла уже и книга, за нею следующие: «Запад» (1926), «Третья книга» (1927), «Стихотворения» (1929), «Действующие лица» (1932), «Коммуна 1871» (1933), «Избранные стихи» (1933)… Необыкновенно по своей природе общительный и необыкновенно – для поэта – доброжелательный, «неистощимый в своей энергии, – как скажет о нем Е. Евтушенко, – живчик русской поэтической культуры»[151] А. быстро вошел в писательскую среду, познакомился с В. Брюсовым, еще в годы революции дружил, как он сам вспоминает, с М. Цветаевой, стал замечен другими поэтами и критиками, неизменно указывавшими как на высокий версификационный уровень его стихотворений и драматических поэм, так, впрочем, и на их театральность, даже декоративность и уж точно на их оторванность от злобы дня – политической и литературной. «Я, – подводит А. итоги первому периоду своей биографии, – становился известен, но никак не признан. Даже на I съезде писателей в 1934 году получил гостевой билет»[152].
И здесь, в тридцатые годы, у поэта, озабоченного своим местом в литературном процессе, было два, собственно, пути. Либо, изменяя самому себе и самого себя, переходить в стан ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови, либо…
А. выбрал переводы – уже не только с европейских, как прежде, но и с языков народов СССР, много ездил по стране, принимал деятельное участие в неделях, декадах, месячниках многонациональной советской литературы, и это, надо думать, сыграло свою роль в том, что при первой раздаче писателям правительственных наград и он в 1939 году получил орден «Знак Почета».
А дальше война. Работа во фронтовом театре и в армейских газетах. Вступление в партию (1943). Трагическая поэма «Сын» (1943), посвященная памяти младшего лейтенанта Володи Антокольского, погибшего на фронте в 1942 году. Трагическое стихотворение «Лагерь уничтожения» о печально знаменитом Собиборе (1944) и написанный вместе с В. Кавериным очерк о восстании в этом лагере смерти (Знамя. 1945. № 4)[153].
«В годы войны, – вспоминает А., – работал как никогда много». И после войны работал тоже много – писал стихи, переводил, вел поэтический семинар в Литературном институте. И, – продолжим цитату из дневника А., – «казалось бы, передо мной очень широкая дорога, но тут-то и грянули 48–49-й годы…», когда уже ни Сталинская премия, присужденная в 1946 году за поэму «Сын», и ничто другое не могло его спасти от поношения и травли. Вроде бы и не за что было, но вот нашлось же.
Многие высказывания П. Антокольского, – утверждала «Литературная газета» в номере от 12 марта 1949 года, – могут соперничать с «откровениями» акмеистских или имажинистских «манифестов». Это он в 1948 году возглашал, что «поэтам ли говорить о колдовстве поэзии, когда они сами колдуны»; это он сетовал, что у одного из его студентов «нет обнадеживающих ошибок»; это его, наконец, «очень радовало пристрастие» одного из студентов «к сказке, к благодушной импровизации»…
Из Литературного института его, естественно, вычистили, причем на собраниях особенно свирепствовала фронтовичка Ю. Друнина, заклеймившая «поэта-формалиста» и «растлителя творческой молодежи», который незадолго до этого отчислил ее из своего семинара[154]. Тираж уже отпечатанной первой книги А. Тарковского, редактором которой был А., уничтожили еще в 1946-м, а ему самому годы потребовались, чтобы восстановить и творческую форму, и репутацию.
Миновало, однако же, и это. Поэму «В переулке за Арбатом» (Новый мир. 1954. № 11) нормативная критика еще поклевала, но положение А. в роли одного из мастеров старшего поколения упрочилось уже навсегда. И он сам, понимая себя как поэта-коммуниста, вроде бы стремился вести себя по-советски: подписал коллективное письмо с осуждением венгерских контрреволюционеров в ноябре 1956 года[155], признал на писательском пленуме в мае 1957-го «идейные шатания у некоторых элементов из кругов нашей интеллигенции»[156], согласился даже уговорить Б. Пастернака, чтобы тот забрал свой роман у итальянских издателей…[157]
Но с души у него явно воротило. Что видно и по многим стихам, тогда написанным, хотя увидевшим свет после его смерти, и по его гражданскому поведению. Бойцом-антисоветчиком А. отнюдь не был, но в 1957 году письмом в «Литературную газету» он заступился за М. Цветаеву, чье наследие в очередной раз подвергли заушательской критике. В декабре 1962-го в споре с могущественным тогда А. Прокофьевым защитил творческий поиск В. Аксенова, А. Вознесенского, Б. Окуджавы и, конечно же, обожаемой им Б. Ахмадулиной[158]. В марте 1966-го поставил свое имя под «Письмом 62-х» в поддержку А. Синявского и Ю. Даниэля[159]. В мае 1967-го поддержал солженицынский протест против всесилия цензуры, так что и сам А. Солженицын особо отметил «пущенное в Самиздат письмо Павла Антокольского Демичеву – хотя всё ещё в рамках партийной терминологии, но с пробивами честного сердца»[160]. А весной 1968-го, вновь оказавшись среди «подписантов», схлопотал и строгий партийный выговор…
Перечитывая дневники А., видишь, что эти «пробивы честного сердца» давались ему – человеку не самого храброго десятка и, уж повторимся, отнюдь не бойцу – совсем не просто. Он для другого был создан – влюбляться в таланты, поощрять их, ими восхищаться, и нам не забыть ни того, как в 1960–1970-е годы клубились молодые поэты вокруг А., ни того, что именно он дал рекомендации в Союз писателей Б. Слуцкому, Б. Окуджаве, И. Волгину, был редактором первой книги Б. Ахмадулиной «Струна».
«Он, – процитируем Д. Самойлова, – родился поэтом, и всегда для него это было самое главное. Сильнее напастей и бед, потерь и утрат»[161]. И его любили, ему посвящали стихи – от Д. Самойлова («Удобная, теплая шкура старик. / А что там внутри, в старике? / Вояка, лукавец, болтун, озорник / Запрятан в его парике») до Я. Смелякова («Здравствуй, Павел Григорьич, / Древнерусский еврей. ‹…› Здравствуй, дядька наш милый, / Дорогой человек»).
Очевидцы рассказывают, как, благодаря собравшихся на его юбилейный вечер в 1976 году, А. сказал: «Мне многие сегодня говорили о своей любви. А за что меня не любить? Я прожил восемьдесят лет. Я писал хорошие стихи. Я никому не сделал ничего плохого»[162].
И сказать так в ХX веке могли бы далеко не все.
Соч.: Собр. соч.: В 4 т. М.: Худож. лит., 1971–1973; Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1982 (Библиотека поэта. Большая серия); Избр. произведения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1986; Дневник 1964–1968. СПб.: Пушкинский фонд, 2002; Далеко это было где-то…: Стихи, пьесы, автобиографическая повесть. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2010.
Лит.: Левин Л. Четыре жизни: Хроника дней и трудов П. Антокольского. М., 1969.
Выпускник Ленинградского автодорожного института, в годы советско-финской и Великой Отечественной войны служивший в инженерно-строительных частях, А., как и многие, начинал со стихов. Однако – по совету, как рассказывают, А. Ахматовой – быстро переключился на прозу – и почти тотчас успех: уже дебютный сборник его рассказов «По дорогам идут машины» получил Сталинскую премию (1951).
Третьей, правда, степени, в чем нельзя теперь не увидеть метафору всей дальнейшей литературной жизни А.: вроде и был он всегда на хорошем счету, но исключительно как бы в третьем или, в лучшем случае, во втором ряду советских писателей. В правление СП СССР его, начиная с 1954 года, разумеется, неизменно избирали, наградами не обходили. И книги издавались бесперебойно, и критика к ним благоволила, отмечая то внимание А. к морально-нравственным, как тогда выражались, проблемам сельских жителей, то деликатный психологизм, то мягкий, незаемный юмор. Шли и экранизации – «Поддубенские частушки» (1957), «Дело было в Пенькове» (1958), «Люди на мосту» (1960), «Аленка» (1961), «Порожний рейс» (1963), «Знойный июль» (1965) – не шедевры, конечно, но тоже вполне себе симпатичные ленты, дававшие неплохие сборы. По мотивам антоновских рассказов написал свою первую оперу «Не только любовь» (1961) входивший в славу Р. Щедрин, да и шоколад «Аленка», как поговаривали, получил свое название по имени не только дочери космонавта В. Терешковой, но и героини популярной повести А.
И тем не менее своим современникам он всегда и во всем уступал – «автоматчикам партии» в громокипящем пафосе и эпической масштабности, Ф. Абрамову или В. Тендрякову в проблемности и социальном критицизме, Ю. Казакову в стилевой пластичности и акварельном лиризме. Не отличался А. и гражданской активностью: фрондеров, как позднее диссидентов, осмотрительно сторонился, хотя и не обличал их публично – по крайней мере, по собственной инициативе. Однако же от ответственных партийных поручений он как писатель-коммунист тоже не уклонялся, – так, на собрании в Доме кино 31 октября 1958 года назвав Б. Пастернака «марионеткой» и «петрушкой», потребовал, в согласии с другими ораторами, его исключения из числа советских граждан[163]. А к февралю 1966 года (в одной почему-то странной компании с А. Барто, С. Михалковым, Б. Сучковым и А. Корнейчуком) подготовил – опять же наверняка не по своей воле – экспертное заключение, дававшее прокуратуре основания для привлечения А. Синявского и Ю. Даниэля к уголовной ответственности[164].
Но – вот на что стоит обратить внимание – оба эти поступка на его репутации не сказались никак. Как уже в мае 1967 года незамеченным осталось и письмо «с резким упором против цензуры»[165], которое А., поддерживая А. Солженицына, направил в президиум IV съезда писателей. А между тем это письмо А. уж точно никто не заказывал, и, можно предположить, счет к цензуре даже у него, литератора умеренного и оглядчивого, накопился собственный. Во всяком случае, кроме повести «Царский двугривенный» (1969), его новые художественные произведения в течение длительного времени почти не появлялись в печати. Работал как сценарист в кино, выпускал книги о ремесле прозы – «Письма о рассказе» (1964), «Я читаю рассказ» (1973), «От первого лица: Рассказы о писателях, книгах и словах» (1973), «Слово: Из бесед с молодыми писателями» (1974), – а заветное, задушевное писал в стол.
Чтобы, вынув из него в годы гласности давно написанные повести «Васька» (Юность. 1987. № 3–4), «Овраги» (Дружба народов. 1988. № 1–2), вновь обратить на себя внимание и критики, и читателей. Ненадолго, правда, поскольку по востребованной тогда обличительной ярости и эти книги, честно, но негромко рассказывавшие о молодежи двадцатых-тридцатых годов, тут же проиграли сопоставление с перестроечными бестселлерами.
Сейчас они не переиздаются. И давние, 1950-х еще годов, симпатичные лирические повести тоже почти всеми забыты. Что вряд ли справедливо, но в общем-то, увы, понятно.
Соч.: Собр. соч.: В 3 т. М.: Худож. лит., 1983; Овраги. Васька: Повести. М.: Известия, 1989 (Б-ка «Дружбы народов»); Свалка: Повесть // Дружба народов. 1996. № 4; Дело было в Пенькове. М.: Вече, 2014.
Биографы предполагают, что А. родом из евреев-кантонистов, однако сам он своей национальности никакого значения не придавал, мог разве лишь в шутку назвать себя «дворняжкой» – плодом самых разных кровей и генов. Надо думать, в его детстве это особого значения и не имело: школа, музыкальная школа и профсоюзная изостудия, в 1940 году поступление в Архитектурный институт.
Архитектором ему, однако же, стать не удалось, как не удалось и повоевать против немцев: уже в июле 1941-го райвоенкомат направил его изучать китайский язык в Военный институт иностранных языков Красной Армии. Вуз, что и говорить, элитный, особенный, поэтому по его окончании (декабрь 1944) дебютировать в роли военного переводчика младшему лейтенанту А. предстояло в СМЕРШе на Дальнем Востоке, где он, – как иногда рассказывают, – даже принял участие в пленении последнего китайского императора Пу И.
Столь заманчивую вроде бы профессию переводчика с дефицитного тогда языка А., впрочем, оставил сразу же после демобилизации в 1947-м. Несколько месяцев помыкался и в 1948 году поступил на художественный факультет ВГИКа, откуда через месяц перевелся в Суриковский институт. Там стал членом ВКП(б) (1950), получил диплом по специальности «Станковая живопись» (1954) и в следующем году опять засобирался на учебу – теперь вот на курсы киносценаристов при ВГИКе (1955–1958).
Разбросанность? Вероятно, особенно если учесть, что уже в 1952 году А. «внезапно для самого себя»[166] написал стихотворную трагедию о Леонардо да Винчи, а в 1955-м такую же трагедию о Франсуа Вийоне, но вместе с тем и понятная для личностей ренессансного типа попытка, не выбирая главного, реализовать свои таланты сразу в нескольких сферах. С живописью у А., хотя и у нее есть поклонники, как-то, скажем прямо, не срослось. Идеи относительно разного рода чудо-изобретений и физиологии художественного творчества, которые он еще студентом направлял в журналы и в Академию наук, были сочтены завиральными. А вот с кинематографом, особенно поначалу, все вроде сложилось как надо: уже в 1956 году он в соавторстве с С. Вонсевером опубликовал сценарий «Баллада о счастливой любви» в журнале «Искусство кино» (№ 6), в октябре того же года был принят на работу референтом-сценаристом, а там пошли и снятые по его сценариям фильмы: «Мой младший брат» по роману В. Аксенова «Звездный билет» (1962), «Аппассионата» о том, как Ленин спорил с Г. Уэллсом и успокаивал себе душу Бетховеном (1963), «Иду искать!», где в образе главного героя легко угадывался засекреченный тогда конструктор С. П. Королев (1966),
И пусть почти все сценарии пока в соавторстве, но киноуспехи можно было развивать, однако А. на несколько лет бросает сценарный промысел и уходит в прозу: рассказы в «Смене» (1964. № 5, 11), повесть «Золотой дождь» в «Москве» (1965. № 5), роман «Теория невероятности» в «Юности» (1965. № 8–9), повесть «Сода-солнце» в альманахе «Фантастика-65». Критика отнеслась к ним без большого воодушевления, зато молодежь была в восторге[167]. Еще и потому, быть может, что как раз в это время А. оказался на пике известности как одна из ключевых фигур вошедшей в моду авторской песни.
Об истории этого оттепельного феномена, когда едва ли не вся страна вдруг запела под гитару, написаны десятки исследований, и в каждом из них А. называется даже не родителем, а прародителем жанра. И действительно, первые песни он в конце 1930-х написал еще школьником – сначала на слова А. Грина, Б. Корнилова, В. Инбер, а после 1941 года уже и на собственные.
Так бы они, исполнявшиеся исключительно в узком дружеском кругу, наверное, и остались сугубо невинным увлечением, но в 1960-е – благодаря Б. Окуджаве, Ю. Визбору, А. Галичу, А. Городницкому, Н. Матвеевой, потом В. Высоцкому – круг фанатов авторской песни необыкновенно расширился, и баллады А. тоже пришлись кстати. С энтузиастами клубов самодеятельной песни он, впрочем, не сблизился и от зрелых мастеров держался в стороне, но охотно выступал в кафе и клубах, в январе 1966 года принял участие в записанной «Неделей» беседе бардов за круглым столом (№ 1), которая, собственно, и легализовала авторскую песню в публичном пространстве, а 5 апреля того же года пел на знаменитом сборном концерте «Так начинается песня» в Политехническом музее.
Счастливцем в эти годы он не был. Мучительная любовь с эксцентричной Джоей Афиногеновой разрешилась громкими скандалами, разрывом и скорой смертью Джои. Да к тому же в литераторской среде за А. все десятилетия шлейфом тянулся позорный, хотя до сих пор не подтвержденный слух о том, что он еще в 1958 году будто бы донес в КГБ на своих товарищей-вгиковцев, и их судьбы были порушены.
Те, кто перекладывал его песни на свои гитары, ничего этого, к счастью, не знали. Так что триумф нарастал, но А. в 1968 году внезапно все бросил, то есть новые песни перестал писать, а уже легендарные старые исполнять.
Метания между жанрами кончились, лета стали клонить к прозе, к драматургии, и жизнь А. вышла на плато. 27 декабря 1966 года его приняли в Союз писателей, по «Теории невероятности» поставили спектакль в московском Ермоловском театре, в журнале «Москва» (1967. № 5) напечатали повесть «Этот синий апрель», в солидном «Новом мире» роман «Самшитовый лес» (1979. № 9–10), в легкомысленном «Студенческом меридиане» повести «Страстной бульвар» (1978. № 1), «Прыгай, старик, прыгай!», «Роль» (1985. № 1–2), романы «Дорога через хаос», «Как птица Гаруда» (1986. № 1–6). И с книгами все в порядке, и с их переводами на болгарский, немецкий, румынский, чешский языки, а сценарии многосерийных телеспектаклей «День за днем» (1971–1972), «В одном микрорайоне» (1976), телефильма «Москва. Чистые Пруды» (1979) принесли их автору если не славу, то заметные деньги.
Почти в каждую из этих работ – и прозаических, и телевизионных – инсталлированы песни, и некоторые из них (например, «Стою на полустаночке…») становятся эстрадными шлягерами, а давние выходят на грампластинках, включаются в бесчисленные песенники.
И здесь уж как считать – либо признать судьбу А. образцово успешной, либо смириться с мыслью, что художника ренессансного масштаба из А. при всех его многообразных дарованиях все-таки не получилось. Д. Тевекелян, много лет с ним дружившая, сказала в одном из интервью: «Он очень много нового сделал, Миша, в литературе, на самом деле, если говорить по-серьезному. И ничто из этого не прозвучало и не заставило к нему относиться как к крупному писателю»[168].
Прах А., вместе с прахом его родителей, покоится на Новом Донском кладбище в Москве (колумбарий № 17, секция № 10, 2-й ряд). И фанаты А. действуют по-прежнему: проводят конференции, выпускают его книги и магнитоальбомы, пишут о нем статьи и книги. Так что забытым А. не назовешь, хотя… Спроси у подавляющего большинства сегодняшних читателей: имя, конечно, знают твердо, но содержание и смысл его книг, сценариев, пьес и песен помнят уже совсем не твердо.
А ведь «Анчаров, – как сказано одним из его биографов, – был квинтэссенцией „оттепели“ 1960-х, ее крайним радикально-романтическим крылом»[169].
Соч.: Звук шагов: Стихи и повесть. М.: Останкино, 1992; Ни о чем судьбу не молю. М.: Вагант-Москва, 1999; Сочинения: Песни. Стихотворения. Интервью. Роман. М.: Локид-Пресс, 2001; Избр. произведения: В 2 т. М.: Арда, 2007; Собр. соч.: В 5 т. М.: Престиж-Бук, 2019–2021.
Лит.: Ревич Ю., Юровский В. Михаил Анчаров: Писатель, бард, художник, драматург. М.: Книма, 2018; Березин В. Жизнь красивого человека [Рец.] // Rara Avis: Открытая критика. 2018. 18 июля. https://www.rara-rara.ru/menu-texts/zhizn_krasivogo_cheloveka.
Жизнь А. сложилась в общем-то счастливо. Стопроцентный еврей, он, казалось бы, должен был пострадать в годы гонения на безродных космополитов. Так ведь нет же: закончил классическое отделение филфака МГУ (1947), даже защитил без проблем кандидатскую диссертацию о Ювенале (1950).
На этом везение, впрочем, закончилось: с сомнительной анкетой на работу не брали никуда, приходилось перебиваться случайными заработками, прежде чем осенью 1953 года все-таки устроиться преподавателем латыни в Орехово-Зуевский пединститут. Но тут, слава Богу, пошли уже переводы с древнегреческого, и, – рассказывает А., – он в «в 35 лет оставил место доцента и стал человеком свободной профессии, переводчиком»[170]. К Феогниду, которого он перелагал на русский язык еще в университете, к Аристофану (1954), к античным географам, зоологам и травникам прибавились немецкие классики, и первым из них стал Т. Манн, чью новеллу «Тристан» А. перевел для гослитиздатовского сборника 1955 года.
За жизнь, оказавшуюся долгой, случалось, конечно, А. и редактировать переводы своих предшественников, и создавать новые версии текстов, уже существовавших на русском языке. Но более всего он хотел не «перепереводить», состязаясь с другими признанными (либо непризнанными) мастерами, а открывать то, что отечественному читателю было пока еще неведомо. «Мир Апта», – воспользуемся формулой С. Бочарова[171], – расширялся с каждым годом, и на его «античную полку» со временем легли все сохранившиеся трагедии Эсхила, «Ипполит» и «Медея» Еврипида, «Царь Эдип» и «Электра» Софокла, «Брюзга» Менандра, «Пир» Платона, стихи Катулла, а немецкую литературу уже к рубежу 1950–1960 годов представили пьесы «Мамаша Кураж и ее дети» (1956), «Кавказский меловой круг» (1956) и «Трехгрошовая опера» (1957) Б. Брехта, пьеса «Возчик Геншель» Г. Гауптмана (1959), роман «Лисы в винограднике» Л. Фейхтвангера (1959; совместно с Б. Ароном). И, конечно, Т. Манн, для десятитомника которого А. перевел романы «Избранник» и (в соавторстве с Н. Ман) «Доктор Фаустус» (1960).
Настало время – глаза боятся, руки делают – подступиться и к самому титаническому своему труду – переложению тетралогии Т. Манна «Иосиф и его братья». Это был вызов, требовавший, помимо профессионального мастерства, еще и исключительной осведомленности в библеистике, и исключительной художественной интуиции – так, по признанию А., лишь переведя первый том, он сумел наконец-то поймать верную интонацию, и все пришлось переделывать заново.
Работа над «Иосифом» заняла семь лет, а в промежутках были и другие, не такие объемные, но не менее трудные. Одна из них в судьбе А. стала счастливой, а в жизни отечественной культуры знаковой – переведя по заказу редакции «Иностранной литературы» рассказы «Превращение», «В исправительной колонии» и короткие новеллы Ф. Кафки (1964. № 1), именно А. открыл русскому читателю «некоронованного, – по словам Т. Манна, – короля немецкой прозы».
И этот журнальный номер, и прорвавшийся год спустя сквозь цензуру однотомник Ф. Кафки явились, что называется, событиями не только в литературной, но и в общественной жизни страны. Как и выход в 1968 году отдельным изданием книги «Иосиф и его братья»: «пятидесятитысячный тираж двухтомного романа, – вспоминает А., – в несколько дней был раскуплен», и, хотя официальная печать предпочла о нем промолчать, «вся образованная молодежь тогда его прочитала»[172].
Этого было достаточно, чтобы А. окончательно укрепился в мысли: для успеха перевода
прежде всего, нужно быть восхищенным этой книгой и этим автором. Если такого восхищения нет, то браться за работу, в общем, скучно. Во-вторых, должна быть еще чисто переводческая задача – игра мотивами, выбор лексики. Мне не хочется углубляться в эти технические подробности, но фактура письма должна быть каким-то вызовом для тебя, чтобы не было очевидно, как это передать по-русски[173].
Так он в дальнейшем и работал: из стародавней литературы выбрал для перевода «Крошку Цахеса» Гофмана и сказки Гауфа, но по преимуществу обращался к тому, «что пишут о нашем времени зарубежные писатели, и это было тем интереснее, чем закрытее была наша страна, и чем труднее был доступ к этим книгам, и чем меньше людей могли прочитать их в подлиннике» – или, в другой его формулировке, он хотел «познакомить читателя с другими способами писать, кроме заказного советского письма»[174].
«Игра в бисер» и «Степной волк» Г. Гессе, «Назову себя Гантенбайн» М. Фриша, «Человек без свойств» Р. Музиля, «Ослепление» Э. Канетти, новеллы Ф. Дюренматта – вот что в 1970–1980 годы стало, – по словам Г. Дашевского, – «главным чтением и для слушателей Аверинцева, и для слушателей „Аквариума“»[175]. Им же, молодым интеллектуалам, адресованы биография Т. Манна для серии «ЖЗЛ» (1972), сборник аналитических статей «Над страницами Томаса Манна» (1980), воспоминания об университетской кафедре классической филологии, В. Пановой и Б. Слуцком.
Того же, что называется общественной жизнью, А. принципиально сторонился. Никогда никуда не был избран, на трибуны не всходил, ничего не подписывал, и если его жена – прекрасный критик и литературовед Е. Старикова – поставила свою фамилию под обращением к IV съезду писателей с протестом против цензуры (1967), то А. и тут воздержался. Полагал, надо думать, что его гражданский долг – не бороться с властью, а каждое божье утро садиться за стол – и «минимум – 3 страницы в день»[176] высококачественного текста. Наверное, и в самом деле «это было своего рода бегство от неприглядной действительности сталинской эпохи к тем вершинам духа, где страшное и смешное выступают, так сказать, в чистом виде»[177].
Любопытно, что А. даже не сожалел, что не был представлен обожаемому Т. Манну, а с Г. Гессе или Г. Грассом просто отказался знакомиться:
Человеческий контакт, в данном случае, не нужен. Нужно то, что вышло из-под его пера, нужно знать как можно лучше, полнее и понимать весь контекст его творчества, его жизни. Но личное знакомство… нет, мне это не нужно[178].
Так в трудах, изредка перемежаемых недолгими выездами в Европу, и прошли зрелые годы А. «Он, – вспоминает Е. Старикова, – считал биографию свою неинтересной, происхождение слишком обыкновенным, склонности к исповедям не имел»[179]. Однако германоязычный мир под старость осыпал его почестями: почетный доктор Кельнского университета (1989), член-корреспондент Германской академии литературы и языка (1995), премия имени Г. Гессе (ФРГ, 1982), австрийская Государственная премия (1986) и (1986) и австрийский почетный знак «За науку и искусство» 1-го класса (2001), российско-германская премия имени Александра Меня (2006). Награды на родине были скромнее: разве лишь премия имени В. Жуковского, и та назначенная Немецким союзом промышленников в России (2000), да журнальные премии «Знамени» (1995), «Иностранной литературы» и «Вестника Европы».
Но в наградах ли дело? Если каждый из нас может повторить то, что академик М. Гаспаров сказал в письме А. от 29 июля 1986 года: «Вашу собственную деятельность, и в переводах, и в комментариях (Ваши книги о Манне) я считаю культурным подвигом, преклоняюсь перед ней…»[180].
Лит.: Азадовский К. Переводчик и его время // Вопросы литературы, 2001. № 3; С. Апт о себе и других. Другие – о С. Апте. М.: Языки славянской культуры, 2011.
О своей начальной поре А. почти никогда не писал. А, наверное, стоило бы: оставленный и отцом, и матерью 11-летний отпрыск старинного дворянского рода не получил даже гимназического образования и в тяжкие революционные годы оказался на улице. «Как звереныш, – с его слов рассказывает В. Каверин, – бродил из дома в дом и питался чем попало. Четырнадцати лет он пристал к какой-то бродячей труппе и ездил с ними, помогал кому-то одеваться и переодеваться. У него было детство, которое он проклинал»[181].
Спас театр – и навсегда покорившие подростка шиллеровские «Разбойники», случайно увиденные в постановке питерского БДТ[182], и Мариинка, где он статистом впервые вышел на сцену, и Передвижной театр П. Гайдебурова, где А. дали настоящие роли. Уже в двадцать лет, впрочем, он вместе с друзьями организовал Цех экспериментальной драмы, а в двадцать два, взявшись за агитационные обозрения для Театра Пролеткульта, окончательно сменил актерство на ремесло драматурга.
Пьеса «Класс» (1930), хоть и была поставлена ленинградским Красным театром, не принесла автору, по правде говоря, ни славы, ни денег, а вот за конъюнктурный водевиль «Шестеро любимых» о прекраснодушной барышне-трактористке (1934) схватились и 1-й Колхозный театр, и театральные коллективы по всей стране. Что ж, практика – критерий истины, и молодой драматург отлично усвоил, что в эпоху социальной экзальтации, предписанной сверху и подхваченной снизу, для успеха нужна не пресловутая правда жизни, с которой еще намаешься, а сценическая мечта о ней, волшебная сказка или – можно и так сказать – романтическая песня в мизансценах и диалогах.
Так оно у А. и пошло: «Дальняя дорога» (1936) – о строителях метрополитена, «Таня» (1939) – о женщине, что из комнатного уюта вырывается на простор эмансипации по-советски, «Домик на окраине» (1943) – парафраз «Трех сестер» в годы войны, «Бессмертный» (1943) – понятное дело, о героях Великой Отечественной, «Встреча с юностью» (1947) – о мичуринской «чудо-науке», «Европейская хроника» (1952) – о послевоенной борьбе за мир сталинских идеологов и западных «полезных идиотов».
Не исключением стал и кем только не воспетый «Город на заре» – история строительства Комсомольска-на-Амуре, под руководством А. на паях написанная участниками его Московской театральной студии, за три месяца до войны поставленная В. Плучеком и тогда же расхваленная в «Правде» К. Паустовским.
В 1957 году, отстранив и тем самым обидев былых соавторов, А. подготовил новую версию «Города на заре» для Вахтанговского театра, и М. Ульянов, игравший в спектакле, счел нужным напомнить: «Это ведь был не столько рассказ о комсомольцах 30-х годов, сколько песня о них. Имевшая мало общего с тем, как они жили на самом деле, жестоко выброшенные в тайгу».
Всё так, и с не менее знаменитой «Иркутской историей» об одной из великих строек коммунизма (1959) тоже так. Однако не раздражающая своей избыточностью, можно даже сказать уместная в те годы конъюнктурность неразъемно срослась с драматургическим мастерством А. Да и то надо принять во внимание, что арбузовские спектакли ставили лучшие режиссеры в лучших театрах (А. Лобанов в Театре Революции, М. Кнебель в Ермоловском, Н. Охлопков в Театре имени Маяковского, А. Попов в Театре Советской Армии, Р. и Е. Симоновы в Вахтанговском, Г. Товстоногов в БДТ, годы спустя А. Эфрос в Ленкоме и Театре на Малой Бронной), а ведущие роли исполняли ведущие актеры и актрисы: одна только М. Бабанова более тысячи раз выходила на сцену в образе арбузовской Тани, а с нею в артистическом блеске соревновались А. Фрейндлих, Т. Самойлова и О. Яковлева, десятки «прим» в других театрах страны.
Удивительно ли, что среди драматургов предоттепельной и оттепельной поры А. воспринимался как безоговорочно первый по профессии, а спектакли по его пьесам, как шутили, не ставились разве лишь на Северном полюсе: одна только «Иркутская история» в сезоне 1960–1961 года была сыграна более 9000 раз. Отличное положение – секретарь правления Московской писательской организации, руководитель столичного объединения драматургов и студии молодых драматургов Москвы. Частые выезды в любую, какую пожелаешь, заграницу. Полный достаток, и можно себе представить, как барственно он, всегда дорого и щеголевато одетый, смотрелся рядом с подчеркнуто скромным В. Розовым и уж тем более затрапезными А. Володиным и А. Вампиловым.
«Теперь жизнь моя течет ровно и спокойно, – исповедовался А. в одной из автобиографий. – И если бы не сердечные болезни – чего бы еще желать?»[183] Однако шли годы относительной свободы, и «артиста в силе», начиная с психологической драмы «Годы странствий» (1954), постепенно стали тяготить и погоня за актуальностью, и наигранный оптимизм. Душа влекла… нет, не к критике власти и не к насмешкам над ее идеологией, не к пресловутой – еще раз повторимся – правде жизни. Я. Варшавский вспоминает, как А. даже рассердился на одного из коллег: «Дурак, хочет доказать, что люди – дерьмо. Скажи, какая оригинальная мысль! Ты докажи, что жизнь все равно прекрасна и удивительна, тогда ты – драматург»[184].
Это позиция, и драматургия А. последних десятилетий вызывающе аполитична и вызывающе ориентирована все на ту же сказку, но только с ампутированным социальным нервом. Все происходящее, не задевая политики, происходит теперь исключительно в душах героев и их взаимоотношениях, причем так, чтобы, – говорит С. Алешин, – «мечта сбывалась, зло наказывалось, а добродетель вознаграждалась»[185]. В его мире, – подтверждает А. Шапиро, – «обитали трогательные, нежные, чудаковатые люди, занятые поиском себя и душевной гармонии. В счастье печальные, в несчастье просветленные», а вот «подлецов, двурушников, негодяев А. игнорировал, с ними ему было неинтересно»[186].
И поразительно: именно этот «сон золотой», эти полумелодрамы-полупритчи оказались на Западе более востребованными, чем пьесы любых других советских драматургов: шли и на британских, и на американских, и на скандинавских, и на французских, и на австралийских сценах. У нас они – «Мой бедный Марат» (1964), «Ночная исповедь» (1967), «Счастливые дни несчастливого человека» (1968), «Мое загляденье» (1968), «Сказки Старого Арбата» (1970), «В этом милом старом доме» (1972), «Старомодная комедия» (1975), «Жестокие игры» (1978) – тоже, конечно, шли, пользовались успехом у зрителей, и Государственная премия СССР «за пьесы последних лет» (1980) вполне заслужена. Однако, – деликатно замечает Л. Хейфец, – «многие перестали понимать его» и «на сценах наших театров что-то не очень получалось. Арбузов как бы переместился от нас куда-то за океан, за океаны…»[187]
Сейчас театры к наследию А. возвращаются все чаще. Есть, видимо, в наше турбулентное, неспокойное время спрос на сны золотые.
Соч.: Театр: В 2 т. СПб.: Алетейя, 2014; Записные книжки: В 2 т. М.: Зебра Е, 2019.
Лит.: Сказки… Сказки… Сказки Старого Арбата: Загадки и парадоксы Алексея Арбузова. М.: Зебра Е, 2003; Арбузов К. Разговоры с отцом. М.: Зебра Е, 2013.
Весьма плодовитый автор приключенческих романов, посвященных, по преимуществу, борьбе советских спецслужб с западными, А. в историю вошел не романами, а коротким фельетоном «Пиня из Жмеринки», напечатанным в журнале «Крокодил» 20 марта 1953 года, то есть спустя две недели после смерти тирана.
Сюжет для фельетона был вроде выбран вполне локальный: скромный, но предприимчивый потребкооператор Пиня Палтинович Мирочник при попустительстве прокурора тов. Лановенчика рассадил в этом маленьком украинском городке всех своих бесчисленных родичей и свойственников (Давида, Исаака, Рахиль, Шаю, Розу, Зяму, Буню, Шуню, Муню, Беню и т. д.) по хлебным должностям, и все они благоденствуют, занимаясь разного рода гешефтмахерством.
Ни безродные космополиты, ни врачи-отравители в фельетоне не упоминались, и даже слов «еврей» или «сионист» на страницах «Крокодила» не возникало. Однако соответствующие имена и фамилии подавались с такой подзуживающей концентрированностью, а весь ход и смысл повествования с такой точностью соответствовал распространенным представлениям о еврейском засилье и еврейской нечистоплотности, что публикация тут же была истолкована как антисемитская, подталкивающая власть к погромам и депортации, о которых и без того ходили упорные слухи.
Но пройдут еще две недели, и 4 апреля оставшиеся в живых врачи-отравители будут выпущены на свободу, а массированной антисемитской кампании дадут укорот[188]. «„Ночью я несколько раз просыпалась от счастья“, – сказала Анна Андреевна, когда разговор зашел об освобождении врачей», – 19 апреля записано в дневник Лидии Чуковской[189]. Что же касается А., то этот, – по словам Г. Свирского, – «веселый демагог, анекдотчик, любитель пропустить рюмку-другую в своем писательском кругу»[190], – так в литературной среде и останется под прозвищем Пини – уже до конца дней. Вспоминают, например, как уже в 1960-е годы при очередных выборах в правление Московской писательской организации Е. Евтушенко заявил: «Я не понимаю, у кого могла подняться рука выставлять Василия Ардаматского. Меня не устраивает его общественное лицо. Человек этот написал антисемитскую вещь – „Пиня из Жмеринки“»[191].
В результате кандидатуру А. сняли без обсуждения. И больше на выборные позиции его не выдвигали, и наградами (не считая ордена Отечественной войны 2-й степени, полученного к 20-летию Победы) почти всегда обносили, и серьезные критики о нем не писали. Но похоже, что А. это не смущало.
Уже в предвоенные годы он был допущен к секретной информации о деятельности западных разведок, «видел, – по его собственным словам, – пойманных шпионов и диверсантов, имел даже возможность присутствовать на их допросах и говорить с ними». Материалы, напрямую полученные от компетентных органов, как раз и легли в дальнейшем в основу самых заметных произведений А. – от написанных в 1960-е годы романов про борьбу советских разведчиков с абвером и провал миссии Савинкова до позднего уже романа «Туристская поездка в Англию» (1985), рассказывавшего о горестной судьбе людей, остающихся на Западе во время зарубежных поездок.
Литературная критика все эти книги, повторимся, не замечала. Зато массовая публика, знать ничего не знающая ни о репутации А., ни об источниках его информированности, приняла на ура и их, и, в особенности, снятые по сюжетам А. кино- и телефильмы «Путь в Сатурн» и «Конец Сатурна» (оба в 1967), «Крах» (1968), «Я – 11–17» (1970), «Бой после победы» (1972), «Совесть» (1974), «Синдикат–2» (1980), иные всякие. И заказчики, если под заказчиками понимать компетентные органы, тоже были довольны – писателя наградили премией КГБ СССР и золотой медалью имени Николая Кузнецова, а фильм «Синдикат–2», был отмечен Государственной премией РСФСР имени братьев Васильевых.
Эти фильмы и сейчас смотрят, а книги, судя по переизданиям, читают. Хотя есть, конечно, и те, кто приключенческим жанром на патриотической подкладке не воодушевлен и если об А. вспоминает, то исключительно как о пресловутом Пине.
Соч.: «Я – 11–17…: Ленинградская зима. М.: Вече, 2007; Ответная операция. М.: Вече, 2007; «Грант» вызывает Москву. М.: Вече, 2008; Путь в «Сатурн». М.: Вече, 2013; Возмездие. М.: Вече, 2013; Конец «Сатурна». М.: Вече, 2015.
Упоминания в печати он при жизни удостоился лишь один раз – в фельетоне «Окололитературный трутень», посвященном И. Бродскому и его стихам, мельком сказано, что «некий Леонид Аронзон перепечатывает их на своей пишущей машинке» (Вечерний Ленинград, 29 ноября 1963 года). И собственное стихотворение А. удалось опубликовать только одно – почему-то в газете «Комсомолец Узбекистана» (1962).
А между тем, – вспоминает В. Кривулин, – уже в 1960-е годы «его считали, бесспорно, гениальным, его боялись, перед ним преклонялись»[192]. Где считали, где преклонялись? В одной из предельно узких – всего несколько человек – компаний, на которые была тогда в Питере разбита неофициальная литературная среда. При жизни, – подтверждает О. Юрьев, –
Аронзон был центром своего рода небольшой «секты» (не в прямом смысле, ни в коем случае! но иногда было очень похоже на своего рода хлыстовский корабль с Ритой – «богородицей»[193] и Аронзоном – верховным жрецом), вход в его круг был достаточно ограничен (по многим причинам и многими способами). Для людей извне это все выглядело закрыто, театрализовано и часто не очень серьезно[194].
Незачем обсуждать, отчего слава И. Бродского почти сразу же вышла за пределы «секты» его поклонников, тогда как А. публичного, хоть бы даже и скандального, успеха так и не увидел. Жил как живется: закончил заочно филфак Герценовского пединститута, какое-то время преподавал в вечерней школе, на каникулах подрабатывал в геологоразведочных экспедициях и пляжным фотографом в Крыму, пока сценарии научно-популярных фильмов не стали в последние годы для него достаточно надежным способом заработка. Что еще надо знать о биографии А.? Что он, переболев еще в 1960 году остеомиелитом ноги, остался инвалидом, что был подвержен тяжелым депрессиям. И – это главное, конечно, – что писал стихи.
В твердой уверенности, как это сказано в одной из его записных книжек: «Все, что пишу, – под диктовку Бога. Придется записывать за Богом, раз это не делают другие»[195]. И со все более и более ясным осознанием того, что его стихи не получают отклика – ни у статусных поэтов его времени[196], ни в самиздатском распространении, ни у возможных публикаторов. «Помню», – рассказывает В. Эрль, –
еще в 65 году он мне сказал: «Володя, ведь понятно, что нам впереди ничего не светит. Пока все это делается (имея в виду советскую систему), нам все равно не удастся ни напечататься, ни жить по-человечески. Давай напишем коллективное письмо: пускай нас расстреляют к чертовой матери. Все равно мы будем внутренними врагами до конца своих дней»[197].
Его не расстреляли. Его – и может ли что-то быть ужаснее для поэтов такого самомнения[198] и такого склада? – просто не замечали. Вплоть до ночи на 13 октября 1970 года, когда А. в горах под Ташкентом выстрелил себе в живот из охотничьего ружья. Было ли это самоубийством, как решили вдова поэта и его близкие («О суициде, – вспоминает В. Эрль, – он говорил всегда, с первого момента нашего знакомства»)[199], или несчастным случаем, учитывая, что А. в этот момент был пьян, теперь уже не узнать. Да это и не так важно.
Гораздо важнее, что и Р. Пуришинская, и те еще в ту пору немногие, кто искренне считал А. великим поэтом или, как минимум, «одним из ведущих отечественных поэтов второй половины XX века»[200], сохранили и привели в порядок его архив – не сомневаясь, что этим стихам, этим записям настанет свой черед.
И он настал. 18 октября 1975 года, выступая на вечере памяти А. в Ленинградском политехническом институте, В. Кривулин заявил: «‹…› Мне кажется, что то, что писал Аронзон, гораздо продуктивнее, гораздо ближе развитию будущей поэзии, нежели, допустим, то, что делал Бродский»[201]. В 1979 году Е. Шварц составила сборник стихов А., который был издан приложением к самиздатскому журналу «Часы», а позднее с дополнениями и исправлениями перепечатан в Иерусалиме (1985) и Санкт-Петербурге (1994). Пошли и другие – все еще малотиражные, но знатоками уже замеченные – книги; стихи А. стали читать с эстрады и театральных подмостков, издавать в переводах на английский, немецкий, иные европейские языки; пока наконец, – говорит О. Юрьев, – «выходом лимбаховского двухтомника» не завершился «тридцатипятилетний процесс „подземной“, „незримой“ канонизации Леонида Аронзона»[202].
Так усилиями все разраставшегося числа энтузиастов была восстановлена литературная справедливость. Место А. в истории русской поэзии теперь никем не ставится под сомнение, и можно лишь сожалеть о том, что его по-прежнему то сопоставляют, то чаще всего полемически противопоставляют И. Бродскому. «Леонид Аронзон – соперник Бродского» (В. Кривулин)[203], «Бродский – смолоду его соперник или, вернее, стилистический оппонент» (В. Шубинский)[204], «…Я поняла, что Леня <Аронзон> для меня поэт, а Бродский не очень… на мой взгляд – на мой тогдашний взгляд, – Бродский писал стихи, но поэтом не был… Поэтом был для меня Леня…» (И. Орлова).[205]
То, что простительно восторженным почитателям и почитательницам, вряд ли простительно критикам и историкам литературы. Уже хотя бы потому, что И. Бродский этого соперничества, кажется, не заметил. Лишь, отвечая еще в конце 1963 года на фельетон в ленинградской «Вечерке», упомянул, что «Леонид Аронзон – больной человек, из двенадцати месяцев в году более восьми проводящий в больнице»[206], и этим ограничился; больше фамилия А. ни разу не возникает ни в эссеистике И. Бродского, ни в его интервью, ни в письмах.
А главное – тщета это все: заставлять истинных поэтов меряться величием. Лучше признать, что без каждого из них русская поэзия будет неполной.
Соч.: Собр. произведений: В 2 т. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2006, 2018.
Лит.: Новая классика: Леонид Аронзон (Давыдов Д., Аронзон В., Кривулин В., Эрль В., Юрьев О.) // Критическая масса. 2006. № 4; Леонид Аронзон: Возвращение в рай // Wiener Slawistischer Almanach. Т. 62. Мюнхен, 2008.
В толстых литературных журналах стихи А. не печатались, литературными премиями отмечены не были, и критики – если, разумеется, говорить о серьезных критиках – о нем не писали. Тем не менее это имя и сейчас известно всем, кто читает на русском языке.
Известна и биография: уйдя в 1941-м на фронт через неделю после школьного выпускного вечера, в ночь с 3 на 4 мая 1944 года гвардии лейтенант А. в боях за Севастополь получил тяжелейшее ранение осколком в лицо. Последовало продолжительное лечение в госпиталях, но зрение спасти не удалось, так что с того времени и до конца дней А. вынужден был носить черную полумаску.
И еще из госпиталя, – как он сам вспоминает, – отправил письмо со своими стихами К. Чуковскому, а в ответном письме, – цитируем А., –
от посланных стихов остались, пожалуй, только фамилия Асадова и даты. Все же остальное было разбито, разгрохано и превращено в пыль и прах. И сил на это было потрачено немало, так как почти каждая строчка была снабжена пространными комментариями. Самым же неожиданным был вывод: «…Однако, несмотря на все сказанное выше, с полной ответственностью могу сказать, что Вы – истинный поэт. Ибо у Вас есть то поэтическое дыхание, которое присуще только поэту! Желаю успехов. К. Чуковский»[207].
Воодушевленный А. в 1946 году поступил в Литературный институт, который с отличием окончил в 1951-м. Дебютная публикация датирована 1948-м, когда в «Комсомольской правде» были напечатаны отрывки из поэмы «Снова в строй», а первая книга «Светлая дорога» появилась в 1951 году. И хотя после нее А. приняли в Союз писателей, событием в литературе она не стала. Редкие рецензенты в своих отзывах напирали скорее на героическую биографию поэта, чем на достоинства его произведений. Однако новые сборники шли все гуще и гуще: «Снежный вечер» (1956), «Солдаты вернулись с войны» (1957), «Галина» (1960), «Во имя большой любви» (1962), «Лирические страницы» (1962), «Я люблю навсегда» (1965), «Будьте счастливы, мечтатели» (1966), «Остров романтики» (1969)…
И самое, может быть, главное – А. стал концертировать. В Ленинград, – сошлемся на его рассказ, –
я впервые приехал выступать со стихами в 50-х годах. Я читал стихи в большом зале Академической капеллы, слушателей было так много, что в гардеробе не хватало мест: люди просто швыряли шубы и манто на пол и мчались в зал. Почти то же самое случилось и во Дворце культуры имени Дзержинского, где зал аж на 1000 мест[208].
Это, конечно, время поэтического бума; «удивительно мощное эхо. Очевидно, такая эпоха!» – как сказал Л. Мартынов. Но бум кончился вместе с Оттепелью, а книг А., по-прежнему выходивших многотысячными тиражами, и в 1970–1980-е годы было не достать в магазинах. Их переписывали в школьные тетради, в дембельские альбомы, заучивали наизусть, и это приводило в изумленное негодование всех ценителей истинной поэзии. Пародисты ядовито вышучивали А., поэты как статусные, так и андеграундные в свою среду его не принимали, а критики, обычно между делом, говорили о злокозненной «асадовщине», называя его стихи «рифмованными прописями», «суррогатом», «лубком», а то и вовсе «китчем», пригодным будто бы лишь для совсем неискушенных читателей.
А., не принимавший никакого участия в жизни Союза писателей и никогда не откликавшийся на какие бы то ни было актуальные события в жизни страны, об этом отношении к себе знал, конечно, лишь изредка задевая пространными эпиграммами Е. Евтушенко или своего постоянного обидчика – пародиста А. Иванова. Но в споры не вступал – может быть, потому что на его стороне были его неисчислимые поклонники; во всяком случае, при опросе, проведенном «Комсомольской правдой» в конце 1970-х годов, 68 % ответивших своим любимым поэтом назвали именно А.
Воля ваша, но если это не слава, то что же? И удивительно ли, что, едва оправившись от постперестроечного шока, коммерческие издатели, чуткие к спросу, вновь принялись немалыми тиражами одна за другою, и во все более нарядных, красочных переплетах, выпускать книги А.? И награды пошли косяком тоже – к боевым орденам и медалям, к двум орденам «Знак Почета»», полученным в советскую эпоху, прибавились ордена Дружбы народов (1993), Почета (1998), «За заслуги перед Отечеством» 4-й степени, а Сажи Умалатова от имени постоянного Президиума Съезда народных депутатов СССР в 1998 году так и вовсе удостоила А. званием Героя Советского Союза.
Но дело не в наградах, конечно. Дело в удивительной стойкости асадовской популярности, до сих пор не проигрывающей сопоставление и с популярностью эстрадных поэтов-шестидесятников, и с популярностью нынешних сетевых триумфаторов и триумфаторш.
«То, что стихи Асадова не выдерживают никакой критики с точки зрения литературных критериев, – вещь настолько очевидная, что доказывать ее смешно. Это не поэзия или, верней, другая поэзия. ‹…› Но ценности, утверждаемые им, – ценности нормальные, хорошие…» – заметил Д. Быков[209]. Да и Е. Евтушенко, даже не упомянувший этого имени в антологии «Строфы века» (1995), куда были включены стихи 875 авторов, в своем новом собрании «Десять веков русской поэзии» оказался более великодушным. И, может быть, к его мнению стоит прислушаться:
В чем был секрет его успеха? Он писал простым, доходчивым языком, без формальных изощренностей, без перегруженности культурными ассоциациями. Его стихи, при всей их дидактической лубочности, задевали чувства простодушных читателей. ‹…›, В самых банальных житейских ситуациях, которые, казалось бы, не заслуживали внимания искусства, Асадов отыскивал самые болевые точки и участливо отзывался на эту боль. Кто-то высокомерно назвал Асадова поэтом «пэтэушников и лимиты», но разве это не люди? И для них его стихи были неожиданно найденной спасительной теплотой, подсказкой, как преодолеть одиночество, как сделать карьеру, но и совесть сохранить, кому можно верить в любви, а кому нет. ‹…› Кстати, до сих пор его книги раскупаются, и не только в России. Я видел их на прилавке в Берлине рядом с рестораном «Пастернак». Значит, они кому-то по-прежнему помогают жить.
Соч.: Собр. соч.: В 6 т. М.: Граница, 2003; Полное собрание стихотворений в одном томе. М.: Эксмо, 2007; Лирика. М.: Эксмо, 2018.
Лит.: Быков Д. Шестидесятники: Лит. портреты. М.: Молодая гвардия, 2019.
Когда Сталин объявил Маяковского «лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи», А. назначили его наследником. И неудивительно, ведь сам трибун революции сказал, что «этот может. Хватка у него моя», да и Бухарин в докладе на I съезде писателей назвал А. «наиболее ортодоксальным „маяковцем“».
Бухаринская похвала могла бы, конечно, стоить А. головы, но ему ее простили, и, – говорит Б. Слуцкий, в предвоенные годы А. «даже временно исполнял что-то вроде должности первого поэта земли русской – в промежутке между Маяковским и Твардовским»[210]. Книги шли исправно и при полной поддержке критики, поэта ввели в правление ССП и редколлегию «Литературной газеты», избрали депутатом Моссовета, в январе 1939 года одним из первых наградили орденом Ленина, а стихотворную повесть «Маяковский начинается» издали тиражом в 300 тысяч экземпляров и одарили Сталинской премией 1-й степени (1941). Да и то, что на второй день войны в «Правде» появилось стихотворение «Победа будет за нами», заказанное именно А., говорит о многом.
Впрочем, как раз в годы войны, когда А. эвакуировался в Чистополь, его положение впервые пошатнулось. И речь пока не о том, что его человеческая репутация была непоправимо омрачена бездушием, с каким А., руководивший там Литфондом, отнесся к судьбе М. Цветаевой. Речь о том, что власть перестали устраивать стихи, которые он писал буквально километрами, – стихи, как и положено, патетические, но оторванные от фронтовой реальности. От вызовов в Москву, «ближе к фронту, ближе к жизни» А. уклонился, и тогда его обвинили в том, что он «отсиживается» в Чистополе. «Вы не видали ни одной жертвы немецких зверств, ни сожженных деревень и городов, ни замученных немцами людей. Откуда возьмете Вы силу для настоящего чувства „отмщения“, не надуманного, а непосредственного, острого, сжигающего?» – сказано в письме из «Правды» от 5 января 1942 года[211]. Что же до стихов о тыле, то их назвали «клеветническими», «политически вредными и антинародными», а книгу «Годы грома» в печать не допустили.
А. поначалу неистовствовал, жаловался Молотову и другим вождям, даже обратился к Сталину с «Личным письмом» в стихах: «Я к Вам вновь пишу, товарищ Сталин, / Робость постаравшись одолеть. / Я хочу, чтоб Вы без желчи стали / На мою фамилию смотреть»[212].
Сталин на такое льстивое амикошонство, разумеется, не ответил, так что многие стихи из сборника «Годы грома» будут отлеживаться в столе до 1962 года[213], но так либо иначе дела А. постепенно начали выправляться. К концу войны его вновь стали печатать в газетах и журналах, в 1946 году выпустили книгу «Пламя Победы», хотя… Хотя от роли первого друга Маяковского и вообще от первых ролей в поэзии неумолимо отодвинули.
Тут все сошлось. И то, что послевоенные стихи А., правду сказать, не очень выразительны. И то, что, ритуально превознося Маяковского, власть сменила тогда интернационалистскую прогрессистскую риторику на культ патриотизма и исторического предания, поддерживая уже не новаторскую, а традиционную поэзию – в относительно широком диапазоне от Твардовского и Исаковского до свежеиспеченных сталинских лауреатов А. Недогонова, Н. Грибачева, А. Яшина. И если С. Кирсанов, еще один наследник агитатора, горлана, главаря, ужасно волновался, что «власть стала всячески поощрять современных певцов деревни»[214], и в письмах звал своего старшего друга «Колядку» к сопротивлению, к дерзким стихам и поступкам, то А…
А., похоже, с происшедшим смирился. Он не был трусом, но был, как суховато заметил Б. Слуцкий, «опаслив»[215]. Или как о том же, но по-другому сказал Е. Евтушенко, «талант есть, а характера нет»[216].
Порывы, конечно, и у него были. Рассказывал, например, Ст. Рассадину, что
вот, мол, хочу написать поэму о Сталине (на еще не совсем сошедшей волне XX съезда) – и звонил в ЦК, партчиновнику Черноуцану, слывшему среди литераторов либералом. Просил его растолковать, что и как; тот, однако, отговорился: Николай Николаевич, как я могу вам, поэту, советовать?.. – Не может… Не хочет! Хорошо Твардовскому, он с Хрущевым каждый день чай пьет. А мне кто объяснит?[217]
В 1950–1960-е годы А., действительно постоянно болевший, жил будто в затворе. В линчевании Б. Пастернака, как и в других позорных акциях, участия не принял, но и на смерть друга своей молодости никак не откликнулся. Он, – вспоминает Ф. Левин, –
уже почти никуда не выходит, не выезжает. Только весной его перевозят на дачу и поздней осенью обратно в городскую квартиру. Все его связи с жизнью осуществляются по телефону, который стоит на маленьком столике у дивана, через посещения друзей и молодых поэтов, которые приходят читать ему стихи, через газеты, журналы и книги[218].
Так вот, о молодых, поддержка которых так украсила и жизнь А., и его посмертную репутацию. Надо, впрочем, сказать, что его эстетические (или иные?) предпочтения были шире, чем обычно принято думать: положительной рецензией откликнулся на «Вишневый омут» М. Алексеева, в 1959 году дал напутствие стихам А. Передреева, высоко ценил С. Васильева, Н. Анциферова и И. Баукова, расхвалил главы из поэмы Е. Исаева «Суд памяти». Это забыто, а вот то, что именно А. еще в 1937 году благословил первую публикацию К. Некрасовой в журнале «Октябрь», помнится. Как помнится и то многое, что сделал он для продвижения и защиты авангардных по тому счету стихов Б. Слуцкого, А. Вознесенского, Ю. Мориц, Б. Ахмадулиной, В. Сосноры, а его статья «Как быть с Вознесенским?» (Литературная газета, 4 августа 1962) и вовсе прозвучала манифестом во славу новой революции в поэзии, ибо, – писал А., – «культура Маяковского сильнее в своих продолжателях, чем у подражателей любого течения русского стиха».
«Мне кажется, – съязвила А. Ахматова, которая А. в общем-то терпеть не могла, – что он сколачивает второй ЛЕФ…»[219] Второго ЛЕФа не получилось – по причинам, от А. никак не зависевшим. Однако, – процитируем В. Соснору, – то, что «старые львы оживились и бросились пестовать юных львят»[220], дорогого стоит.
Последний год жизни А. был омрачен обидой. Книгу его финальных стихов «Лад» (1961) встретили шквалом восторженных рецензий, выдвинули в 1962-м на Ленинскую премию, столь желаемую старым поэтом, но искомой награды она не получила, уступив стихотворным сборникам П. Бровки и Э. Межелайтиса.
По словам Б. Слуцкого, дружившего со старшим поэтом, «Асеев эту непремию, о которой раззвонили во всех газетах, так и не простил – ни Комитету, ни всему человечеству»[221]. И поэт «среднего роста»[222], – как сказал о нем Е. Евтушенко, – ушел из жизни, много что по себе оставив – и три собрания сочинений, и содержательные книги о русской поэзии, и улицы в Москве, Курске и Льгове, и музей, и памятник, и библиотеки, названные его именем.
И память о стихах 1920-х годов, многие из которых действительно чудесны.
Соч.: Собр. соч.: В 5 т. М.: ГИХЛ, 1964; Я не могу без тебя жить. М.: Эксмо, 2011; Заржавленная лира: Стихотворения, поэмы. М.: Комсомольская правда; НексМедиа, 2013.
Лит.: Шайтанов И. В содружестве светил: Николай Асеев. М.: Сов. писатель, 1985.
Биография А., какой она увиделась самому Виктору Петровичу в зрелости, могла бы стать основой для романа о травме. Или о травмах: мать еще в 1931 году утонула в Енисее, непутевый отец вскоре как враг народа был отправлен строить Беломор-канал, а по возвращении в 1934-м увез семью из родной Овсянки в заполярную Игарку, где будущий писатель узнал, почем фунт лиха, беспризорничал и спасся лишь в детдоме, закончил шесть классов и железнодорожную школу ФЗО, успел поработать составителем поездов…
Конечно, детская память великодушна, и в позднейших книгах А., прежде всего в цикле «Последний поклон», драматические сцены чередуются с дивными картинами природы, любовно написанными образами бабушки, родни и односельчан. Однако дальше война. «Маленький, совсем малограмотный, – вспоминает А. в одном из писем, –
я уже сочинял стихи и разного рода истории, за что в ФЗО и на войне меня любили и даже с плацдарма вытащили, но там, на плацдарме, осталась половина моя – моей памяти, один глаз, половина веры, половина бездумности, и весь полностью остался мальчик, который долго во мне удобно жил, веселый, глазастый и неунывающий…[223]
И годы после демобилизации по инвалидности тоже рисуются травматичными: полунищета, случайные заработки – А. то грузчик, то плотник, то мойщик туш на колбасном заводе – и страстное желание вырваться, пробиться, доказать себе, что он достоин лучшей участи. Так начинается путь к прозе, и начинается, если со стороны смотреть, не так уж плохо: первая, еще газетная публикация в 1951-м, первый сборник рассказов «До будущей весны» в 1953-м, за ним книги для детей (1955, 1956, 1957, 1958), первый роман «Тают снега» (1958), вступление в Союз писателей (1958), учеба на Высших литературных курсах в Москве (1959–1961).
Но это если со стороны смотреть, а давалось-то все в муках мученических, так что в душе крепнет лютая обида и на равнодушную власть, и на горожан, особенно на москвичей и совсем по-особому на евреев, которым все будто бы дается влегкую, что называется, с полпинка. Даром, что ли, уже и попав в очередной Дом творчества писателей, он первым делом отмечает, что его поселили подле сортира, а лучшие комнаты достались, с позволения сказать, скетчистам с подозрительно звучащими фамилиями.
Подчеркнем сразу же, что последовательным антисемитом А. никак не был и даже в горячке внутрилитературной борьбы говорил, что писателей делит «только на хороших и плохих, а не на евреев и русских. Еврей Казакевич мне куда как ближе, нежели ублюдок литературный Бабаевский, хотя он и русский»[224]. Однако, когда А. чувствовал себя задетым и обида застила очи, он мог сорваться, и знаменитое ответное письмо Н. Эйдельману 1986 года – из таких срывов.
Дело в случае А. не в национальных предрассудках, дело, – повторимся, – в органичной для выходца из низов неприязни ко всем баловням фортуны: либо шибко образованным и много о себе понимающим – как Гога из «Царь-рыбы» (Наш современник. 1976. № 4–6) или еврейчата-лермонтоведы из «Печального детектива» (Октябрь. 1986. № 1), либо хитроумно корыстным – как грузины в не менее знаменитом рассказе «Ловля пескарей в Грузии» (Наш современник. 1986. № 5). Сила писателя, впрочем, не в полемических выпадах, всегда шаржированно грубых, а в соболезнующей любви к жертвам прогресса и социальных катаклизмов, к невезучим и обиженным Богом, к так называемым «простым» мужикам и бабам, и не надо удивляться, что этот строй мысли во второй половине века оказался сердечно близок прежде всего интеллигентным читателям, испытывавшим традиционную для России вину перед народом-богоносцем.
И вот почему А. так потянулся душой к народолюбивому критику А. Макарову, даже – случай в русской литературе беспрецедентный – написал об их дружбе документальный роман «Зрячий посох» (Москва. 1988. № 1). И вот почему так хотел печататься у А. Твардовского в «Новом мире», но, увы, «замордованный журнал не смог опубликовать»[225], – как свидетельствует писатель, – ни «Кражу» (Сибирские огни. 1966. № 8–9), ни «Пастуха и пастушку» (Наш современник. 1971. № 8), и прорваться удалось лишь лучшему, наверное, у А. рассказу «Ясным ли днем» (1967. № 7).
Жизнь шла – в Чусовой и в Перми, в Москве и в Вологде (1969–1980), в Красноярске и в Овсянке. Шли книги, и каждая новая из них встречала все больший отклик, порождала читательские споры и дискуссии в печати. По мотивам произведений А. снимаются фильмы (1978, 1982, 1984, 1987), пишутся оперы (1975, 1985), симфонии (1984) и балеты (1999), ставятся пьесы и инсценировки прозы (1976, 1987). С годами приходит и официальное признание – к фронтовым «Красной Звезде» и медали «За отвагу» прибавляются ордена Трудового Красного Знамени (1971, 1974, 1984), Дружбы народов (1981), Государственные премии РСФСР (1975) и СССР (1978, 1991), звание Героя Социалистического Труда (1989).
Все, словом, у беспризорника из Игарки в конечном счете удалось. Можно, казалось бы, успокоиться, но не та у Виктора Петровича натура. Впрямую советской власти он не прекословит, но и не сближается с нею. Ведет себя демонстративно независимо, с единомышленниками-деревенщиками то сходится, то рвет напрочь с Ф. Абрамовым, В. Беловым, Б. Можаевым, даже, хотя и отделяя его от прочих, с В. Распутиным[226]. И в его новых книгах все то же неприятие городской цивилизации, все та же боль за униженных и оскорбленных, к которым он – даже в пору своего максимального благополучия и максимальной славы – причисляет себя не колеблясь.
С годами А. мрачнеет все больше, становится чуть ли не мизантропом. Если раньше русский народ он едва не боготворил, то теперь…
Я очень люблю свою Родину, Россию, но не в нынешнем ее облике – в гражданской глухоте и полураспаде, наверное, я уже и не люблю, больше жалею как старую, неизлечимо больную, немощную мать…[227]
И дальше, и еще много раз: народа
уже нет, а есть сообщество полудиких людей, щипачей, лжецов, богоотступников, предавших не только Господа, но и брата своего, родителей своих, детей предавших, землю и волю свою за дешевые посулы продавших. ‹…› А народ нам не спасти уже, хоть бы мы все вернулись, куда велено[228].
Об А. – народном депутате СССР и любимце Ельцина, усыпанном всеми почестями новой власти, авторе романа «Прокляты и убиты» (1992–1993), повестей «Обертон» (Новый мир. 1996. № 8) и «Веселый солдат» (Знамя. 1998. № 5) – надо рассказывать отдельно. Мы же ограничимся упоминанием о том, что премия А. Солженицына была посмертно присуждена А. как «писателю мирового масштаба, бесстрашному солдату литературы, искавшему свет и добро в изувеченных судьбах природы и человека».
И скажем, что уже после его смерти вдова среди бумаг на рабочем столе нашла собственноручную астафьевскую эпитафию с пометой «прочесть после моей смерти». Там всего три фразы:
Я пришел в мир добрый, родной и любил его безмерно.
Ухожу из мира чужого, злобного, порочного.
Мне нечего сказать Вам на прощанье[229].
Соч.: Собр. соч.: В 15 т. Красноярск: Офсет, 1997–1998; Прокляты и убиты. М., 2002, 2015, 2018; Астафьев В. – Курбатов В. Крест бесконечный: Письма из глубины России. Иркутск, 2002; Астафьев В. – Макаров А. Твердь и посох: Переписка 1962–1967 гг. Иркутск, 2005; Астафьев В. Нет мне ответа…: Эпистолярный дневник 1952–2001. Иркутск, 2009.
Лит.: Яновский Н. Виктор Астафьев: Очерк творчества. М.: Сов. писатель, 1982; Курбатов В. Миг и вечность: Размышления о творчестве В. Астафьева. Красноярск, 1983; Лейдерман Н. Творческий облик Виктора Астафьева. Екатеринбург, 2001; Астафьевские чтения. Вып. 1–3. Пермь, 2003–2005; Солженицын А. Виктор Астафьев <Из «Литературной коллекции»> // Солженицынские тетради: Материалы и исследования. М.: Русский путь, 2012. <Вып.> 1. С. 25–46.
После А. читателям остался, собственно, всего однотомник. То есть писал-то он, безусловно, много, но по преимуществу газетную прозу: статьи, очерки, репортажи, рецензии, заметки – все то, что быстро привлекает внимание, но так же быстро устаревает.
И лучшую часть жизни пробыл журналистом: с 1930-го в горьковских «Наших достижениях», во время войны фронтовым корреспондентом, а в штормовые 1948–1956 годы вел в «Литературной газете» отдел внутренней жизни. И это, как видится сейчас из дали времен, был, вероятно, самый мирный из газетных отделов – в сравнении с другими, конечно, где надо было сражаться либо с мировым империализмом, либо с безродными космополитами и ревизионистами, окопавшимися в советской культуре.
Там у А. и репутация сложилась – человека, который особо не заносится, но дело знает, отличаясь от многих коллег незлобивостью, добронравием и безусловной порядочностью. Что подтверждалось и его прозой («Начальник малых рек» еще в 1937-м, «Повесть о первой любви» в 1954-м), появлявшейся совсем не часто.
Такой борозды не испортит, а неприятностей не причинит, что, как можно предположить, решило вопрос о назначении А. в сентябре 1956 года главным редактором еще только создававшегося журнала «Москва». И члены редколлегии подобрались, за единственным исключением, неплохие: К. Чуковский, В. Луговской, Г. Березко, будущие «новомирцы» Е. Дорош и А. Кондратович, а плюс к ним Л. Овалов, прославленный серией детективов о майоре Пронине. В отдел прозы взяли А. Берзер, тоже будущую «новомировку», поэзией по рекомендации В. Луговского поставили заведовать Е. Ласкину.
Тут бы и работать. Но работать А. не дали – едва вышли первые шесть номеров, как «Литературная газета» ударила по ним обширной статьей И. Кремлева (13 июля 1957), а состоявшийся 1 августа расширенный секретариат Союза писателей и вовсе констатировал: журнал «до сих пор не занял правильных, партийных позиций в борьбе за генеральную линию литературы социалистического реализма», «редакция открыла свои страницы для произведений, идущих по своему направлению и содержанию вразрез с главным направлением советской литературы»[230].
И было бы за что браниться, но, пересматривая журнальный комплект, видишь, что ничего особенного напечатать при А. не успели: и повесть К. Симонова «Еще один день», и повесть А. Вальцевой «Квартира № 13», и иные всякие публикации «Москвы» не отличались ни выдающимися художественными достоинствами, ни чрезмерной, как тогда выражались, остротой. Однако – в них глухо, но все-таки, и это было абсолютно ново, говорилось о сталинских репрессиях и о том, как деформировали они души правоверных коммунистов. А следовательно, от этих произведений «с червоточинкой», потакающих «самым невзыскательным, обывательским вкусам», веяло – о ужас! – «пессимизмом» и неверием в созидательную силу нашего общества.
Истоки этих ошибок, – говорится в отчете «Литературной газеты», – стали более ясными участникам заседания после выступления члена редколлегии «Москвы» Л. Овалова, который рассказал собравшимся о нездоровых нравах, царящих в самом коллективе редакции. Это искусственное деление тов. Атаровым произведений современной литературы на вещи «критического направления» и «направления заздравного», отказ от печатания ряда произведений страстных, жизнеутверждающих, партийных – только потому, что в них не преобладало «критическое начало»[231].
Доносчику ни кнута, ни пряника не воспоследовало, однако поведанного им было достаточно, чтобы 24 октября секретариат ЦК КПСС освободил А. от должности, назначив на нее Е. Поповкина, а 12 ноября секретари правления СП СССР прокомпостировали решение, принятое не ими, но, безусловно, с их подачи. И «вечером, – вспоминает А., – позвонил домой Георгий Марков:
– Надо сохранять спокойствие. Обида ни к чему, ведь мы – коммунисты.
Я последовал его совету[232].
То есть, как тогда говорили, вернулся к своему письменному столу. И кое-что (опять же очень милое, добросердечное, не вызвавшее, впрочем, у критиков ни энтузиазма, ни нареканий) успел за остаток лет написать – повести «Коротко лето в горах» (1963), «Не хочу быть маленьким» (1967), «А я люблю лошадь» (1970), литературный портрет В. Овечкина «Дальняя дорога» (1977). Но жизненные и творческие силы ушли. Так что, – вспоминает его дочь К. Атарова, –
после снятия с редакторства в журнале «Москва» папа нигде не работал в штате: начались какие-то спазмы головных сосудов от малейшего переутомления, связанного с чтением или писательством. В этот период мама[233] взяла на себя заботу о семейных финансах. Писала внутренние рецензии для «Советского писателя» и, главное, переводила с языков народов СССР, при помощи подстрочника, разумеется. Даже если перевод шел под двумя фамилиями, делала его в основном мама, а не отец[234].
Что осталось? Тот самый однотомник, давно, правда, не переиздававшийся. «Горы записных книжек»[235], опубликованных лишь частично. И память о редакторе, который, возможно, еще развернулся бы, но не успел.
Соч.: Избранное. М.: Худож. лит., 1989; Смерть под псевдонимом: Роман. М.: Ад Маргинем Пресс, 2004.
Лит.: Атарова К. Вчерашний день: Вокруг семьи Атаровых – Дальцевых: Воспоминания. Записные книжки. Дневники. Письма. Фотоархив. М.: Радуга, 2001.
Истинный визионер, А. и родословную выстроила себе вдохновенно поэтическую: русско-итало-татарскую. В ней всё правда, хотя реальность выглядит несколько прозаичнее, но тоже, впрочем, выразительно: отец – важный советский чиновник, мать – майор, переводчица в центральном офисе КГБ СССР, и первая публикация А. в «Комсомольской правде» 5 мая 1955 года появилась под непритязательной рубрикой «Голоса заводских поэтов»[236].
Вообще-то, год отработав после школы в многотиражной газете «Метростроевец», отношения к автомобильному заводу имени Сталина она не имела, но в литобъединение, которым руководил Е. Винокуров, записалась именно туда. А дальше – с рабочей, метафорически выражаясь, путевкой – в Литинститут, где А. почти сразу же вышла замуж за 23-летнего третьекурсника Е. Евтушенко – первого, по тогдашнему счету, парня на деревне молодых московских поэтов.
Звездный брак (1955–1958), этапы которого запечатлелись в их стихотворной перекличке и в позднейших мемуарах Евтушенко, продержался меньше трех лет, на девять лет сменившись семейной жизнью с тоже в ту пору модным Ю. Нагибиным (1959–1968), и тут уже он оставил об их союзе живописные подробности в своем предсмертно опубликованном «Дневнике». Так что и к этим подробностям, и к домыслам, гуляющим в интернете, читателя можно просто отослать, а самим сказать, что и А. с начальных дней в Литинституте понимала себя как звезду, и всеми воспринималась как, – процитируем обожавшего ее П. Антокольского, – «чудо по имени Белла».
Стихотворные публикации были еще редки, но уже И. Сельвинский, рецензируя ее рукопись, представленную при поступлении на учебу, обратился к абитуриентке с личным письмом:
Я совершенно потрясен огромной чистотой Вашей души, которая объясняется не только Вашей юностью, могучим, совершенно мужским дарованием, пронизанным женственностью и даже детскостью, остротой ума и яркостью поэтического, да и просто человеческого чувства! ‹…› что бы в Вашей жизни ни произошло, помните, что у Вас дарование с чертами гениальности, и не жертвуйте им никому и ничему![237]
Она и не жертвовала. Вела себя вольно, порою даже вызывающе вольно. Именно в студенческие годы складывались и ее поэтический стиль, и ни на кого не похожая манера читать стихи, вообще разговаривать, и весь образ беззаконной кометы в кругу расчисленном светил. С требованиями, какие предъявлялись к советской студентке-комсомолке, это совмещалось, разумеется, плохо, так что 28 апреля 1957 года она фигурирует в напечатанном «Комсомольской правдой» фельетоне Л. Парфенова «Чайльд гарольды с Тверского бульвара»[238], а ближе к лету ее в первый раз исключают из института «за аморальное поведение». Правда, пока условно, и летние каникулы, – как сообщает Е. Евтушенко в письме В. Британишскому[239], – А. вместе со всем курсом проводит на целине.
Все вроде устраивается[240], однако через год вспыхивает нобелевский скандал, и 30 октября из института в инстанции следует спешный рапорт о том, что
партбюро и актив возмущены поведением некоторых студентов нашего института (Панкратова, Харабарова, Ахмадулиной), которые поддерживали связь с Пастернаком, разделяя его взгляды на наше общество и литературу и пытались распространять их среди студентов[241].
И в апреле 1959-го А. уже всерьез исключают из института. Понятно, что за отказ участвовать в травле Б. Пастернака, но формально «за неуспеваемость по общественным дисциплинам» или, – по свидетельству ее однокурсника Д. Маркиша, – «за организацию пьянства в общежитии» и опять же «аморальное поведение»[242]. К этому времени ее имя уже известно и сильным мира сего, поэтому Вс. Иванов сигнализирует первому секретарю Московской писательской организации К. Федину, что А. исключили «за выпивку», и тот обещает заступиться за «проштрафившихся студентов»[243], а положение спасает главный редактор «Литературной газеты» С. С. Смирнов, на два месяца откомандировавший А. в составе «писательского десанта» в Сибирь.
Оттуда она возвращается с «правильными» стихами (Литературная газета, 24 октября 1959) и «правильными» впечатлениями, которые отзовутся позднее в повести «На сибирских дорогах» (Юность. 1963. № 12), так что, – сошлемся на рассказ Н. Клеймана, – «Михаил Луконин, мастер курса, объявил, что творческая командировка доказала плодотворность контактов поэта с жизнью, и Беллу восстановили в институте»[244]. Однако и то надо не забыть, что своенравная А. и в этой ситуации, ничего не опасаясь, отдает пять стихотворений для безусловно рискованной публикации в неподцензурный «Синтаксис».
Защита в 1960 году прошла триумфально. И выход первой книги «Струна» (1962) тоже стал триумфом, хотя… Не во всех, впрочем, глазах: С. Маршак, прочитав стихотворение «И снова как огни мартенов…», раздраженно заметил, что зарифмовать «мартенов – Мартынов» мог только поэт, который не любит Лермонтова, и А. Ахматова, – по свидетельству Л. Чуковской, – сказала:
Полное разочарование. Полный провал. Стихи пахнут хорошим кафе – было бы гораздо лучше, если бы они пахли пивнухой. Стихи плохие, нигде ни единого взлета, ни во что не веришь, все выдумки. И мало того, стихи противные[245].
Но это оценки, так сказать, кулуарные, не перебивающие тот восторг, с каким встречается каждая очередная публикация А.: например, П. Антокольский записал в дневник, что поэма «Моя родословная» (Юность. 1964. № 1) – это «образец такого грозного оптимизма, которого не было в поэзии со времен греческих мифов»[246]. В одном только 1962 году А. единогласно принимают в Союз писателей, М. Хуциев приглашает ее читать стихи в фильм «Застава Ильича / Мне двадцать лет», а 30 ноября во Дворце спорта в Лужниках проходит первый «стадионный» вечер поэзии, где она обращает свою витиеватую лирику сразу к 14 тысячам слушателей. И недаром же В. Шукшин в фильме «Живет такой парень» (1964) поручает А. роль журналистки – эталонной «столичной штучки», «иконы стиля», как сейчас бы сказали.
Начальство, однако же, бдит, и книги на родине не выходят, так что следующим после «Струны» сборником становится «Озноб», выпущенный «Посевом» во Франкфурте-на-Майне. Другому автору не снести бы, возможно, головы, но поэзия А. настолько очевидно живет вне политики, что обошлось. Уже в следующем году «Советский писатель» издает в Москве «Уроки музыки», и – с заметными интервалами, конечно, – следуют «Стихи» (1975), «Свеча» и «Метель» (1977), «Тайна» (1983), «Сад» (1987), «Избранное» и «Стихотворения» (1988), а в Тбилиси хлопотами Г. Маргвелашвили дважды выходят «Сны о Грузии» (1977, 1979), включающие в себя и стихи, и переводы, и прозу.
Жизнь, словом, продолжается. Отнюдь не райская, но продолжается.
И личная: в браке с Э. Кулиевым, который был моложе ее на 14 лет, рождается дочь, а в 1974-м А. счастливо связывает свою судьбу с Б. Мессерером, взявшим на себя все хлопоты, к которым Белла была никак не приспособлена.
И общественная: А. ставит свою подпись под обращениями в защиту А. Синявского и Ю. Даниэля (1966), генерала П. Григоренко (1968), по обвинению в «политической безответственности» получает «на вид» от Союза писателей за участие в судьбе А. Гинзбурга и Ю. Галанскова (1968), как может, помогает А. Сахарову, В. Войновичу, Г. Владимову, всем своим опальным друзьям.
И литературная, конечно, но позднесоветское и постсоветское творчество А. за пределами нашего рассказа. Как за этими пределами и дружба с великими деятелями отечественной и мировой культуры, а также бесчисленные награды, которые уже за порогом зрелости были получены А.: ордена Дружбы народов (1984), «За заслуги перед Отечеством» 3-й (1997) и 2-й (2007) степени, Государственные премии СССР (1989) и РФ (2004), Президентская премия (1999), Пушкинская премия фонда А. Тёпфера (1994), премии «Триумф» (1994), имени Б. Окуджавы (2004), журналов «Знамя» (1993) и «Дружба народов» (2000), иные многие.
Возраст, болезни, долголетний чрезмерно вольный образ жизни сказывались, однако, все настойчивее, поэтому, практически потеряв зрение, А. в самые последние годы на людях уже почти не появлялась. И тихо угасла на переделкинской даче, вернее в карете скорой помощи, которая приехала слишком поздно.
Соч.: Собр. соч.: В 3 т. М.: PAN, Корона-принт, 1997; Миг бытия. М.: Аграф, 1997; Нечаяние: Стихи. Дневник 1996–1999. М.: Подкова, 2000; Проза поэта. М.: Вагриус, 2001; Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной. М.: Дедалус, 2007; Полн. собр. соч.: В одном т. М.: Альфа-книга, 2012; Малое собр. соч. М.: Азбука, 2014; Письма Беллы. М.: Арт-Волхонка, 2017.
Лит.: Алешка Т. Творчество Б. Ахмадулиной в контексте традиций русской поэзии. Минск, 2001; Словарь рифм Беллы Ахмадулиной. Тюмень: Изд-во Ю. Мандрики, 2002; Художественный мир Беллы Ахмадулиной: Сб. статей. Тверь, 2016; Мессерер Б. Промельк Беллы: Романтическая хроника. М.: АСТ: РЕШ, 2016; Зубарева В. Тайнопись: Библейский контекст в поэзии Беллы Ахмадулиной. М.: Языки славянских культур, 2017; Завада М., Куликов Ю. Белла: Встречи вослед. М.: Молодая гвардия, 2017.
«Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами всё дадут!»
Роман, откуда взяты эти фразы, А. не любила, но сама себя вела ровно по этому правилу, сделав понятное исключение лишь для мольбы о сыне, трижды попадавшем в смирительную ГУЛАГовскую рубашку. Просить же за себя – да ни боже мой, нет, никогда!
Так еще в начале 1920-х, едва стала понятна органическая несовместимость А. с большевистским режимом, она не покинула Россию, но от любого участия в общественной и уж тем более в советской литературной жизни демонстративно отстранилась. Даже О. Мандельштам «ходил» за заступничеством к Бухарину, даже Е. Замятин, М. Булгаков, Б. Пастернак стремились достучаться до Сталина, но не А. Вот и вышло, – говорит Г. Морев, – что «среди крупных русских писателей с дореволюционным „стажем“, оставшихся в СССР, положение Ахматовой было уникальным»[247] – как у «женщины, – процитируем В. Перцова, – запоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть»[248].
Ее ведь даже в новорожденный Союз советских писателей не позвали, а сама она не попросилась. И лишь 5 января 1940 года А., – как рассказывает Э. Герштейн, –
торжественно приняли в Союз писателей. Два издательства сразу начали готовить к печати ее книги. Журналы просили стихи для ближайшего номера. Шел разговор об увеличении пенсии, о предоставлении ей квартиры и т. п. Потом эти разговоры стали умеряться.
Сборник «Из шести книг» успел все-таки выйти, и А. Фадеев, А. Толстой, Б. Пастернак вроде бы намеревались представить его к Сталинской премии. Но уже к июлю 1940-го настроение верховного начальства переменилось, и все тот же В. Перцов в «Литературной газете» написал о книге вполне издевательски, так что, – вернемся к словам Э. Герштейн, – «Сталинской премии Ахматовой не дали. Пенсию не увеличили. Квартиру дали только после войны»[249].
В расписании советских ролей она была никем. Но когда 3 апреля 1946 года состоялся большой вечер московских и ленинградских поэтов, весь Колонный зал встал, овацией приветствуя царственное появление А. на сцене. И кто знает, не сыграло ли это событие зловещую роль во всем, что произошло через полгода и что всем теперь известно?
Она и тут ни о чем никого не просила. Хотя ее пытались не то чтобы спасти, но все-таки смягчить участь: А. Фадеев еще осенью 1946-го распорядился вернуть отнятые продуктовые карточки, в январе 1951-го ее – после, впрочем, публикации коленопреклоненной «Славы миру» в «Огоньке» – раньше, чем М. Зощенко, восстановили в Союзе писателей, дали возможность зарабатывать переводами. И казалось, что Оттепель уж точно начнется с ее литературной реабилитации.
Уже 20 октября 1953-го К. Чуковский записал в дневник, что «Ахматовой будут печатать целый томик – потребовал Сурков[250] (целую книгу ее старых и новых стихов)»[251], – и действительно, 21 октября по предложению издательства А. сдает в «Советский писатель» рукопись «Избранного». Однако явилось на свет оно только в ноябре 1958-го, и не в «Совписе», а в Гослитиздате, причем максимально оскопленным: в книжке, – напоминает М. Алигер, –
и всего-то 127 страниц, да из них 32 страницы, т. е. четверть книги – переводы: старые китайцы, корейцы, отрывок из Гюго, стихотворение какого-то осетина, Перец Маркиш, неведомый мне румын Александр Тома, белые стихи Рабиндраната Тагора… Горько и неловко, и ничего не скажешь в утешение[252].
Так оно и дальше пойдет: каждое новое издание (и «лягушка» 1961 года[253], и «Бег времени» 1965-го) будет выходить, продираясь сквозь цензуру и увязая в бесчисленных бюрократических согласованиях. Ее официальный статус еще надолго останется прежним, пресловутое Постановление ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград» откажутся отменять[254], и ни с 70-летием, ни с 75-летием начальство А. не поздравит[255], зато в неофициальном, но могучем общественном мнении она воспринимается уже как последний великий русский поэт и, наделенная, – по словам Л. Гинзбург, даром «совершенно непринужденного и в высокой степени убедительного величия», «держит себя, как экс-королева на буржуазном курорте»[256].
Ей звонит А. Твардовский[257], и с января 1960 года входит в обычай в каждом первом номере «Нового мира» печатать стихи А. К ней на поклон в Ленинград едет Л. Скорино, заместительница В. Кожевникова, и стихи появляются в «Знамени» (1963. № 1; 1964. № 10). Да всюду они появляются: в «Литературной газете», «Литературной России», «Неве», «Нашем современнике», «Юности», «Звезде», даже в «Огоньке» у А. Софронова, даже в радио- и телевизионной программе – всякий раз по согласованию с ЦК, но появляются же!
С общественным мнением надо считаться, и пусть в 1963–1965-х годах никто из власть предержащих не откликнулся на ее хлопоты о судьбе И. Бродского, в апреле 1965-го А. избирают делегатом II съезда писателей РСФСР:
сначала, – рассказывает Г. Глёкин, – она села где-то сбоку, в задних рядах, а потом не то А. А. Сурков, не то С. В. Михалков почтительно привел ее в первый ряд, за стол президиума, и усадил с правого края, рядом с М. А. Шолоховым. Она сидела в президиуме и исподволь разглядывала правительство. Они ее – тоже[258].
Главное же – А., так и не успевшую получить Нобелевскую премию[259], выпускают в Италию, где награждают премией «Этна-Таормина» (декабрь 1964-го), и в Англию, где она становится доктором honoris causa Оксфордского университета (июнь 1965-го).
Чудовищный контраст – между международными знаками признания, любовью сотен тысяч читателей на родине и до последнего дня полубездомностью, полунищетой.
Как такой же контраст между торопливо-испуганным, именно что забюрократизированным прощанием с ее телом в Москве и, – как вспоминает Б. Друян, – «людским морем»[260] на отпевании в Николо-Богоявленском морском соборе в Питере, истинно народными похоронами в Комарове.
Соч.: Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1976 (Библиотека поэта. Большая серия); Соч.: В 2 т. М.: Худож. лит., 1989 (2-е изд. – 1990); Десятые годы; После всего; Requiem; Поэма без героя; Биография. Фото (5 кн.). М.: Издательство МПИ, 1989. Собр. соч.: В 6 т. М.: Эллис Лак, 1998–2002; Бег времени. М.: АСТ, 2016; Записные книжки (1958–1966). М.; Torino: Einaudi, 1996.
Лит.: Жирмунский В. Творчество Анны Ахматовой. Л.: Наука, 1973; Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М.: Худож. лит., 1989; То же. М.: Вагриус, 1999; Воспоминания об Анне Ахматовой. М.: Сов. писатель, 1991; Лосиевский И. Анна Всея Руси: Жизнеописание Анны Ахматовой. Харьков: Око, 1996; Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. М.: Согласие, 1997; Мандельштам Н. Об Ахматовой. М.: Новое изд-во, 2007; Черных В. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. М.: Индрик, 2008; Коваленко С. Анна Ахматова. М.: Молодая гвардия, 2009 (Жизнь замечательных людей); Тименчик Р. Последний поэт: Анна Ахматова в 1960-е годы: В 2 т. Иерусалим: Гешарим; М.: Мосты культуры, 2014; Анна Ахматова: «Озорство мое, окаянство…»: Рассказы, эпиграммы, афоризмы. М.: Собрание, 2006.