Глава 2 Как функционируют нации

В ОКТЯБРЕ 2016 г. британский премьер Тереза Мэй многих шокировала, пренебрежительно отозвавшись об идее всемирного гражданства. «Если вы считаете себя гражданином мира,– сказала она,– то вы гражданин из ниоткуда (citizen of nowhere)».

Ее заявление было встречено насмешками и тревогой со стороны финансовых СМИ и либеральных комментаторов. «В наши дни самая полезная форма гражданства,– поучал ее один аналитик,– нацелена на благополучие, к примеру, не одного лишь из округов графства Беркшир, а всей планеты». В журнале «Экономист» заявление Мэй назвали «антилиберальным» поворотом. Один исследователь обвинил ее в отречении от ценностей эпохи Просвещения и предупредил о наличии в ее речи «отголосков 1933 г».21

Мне известно, как выглядит «гражданин мира». Прекрасный образец – это я сам. Я вырос в одной стране, живу в другой, имея паспорта обеих. Я пишу об экономике мирового хозяйства, и моя работа заносит меня в очень отдаленные места. Я провожу больше времени, путешествуя по другим странам, а не там, где считаюсь гражданином. Большинство моих близких коллег по работе также родились за границей. Я жадно поглощаю международные новости, в то время как моя местная газета остается нетронутой неделями. Что касается спорта, я даже не представляю, каковы дела местных команд, являясь верным болельщиком футбольной команды с другого берега Атлантики.

И все же заявление Мэй нашло отклик. В нем содержится некая важная истина, пренебрежение которой много говорит о том, насколько мы (мировая финансовая, политическая и технократическая элита) отдалились от наших соотечественников и потеряли их доверие.

Экономисты и политики магистрального направления склонны рассматривать эту негативную реакцию как прискорбный регресс, к которому причастны политики-популисты и политики-нативисты, сумевшие воспользоваться проявлениями недовольства тех, кто чувствует себя забытым и брошенным глобалистскими элитами. Тем не менее сегодня глобализм отступает, а национальное государство живет и здравствует.

На протяжении многих лет среди интеллектуалов царил консенсус о снижении значимости национального государства. Всех сводила с ума глобальная система правления – международные правила и организации, необходимые, чтобы поддержать кажущиеся необратимыми волну глобализации экономики и подъем космополитических чувств.

Глобальная система правления стала мантрой элиты нашей эпохи. Согласно аргументации ее представителей, резкий рост межграничных потоков товаров, услуг и информации, порожденный технической инновацией и рыночной либерализацией, сделал страны мира слишком взаимосвязанными для того, чтобы отдельно взятая страна была способна самостоятельно решить свои экономические проблемы. Нам нужны глобальные правила, глобальные соглашения и глобальные организации. Это заявление по-прежнему столь широко разделяют сегодня, что несогласие с ним может казаться похожим на утверждение, что Солнце вращается вокруг Земли.

Чтобы понять, как мы дошли до такой жизни, пристально рассмотрим аргументацию интеллектуалов против национального государства и доводы за глобальный характер системы правления.

Национальное государство под огнем жесткой критики

Национальное государство откровенно рассматривают как устаревшую структуру, которая не соответствует реалиям XXI в. Традиционные политические разногласия – не помеха нападкам на национальное государство, которые относятся к немногим предметам, объединяющим экономических либералов и социалистов. «Каким образом можно обеспечить экономическое единство европейской территории при полной свободе культурного развития населяющих ее народов?» – спрашивал Лев Троцкий еще в 1934 г. Ответ был в том, чтобы избавиться от национального государства: «Решение этого вопроса лежит… на пути полного освобождения производительных сил от оков, налагаемых на них национальным государством»22. Ответ Троцкого звучит удивительно современно в свете теперешних передряг еврозоны. Именно к такому ответу присоединилось бы большинство экономистов неоклассического направления.

Сегодня многие моральные философы солидарны с либеральными экономистами в том, что и те и другие рассматривают государственные границы как незначимые (irrelevant) – если не в описании, то, конечно же, в предписании. Вот мнение Питера Сингера:

Если та группа, под которую мы должны подстраиваться, есть племя или нация, то наши нравственные принципы, вероятно, будут племенными или националистическими (nationalistic). Но если революция в области коммуникаций создала общемировую аудиторию, то нам, пожалуй, нужно подстраивать наше поведение под мир в целом. Данное изменение создает материальную основу для новой этики, которая будет служить интересам всех тех, кто живет на этой планете по-новому – так, как не обеспечила ни одна прежняя этика (несмотря на многочисленную риторику)23.

А вот что говорит Амартия Сен:

Своеобразная идейная тирания заметна в трактовке политических границ государств (в первую очередь национальных государств) в качестве в каком‐то смысле фундаментальных, словно бы это не практические ограничения, с которыми приходится считаться, а разделения, основополагающие для этики и политической философии24.

Сен и Сингер рассматривают государственные границы как некую помеху – практическую преграду, которую можно и нужно преодолевать по мере того, как мир становится более взаимосвязанным благодаря торговле и развитию коммуникаций.

Между прочим, экономисты пренебрежительно относятся к национальному государству, потому что оно является источником транзакционных издержек, которые препятствуют более полной глобальной экономической интеграции. При этом дело не только в том, что государства вводят импортные тарифы, ограничения на движение капитала, визы и другие ограничительные меры на своих границах, препятствующие всемирному круговороту товаров, денег и людей. Если смотреть глубже, дело в том, что множественность суверенных источников права создает правовую неоднородность различных юрисдикций (jurisdictional discontinuities) и связанные с ней транзакционные издержки. Различия валют, правовых режимов и регуляторной практики сегодня являются главными препятствиями для единения мировой экономики. В то время как явные торговые барьеры утратили свою значимость, относительная важность подобных транзакционных издержек возросла. Ныне импортные тарифы составляют крошечную долю общих издержек ведения торговли. По мнению Джеймса Андерсона и Эрика ван Винкопа, для развитых стран эти издержки составляют чудовищные 170% (в адвалорном исчислении) – на порядок выше, чем импортные тарифы как таковые25.

Для экономиста эта величина равнозначна оставлению на тротуаре стодолларовых банкнот. Устраните правовую неоднородность (такова аргументация), и мировая экономика получит значительные выгоды от торговли, которые аналогичны выгодам многостороннего снижения таможенных тарифов, имевшего место на протяжении послевоенного периода. Итак, круг важнейших вопросов общемировой торговли все более концентрируется на усилиях по гармонизации систем нормативного регулирования во всех разновидностях – от санитарных и фитосанитарных стандартов до финансового регулирования. Вот еще одна причина, по которой народы Европы сочли важным перейти на единую валюту и сделать свою мечту об общем рынке реальностью. Экономическая интеграция требует подавить способность отдельных государств эмитировать собственные деньги, устанавливать неодинаковую регламентацию и вводить неодинаковые правовые нормы.

Сохранение жизнеспособности национального государства

Смерть национального государства предсказывали давно. «Ключевой вопрос для каждого, кто изучает миропорядок (world order),– это судьба национального государства»,– писал политолог Стэнли Хофф-ман в 1966 г.26«Суверенитет в загоне» – так озаглавил в 1971 г. свою классическую работу Реймонд Вернон27. Оба ученых не признают кончину национального государства, но их тон отражает ярко выраженную направленность господствующих представлений. Речь могла идти о Европейском союзе (на котором сосредоточился Хоффман) или мультинациональном предприятии (такова тема Вернона) – в любом случае национальное государство, как полагали многие, побеждается явлениями большего масштаба.

И все же национальное государство отказывается вымирать. Оно оказалось удивительно стойким и остается основным детерминантом общемирового распределения дохода, главным месторасположением (locus) институтов, обеспечивающих функционирование рынков, а также главным вместилищем (repository) личных привязанностей и пристрастий. Рассмотрим несколько фактов.

Чтобы проверить, как мои студенты интуитивно воспринимают детерминанты общемирового неравенства доходов, в первый день аудиторных занятий я спросил их, что они предпочтут: быть богатыми в бедной стране или бедными в богатой стране? Я просил их рассматривать лишь собственный уровень потребления и считать богатыми и бедными 5% населения той или иной страны – с самыми высокими и самыми низкими доходами. Богатая страна, в свою очередь, входит в число 5% стран из верхних строчек распределения душевых доходов, а бедная страна – в число 5% стран его нижних строчек. Обычно большинство студентов, снабженных этой базовой информацией, отвечают, что предпочли бы быть богатыми в бедной стране.

На самом деле они жестоко ошибаются. Бедные в богатой стране, согласно только что приведенному определению, почти в пять раз богаче богатых в бедной стране28. «Обман зрения», который сбивает студентов с пути, состоит в том, что сверхбогатые обладатели BMW и особняков под охраной, увиденных ими в бедных странах, составляют ничтожную долю населения. Она куда меньше, чем те 5% самых богатых, на которых я просил сосредоточиться. Когда мы рассмотрим среднее по этой группе в целом, мы получим колоссальный провал вниз по шкале доходов.

Эти студенты только что обнаружили красноречивую особенность мировой экономики: наши экономические успехи определяются в первую очередь тем, где (в какой стране) мы родились, и лишь во вторую очередь нашим положением на шкале распределения доходов. Или же, если воспользоваться более специальной, но и более точной терминологией, большая часть общемирового неравенства доходов объясняется неравенством между странами, а не внутри отдельных стран29. Вот вам и глобализация, обнулившая значимость национальных границ.

Во-вторых, рассмотрим роль национальной идентичности. В принципе, можно было бы думать, что чувства привязанности к национальному государству истончились под действием двух противоположных сил – наднациональных симпатий, с одной стороны, и местных связей – с другой. Но, видимо, дело обстоит не так. Национальная идентичность живет и процветает, даже в некоторых неожиданных уголках мира. Это было именно так даже до глобального финансового кризиса и той популистской негативной реакции, которая за ним последовала.

Чтобы увидеть сохраняющуюся жизнеспособность национальной идентификации, обратимся к Всемирному исследованию ценностей (World Values Survey), которое охватывает более 80 тыс. индивидов в 75 странах (http://www.worldvaluessurvey.org/). Участникам опроса задали ряд вопросов, касающихся силы их местных, национальных и глобальных привязанностей. Я измерил силу национальных привязанностей, сложив процентные доли респондентов, которые «согласны» и «совершенно согласны» с утверждением «я считаю себя гражданином [страны, нации]». Далее я измерил силу глобальных привязанностей, сложив процентные доли респондентов, которые «согласны» и «совершенно согласны» с утверждением «я считаю себя гражданином мира». В каждом случае из этих процентных долей я вычел аналогичные величины для утверждения «я считаю себя членом своего местного сообщества» с целью обеспечить определенную нормализацию30. Иными словами, я измерил силу национальных и глобальных привязанностей в сравнении с силой местных привязанностей. Я опирался на данные 2004– 2008 гг., поскольку этот этап измерений проводился до финансовых кризисов в Европе и США и полученные результаты свободны от искажений, вызванных экономическим спадом.

На рисунке 2.1 показаны результаты для всей общемировой выборки, а также отдельно для США, Евросоюза, Китая и Индии. В глаза бросается не столько тот факт, что национальная идентичность гораздо сильнее, чем идентичность «глобального гражданина»,– это во многом было предсказуемо. Неожиданный результат состоит в том, что она явно обладает большей притягательностью, чем принадлежность к местному сообществу, что находит отражение в положительных показателях для нормализованной национальной идентичности. Эта тенденция сохраняется в разных странах. Сильнее всего она проявляется в США и Индии – очень больших странах, в которых, как мы могли бы ожидать [до ознакомления с этими данными.– Пер.], местные привязанности в любом случае сильнее привязанности к национальному государству.

Я обнаружил и тот неожиданный факт, что жители Европы ощущают очень малую привязанность к ЕС. На самом деле, как показывает рис. 2.1, идея гражданства ЕС представляется европейцам столь же далекой, как и идея всемирного гражданства, несмотря на многие десятилетия европейской интеграции и развития соответствующих институтов.


РИС. 2.1. Гражданство страны, мира и Евросоюза (в сравнении с привязанностью к местному сообществу)

Из процентных долей респондентов, которые «согласны» или «совершенно согласны» с утверждениями «я считаю себя гражданином [страны, нации]» и «я считаю себя гражданином мира», вычитаются аналогичные процентные доли для утверждения «я считаю себя членом своего местного сообщества».

ИСТОЧНИК: D. Rodrik, «Who Needs the Nation State?» Economic Geography, 89(1), January 2013: 1–19.


Неудивительно обнаружить, что глобальные привязанности с 2008 г. стали еще слабее. Показатели гражданства мира значительно опустились (в частности) в отдельных европейских странах: с –18% до –29% в Германии и с –12% до –22% в Испании (сравниваются две волны исследования: за 2010–2014 и 2004–2008 гг.).

Можно возразить, что такие исследования затушевывают различия между отдельными группами населения. Мы ожидали, главным образом, что молодые, квалифицированные и высокообразованные слои оторвались от своих национальных «причалов» и стали «глобальными» по мировоззрению и привязанностям. Как показывает рис. 2.2, указанные группы действительно имеют отличия с ожидаемым направлением. Но они не столь велики, как можно было бы думать, и не меняют общую картину. Даже в категориях молодежи (тех, кому меньше 25 лет), обладателей университетского образования и специалистов национальная идентичность берет верх над местными и – даже в большей мере – глобальными привязанностями.


РИС. 2.2. Воздействие социально-демографических характеристик

Из процентных долей респондентов, которые «согласны» или «совершенно согласны» с утверждениями «я считаю себя гражданином [страны, нации]» и «я считаю себя гражданином мира», вычитаются аналогичные процентные доли для утверждения «я считаю себя членом своего местного сообщества».

ИСТОЧНИК: D. Rodrik, «Who Needs the Nation State?» Economic Geography, 89(1), January 2013: 1–19.


Наконец, все оставшиеся сомнения касательно сохранения важной роли национального государства должен был развеять жизненный опыт преодоления последствий общемирового финансового кризиса 2008 г. Именно творцам национальной экономической политики пришлось вмешаться, чтобы предотвратить экономический хаос. Именно национальные правительства спасали банки, вкачивали ликвидность, обеспечивали налогово-бюджетный стимул и выписывали безработным чеки на получение пособия. Как на сей счет метко высказался глава Банка Англии Мервин Кинг, при жизни (in life) банки являются глобальными, а по смерти (in death) – национальными.

Международный валютный фонд и недавно возникшая «Большая двадцатка» были просто говорильнями. В еврозоне не действия Брюсселя (или Страсбурга), а именно решения, принятые в столицах отдельных стран (от Берлина до Афин), определили, как будет развиваться кризис. При этом именно национальные правительства в конечном итоге приняли вину за всё, что пошло не так,– и почести за то немногое, что пошло как надо.

Нормативные доводы в пользу национального государства

Как показывает история, национальное государство было тесно связано с экономическим, общественным и политическим прогрессом. Оно обуздало междоусобицы, распространило сети солидарности за пределы местных сообществ, дало ход мобилизации человеческих и финансовых ресурсов31и способствовало распространению представительных политических институтов32. Гражданские войны и экономический упадок – обычная судьба сегодняшних «несостоятельных государств». Постоянным жителям стабильных и процветающих стран легко не заметить ту роль, которую конструкция национального государства играла в процессе преодоления таких трудных проблем. Утрата национальным государством интеллектуальной привлекательности отчасти является следствием его достижений.

Но действительно ли национальное государство, как территориально ограниченное политическое образование, стало вследствие революционной глобализации помехой для достижения желаемых социально-экономических результатов? Или же национальное государство остается необходимым для достижения упомянутых целей? Иными словами, возможно ли выстроить защиту национального государства, которая в большей мере основана на принципах и не сводится к утверждениям о том, что оно существует, а не исчезло?

Начнем с уточнения терминологии. Национальное государство вызывает воспоминания о национальных чувствах (nationalism). В центре внимания моего обсуждения будут не «нация» и не «национальные чувства», а «государство». В частности, меня интересует государство как территориально выделенная самостоятельная юрисдикция. С этого ракурса я рассматриваю нацию как следствием государства, а не наоборот. Аббат Сийес, один из теоретиков Великой французской революции, сказал: «Что такое нация? Общество людей, живущих под общим законом и представленных одним законодательным учреждением»33. Меня не интересует здесь обсуждение вопросов, что такое нация, должна ли каждая нация иметь собственное государство и сколько государств должно существовать.

Вместо этого я хочу разработать аргументацию по существу – на предмет того, почему здоровые национальные государства фактически полезны, особенно для мировой экономики. Я хочу показать, что многочисленность национальных государств приносит пользу, а не вред. Я отталкиваюсь от того, что рынкам требуются правила, а глобальным рынкам потребовались бы глобальные правила. Глобальная экономика, не ведающая государственных границ, в которой экономическая активность полностью оторвана от ее национальной базы, вызвала бы необходимость в наднациональных нормотворческих институтах, соответствующих глобальному масштабу и разнообразию (scope) рынков. Но это было бы нежелательным даже в случае достижимости. Нормы поддержания работы рынков (market-supporting rules) не являются единственными в своем роде. Поэтому эксперименты и конкуренция между разнообразными институциональными механизмами остаются желательными. Более того, сообщества различаются своими потребностями и предпочтениями касательно институциональных форм. При этом история и география продолжают сдерживать взаимное схождение указанных потребностей и предпочтений.


РИС. 2.3. Альтернативные модели самоусиления ИСТОЧНИК: D. Rodrik, «Who Needs the Nation State?» Economic Geography, 89(1), January 2013: 1–19.


Итак, я признаю, что национальные государства в глобальной экономике являются источником дезинтеграции. Мое утверждение состоит в том, что попытка быть выше их была бы вредна. Она не дала бы нам ни более здоровой мировой экономики, ни улучшения правил.

Мою аргументацию можно представить как антитезис (counterpoint) обычной глобалистской трактовки, графически представленной на рис. 2.3. В этой трактовке экономическая глобализация, подстегиваемая революционными изменениями транспортных и коммуникационных технологий, устраняет социальные и культурные барьеры между людьми в различных частях мира и взращивает глобальное сообщество. Оно, в свою очередь, делает возможным создание глобального политического сообщества (глобальной системы правления), которое поддерживает и еще более усиливает экономическую интеграцию.

В моей альтернативной трактовке (представленной в нижней части рис. 2.3) акцентируется иная модель развития, при которой мир сохраняется как система, раздробленная политически и не до конца глобализированная экономически. При такой модели неоднородность предпочтений и неединственность институтов (institutional nonuniqueness), а также географический фактор создают потребность в институциональном разнообразии. Разнообразие институтов препятствует полной экономической глобализации. Неполная экономическая интеграция, в свою очередь, усиливает неоднородность и роль расстояния. Когда движущие силы второй модели развития действуют достаточно интенсивно (как я и буду отстаивать), работа по правилам первой модели способна лишь навлечь на нас неприятности.

Напрасная гонка за гиперглобализацией

Рынки зависят от нерыночных институтов, потому что они не сами по себе возникают, регулируются, стабилизируются и узакониваются. Всё, что не сводится к простому обмену между соседями, требует инвестиций в транспортировку, коммуникации и логистику. Также требуются принудительное исполнение договоров, предоставление информации и недопущение обмана, стабильное и надежное средство обмена, механизмы согласования результатов распределения с социальными нормами и т. д. Правильно функционирующие устойчивые рынки поддерживаются широким спектром институтов, которые обеспечивают исполнение жизненно важных функций регулирования, перераспределения дохода, денежно-кредитной и налогово-бюджетной стабильности, а также урегулирования конфликтов.

Эти институциональные функции до сих пор обеспечивались в основном национальным государством. На протяжении всего послевоенного периода данное обстоятельство не только не затрудняло развитие глобальных рынков, но и различными путями способствовало ему. Базовый принцип, лежавший в основе Бреттон-Вудской системы, которая направляла развитие мировой экономики вплоть до 1970‐х гг., состоял в том, что странам (не только развитым, но и недавно получившим независимость) требуется пространство маневра (policy space), в рамках которого они могли бы регулировать свои экономики и защищать свои общественные договоры. Меры контроля над движением капитала, ограничивавшие свободное передвижение финансов, рассматривались как неотъемлемая часть общемировой финансовой системы. Либерализация торговли оставалась ограниченной и касалась готовых изделий и промышленно развитых стран. Когда внутригосударственным общественным договоренностям угрожали импортные поставки текстильных и швейных изделий из стран с низкими издержками, которые приводили к сокращению занятости в пострадавших отраслях и регионах, их также выделяли в качестве особых режимов [таможенного регулирования.– Пер.].

И все же потоки торговли и инвестиций росли на удивление быстро – во многом из-за того, что Бреттон-Вудская рецептура помогла обеспечить здоровые условия осуществления национальной экономической политики. На самом деле экономическая глобализация весьма существенно опиралась на те правила, которые поддерживали главные торговые и финансовые центры. Как подчеркивал Джон Эгнью, ключевыми элементами финансовой глобализации34были национальные денежно-кредитные системы, центральные банки и практические методы финансового регулирования. В области торговли в большей мере именно внутренние политические договоренности, а не правила ГАТТ поддерживали ту открытость [к торговле. – Пер.], которая стала обычной.

Национальное государство было движущей силой глобализации, но, кроме того, и принципиальным препятствием к ее углублению. Одновременное наличие глобализации и жизнеспособных политических единиц национального уровня было основано на умении грамотно сглаживать это противоречие. Слишком крутой вираж в сторону глобализации, как это было в 1920‐х гг.,– и мы ослабили бы институциональную поддержку рынков. Слишком крутой вираж в сторону государства, как это было в 1930‐х гг.,– и мы лишились бы выгод международной коммерции.

Начиная с 1980‐х гг. баланс идеологий решительно сместился – в пользу рынков и в ущерб роли государства. Результатом стало тотальное стремление провести то, что я назвал гиперглобализацией35,– попытка устранить все транзакционные издержки, которые мешали потокам торговли и капиталов. Всемирная торговая организация была венцом этих усилий на торговой арене. Торговые правила теперь распространялись на услуги, сельское хозяйство, меры финансовой поддержки, права на интеллектуальную собственность, санитарные и фитосанитарные нормы и другие виды того, что ранее считали вопросами национальной экономической политики. В области финансов свободное перемещение капитала стало нормой, а не исключением, причем регуляторы сосредоточились на глобальной гармонизации финансовых норм и правил. Большинство членов Евросоюза пошли дальше: сначала они сгладили колебания взаимных обменных курсов, а в итоге ввели единую валюту.

В результате ослабились механизмы национальной системы правления, в то время как их глобальные аналоги остались незавершенными. Изъяны нового подхода стали очевидными достаточно скоро. Одна из проблем имела причиной стремление вынести нормотворчество в наднациональные зоны – далеко за пределы политических дискуссий и контроля. Данную проблему обнаруживали постоянные жалобы на дефицит демократии, нехватку легитимности и политическое бесправие избирателей. Эти жалобы стали неизменными ярлыками, закрепившимися за Всемирной торговой организацией и брюссельскими институтами.

Там, где нормотворчество остается национальным, возникла другая проблема. Растущие объемы торговли со странами различного уровня развития и весьма непохожими институциональными механизмами усилили неравенство и неуверенность в завтрашнем дне внутри отдельных стран. Более того, отсутствие на глобальном уровне институтов, свойственных «окультуренным» внутренним финансам (кредитора последней инстанции, страхования вкладов, законодательства о банкротстве и механизмов налогово-бюджетной стабилизации), сделало глобальные финансы источником нестабильности и периодических масштабных кризисов. Одних лишь мер национальной экономической политики не хватало, чтобы справиться с теми проблемами, которые создала крайняя экономическая и финансовая открытость.

Соответственно в наилучшем положении при новой системе оказались те страны, которые не соблазнились свободой торговли и свободным перемещением капитала. Китай, который добился самых впечатляющих в истории результатов с точки зрения снижения уровня бедности и роста экономики, был, конечно же, одним из основных получателей выгод от экономической открытости других стран. Но со своей стороны он следовал весьма осторожной стратегии, в которой масштабные меры промышленной политики соединялись с избирательной и отсроченной либерализацией импорта и ограничениями на движение капитала. По сути, Китай играл в глобализацию по Бреттон-Вудским правилам, а не по правилам гиперглобализации.

Глобальная система правления: насколько она возможна и желательна?

К настоящему времени многим понятно, что болезни глобализации происходят из-за несоответствия между глобальным характером рынков и национальным характером тех правил, которые регулируют их. По логике вещей, данное несоответствие можно исправить только одним из двух способов: не ограничивать регулирующую систему (систему правления) рамками национального государства или же ограничить охват рынков. В приличном обществе заметное внимание получает лишь первый вариант.

Глобальная система правления для разных людей означает разное. Для государственных официальных лиц это новые межгосударственные дискуссионные площадки, такие как «Большая двадцатка» и Форум по финансовой стабильности. Для одних аналитиков это наднациональные сети регуляторов, устанавливающие общие правила,– от санитарных норм до нормативов достаточности капитала36. Для других – это режимы «негосударственного регулирования» (private governance), такие как справедливая торговля и корпоративная социальная ответственность37. Третьи представляют себе развитие прозрачных глобальных административных процессов, которые зависят «от дискуссий местного уровня, используют данные глобальных сопоставлений и действуют в пространстве общественных обоснований (public reasons)»38. Для многих активистов она символизирует большие полномочия международных неправительственных организаций.

Нет нужды разъяснять, что такие нарождающиеся формы глобальной системы правления остаются слабыми. Но подлинно важный вопрос состоит в том, способны ли они развиться и стать достаточно сильными, чтобы поддерживать гиперглобализацию и стимулировать появление разновидностей подлинно глобальной идентичности. Я в это не верю. Излагаю свою аргументацию в четыре шага: 1) институты поддержания работы рынков не являются единственно возможными; 2) сообщества различаются своими потребностями и предпочтениями касательно институциональных форм; 3) географическая отдаленность сдерживает взаимное схождение упомянутых потребностей и предпочтений; 4) эксперименты и конкуренция между разнообразными институциональными формами желательны.

Институты поддержания работы рынков не единственны

Сравнительно несложно указать те функции, которые выполняют институты поддержания работы рынков (ранее я указал их). Они создают, регулируют, стабилизируют и узаконивают рынки. Но указание той формы, которую институты должны принимать,– совершенно иной вопрос. Нет причины считать, что эти функции могут предоставляться только конкретными путями, или думать, что имеется лишь ограниченный диапазон допустимой вариабельности. Иными словами, институциональная функция не отображается единственно возможным образом в форму.

Для всех развитых стран характерна некоторая разновидность рыночной экономики с преобладанием частной собственности. Но США, Япония и европейские страны прошли путь исторического развития в условиях значительно различающихся структур институтов. Эти различия выявляются несходными порядками на трудовых рынках, неодинаковостью корпоративного управления, систем социального обеспечения и подходов к регулированию. Тот факт, что указанным странам удалось создать сопоставимые объемы материальных ценностей при различии правил, дает важное напоминание о том, что нет единой схемы достижения экономического успеха. Да, рынки, стимулы, права собственности, стабильность и предсказуемость важны. Но они не требуют типовых решений.

Экономические показатели даже развитых стран подвержены колебаниям, так что всплески моды на те или иные институты обычны. В недавние десятилетия периодически входили в моду европейская социальная демократия, промышленная политика по-японски, американская модель корпоративного управления и китайский государственный капитализм – лишь затем, чтобы утратить внимание после «заката» своей звезды. Хотя международные организации, такие как Всемирный банк и Организация экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), пытаются разработать передовые методики (best practices), копирование институтов редко бывает успешным.

Одна из причин состоит в том, что элементы институционального ландшафта склонны взаимно дополнять друг друга, что обрекает частичную реформу на провал. Например, дерегулирование трудовых рынков за счет упрощения процедур увольнения фирмами своих работников в отсутствие на этих рынках программ обучения и переобучения, а также надлежащих схем поддержки вполне может привести к нежелательным последствиям. При неимении традиции присутствия сильных заинтересованных игроков, сдерживающих принятие рисков, разрешение финансовым компаниям регулировать самих себя способно стать бедственным. В своей известной книге «Разновидности капитализма» Питер Холл и Дэвид Соскис выявили среди промышленно развитых стран два несхожих кластера институтов, которые они назвали «либеральными рыночными экономиками» и «координированными рыночными экономиками»39. Мы, конечно же, сможем выявить и другие модели, если обратимся к Азии.

Более принципиальный вопрос связан с внутренней пластичностью (malleability) институционального устройства. Как отметил Роберто Унгер, нет причины считать, что диапазон разнообразия институтов, который мы наблюдаем в сегодняшнем мире, полностью исчерпывает возможную вариабельность40. Желательные функции институтов – согласование личных стимулов с общественной оптимальностью, установление макроэкономической стабильности, достижение социальной справедливости – могут быть порождены бесчисленными путями, которые ограничены лишь нашим воображением. Представление о том, что существует некий передовой (best-practice) набор институтов,– иллюзия.

Это не значит, что различия институциональных механизмов (institutional arrangements) не приводят к реальным последствиям. Гибкость институтов не означает, что институты всегда функционируют надлежащим образом: имеется много стран (societies), институты которых явным образом не способны обеспечить надлежащие стимулы к производству, инвестициям и внедрению инноваций, не говоря о социальной справедливости. Но даже среди сравнительно успешных стран различные конфигурации институтов зачастую приводят к неодинаковым последствиям для различных групп. Либеральные рыночные экономики, к примеру (если сравнивать их с координированными рыночными экономиками), предоставляют большие возможности для наиболее одаренных и успешных членов общества, однако они же склонны порождать большее неравенство и неуверенность в завтрашнем дне для трудящихся классов. Ричард Фримен показал, что более жесткое регулирование рынков труда порождает меньшую дисперсию заработков, хотя и не обязательно более высокие уровни безработицы41.

Здесь усматривается интересная аналогия со второй основной теоремой экономики благосостояния. Эта теорема утверждает, что всякое Парето-оптимальное равновесие можно получить в качестве исхода конкурентного равновесия с подходящим распределением первоначальных запасов (endowments). Институциональные механизмы являются, по сути, теми правилами, которые определяют распределение прав на ресурсы общества: они формируют распределение первоначальных запасов в самом широком смысле. Каждый Парето-оптимальный исход может быть обеспечен с помощью своего набора правил. И наоборот, каждый набор правил может, в принципе, породить какой-то свой Парето-оптимальный исход. (Я говорю «в принципе», потому что «плохие» правила приведут, понятное дело, к исходам, не оптимальным по Парето.)

Не ясно, каким образом можно априорно (ex ante) выбирать между равновесиями, оптимальными по Парето. Именно эта неясность делает трудным выбор между альтернативными институтами, который лучше оставить самим политическим сообществам.

Неоднородность и разнообразие

Иммануил Кант писал, что религия и язык разделяют людей и не дают возникнуть всемирной монархии42. Но нас разделяют и многие другие вещи. Как я обсуждал в предыдущем параграфе, институциональные механизмы влекут за собой неодинаковые последствия с точки зрения распределения благосостояния и многих других аспектов экономической, социальной и политической жизни. У нас нет согласия насчет того, как находить баланс между равенством и шансами на успех, экономической безопасностью и инновацией, стабильностью и динамичностью, экономическими результатами и общественно-культурными ценностями – и многими другими последствиями институционального выбора. Различия предпочтений в конечном итоге являются главным доводом против всемирной гармонизации институтов.

Рассмотрим, каким образом следует регулировать финансовые рынки. Надлежит сделать выбор по многим пунктам. Следует ли разделять банковскую деятельность на инвестиционную и коммерческую43? Нужно ли ограничивать размер банков? Есть ли смысл в страховании вкладов, и если да, то что в него включать? Можно ли разрешать банкам торговать от своего имени? Какой объем информации относительно их сделок нужно раскрывать? Должно ли вознаграждение руководящего состава устанавливаться директорами – в отсутствие всяких регуляторных ограничений? Каковы должны быть требования по капиталу и ликвидности? Должны ли все деривативные контракты продаваться на биржах? Какова должна быть роль кредитно-рейтинговых агентств? И т. д.

Здесь в число главных пунктов входит поиск баланса между финансовой инновацией и финансовой стабильностью. Слабое регулирование максимально расширит диапазон финансовой инновации (разработки новых финансовых продуктов), но ценой увеличения вероятности финансовых кризисов и крушений. Жесткое регулирование снизит частоту кризисов и потери от них, но, не исключено, ценой повышения издержек финансовой деятельности и недоступности ее выгод для многих. Нужно искать компромисс, причем единого идеального варианта нет. Если потребовать, чтобы все сообщества, предпочтения которых на континууме возможных компромиссов между инновацией и стабильностью не совпадают, остановили свой выбор на одном и том же решении, то плюсом, возможно, станет снижение транзакционных издержек финансовой деятельности, которое, однако, будет достигнуто ценой навязывания механизмов, не согласованных с местными предпочтениями. Вот та головоломка, с которой финансовое регулирование сталкивается в данный момент, причем банки выступают за единые общемировые правила, а национальные законодательные органы и творцы политики национального уровня сопротивляются этому.

Вот еще один пример – из области продовольственного регулирования. Рассматривая нашумевшее дело 1998 г., Всемирная торговая организация встала на сторону США, постановив, что запрет Евросоюзом говядины, выращенной с использованием определенных гормонов роста, нарушает Соглашение по применению санитарных и фитосанитарных мер (СФМ). Интересно, что запрет не выделял импорт и применялся равным образом к импортной и отечественной говядине. Казалось, что соображения протекционизма не лежат в основе данного запрета, который ранее протолкнули европейские потребительские лоббисты, обеспокоенные потенциальными опасностями для здоровья. Тем не менее ВТО вынесла решение, что данный запрет нарушает требование Соглашения по СФМ, согласно которому принимаемые меры должны базироваться на «научных данных». (Рассматривая аналогичное дело в 2006 г., ВТО также вынесла решение против введенных Евросоюзом ограничений на генетически модифицированное продовольствие и семена (ГМО), вновь признав научно не подтвержденным анализ риска Евросоюзом.)

На сегодня действительно нет достаточных свидетельств того, что гормоны роста представляют какую-то опасность для здоровья. Евросоюз утверждал, что использует более широкий принцип, не входящий в компетенцию ВТО явным образом,– так называемый принцип предосторожности (precautionary principle), позволяющий проявлять большую осторожность при наличии научной неопределенности. Предупредительный принцип передает бремя доказывания противоположной стороне. В соответствии с ним не нужно спрашивать: «Есть ли разумное доказательство того, что гормоны роста или ГМО приводят к неблагоприятным последствиям?» Он требует, чтобы творцы экономической политики интересовались: «Достаточно ли мы уверены, что они к ним не приводят?» Во многих неразработанных областях научного знания на оба вопроса можно ответить отрицательно. Осмысленность предупредительного принципа зависит от степени отвращения к риску и от того, в какой мере потенциальные неблагоприятные последствия велики и необратимы.

Как утверждала (безуспешно) Еврокомиссия, в данном случае регуляторные решения нельзя принимать исключительно на базе объективных научных данных. Решающая роль должна принадлежать политическому процессу (politics), который соединяет воедино общественные предпочтения касательно риска. Разумно ожидать, что достигнутый исход не будет одинаков в разных странах. Одни (наподобие США) могут предпочесть низкие цены, другие (наподобие стран ЕС) – большую безопасность.

Пригодность институциональных механизмов зависит, кроме того, от уровней развития, а также от исторического пути. Александр Гершенкрон получил известность благодаря своему утверждению, что отстающим странам потребуются институты (например, крупные банки и государственные капиталовложения), которые отличаются от свойственной первопроходцам индустриализации44. Его доводы во многом подтвердились. Но даже среди быстро растущих развивающихся стран наблюдается значительная вариабельность институтов. То, что работает в одном месте, редко срабатывает в другом.

Рассмотрим, как некоторые из наиболее успешных развивающихся стран вошли в мировую экономику. Южная Корея и Тайвань в период 1960‐х и 1970‐х гг. интенсивно использовали экспортные субсидии, чтобы вывести свои фирмы на внешние рынки, а либерализация режима импорта в этих странах вводилась постепенно. Китай создал особые экономические зоны, в которых экспортно-ориентированным фирмам разрешили работать по правилам, отличным от тех, по которым работали государственные предприятия и другие структуры, сосредоточенные на внутреннем рынке. Чили, напротив, действовало по учебнику и резко снизило барьеры для импорта, чтобы заставить отечественные компании непосредственно конкурировать с зарубежными на внутреннем рынке. Чилийская стратегия обернулась бы катастрофой, если бы ее применили в Китае, потому что привела бы к потере миллионов рабочих мест на государственных предприятиях и неисчислимым социальным последствиям. А китайская модель не сработала бы столь же хорошо в Чили – небольшой стране, которая не является очевидным целевым пунктом для мультинациональных предприятий.

Альберто Алесина и Энрико Сполаоре провели исследование того, как неоднородность предпочтений взаимодействует с выгодами от масштаба, эндогенно определяя число и размер стран. В их базовой модели индивиды различаются своими предпочтениями насчет того типа общественных благ (или, в моей терминологии, насчет конкретных институциональных механизмов), которые обеспечиваются государством45. Чем больше то население, которому предоставляется общественное благо, тем ниже удельные издержки его предоставления. С другой стороны, чем больше население, тем больше тех людей, которые обнаруживают, что их предпочтения не удовлетворяются конкретным предоставляемым общественным благом. Меньшим странам лучше удается реагировать на потребности своих граждан. Оптимальное число юрисдикций, или национальных государств, обеспечивает баланс между выгодами от размера и порожденными неоднородностью [дополнительными] издержками предоставления общественного блага.

Важный результат анализа модели Алесины–Сполаоре состоит в том, что мало смысла в оптимизации по параметру размера рынка (и в устранении правовой неоднородности) при наличии неоднородности предпочтений по параметру институтов. Данная конструкция не сообщает нам, велико или мало нынешнее число стран. Но она наводит на мысль о том, что политическая раздробленность мира есть та цена, которую мы платим за институциональные механизмы, которые (в принципе, по меньшей мере) лучше подходят под местные предпочтения и потребности.

Расстояние живо: пределы схождения

Нам нужно рассмотреть важную оговорку, относящуюся к обсуждению неоднородности. Речь идет об эндогенном характере многих различий, которые обособляют сообщества. Мысль, что культура, религия и язык отчасти представляют собой побочный продукт существования национальных государств,– старая тема, которая проходит через длинную вереницу литературы по национальным чувствам. Начиная с Эрнеста Ренана, теоретики национальных чувств подчеркивают, что культурные различия не являются врожденными: их можно формировать с помощью мер государственной политики. В частности, образование представляет собой один из главных инструментов, посредством которого формируется национальная идентичность. Этническая принадлежность в определенной мере экзогенна, но ее значимость для идентичности также зависит от силы национального государства. Постоянный житель Турции, который определяет себя как мусульманина, потенциально является членом некоего глобального сообщества, в то время как турок хранит верность, в первую очередь, турецкому государству.

Нечто очень похожее можно сказать о других характеристиках, по которым различаются сообщества. Если бедные страны имеют отличительные институциональные потребности, проистекающие из свойственных им низких уровней дохода, мы можем, пожалуй, ожидать, что эти различия будут исчезать по мере схождения уровней дохода. Если странам свойственны различные предпочтения относительно риска, стабильности, равенства возможностей и т. д., мы можем подобным образом ожидать, что эти различия будут сокращаться вследствие усиления коммуникации и экономического обмена через границы юрисдикций. Сегодняшние различия, возможно, превосходят завтрашние. В мире, где люди «отшвартовались» от своих местных «причалов», они также освободились от своих местных особенностей и пристрастий (biases). Личная неоднородность, может быть, продолжит существование, но корреляция по географическому признаку ей будет не обязательно свойственна.

В этих доводах есть доля истины, но в то же время их уравновешивает значительное число фактов, которые говорят о том, что географическое расстояние продолжает порождать существенные локализационные последствия (localization effects), несмотря на очевидное снижение издержек транспортировки и коммуникации, а также других (рукотворных) барьеров. Одно из наиболее шокирующих исследований подобного рода выполнили Анна-Селья Дисдье и Кит Хед, которые рассматривали, как на протяжении истории человечества расстояние воздействовало на международную торговлю46. Вот стилизованный факт47эмпирической литературы по международной торговле: объем двусторонней торговли падает с ростом географического расстояния между торговыми партнерами. Типичная эластичность по расстоянию примерно равна –1,0, что подразумевает падение торговли на 10% при всяком 10-процентном увеличении расстояния. Это довольно значимый эффект. Можно предположить, что в его основе не просто издержки транспортировки и коммуникации, а нехватка осведомленности и культурные различия. (Языковые различия зачастую учитываются отдельно.)

Дисдье и Хед провели мета-анализ, собрав 1467 наблюдений по эффектам расстояния из 103 работ, посвященных торговым потокам в различные моменты времени, и получили неожиданный результат: значимость расстояния в наши дни выше, чем в конце XIX в. Эффект расстояния, видимо, усилился с 1960‐х гг., оставаясь с тех пор стабильно высоким (см. рис. 2.4). Если угодно, глобализация, пожалуй, повысила то взыскание, которое географическое расстояние налагает на экономический обмен. Этот кажущийся парадокс подтвердили, кроме того, Матиас Бертелон и Кэролайн Фройнд, которые обнаружили повышение (абсолютной величины) эластичности по расстоянию с –1,7 до –1,9 между 1985 и 1989 гг., а также между 2001 и 2005 гг., используя внутренне согласованный набор данных по международной торговле. Бертелон и Фройнд показали, что данный результат обусловлен не изменением структуры товарных потоков (переходом от товаров с низкой эластичностью к высокоэластичным товарам), а «значительным и растущим воздействием расстояния на торговлю почти в 40% отраслей»48.


РИС. 2.4. Оценка эффекта расстояния (θˆ) в различные моменты времени

ИСТОЧНИК: Disdier, A.-C., and Head, K. 2008. «Th e Puzzling Persistence of the Distance Eff ect on Bilateral Trade», Th e Review of Economics and Statistics 90(1): 37–48.


Оставляя на время эту загадку, перейдем к фактам совершенно иного рода49. В середине 1990‐х гг. новый жилой комплекс в одном из пригородов Торонто принял участие в интересном эксперименте. Дома строились целиком и полностью с новейшей широкополосной телекоммуникационной инфраструктурой и включали в себя массу новейших интернет-технологий. Обитатели Нетвилля (вымышленное название) имели доступ к высокоскоростному интернету, видеофону, онлайновому проигрывателю (online jukebox), онлайновым медицинским услугам, дискуссионным форумам и целому набору развлекательных и образовательных приложений. Указанные новые технологии делали городок идеальной средой для воспитания граждан мира. Население Нетвилля было свободно от тирании расстояния: его житель мог общаться с кем угодно в мире так же легко, как и со своим соседом, налаживать контакты по всему миру и вступать в виртуальные сообщества в киберпространстве. Можно было бы, в принципе, ожидать, что они начнут характеризовать себя и свои интересы больше в глобальных, чем в локальных категориях.

Фактически выяснилось нечто совсем иное. Технические проблемы провайдера оставили несколько жилищ без подсоединения к широкополосной сети. Эта ситуация позволила исследователям сравнить подключенные и неподключенные домохозяйства, а также прийти к некоторым выводам о последствиях наличия подключения. Подключенные лица не дали местным контактам прийти в упадок: на самом деле они усилили свои местные социальные связи. Если сравнивать с неподключенными жителями, они знали большее число своих соседей, чаще говорили с ними, чаще их посещали и делали гораздо больше местных телефонных звонков. Они с большей вероятностью занимались организацией местных мероприятий и привлечением сообщества к решению общих проблем. Они использовали свою компьютерную сеть для содействия целому ряду совместных мероприятий – от организации шашлыков до оказания местным детям помощи в подготовке домашней работы. Нетвилль продемонстрировал, как высказался один житель, «сплоченность, которой не увидишь во многих сообществах». Те обстоятельства, которые, как предполагалось, раскрепостили глобальную вовлеченность и сети взаимодействия со всем миром, вместо этого усилили местные социальные связи.

Имеется множество других примеров, опровергающих «смерть» расстояния. Одно исследование выявило сильные «гравитационные эффекты» для использования интернета: «Американцы с большей вероятностью посещают сайты из соседних стран, даже если [в процессе исследования. – Пер.] учитываются язык, доход, численность иммигрантов и т. п».50. В случае цифровой продукции, связанной с музыкой, играми и порнографией, 10-процентное увеличение физического расстояния снижало вероятность посещения сайта американцем на 33%: эластичность по расстоянию даже выше (по абсолютной величине), чем в случае торговли товарами.

Несмотря на очевидное снижение издержек транспортировки и коммуникации, размещение производства глобально торгуемых товаров зачастую определяется региональными агломерационными эффектами. Когда New York Times недавно разбиралась, почему Apple производит свой iPhone в Китае, ответ оказался почти не связанным со сравнительным преимуществом. Китай к тому времени уже создал обширную сеть поставщиков, инженеров и квалифицированных работников в некоем комплексе под неофициальным именованием Foxconn City, который предоставил Apple столь выгодные условия, что США не смогли конкурировать51.

Если рассматривать шире, доходы и производительность не всегда проявляют тенденцию к схождению по мере того, как рынки товаров, капитала и технологий становятся более взаимосвязанными. Первая эпоха глобализации мировой экономики породила значительное расхождение доходов между индустриализующимися странами в центре и отстающими регионами на периферии (последние специализировались на сырьевых товарах). Подобным образом в послевоенный период схождение экономических показателей было исключением, а не правилом. Экономическое развитие зависит (возможно, в большей мере, чем когда-либо) от того, что происходит внутри страны. Если мировая экономика оказывает усредняющее влияние, оно, самое большее, составляет лишь часть картины и борется со многими другими видами воздействий, противоположно направленными.

Деловые связи, основанные на пространственной близости,– один из примеров такого противоборствующего воздействия. Если не большинство, то многие из актов обмена основаны на деловых связях, а не хрестоматийных анонимных рынках. Географическое расстояние защищает деловые связи. Как сказал Эд Лимер: «Географический фактор, будь он физическим, культурным или информационным, ограничивает конкуренцию, поскольку он создает снижающие издержки деловые связи между „близко“ расположенными продавцами и покупателями»52. Но деловые связи, кроме того, вводят еще одну роль для географического фактора. Стоит осуществить инвестиции в партнерские предприятия (relationship-specific investments), и важность географии возрастает. Тот же iPhone можно было бы производить где угодно, но после установления отношений с местными поставщиками имеются «блокирующие воздействия» (lock-in effects), которые мешают Apple переместиться куда-либо еще.

Технический прогресс неоднозначно воздействует на значимость деловых связей. С одной стороны, падение издержек транспортировки и коммуникации снижает защитное воздействие расстояния в области рыночных деловых связей. Оно может приводить к появлению географически протяженных деловых связей, пересекающих национальные границы. С другой стороны, увеличение сложности и продуктовой дифференциации наряду с переходом от массового производства по Форду к новым децентрализованным режимам накопления опыта увеличивает сравнительную значимость пространственно близких деловых связей. Новая экономика функционирует за счет неявного знания, доверия и совместной работы, которые по-прежнему зависят от личного контакта. Как сказал Кевин Морган, пространственный охват не равнозначен «социальной глубине»53.

Следовательно, сегментация рынка – естественная черта экономической жизни, даже в отсутствие правовой неоднородности юрисдикций. Ни схождение экономических показателей, ни усреднение предпочтений не являются неизбежным следствием глобализации.

Экспериментирование и конкуренция

Наконец, поскольку нет фиксированной, идеальной формы институтов, а разнообразие – правило, а не исключение, политическая раздробленность мира предоставляет дополнительное преимущество. Она открывает возможности экспериментированию, конкуренции институциональных форм и обучению у других. Конечно, метод проб и ошибок способен оказаться затратным, когда речь идет о нормах общественной жизни (society’s rules). Но все же институциональное разнообразие между странами весьма близко к лаборатории в реальной жизни. Джошуа Обер говорил о том, как конкуренция между греческими городами-государствами в 800–300 гг. до н. э. способствовала институциональным нововведениям в таких областях, как гражданство, законодательство и демократия, поддерживая относительное процветание Древней Греции54.

Конкуренция институтов может иметь неприятные стороны. Одна из них – свойственное XIX в. представление о дарвиновской конкуренции между государствами. В соответствии с нею войны – это борьба, посредством которой мы достигаем прогресса и самореализации человечества55. Столь же неразумный, хоть и менее кровавый аналог этой идеи – представление об экономической конкуренции между государствами. В соответствии с ним общемировая торговля рассматривается как игра с нулевой суммой. Обе идеи основаны на вере в то, что цель конкуренции – привести нас к одной конкретной совершенной модели. Но конкуренция действует различными путями. В экономических моделях «монополистической конкуренции» производители конкурируют за счет не только цены, но и разнообразия, обеспечивая отличие своей продукции от чужой56. Сходным образом, национальные юрисдикции способны конкурировать, предлагая институциональные «услуги», которые различаются в тех отношениях, которые я обсудил ранее.

Предмет постоянного беспокойства – то, что конкуренция институтов дает начало «гонке по нисходящей». Для привлечения мобильных ресурсов – капитала, мультинациональных предприятий и высококвалифицированных специалистов – юрисдикции могут снижать свои стандарты и ослаблять нормативно-правовое регулирование в бесплодных попытках превзойти другие юрисдикции. Опять-таки, подобная аргументация не учитывает многомерный характер институциональных систем. Более жесткие нормативные требования или стандарты, предположительно, устанавливаются для решения определенных задач: они предоставляют компенсирующие выгоды в иных местах. Возможно, мы все желаем иметь возможность ездить с какой угодно скоростью. Но лишь очень немногие из нас переехали бы в страну с полным отсутствием скоростных ограничений, где по этой причине смертельные происшествия на дорогах гораздо чаще случаются. Сходным образом, возможно, что усиление норм защиты трудовых прав имеет следствием более счастливых и более продуктивных работников; более жесткое финансовое регулирование – большую финансовую стабильность; более высокие налоги – улучшение сферы общественных услуг, включая школы, инфраструктуру, парки и другие блага цивилизации. Конкуренция институтов может содействовать «гонке по восходящей».

Единственная область, в которой зафиксирована определенная разновидность «гонки по нисходящей»,– налогообложение компаний. Налоговая конкуренция сыграла важную роль в заметном снижении с начала 1980‐х гг. налогов на прибыль (corporate taxes) по всему миру. В одной из работ по странам ОЭСР исследователи обнаружили следующее: страна снижала ставку налога на прибыль на 0,7 п. п. после того, как другие страны снижали среднюю законодательно установленную ставку этого налога на 1 п. п.57. Это исследование указывало, что международная налоговая конкуренция происходит лишь между теми странами, которые сняли ограничения на движение капитала. Когда такие ограничения имеются, капитал и прибыли не способны с такой же легкостью перемещаться через государственные границы, а тенденции к снижению налогов на капитал (capital taxes) нет. Итак, снятие ограничений на движение капитала оказывается фактором снижения ставок налога на прибыль.

С другой стороны, нельзя назвать достаточными свидетельства подобных «гонок по нисходящей», если говорить о нормах защиты трудовых прав и охраны природ или о финансовом регулировании. Географически ограниченный характер услуг (или общественных благ), предлагаемых национальными юрисдикциями, является естественным ограничителем понижательного движения. Тому, кто желает воспользоваться упомянутыми услугами, нужно находиться в соответствующей юрисдикции. Но конкурентное снижение ставок налога на прибыль, помимо всего, напоминает, что издержки и выгоды не обязательно во всех случаях четко погашают друг друга. Международная торговля, хотя и не является совершенным заменителем местного снабжения, действительно позволяет той или иной компании обслуживать рынок с высокими налогами из низконалоговой юрисдикции. Проблема становится особенно острой, когда высокое налогообложение исходит из соображений «солидарности» и явным образом предназначено для перераспределения (как во многих примерах налогообложения). В таких случаях желательно предотвратить «регуляторный арбитраж» [использование различий нормативной базы.– Пер.], даже если это означает ужесточение ограничений на границе.

Чем занимаются граждане мира?

Вернемся к началу этой главы и высказываниям Терезы Мэй. Что означает быть «гражданином мира»? «Оксфордский словарь английского языка» определяет «гражданина» (citizen) как «юридически признанного подданного (subject) или представителя (national) некоего государства или содружества». Следовательно, гражданство предполагает сложившуюся политическую единицу (polity) – «государство или содружество». Такие политические единицы присущи странам, но не миру в целом.

Защитники всемирного гражданства быстро соглашаются, что они не имеют в виду буквальное значение. Они мыслят метафорически. Революционные технические изменения в области коммуникаций и экономическая глобализация сплотили граждан различных стран, утверждают они. Мир стал маленьким, и мы должны действовать, не забывая о глобальных последствиях. И кроме того, всем нам свойственны многочисленные идентичности, пересекающиеся между собой. Гражданство мира не вытесняет – и не должно вытеснять – обязанности перед местным сообществом и своей страной.

И прекрасно. Но чем на самом деле занимаются граждане мира?

Настоящее гражданство влечет за собой взаимодействие с другими гражданами и совместное с ними обсуждение в рамках некоего общего политического сообщества. Оно означает наличие и подотчетность ответственных лиц и участие в политической жизни для формирования политического курса. В данном процессе мои представления о желаемых результатах и средствах сталкиваются и сопоставляются с представлениями моих сограждан.

Граждане мира не имеют подобных прав и обязанностей. Никто перед ними не отчитывается, и они ни перед кем не объясняются. Самое большее, они создают сообщества с иностранными единомышленниками. Их соратники являются не гражданами всех стран (citizens everywhere), а самоназванными «гражданами мира» из других стран.

Конечно, граждане мира могут обращаться к своим национальным политическим системам для продвижения своих идей. Но политические представители (депутаты) избираются, чтобы отстаивать интересы своих избирателей. Национальные правительства предназначены для того, чтобы отстаивать национальные интересы (так и должно быть). Сказанное не исключает возможности того, что электорат будет действовать с «разумным эгоизмом», учитывая последствия действий своей страны для остальных.

Но что происходит, когда благосостояние местного населения вступает в противоречие с благосостоянием иностранцев, как часто бывает?58В таких ситуациях именно пренебрежение к соотечественникам бесславит так называемые космополитические элиты, разве не так?

Граждане мира обеспокоены возможным ущербом для общечеловеческого достояния в условиях, когда каждое государство преследует собственный узкий интерес. Конечно, об этом приходится беспокоиться, когда проблемы (например, изменение климата или пандемии) воистину затрагивают общечеловеческое достояние. Но в большинстве областей экономической жизни (в сферах налогов, торговой политики, финансовой стабильности, налогово-бюджетной и денежно-кредитной политики) действия, осмысленные с точки зрения мира в целом, осмысленны и с точки зрения отдельно взятой страны. Экономическая теория учит нас, что странам следует держаться открытости экономических границ, надлежащего регулирования финансовых услуг и мер обеспечения полной занятости, и не потому, что все эти меры хороши для других стран, а потому, что они помогают увеличить «экономический пирог» своей страны.

Конечно, неудачные меры (например, протекционизм) все же имеют место во всех указанных областях. Но они отражают низкое качество управления в стране, а не отсутствие космополитизма. Они вызваны либо неспособностью политических элит убедить отечественный электорат в том, что альтернативный вариант политики выгоден, либо их нежеланием вводить корректировки, действительно обеспечивающие выигрыш каждому.

В таких случаях попытка прикрыться космополитизмом (проталкивая, к примеру, торговые соглашения) – некачественный заменитель заслуженных побед в политических баталиях. Причем она девальвирует космополитизм тогда, когда он нам по-настоящему нужен (например, в борьбе с глобальным потеплением).

Мало кто разъяснил противоречия между различными идентичностями – местной, национальной, глобальной – столь глубоко, как философ Кваме Энтони Аппиа. В наш век «планетарных проблем и взаимосвязанности стран, – написал он в ответ на заявление Мэй,– никогда прежде не было большей нужды в ощущении общей для всех судьбы»59. Трудно не согласиться.

Но все-таки часто попадаются космополиты, подобные персонажу романа Федора Достоевского «Братья Карамазовы», который обнаруживает, что чем больше он любит человечество в целом, тем меньше он любит людей в отдельности. Граждане мира должны следить за тем, чтобы их высокие цели не превращались в предлог для пренебрежения своими обязанностями перед соотечественниками.

Нам приходится жить в том мире, который есть (со всеми его политическими перегородками), а не в том, в котором хочется. Наилучший способ послужить интересам всего мира – достойно исполнять обязанности в рамках по-настоящему важных политических институтов,– тех, которые существуют (в пределах национальных границ).

Кому нужно национальное государство?

Конструкция институтов формируется необходимостью принципиального выбора: с одной стороны, деловые связи и неоднородность предпочтений продвигают систему правления вниз; с другой стороны, масштаб и разнообразие (scope) выгод рыночной интеграции продвигают систему правления вверх. Краевое решение редко бывает оптимальным. Промежуточный результат (мир, раздробленный на разнообразные политические единицы) – лучшее из того, чего мы можем достичь.

Наша неспособность усвоить выводы из этого простого соображения заводит нас в тупик. Мы продвигаем рынки туда, где они не справляются. Мы устанавливаем глобальные правила, которые пренебрегают базовым разнообразием потребностей и предпочтений. Мы принижаем национальное государство без компенсирующих улучшений системы правления в других местах. Эта неспособность составляет самую суть не излеченных болезней глобализации, а также ухудшения здоровья наших демократий.

Кому нужно национальное государство? Всем нам.

Загрузка...