19

Я пью слишком много кофе, и около часа дня меня начинает трясти, поскольку сахар в крови падает.

Не говорю тебе об этом, и ты решаешь вдруг, что я замерзла. Пытаешься меня согреть, выходит почти что мило.

Не могу выдавить из себя ни слова, язык онемел и приклеился к небу. Имя твое – леденец в кармане. А я не люблю леденцы, они все слиплись, растаяли, скомкали и понацепляли грязи.

Грей меня, грей меня, жаркий огонь. Но я знаю, что ты не греешь, а палишь до нутра.

Пойдем, говорю я, придя в себя. Пойдем на площадь, я покажу тебе фигурку, которая говорит о тебе.

Ты согрелась? Глупый вопрос. Я качаю головой. Неопределенно качаю. Интерпретируй, как тебе будет угодно.

Хочешь, спрашиваешь ты, зайдем куда-нибудь погреться, или выпьем что-нибудь согревающее?

Я не хочу, но покоряюсь и даю отвести себя в неуютное зачуханное кафе, позиционирующее себя, впрочем, одним из лучших в этом небольшом городке.

Ты заказываешь два глинтвейна. Один – алкогольный, другой – безалкогольный.

Мы всегда – разные полюса, разные часовые пояса, слишком разные, чтобы быть так друг к другу привязанными. Но от самих себя невозможно сбежать.

Как твой курс, спрашиваешь ты, усаживаясь за столик в глубине, в темноте зала.

Я порываюсь выйти на улицу, но что-то меня удерживает. Может, убогость этого заведения, может, сочувствие к вымотанным официантам и ожиревшему баристе, может, омут твоих глаз.

Вешаю сумку и пальто на спинку стула, сажусь неловко, опрокинув свою чашку с безалкогольным глинтвейном.

Закрываю глаза руками и позволяю себя утешать. Не в глинтвейне дело, не в книгах, не в стихах, не в таблетках, не в тебе.

Это все из-за крепкого горького кофе, который я пью, чтобы перебороть сонливость, которую на меня навевает жизнь в холодном отцветшем городе.

Я гощу у тебя уже две недели, и мы ни разу, ни разу не соприкоснулись – даже ненароком – трепетом душ. Мы ни о чем еще не говорили толком.

Знаю, что ты знаешь, что я страшусь пропасть здесь, оказаться затянутой в болото, потонуть и не смочь вытащить саму себя за волосы. Мне нужно улетать, а я не могу тобой надышаться. Еще через две недели будет снег.

Я не видела снег больше двенадцати лет, и меня пугает холод, предвещающий появление белых холмов и заносов повсюду.

Я кидаюсь на улицу и танцую. Морозно. Ты выходишь следом, стоишь, прислонившись к стойке, аккуратно отхлебываешь свой глинтвейн и тоже начинаешь пританцовывать.

Не танцуй со мной, думаю я, иначе я никогда не смогу уехать. Распластаюсь здесь мертвым лебедем и повисну на твоей шее, на твоих ключицах. Окажусь ключиком в ключнице, не подходящим ни к одному замку.

Ты выпускаешь из легких дым, выплевываешь апельсиновую корку, и мы бежим, а после катимся под горку.

Ты говоришь: лети. Я не хочу, чтоб ты со мной осталась. Нам разные начертаны пути. Но это, впрочем, незначительная малость.

Конечно, ты не говоришь стихами. А я все скажу, вылью, выплесну, начеркаю. Ты вечно будешь в моих болезненных снах и книгах.

Придется тебе с этим смириться.

Ты провожаешь меня до конца лестницы. Не можешь даже выйти из парадной, потому что это неправильно.

Я обнимаю тебя в подъездной темноте и не начинаю плакать.

Может, в этот раз ты начнешь первым.

Мы не увидимся больше года, даже несмотря на то, что у нас есть адреса друг друга. Самолеты хорошие, уютные и отзывчивые летают регулярно в обе стороны. Почта работает, но я злюсь на неё (должна бы на тебя) за то, что твоим письмам приходится проделывать такой долгий дальний путь, а доставляют их мне слишком редко.

А я сажусь писать тебе первым делом, только встав с кровати и накинув свое парео из китайского шелка.

Не отправляю, да. Но ведь пишу!

Загрузка...