Посреди старинного холмистого города, над поворотом зеленой реки, стоял в утреннем солнечном свете осеннего дня тихий монастырь. Большое темное здание, отделенное от города не огороженным садом и рекою от такого же большого и тихого женского монастыря, покойно, степенно стояло над изгибом берега и гордо глядело своими бесчисленными слепыми окнами на выродившийся век. Позади его, вдоль тенистой стороны холма, раскинулся благочестивый город с церквями, часовнями, школами и барскими особняками духовных лиц вплоть до высокого собора. Но по ту сторону реки, напротив одиноко-стоявшего женского монастыря, крутой склон горы залит был ярким солнцем, и светлые пятна лужаек и фруктовых садов перемежались здесь и там отливавшими темным золотом песчаными насыпями.
У открытого окна второго этажа сидел с книгой отец Матвей, цветущий мужчина с белокурой бородой, в монастыре и за стенами его пользовавшийся славой приветливого, благожелательного и почтеннейшего человека. За его красивым лицом и покойным взглядом мелькала, однако, тень тайной смуты и тревоги. Братья, подмечавшие ее, объясняли ее, как слабое отражение далекой юношеской печали, двенадцать лет тому назад приведшей отца Матвея в этот тихий монастырь. С годами тень эта в значительной мере побледнела и порою совершенно таяла в тихой ясности его духа. Но внешность обманчива, и один лишь отец Матвей ведал тайные причины этой тени.
После бурной, мятежной молодости катастрофа привела этого пламенного некогда человека в монастырь, где он провел годы в покое и тяжком самоотречении. Терпеливое время и крепкая его натура принесли ему, наконец, забвение и новую волю к жизни. Он снискал себе всеобщее расположение и доброе имя, и обладал особым даром в своих миссионерских поездках и посещениях благочестивых домов – трогать сердца человеческие и располагать их к щедрости. В благословенный монастырь он обыкновенно возвращался с богатыми вкладами и жертвоприношениями. Слава его была, конечно, вполне заслуженная, но блеск ее и звонкого метала ослеплял святых отцов и заслонил для них другие черты в облике любимого брата. Отец Матвей, правда, одолел душевные бури далекой молодости и производил впечатление человека умиротворенного и жизнерадостного, желания и мысли которого вполне мирно уживались с его обязанностями. Но истинные знатоки человеческого сердца поняли бы, что приветливое добродушие отца Матвея выражало далеко не все его душевное состояние, но лежало красивой маской на многих сокровенных надломах духа.
Отец Матвей не был совершенством; осадок прошлого не исчез бесследно из его души. Напротив, вместе с духовным возрождением, окрепла в нем и врожденная жажда жизни и во все глаза, хотя бы и изменившиеся и покорные его воле, – глядела на пенящийся мир. Говоря без обиняков, отец Матвей много раз уже нарушал монастырский обет. Нравственной чистоплотности его претило изыскание жизненных утех под плащом, благочестия, и он ни разу не запятнал своей рясы. Но он неоднократно уже снимал ее, чего не ведал ни один человек, и после каждой вылазки в мирскую жизнь вновь надевал ее неоскверненною.
У отца Матвея была опасная тайна. Он хранил в надежном месте, изящное, даже щегольское мирское платье, белье, шляпу, разные туалетные украшения. И хотя из ста дней девяносто девять достойно исполнял в рясе свои обязанности, мысли его, однако, слишком часто останавливались на тех редких, таинственных днях, которые он проводит здесь и там, как мирянин.
Отец Матвей был слишком честен, чтобы тешиться иронией этой двойной жизни и она неисповедимым преступлением лежала на его душе. Будь он дурной, нерачительный, нелюбимый монах, он давно нашел бы в себе смелость объявить себя недостойным монашеского одеяния и вернул бы себе честную свободу. Но он окружен был почетом и любовью и оказывал своему ордену значительные услуги, на ряду с которыми прегрешения его порою казались ему почти извинительными. Хорошо и легко было ему на душе от достойных его трудов на благо церкви и ордена. Но он чувствовал облегчение и тогда, когда запретными путями удовлетворял свои вожделения и вырывал из себя жало долго-заглушаемых желаний. В часы же досуга в его кротких глазах всплывала тягостная тень, душа его, жаждавшая покоя, металась между раскаянием и дерзаниями, между отвагой и тоской и он завидовал то безгрешности каждого собрата, то свободе каждого мирянина.
Он читал у своего окна, но книга не поглощала его внимания, и он часто переводил глаза на широкую даль. Взгляд его бесцельно скользил по светлому веселому скату горы, когда он вдруг заметил спускавшуюся вниз странную группу людей.
Их было четверо один из них одет был почти изысканно, другие бедно и неряшливо; один жандарм в сверкавшем мундире шел впереди них и два жандарма вслед за ними. Отец Матвей, с любопытством вглядывавшийся в них, понял, что это арестанты, которых вели с вокзала в местную тюрьму. Он не впервые уже видел это. Он с интересом смотрел на скорбную группу и в тайном своем унынии связывал с этой картиной невеселые размышления. Ему и жаль было этих несчастных, один из которых шел с опущенной головой и каждый шаг делал нехотя, через силу. И в то же время он думал, что им вовсе не так плохо, как это могло показаться.
«У каждого из них, думал он, – желанная цель впереди – день освобождения. У меня же ни в близком, ни в далеком будущем такого дня нет, а впереди лишь бесконечная, удобная тюрьма и редкие краденые часы мнимой свободы. Кое-кто из них, быть может, завидует мне в настоящий момент. А когда будут освобождены и вернутся на свободу, завидовать не станут и будут глядеть на меня просто, с жалостью: бедняга, мол, сидит за решеткой и сытно кормится».
Он смотрел вслед удалявшимся арестантам и солдатам и мысль его еще продолжала вить начатую нить, когда вошел послушник и доложил, что настоятель просит его в свой кабинет. Уста его произнесли обычно ласковые приветственные слова. Он с улыбкой встал, положил книгу на свое место, обтянул темные рукава своей рясы, на которых бронзовыми пятнами играло отражение воды, и тотчас пошел своей неизменно достойной, изящной поступью через длинные прохладные коридоры к настоятелю. Настоятель встретил его со сдержанной сердечностью, попросил сесть и завел речь о том, что плохи времена, что царствие Божие на земле как будто убывает, а дороговизна жизни растет. Отец Матвей, которому речи эти давно были знакомы, серьезным тоном давал ожидаемые ответы, вставлял свои замечания и с радостным возбуждением чуял конечную цель, к которой, не спеша, приближался и почтенный настоятель.
– Необходимо, со вздохом закончил он, – объехать округ, подогреть чувства верующих, увещевать колеблющихся духом.
И выразил надежду, что отец Матвей вернется с отрадной суммой доброхотных даяний. Момент для сбора пожертвований был чрезвычайно благоприятный. В одной из южных стран вспыхнула революция и на церкви и на монастыри совершены были злодейские нападения. И он дал отцу Матвею тщательное описание частью ужасных, частью трогательных подробностей этих новейших испытаний воинствующей церкви. Обрадованный патер поблагодарил и ушел. Придя к себе, он сделал кой-какие пометки в своей записной книжке, с закрытыми глазами обдумал свою задачу, и счастливые мысли одна за другой приходили ему в голову. В обычный час он бодрым шагом пошел ко столу и тотчас после обеда приступил к разным приготовлениям к отъезду. Небольшой багаж его скоро был уложен. Надо было еще предупредить священников и гостеприимных приверженцев церкви о своем приезде, на что потребовалось у него гораздо больше времени и внимания. Вечером он отнес на почту пачки писем, зашел на телеграф. Наконец, собрал еще большой пакет маленьких брошюр, летучих листков, образков и уснул крепким мирным сном человека, во всеоружии добродетели идущего навстречу почетной задаче.
Утром, как раз перед его отъездом разыгралась неприятная сценка. В монастыре жил молодой слабоумный послушник, страдавший раньше эпилепсией. Но все любили его за доверчивость и трогательную услужливость. Странный этот юноша провожал отца Матвея на станцию, нес его чемодан. Уже по дороге он обнаружил необычное возбуждение, на вокзале же вдруг с умоляющим лицом повел отца Матвея в сторону и со слезами на глазах стал просить его отказаться от этой поездки, так как он предчувствует ее несчастные последствия.
– Я знаю, вы никогда не вернетесь! – воскликнул он, плача, с искаженным лицом. – Я знаю, наверняка, вы никогда больше не вернетесь!
Сердобольный отец Матвей с трудом успокоил безутешного юношу, привязанность которого не была для него тайной. Он едва ли не силой вырвался, наконец, из его рук и вскочил в вагон, когда поезд уже тронулся. Из окна вагона он видел еще испуганное лицо слабоумного, глядевшего на него с заботой и тоской. Невзрачный человечек в поношенной, заплатанной рясе долго еще кивал ему головой, убеждал, заклинал, и в течение нескольких мгновений отец Матвей ощущал холодный трепет жизни. Но вслед затем его объяла радость, которую он всегда испытывал в дороге и которая была ему милее всего в мире. Он скоро забыл тягостную сцену и с напряженным ожиданием предвкушал приключения и победы, ожидавшие его в этой поездке.
Над холмистой, богатой лесом, далью, уже подернутой осенними тонами, разгорался светлый день. Отец Матвей отложил в сторону молитвенник, густо исписанную записную книжку и в благостном ожидании смотрел в раскрытое окно на победоносный день, который вставал над далекими лесами, из окутанных еще туманом долин и крепчал, разгорался с тем, чтобы засиять скоро золотом и лазурью. Мысли его тихо неслись от дорожных утех к предстоявшей ему задаче и обратно. И ему хотелось изобразить плодоносную красоту этих жатвенных дней, близкий, богатый урожай плодов и винограда и выявить на этом райском фоне все ужасы, поразившие далекую безбожную страну.
Быстро промелькнули два-три часа езды в поезде. На одиноко лежавшем в отдалении поле, подле маленькой рощи тихой станции, где сошел отец Матвей, его ждал красивый одноконный экипаж. Владелец его почтительно приветствовал духовного гостя, и отец Матвей ласково поздоровался с ним, с удовольствием сел в удобный экипаж и они поехали нивами и лугами в деревню, с которой должна была начаться его миссия.
Деревня вскоре приветливо и празднично улыбнулась из-за виноградников и садов. Приезжий с радостной благожелательностью разглядывал красивую, гостеприимную деревню. Кругом росла рожь, свекла, много было плодов и винограда, картофеля и капусты, везде чувствовался достаток и благоденствие. И, конечно, от этого родника изобилия можно было почерпнуть полную жертвенную чашу…
Священник встретил его на пороге и предложил ему квартиру у себя и тут же сообщил, что проповедь его объявлена в деревенской церкви на тот вечер и что имя отца Матвея привлечет, вероятно, много жителей также из окрестных деревень. Гость любезно выслушал лесть и, со своей стороны, тоже осыпал его любезностями, так как хорошо знал, что деревенские священники завидуют красноречивым, популярным гастролерам, выступающим на их амвонах.
Вскоре подан быль обильный обед, и отец Матвей здесь тоже сумел найти середину между долгом и своими наклонностями и, одобряя в самых лестные выражения отменное кулинарное искусство и воздавая ему должное, он, в отношении вина, не переступал, однако, разумной меры и не забывал про свою задачу. Подкрепившись кратким отдыхом, свежий и бодрый, он заявил своему хозяину, что готов начать работу в винограднике Господнем.
И если священник лелеял злостную мысль обессилить отца Матвея обильным угощением, то план этот совершенно ему не удался.
Зато он предложил ему непростую задачу. В деревне поселилась недавно в заново отстроенном дачном доме вдова богатого пивовара, местного уроженца. Франциску Таннер – так звали ее столь же чтили и побаивались за скептический ум и острый язык, сколько за ее богатство. Особа эта стояла во главе списка лиц, посещение которых священник особенно поручал вниманию отца Матвея. И отец Матвей, обильно накормленный пастором, но снабженный им сведениями, весьма поверхностными, в подходящий для визита час позвонил у дверей Франциски Таннер. Миловидная горничная провела его в гостиную, где ему пришлось ждать довольно-таки долго, что и смутило его, как непривычная для него непочтительность, и заставила его насторожиться. Затем, к изумлению его, вышла не провинциальная особа в вдовьем черном наряде, а изящная женщина в сером шелковом платье, спокойно поздоровалась с ним, и спросила, что ему угодно. Он перепробовал по порядку все способы воздействия, но безуспешно, женщина ловко отражала удары и, улыбаясь, в свою очередь, на каждом шагу расставляла ему силки. Когда он говорил в тоне высокого благочестия, она начинала шутить. Едва же он принимался запугивать ее обычными приемами священника, она простодушно выставляла на вид свое богатство и готовность к благотворительности. Тогда он опять воспламенялся, и спорил, так как она ясно давала ему понять, что видит, к чему он клонит, и готова дать денег, если только он сумеет убедить ее в действительной пользе подаяния. Как только ей удавалось втянуть в легкую светскую беседу далеко не неискусного в этом гостя, она принимала вдруг набожный чопорный вид, – когда же он начинал увещевать ее, как духовник, она опять становилась холодной светской дамой. Но эта игра и словопрения доставляли им обоим большое удовольствие. Ей нравилась рыцарская внимательность, с которой он поддерживал ее игру и, побеждая, старался ее щадить. А он, смущаясь и теряясь, любовался в душе ее гибким, женственным кокетством, и несмотря на несколько тягостных мгновений, слово препирательство их перешло в весьма занимательную беседу. Затянувшийся визит кончился вполне мирно, при чем, конечно, нравственная победа осталась на ее стороне. В конце концов она, правда, вручила ему банковский билет и выразила ему и его ордену свое уважение, но в самой светской форме, и даже с легким оттенком иронии. И он тоже распростился так просто, по-светски, что забыл даже произнести обычное торжественное благословение.
Дальнейшие свои визиты в деревне он несколько сократил и прошли они по заведенному порядку. Отец Матвей удалился еще на пол часика в свою комнату, откуда вышел вполне бодрым и подготовленным к своей вечерней проповеди. Она прошла превосходно. Словно по волшебству, между ограбленными на далеком юге церквами и монастырями и денежной нуждою собственного монастыря встала тесная связь, покоившаяся не столько на трезвых логических выводах, сколько на искусно вызванном и приподнятом чувстве сострадания и смутно-благочестивого волнения. Женщины плакали, кружки звякали, и отец Матвей, к изумлению своему, увидел среди публики и фрау Таннер, слушавшую, правда, без волнения, но с участливым вниманием.
Таково было блестящее начало высокой миссии всеми любимого патера. Лицо его светилось ревностным сознанием долга и внутренним удовлетворением, а в его боковом кармане хранилась и росла сумма приношений, обращенных в несколько солидных банковских билетов и золотых. Газеты тем временем оповестили, что монастыри вовсе не так сильно пострадали во время революции, как это показалось было в панике, но отец Матвей этого не знал, а если бы и знал, не стал бы с этим считаться.
Шесть-семь общин имели удовольствие видеть его у себя, и все путешествие было для него сплошною отрадой. Когда он подъезжал к последней католической деревушке, примыкавшей уже к протестантской провинции, он с гордостью и грустью думал о блеске этих триумфальных дней и о том, что теперь упоительное возбуждение надолго сменится монастырской тишиной и унылой скукой.
Это было самое ненавистное и самое опасное для отца Матвея время, когда оживление и страсти радостной, напряженной деятельности затихали, и из-за великолепных кулис выглядывала тусклая повседневность. Битва была окончена, трофеи лежали в кармане, манящего впереди была лишь краткая радость отчета, изъявления благодарности со стороны собратьев, но эта радость не была уже настоящей.
Неподалеку же находилось место, где он хранил свою удивительную тайну. И по мере того, как остывало в нем праздничное настроение, и приближался час возвращения домой, по мере того росло в нем желание воспользоваться случаем, и без своей рясы прожить день безумного наслаждения. Вчера еще он не думал об этом. Но так оно бывало каждый раз, и уже он и не пытался бороться против этого! К концу такой поездки всегда вставал перед ним искуситель, и победа всегда почти оставалась на его стороне.
Так оно было и на этот раз. Он посетил еще последнюю деревушку, добросовестно ее очистил, пошел пешком на ближайшую станцию, умышленно пропустил поезд, который должен был привезти его домой и купил билет в ближайший город, находившийся в протестантском округе и для него опасности не представлявший. Но в руке он нес маленький щегольской саквояж, которого вчера еще никто у него не видел.
Отец Матвей сошел на вокзале оживленного предместья, где встречались постоянно много поездов, и с саквояжем в руке, никем не замеченный, подошел к небольшому деревянному строению, с надписью на белой дощечке: «Для мужчин». Там он пробыл около часа, пока из нескольких прибывших поездов не хлынула густая толпа народа, и когда вышел опять, при нем был еще тот-же саквояж; но это не был уже отец Матвей, а красивый, цветущий мужчина в изящном, хотя и не-совсем модном костюме. Багаж свой он сдал на хранение и спокойным, ровным шагом направился к городу. Фигура его мелькнула на площадке трамвайного вагона, потом перед какой-то витриной и, наконец, потерялась в уличной сутолоке.
В этом многозвучном, беспрерывном шуме, блеске магазинов, пронизанной солнцем уличной пыли, отец Матвей жадно пил одуряющее многообразие и очаровательную пестроту безумной жизни, к которой так чувствительна была его неиспорченная душа, и всем своим существом отдавался каждому новому радостному впечатлению. Его восхищали гулявшие пешком, или в щегольских экипажах элегантные женщины в шляпах с перьями, радовала нарядная кондитерская, мраморный столик, чашка шоколада с нежным, сладким, французским ликером. И ему было приятно, согревшись и окрепнув, бродить по улицам, читать афиши на столбах, думать о том, куда бы лучше всего пойти пообедать, и каждая жилка в нем трепетала от удовольствия. Не спеша, простодушно и с благодарностью, брал он большие и маленькие удовольствия, и никому не могла бы прийти в голову мысль, что этот спокойный, привлекательный человек может ходить в жизни запретными путями.
Отличный обед, за которым последовал черный кофе и сигара, затянулся далеко за полдень. Он сидел подле огромного, до пола доходившего окна ресторана, и с удовольствием глядел сквозь душистый дым сигары на оживленную улицу. От еды и долгого сидения он отяжелел немного, и хладнокровно смотрел на людской поток.
Раз только он вздохнул, слегка покраснел, и внимательно вгляделся вслед прошедшей мимо стройной женщине. Ему показалось на мгновение, что это госпожа Таннер. Но он понял скоро, что ошибся, с тихим разочарованием встал и пошел дальше. Час спустя он стоял в нерешительности пред огромной афишей кинематографа и читал напечатанную крупными буквами программу. В руке он держал зажженную сигару. К нему подошел какой-то молодой человек и вежливо попросил у него огня для своей папироски. Он любезно оказал маленькую услугу и, взглянув на незнакомца, сказал:
– Если не ошибаюсь, я вас уже видел где-то. Вы не были сегодня утром в „Café royal»?
Незнакомец ответил утвердительно, ласково поблагодарил, приподнял шляпу, и хотел пойти дальше, но вдруг передумал и сказал улыбаясь:
– Мне кажется, мы оба здесь чужие. Я в дороге, и рад был бы провести час-другой в приятном обществе… Быть может, и женщину милую повидать вечерком… Если ничего против этого не имеете, мы могли бы вместе побродить.
Отцу Матвею предложение это пришлось по душе. Оба пошли дальше вдвоем, при чем незнакомец все время почтительно отставал на шаг. Он осведомился без настойчивости, откуда и куда едет его новый знакомый, и, заметив, что отец Матвей отвечает уклончиво и даже как будто, немного смущенно, равнодушно замолчал и тотчас весело стал болтать о том-о сем, что отцу Матвею очень понравилось. Молодой Брейтингер производил впечатление человека, видавшего виды и знающего толк в том, как провести приятный денек в чужом городе. Он бывал уже и в этом городе, и знал несколько увеселительных мест, где встречал раньше весьма приятное общество, и провел отличные часы. С признательного согласия отца Матвея он взял на себя роль чичероне. Он позволил себе только коснуться одного щекотливого вопроса. Просил не обижаться на него, но заранее настаивал, чтобы каждый сам всюду платил за себя, из собственного кармана. Он не скряга, добавил он, извиняясь, не скопидом, но в денежных делах любит порядок, кроме того, на сегодняшний кутеж больше двух золотых истратить не намерен, и если у его спутника более широкие замашки, то лучше тотчас-же мирно расстаться, во избежание возможных разочарований и недоразумений.
И откровенность эта тоже очень понравилась отцу Матвею. Он ответил, что каких-нибудь двадцать марок роли для него не играют, но предложение охотно принимает, и заранее уверен, что они отлично меж собою поладят. Брейтингеру между тем захотелось пить и вообще, по его мнению, пора было отметить приятное знакомство. Он повел своего нового друга незнакомыми улицами к небольшой, стоявшей в стороне гостинице, где всегда можно было найти редкое винцо. Звякнув стеклянной дверью, они вошли в тесную, с низким потолком комнату, где оказались единственными посетителями. Не совсем приветливого вида хозяин принес, по требованию Брейтингера, бутылку, откупорил ее и налил гостям светло-желтое, холодное, пощипывавшее слегка вино, которым они и чокнулись. Затем хозяин удалился и вместо него появилась рослая красивая девушка, с улыбкой поклонилась гостям и вновь наполнила их осушенные стаканы.
– Ваше здоровье! – сказал Брейтингер Матвею, и, обращаясь к девушке. – Ваше здоровье, красавица!
Она рассмеялась и, шутя, чокнулась солонкой.
– А, да вам чокаться нечем, – сказал Брейтингер, – и сам принес для нее стакан из буфета.
– Присядьте, барышня, компанию нам поддержите!
Он налил ей вина и усадил ее между собой и своим новым знакомым. Она и не сопротивлялась. Непринужденная легкость, с какой завязалось это знакомство, произвела впечатление на о. Матвея. Он в свою очередь чокнулся с девушкой и придвинул поближе к ней свой стул. В неприветной комнате меж тем стемнело, кельнерша зажгла две газовых лампы и заметила, что в бутылке нет больше вина.
– Вторая бутылка за мой счет! – бросил Брейтингер.
Но другой не хотел этого допустить. Вспыхнул словесный спор и он уступил с условием, что они разопьют еще потом за его счет бутылку шампанского.
Мета принесла новую бутылку вина, села на прежнее свое место, и в то время, как Брейтингер откупоривал бутылку, тихонько погладила под столом руку Матвея. Возможность победы зажгла его и он пошел дальше – положил ногу на ее ногу. Она свою отвела, но опять погладила его руку, и так они сидели, рядышком, в тихом влюбленном единении. Матвей разговорился про вино, про прежние свои попойки, опять и опять чокался с обоими и глаза его ярко блестели от поддельного, разжигающего вина.
Когда Мета сказала, немного погодя, что по соседству живет ее подруга, красивая, веселая девушка, оба кавалера охотно согласились на то, чтобы пригласить и ее и провести вместе вечер. Послали за нею старую женщину, сменившую хозяина. Когда Брейтингер удалился на несколько минут, Матвей привлек к себе хорошенькую Мету и крепко поцеловал ее в губы. Она тихо, улыбаясь, принимала его ласки, когда же они становились слишком бурными, смотрела на него огненными глазами и говорила:
– Потом, что ты! Потом!..
Не столько, впрочем, ее увещевания, сколько стук стеклянной двери умерил его пыл. Вместе со старухой пришла не только подруга, которую ждали, но еще вторая подруга со своим женихом, щеголеватым молодым человеком, в котелке, с черными волосами, расчесанными прямым пробором, с выщипанными усиками над властным, надменным ртом. Вернулся и Брейтингер, перезнакомились, и тотчас сдвинули вместе два стола, для общего ужина. Заказывал о. Матвей. Он спросил рыбу и жаркое, но по предложению Меты добавил к меню икру, семгу и сардинки, а по предложению ее подруги-еще пуншевый торт. Но жених раздраженно и пренебрежительно заметил, что без птицы ужин не в ужин, и если за жарким не последует фазанов, то он и вовсе ничего есть не станет. Мета стала было убеждать его, но Матвей, перешедший тем временем к бургундскому, весело бросил:
– Ах, да что там, закажем и фазанов! Надеюсь, господа, вы все мои гости? Приглашение было принято. Старуха исчезла со списком блюд. Вынырнул опять хозяин. Мета совсем плотно прижалась к Матвею, подруга же ее болтала с Брейтингером. Подали скоро ужин, который готовили не дома, а взяли в ресторане, напротив. Ужин был отличный. К концу его Мета познакомила своего почитателя с неизведанным еще им удовольствием. Собственноручно приготовила ему в большом стакане вкуснейший напиток, представлявший собою, по ее словам, смесь из шампанского, хереса и коньяка. Напиток быль вкусный, только тягучий несколько и сладкий, и она пригубливала каждый раз, когда потчевала его. Матвей предложил приготовить и для Брейтингера стакан той-же смеси. Но тот отказался, он не любит сладкого, и потом питье это имеет одну неприятную особенность: после него можно пить только шампанское.
– Хо-хо! Что же в этом неприятного! Эй, люди, шампанского!
Он разразился хохотом и глаза его налились слезами. С этой минуты – он был безнадежно-пьяный человек. Беспрерывно, беспричинно хохотал, разливал вино по столу, и бессознательно несся по широкому потоку опьянения и разгула. Мгновениями он приходил в себя, удивленно оглядывал веселую компанию, хватал Мету за руку, целовал и ласкал ее, опять отстранял ее и забывал про нее. Раз он поднялся, чтобы произнести спич, но стакан выскользнул из его дрожавшей руки и разбился вдребезги на залитом столе, и он опять разразился искренним, хотя усталым уже смехом. Мета усадила его на его место, а Брейтингер серьезным, убеждающим тоном предложил ему выпить рюмку вишневки. Он выпил, и острый, жгучий вкус был последним воспоминанием, оставшимся у него от этого вечера.
После мертвенно-тяжелого сна, Матвей проснулся, весь разбитый, с ужасным ощущением пустоты, боли и отвращения. Голова у него болела, кружилась, он не в силах был приподняться, воспаленные глаза сухо горели, на руке была широкая, запекшаяся ссадина, о происхождении которой он и вспомнить не мог. Мало-помалу, сознание вернулось к нему. Он быстро привстал, оглянулся и стал собираться с мыслями. Он лежал, полураздетый, на кровати в незнакомой ему комнате, и когда испуганно вскочил и подошел к окну, увидел в утреннем свете совершенно незнакомую улицу. Он застонал, налил полный таз воды, обмыл искаженное горячее лицо, и когда вытирался полотенцем, недоброе подозрение, как молния, пронзило вдруг его мысль. Он бросился к своему сюртуку, лежавшему на полу, схватил его, ощупал, встряхнул, пошарил во всех карманах и, оцепенев, выронил его из дрожащих рук. Его ограбили. Черный кожаный бумажник исчез.
Он все вспомнил вдруг. Свыше тысячи марок было в бумажнике банкнотами и золотом. Он тихо лег опять на кровать и с полчаса пролежал, как убитый. Винные пары, сонливость бесследно рассеялись, и боли он никакой не чувствовал больше, только страшную усталость и тоску. Он медленно встал опять, тщательно вымылся, почистился, привел в порядок свое испачканное платье, оделся и поглядел в зеркало, в котором увидел чуждое ему, вздутое, печальное лицо. Собрав все свои силы и решимость, он обдумал свое положение. Потом, спокойно, с горечью сделал то немногое, что ему оставалось еще сделать. Прежде всего, поискал опять в своих карманах, в кровати, на полу. В сюртуке, ничего не оказалось. Но в карманах брюк он нашел бумажку в пятьдесят и золотую монету в десять марок. Больше никаких денег не было. Тогда он позвонил и спросил вошедшего человека, в котором часу он приехал. Молодой слуга, улыбаясь, взглянул на него, и ответил, что если господин сам этого не помнит, то знать это может один только швейцар. Он позвал к себе швейцара, дал ему золотую монету и расспросил его.
Когда привезли его в гостиницу? Около полуночи. Был ли он без сознания? Нет, но пьян, очевидно. Кто привез его? Двое молодых людей. Они сказали, что господин подгулял на пирушке и желает переночевать здесь. Он было не хотел пустить его, но щедрые чаевые подкупили его. Узнал ли бы он этих молодых людей? Да, вернее одного только, который в котелке был…
О. Матвей отпустил швейцара, спросил счет и чашку кофе, быстро выпил его горячим, расплатился и ушел. Он не знал этой части города, в которой находилась его гостиница, но и после долгого шатания по знакомым и полузнакомым улицам, после нескольких часов напряженных поисков, ему не удалось, однако, разыскать дом, в котором произошло вчерашнее. Он, впрочем, не питал ни малейшей надежды вновь найти что-либо. С того мгновения, когда он с дрогнувшим в нем внезапно подозрением схватился за свой сюртук и нашел карман пустым, он проникнут быль уверенностью, что ничего вернуть будет нельзя. Он сознавал это не как нежданную беду, или несчастье, не сетовал, не роптал, но с горькой решимостью примирялся с свершившимся. Это созвучие свершившегося с собственным его настроением, созвучие внешней и внутренней необходимости, чуждое людям ничтожным, спасало от отчаяния несчастного обманутого монаха. Он и минуты не подумал о том, чтобы обелить себя какой-либо хитростью и восстановить свою честь и положение, так же, как далек был от мысли о самоубийстве, нет, он сознавал лишь вполне ясную, справедливую необходимость, и хотя это печалило его, но возмущаться он не мог. От того, что сильнее страха и заботы было в нем другое чувство-пока еще тайное, вне сознания: это было чувство великого избавления. Прежней его неудовлетворенности, и таимой, годами тянувшейся, двойной жизни, близился теперь конец. Он чувствовал, как и раньше, иногда, после незначительных прегрешений, горестное, внутреннее облегчение человека, опускающегося на колени в исповедальной… И унижение, и кара ждут его, но душа его освобождается уже от гнетущего бремени сокрытых деяний.
Того, что надо было сделать, он, однако, ясно себе не представлял. Хотя он и решил в душе уйти из ордена и отказаться от всех почестей, но ему казалось, однако, обидным и бесполезным пережить всю нелепость и тягость торжественного исключения и обсуждения. В конце концов, он, с мирской точки зрения, не совершил вовсе никакого позорного преступления и монастырские деньги украл не он, а, очевидно, этот Брейтингер. Для него ясно было лишь, что сегодня же надо принять какое-либо решение, что если отсутствие его затянется дольше, возникнут подозрения, пойдут розыски, и он лишен будет свободы действия. Усталый, голодный, он зашел в какой-то ресторан, съел тарелку супа, тотчас насытился и терзаемый хаотическими воспоминаниями, рассеянно смотрел в окно, на улицу так же, как вчера, приблизительно в этот самый час. Он обдумывал, взвешивал свое положение и грустно вошла в душу его мысль о том, что нет у него во всем мире человека, которому он с доверием и надеждой мог бы поведать свое горе, кто помог бы и посоветовал, наставил бы, спас, или, по крайней мере, утешил. В памяти всплыла вдруг странная, трогательная сценка, разыгравшаяся лишь неделю тому назад и почти позабытая им: молодой слабоумный послушник в своей заплатанной рясе и как он стоял на вокзале, и с тоской и мольбой смотрел ему вслед. Он быстро отогнал от себя это воспоминание и с усилием над собой, остановил свое внимание на уличном движении.
И вдруг, неисповедимыми путями, мысль его пришла к имени и образу, за которые он тотчас уцепился с инстинктивным доверием. Это был образ Франциски Таннер, молодой, богатой вдовы, умом и тактом которой он недавно еще любовался, и изящный, строгий облик которой тайно сопровождал его все время. Он закрыл глаза и увидал ее в сером шелковом платье, с насмешливым ртом, на красивом, бледном умном лице, и чем больше он вглядывался в нее, и чем отчетливее вспоминал сильный, решительный звук ее светлого голоса и твердый, спокойно-наблюдающий взгляд серых глаз, тем легче и естественнее казалось ему обратиться в его исключительном положении к этой исключительной женщине.
Обрадованный мыслью о том, что, по крайней мере, ближайшая часть пути для него ясна, он тотчас приступил к выполнению своего плана. С этой минуты и до той, когда он стоял, наконец, перед Фрау Таннер, он каждый свой шаг делал уверенно, быстро, и один только раз решимость его дрогнула. Это было, когда он приехал опять на станцию того предместья, где вчера произошло его грешное превращение, и где хранился его саквояж. У него было намерение явиться к почтенной женщине в своем монашеском одеянии, чтобы не напугать ее сразу, и оттого он направился сюда. Ему оставалось шаг один сделать к багажному окошечку, когда намерение это показалось ему вдруг нелепым и нечестным, он почувствовав даже, как никогда до того, настоящий страх и ужас пред возвращением к монастырской одежде, тотчас изменил свой план и дал себе клятву никогда и ни в каком случае не надевать больше своей рясы.
То, что багажную квитанцию украли у него вместе с другими ценными вещами, – он не знал и не подумал об этом. И, оставив свой багаж там, где он лежал, он поехал в своем простом мирском платье, тем же путем, которым вчера еще проезжал в качестве духовного лица. Сердце его все мучительнее сжималось по мере того, как он приближался к цели. Он проезжал места, где говорил проповеди несколько дней тому назад, и в каждом вновь входившем в вагон пассажире предполагал человека, который может его узнать и первый проведает про его позор. Но случай и надвигавшийся вечер благоприятствовали ему. Он безо всякой помехи и никем не узнанный достиг последней станции. В полумраке спускавшейся ночи пошел он усталыми ногами к деревне, к которой недавно подъезжал при закате солнца в одноконной коляске, и так как за ставнями еще светился всюду огонь, он в тот же вечер звонил в дверь дома фрау Таннер.
Ему открыла дверь та же горничная и, не узнав его, спросила, что ему нужно. Матвей сказал, что ему необходимо видеть хозяйку дома, и дать девушке закрытое письмо, которое он предусмотрительно написал еще в городе. В виду позднего часа, она оставила его во дворе, закрыла дверь и исчезла на несколько долгих, томительных минут. Затем, дверь быстро распахнулась опять, девушка извинилась перед ним за прежние свои опасения и провела его в гостиную, где ждала его хозяйка.
– Добрый вечер, – неуверенным голосом сказал он, – я позволяю себе опять беспокоить вас…
Она сдержанно поклонилась ему и ответила:
– В вашей записке сказано, что вас привело ко мне очень важное дело. Я к вашим услугам. Но, какой у вас вид?
– Я все объясню вам, не пугайтесь, пожалуйста! Я не пришел бы к вам, не будь у меня уверенности, что вы не оставите меня без помощи и участия в моем тяжелом положении. Ах, уважаемая фрау Таннер, если бы вы знали, что случилось со мной!
Голос его оборвался. Слезы душили его. Но он овладел собой, извинился за свою слабость, и, сидя в удобном кресле, начал свое повествование. Начал он с того, что монастырская жизнь давно ему в тягость, и у него много уже прегрешений на совести. Затем, описал вкратце прежнюю свою жизнь, свое пребывание в монастыре, служебные поездки и последнюю миссию. И под конец, без излишних подробностей, но откровенно и просто рассказал про свое приключение в городе.
Когда он закончил, последовала долгая пауза. Фрау Таннер внимательно слушала, не прерывая, улыбалась порою, качала головой, но каждому слову его внимала с серьезной сосредоточенностью. Затем оба замолкли.
– Прежде всего, не закусите ли вы немного? – спросила она наконец. – Вы во всяком случае переночуете здесь. Вам постелют в павильоне, в саду.
О. Матвей с благодарностью принял приют, от еды же отказался.
– Чего же вам от меня нужно? – медленно спросила она.
– Прежде всего – вашего совета. Я и сам не знаю толком, откуда у меня это доверие к вам. Но во все эти тяжелые часы я ни о ком вспомнить не мог, от кого бы мог ждать помощи. Прошу вас, скажите, что мне делать?
Она тихо улыбнулась.
– Жаль – сказала она, что вы в тот раз не спросили меня об этом. Я понимаю, вы слишком хороший, или быть может, слишком жизнерадостный человек для того, чтобы быть монахом. Но ваши тайные возвраты к мирской жизни – это некрасиво. Вы и наказаны. Могли добровольно, с почетом выступить из ордена. Теперь же вынуждены сделать это. И мне кажется, вам ничего другого не остается, как откровенно признаться во всем вашему настоятелю. Согласны со мною?
– Да, конечно. Иначе я себе этого и не представлял.
– Хорошо. А дальше, что с вами будет?
– Вот в этом и вся суть! В ордене я оставаться больше не смогу, да и не захотел бы и сам. Единственное мое желание теперь, это начать тихую, честную трудовую жизнь. Я готов взяться за какую угодно работу. У меня есть кой-какие знания, которые я мог бы использовать.
– Да, понятно. Я от вас этого и ждала.
– Но… меня не только исключат из монастыря. Я должен дать также ответ за доверенные мне и принадлежащие монастырю деньги. И так как деньги эти я, в сущности, не сам растратил, а у меня их украли, то мне будет слишком тяжело, если меня привлекут к ответу, как простого обманщика.
– Я вас понимаю. Но как вы можете это предотвратить?
– Этого я еще не знаю. Само собою разумеется, приложу все усилия к тому, чтобы в ближайшем будущем деньги эти возместить. Если бы кто-нибудь поручился за меня, то я мог бы и вовсе избежать судебного процесса.
Женщина пытливо взглянула на него.
– И какие планы были бы у вас в таком случае? – спокойно спросила она.
– Я подыскал бы себе работу где-нибудь подальше и прежде всего постарался бы выплатить эту сумму. Если бы особа, которая за меня поручится, дала бы мне иной совет, или предложила бы мне иначе поступить, желание ее, конечно, было бы для меня законом.
Фрау Таннер встала и взволнованно прошлась по комнате. Она остановилась вне полосы света, в полумраке и тихо сказала оттуда:
– И особа, о которой вы говорите, и которая должна поручиться за вас, это, очевидно, я?
О. Матвей тоже встал.
– Да, пожалуй, ответил он, глубоко вздохнув. Раз я столько сказал вам, женщине, которую так мало знаю, то могу и это сказать. Ах, дорогая фрау Таннер, я сам удивляюсь, как мог я решиться в моем горе на такую дерзость. Но я не знаю судьи, приговору которого я подчинился бы так легко и охотно, как вашему. Скажите одно слово, и я сегодня же навсегда исчезну с ваших глаз. Она вернулась к столу, на котором лежало тонкое рукоделие и сложенная газета, скрестила за спиной свои слегка дрожавшие руки, тихо улыбнулась и сказала:
– Благодарю вас за доверие, о. Матвей. Оно в надежных руках. Но дела так скоро и в вечернем настроении не делаются. Теперь надо ложиться спать. Горничная отведет вас в садовый павильон. Завтра, в семь часов утра, переговорим здесь за завтраком, и вы сможете еще попасть на первый поезд.
В эту ночь бедный монах спал гораздо лучше своей доброй хозяйки. В глубоком восьмичасовом сне он наверстал отдых, упущенный за два дня и две ночи, и проснулся впору, со свежим, ясным лицом, и фрау с удивлением и удовольствием смотрела на него за завтраком. Она сама едва сомкнула глаза за всю эту ночь. Не из-за просьбы монаха, поскольку просьба эта касалась лишь утраченных денег. Но ее странно взволновало то, что чужой человек, один только раз мимоходом прошедший по ее дороге, в час большого горя пришел к ней с полным доверием, как ребенок к матери. И то, что это ее саму не изумило, и что она так просто отнеслась к этому, словно ждала этого, мнилось ей указанием на черты родства, тайной гармонии, существовавшей между этим незнакомцем и ею. О. Матвей уже в первое посещение произвел на нее приятное впечатление. Он показался ей живым, деятельным, искренним человеком и, кроме того, был красив и прекрасно образован. То, что она узнала затем, не изменило ее мнения о нем, только бросило на него сомнительный свет похождения и обнаружило некоторые слабости его характера. Всего этого достаточно было, чтобы вызвать в ней участие к человеку. И она не задумалась бы поручиться и внести за него необходимую сумму. Но благодаря странной симпатии, связывавшей ее с незнакомцем и не ослабевшей и после тягостных размышлений этой ночи, все встало в ином свете. Деловая сторона и чисто-личное оказались в тесной связи, и самые обыденные вещи обрели почти роковое значение. Если человек этот действительно имел власть над ее душой, и между ними столько было взаимного влечения, то подачкой отделаться от него она не могла. Знакомство это должно было претвориться в прочную связь между ними и могло даже, пожалуй, иметь большое влияние на ее жизнь.
Выручить бывшего монаха деньгами и помочь ему перебраться за границу, при исключении дальнейшего участия в его судьбе, она не могла. Для этого она слишком ценила его. С другой стороны, после странных его признаний, она не решалась ввести его в свою жизнь, так как слишком дорожила своей свободой и независимостью. И в то же время, больно ей было, и казалось невозможным отпустить его безо всякой помощи. Долгие часы думала она над этим. И когда утром, после краткого сна, изящно одетая, вышла в столовую, вид у нее был слабый и утомленный.
О. Матвей поздоровался с ней, и так светло глянул ей в глаза, что ласка вновь обожгла ее сердце. Она видела, что все сказанное им накануне, сказано было вполне серьезно, и что на слова его можно положиться. Она налила ему кофе, молока, говоря при этом лишь самое необходимое, обычные, любезные слова, и распорядилась, чтобы заложили экипаж, так как надо отвести гостя на станцию. Изящно съела яйцо из серебряной подставочки, выпила чашку молока, и когда оба окончили завтрак, заговорила:
– Я много думала над тем, что вы говорили мне вчера – начала она. – Вы обещали также неукоснительно последовать моему совету. Вы серьезно говорили это, и остаетесь при том же?
Он серьезно, искренне взглянул на нее и просто сказал:
– Да.
– Хорошо, я скажу вам, в таком случае, что я надумала. Вы сами понимаете, что своей просьбой становитесь не только моим должником, но, некоторым образом, и близким мне и моей жизни человеком. Значение и последствия этого могут быть важны для нас обоих. Вы не подарка от меня хотите, а моей дружбы и доверия. Это приятно мне и лестно, но вы должны согласиться: вы обратились ко мне со своей просьбой в минуту, когда полной безупречностью похвастать не можете, и всякие сомнения на ваш счет допустимы и извинительны.
О. Матвей покраснел, кивнул головой, и чуть-чуть улыбнулся, отчего тон ее тотчас стал строже.
– Оттого я и не могу принять вашего предложения – продолжала она. – У меня слишком мало гарантии в надежности и стойкости ваших добрых намерений. Постоянство ваше в дружбе и преданности может доказать только время. Я не могу также знать, что будет с моими деньгами после этой истории с Брейтингером, которую вы рассказали мне. Оттого, мне очень желательно было бы, чтобы вы исполнили данное слово. Я слишком вас ценю, чтобы отделаться от вас деньгами. И с другой стороны, слишком мало вас знаю, слишком не уверена в вас, чтобы без колебаний ввести вас в свою жизнь. Я подвергаю ваше расположение ко мне тяжелому, быть может, испытанию, но прошу вас, вот о чем: поезжайте в монастырь, расскажите все, без утайки, и покоритесь всему, даже судебному преследованию. Если вы смело и честно сделаете это, не впутывая моего имени, я обещаю вам не питать больше сомнений на ваш счет, и поддержать вас, когда вы с отвагой и бодростью начнете новую жизнь. Поняли вы меня, и согласны ли?
Матвей взял протянутую руку, с восторгом и волнением взглянул в ее красивое, возбужденное бледное лицо, сделал странное, порывистое движение, будто хотел заключить ее в объятия, но только низко поклонился и крепко прижался устами к ее тонкой руке. Затем, без дальнейших слов, твердым шагом вышел из комнаты, и через сад к ожидавшему его у ворот кабриолету.
Женщина с изумлением, и странным смутным чувством смотрела вслед его крупной, решительно двигавшейся фигуре.
Когда о. Матвей в своем мирском платье, со странно изменившимся лицом вернулся в монастырь и направился прямо к настоятелю, под старинными сводами зазвучал шёпот ужаса, изумления и жадного любопытства. Но никто ничего толком узнать не мог.
Час спустя состоялся тайный совет монастырского начальства, на котором, несмотря на кой-какие возражения, принято было решение сохранить в строгой тайне печальный случай, примириться с денежной потерей и покарать монаха только продолжительным покаянием в каком-нибудь иноземном монастыре.
Когда ввели о. Матвея, и сообщили ему это постановление, он, к немалому изумлению великодушных судей, отказался подчиниться ему. Ни угрозы, ни ласковое увещеванье, воздействия никакого не имели. О. Матвей настаивал на своем исключении из монастыря. Если, добавил он, утерянные, благодаря его легкомыслию, жертвенные суммы, зачтут ему, как личный долг и дадут ему возможность постепенно возместить их, то это он примет с признательностью, как величайшую милость. Но с другой стороны, он предпочитает, чтобы проступок его подвергнут был мирскому суду.
Нужен был добрый совет, и дело о. Матвея через разные духовные инстанции дошло до самого Рима. Сам же он содержался в одиночной келье, под строжайшим арестом и о положении вещей ничего ровно узнать не мог. Это тянулось бы еще долго, но благодаря нежданному толчку извне все всплыло наружу и дело приняло совершенно иное направление.
Дней десять спустя после рокового возвращения о. Матвея, пришел официальный запрос, не исчез ли из монастыря монах, или не утеряно ли каким-либо из монахов такое-то – следовало описание, монастырское одеяние, оказавшееся в таинственно-сданном на вокзале на хранение ручном саквояже. Саквояж этот, находящийся на станции уже десять дней, был открыт, в виду одного темного дела: при арестованном по тяжкому подозрению мошеннике, в числе других украденных вещей оказалась и багажная квитанция на пресловутый саквояж.
Один из монахов поехал тотчас в суд за более подробными сведениями и, не получив их, помчался в главный город округа, где долго и тщетно пытался доказать отсутствие всякой связи между вещами благочестивого о. Матвея и процессом мошенника. Прокурор же, напротив, обнаружил большой интерес к этим вещам и изъявил желание лично повидать Матвея, отсутствие которого объяснили болезнью.
События эти повлекли за собой резкую перемену в тактике св. отцов. Чтобы спасти то, что еще возможно было спасти, о. Матвея торжественно исключили из ордена, предали судебным властям и обвинили в растрате монастырских денег. С того дня процессом его полны были не только портфели судей и адвокатов, но и скандальная хроника всех газет, и имя его гремело по всей стране.
Так как никто за него не вступился, орден совершенно отрекся от него, общественное мнение, представленное либеральными газетами, нисколько не щадило его, напротив, пользовалось поводом к бойкой кампании против монастырей, то обвиняемый очутился в огне подозрений, клеветы и, словом, расхлебывать кашу оказалось гораздо труднее, чем заварить ее. Но он держал себя в своей беде с отменным достоинством, и ни разу не дал показания, которое не подтвердилось бы.