Определение теоретических предпосылок исследования в любой научной области должно идти двумя путями. Важнейшее значение имеет выявление путей формирования системы идей, дающих возможность на определенном синхронном срезе эволюции научной мысли говорить о необходимости создания стройной концепции. Наряду с этим не менее важным является очерчивание границ семантических объемов наиболее актуальных понятий создаваемой концепции. Следование в теоретической части лингвистического исследования этим двум направлениям, как правило, оказывается не только целесообразным, но и весьма плодотворным. С одной стороны, устраняется всяческая терминологическая путаница, с другой, – создается реальная возможность проследить преемственность в области научных идей. Второе особенно важно в тех случаях, когда по той или иной причине ставится под сомнение сама целесообразность создания научной концепции. Именно так, на наш взгляд, обстоит дело с систематизацией всего круга теоретических вопросов, связанных с разработкой проблематики орфологической лексикографии. Негативную роль в данном случае играет неоправданное перемещение в центр внимания слова ошибка. Терминологическое словоупотребление позволяет видеть под ошибкой вовсе не то, что имеет в виду обывательское мышление. В сознании лингвиста, привыкшего оперировать терминологией орфологической лексикографии, термин ошибка (именно термин, а не слово) соотносится с элементарным отклонением от существующих на том или ином этапе языковой эволюции представлений о правильности.
Таким образом, проследить преемственность научных идей, связанных с проблематикой орфологической лексикографии, крайне важно. Помимо чисто историко-лингвистической работы, проводимой в этом аспекте, преследуется также цель определения логики формирования предмета орфологической лексикографии в контексте лексикографии нормативной.
Здесь также возможны два пути. В одном случае рассмотрение истории лингвистических идей завершается созданием системы идей, позволяющих говорить о теоретической концепции. В другом случае – анализ истории идей предваряет описание нескольких наиболее значительных принципов, легших в основу создаваемой концепции, а завершает этот анализ уже сама концепция, как совокупность идей, ждущих своей практической реализации.
Второй путь нам представляется наиболее удобным, так как в этом случае уже в самом начале конкретизируется направление научных поисков. Исследовательская мысль работает избирательно, и ни одна, казалось бы, случайная деталь не остается вне поля зрения. С другой стороны, отсекается все, не имеющее непосредственного отношения к разрабатываемой проблематике. Подобная методологическая установка способствует большой логической жесткости и последовательности как исследования, так и изложения его результатов. Именно этим путем мы и решили пойти. Для этого, как отмечалось выше, необходимо с самого начала определить несколько теоретических принципов исследования.
2.1. Проблемы определения объекта орфологии и орфологической лексикографии
Важнейшим теоретическим принципом, определяющим направление настоящего исследования, является утверждение закономерности отклонения от нормы и необходимости его изучения наряду с нормой. Вторым основополагающим принципом, непосредственно вытекающим из первого, является необходимость фиксации этих отклонений.
Необходимой оговоркой, служащей дополнительным средством понимания общетеоретических установок исследования, является напоминание о том, что, говоря о необходимости лексикографической фиксации устойчивых отклонений от существующих на том или ином синхронном срезе языковой эволюции норм, имеют в виду особый тип словарей, специально с данной целью создаваемый.
Большое значение для верного понимания позиции автора имеет также четкое представление об объективном историческом процессе, сопровождавшемся созданием нормированных форм национальных языков во всем мире. Структура процесса была идентичной, что позволяет говорить об общей схеме, имеющей, разумеется, экстралингвистический характер.
Рассмотрение экстралингвистических мотивов формирования национальных литературных языков и небольшой экскурс в историю в данном аспекте не случайны, они позволяют прояснить авторскую позицию по отношению к отклонениям от норм литературного языка от того, что в сознании носителей культурной традиции ассоциируется с чем-то недопустимым.
Мы исходим из экстралингвистических мотивов образования литературных языков в системах общенациональных языков мира. В данном случае нормированная форма выступает как сознательно создаваемая, наддиалектная, обработанная и культурная форма национального языка. Экстралингвистический смысл подобного явления заключается в общеобязательности норм литературного языка, что делает его универсальным средством общения для этнически родственных групп, говорящих на вариантах одного языка. Это может быть и койне, но может быть и возвышение одного диалекта, приобретающего статус литературного языка, т.е. языка, нормы которого являются обязательными для носителей и других диалектов.
Логика подобного понимания литературного языка всецело опирается на учет принципов эволюции языковой системы во времени, когда избыточность языковых средств, дублетность и вариантность на каждом отдельном этапе истории языка убеждает в относительной «необъективности» понятия «норма» и «нормированная форма общенационального языка». Именно экстралингвистические факторы формирования литературного языка выдвигает на передний план Ф. де Соссюр. Под литературным языком он понимает «не только язык литературы, но в более общем смысле, любой обработанный язык, государственный или нет, обслуживающий весь общественный коллектив в целом» [115, 231].
Говоря о причинах и о конкретных способах образования такой формы национального языка, Ф. де Соссюр отмечает, что «с развитием цивилизации усиливается общение между людьми, один из существующих диалектов в результате своего рода молчаливого соглашения начинает выступать в роли средства передачи всего того, что представляет интерес для народа в целом. Мотивы выбора именно данного диалекта весьма разнообразны: в одних случаях предпочтение отдается диалекту наиболее развитой в культурном отношении области, в других случаях – диалекту того края, который осуществляет политическую гегемонию и где пребывает центральная власть» [115, 231].
Соссюр выдвигает вполне объективные мотивы формирования нормированного языка. Однако именно при таком подходе грань между нормой и ненормой становится весьма зыбкой. Все, что относится не к господствующему диалекту, объявляется неправильным. Неправильное в данном случае не столько является ущербным, сколько просто несоответствующим принятому. Здесь следует оговориться, что несоответствующее принятому может быть и ущербным, и не ущербным. Первое наблюдается в том случае, если принятое обладает статусом нормы вследствие оптимальности. Второе – когда статус нормы обеспечивается внесистемным, внешним влиянием. Например, политическим господством края, или иными причинами, упоминаемыми Соссюром.
Э.Косериу критикует Соссюра за преувеличение роли синхронии [49, 154], т.е. языковой данности. Разумеется, если изучать только историю языка, историю его становления, то мы будем изучать непрерывно сменяющие друг друга состояния языка. Соссюр за то, чтобы изучать языковую данность, систему вне временной эволюции, конкретный этап. Именно такое абстрагирование от эволюции, от времени предполагает и изучение нормированной формы языка, системы норм. Это обусловлено постоянными изменениями в системе норм, неустойчивостью нормы. Э.Косериу не против допущения подобной абстракции, но против абсолютизации статики.
Э.Косериу дает следующее определение нормы в ее связи со становлением системы: «норма уже, чем система, поскольку она связана с выбором в пределах тех возможностей реализации, которые допускаются системой. Выбор же представляет «внешние» (например, социальные или территориальные) и «внутренние» (комбинаторные и дистрибутивные) вариации. Следовательно, нормой определенного языка является его «внешнее» (социальное, территориальное) равновесие – между различными реализациями, допускаемыми системой» [49, 174].
Такое соотношение нормы и системы вполне логично. Однако нам представляется, что в этом случае речь идет не столько о нормах литературного языка, сколько о языковой норме как наиболее оптимальном способе выражения. В данном случае нам представляется недопустимым отождествление этих двух понятий. Разумеется, наиболее оптимальными являются те случаи, когда норма литературного языка представляет собой наиболее оптимальное средство выражения. Но весь вопрос сводится к тому – всегда ли это обстоит подобным образом?
К.С.Горбачевич, рассуждая о критериях выделения норм литературного языка, отмечает, что после работы Э.Косериу соотношение нормы и системы стало привлекать внимание. Однако К.С.Горбачевич указывает: «К сожалению, даже такой подход не гарантирует нас от ошибок при разграничении: «норма» – «ненорма». Например, в современной устной (особенно профессиональной) речи весьма распространены формы лекторá, лекторóв (вместо лéкторы, лéкторов). Система русского литературного языка в самом деле открывает возможность образования форм на –а/-я/ у существительных мужского рода, имеющих ударение не на последнем слоге» [26, 29].
Нам кажется, что в данном случае допускается подмена понятий. Э.Косериу говорит о системе языка и об идеальных способах реализации смысла. К.С.Горбачевич говорит о системе норм, не о системе языка, которая может иметь нормированную форму. Дело в том, что нормативная система также может допускать вариации. Следовательно, можно говорить о вариантности в системе норм и о вариантности в языке. К.С.Горбачевич приводит пример на вариантность в системе норм, в нормированной форме языка. Он прямо говорит о допустимости в русском языке вариантности в системе норм.
Однако совершенно ясно, что Косериу строит свои рассуждения на логике классических принципов структуралистского языкознания. Он думает о норме как о языковом средстве, наиболее полно и ярко выполняющем определенную функцию. Язык – это система форм, следовательно, норма – это форма, идеально подходящая для выражения того или иного смысла. Такое понимание языковой нормы, а, следовательно, и ее динамики, несколько отличается от обычного понимания динамического характера нормы, принятого в советском языкознании и развиваемого, в частности, Горбачевичем.
Советское понимание нормы исходит из принципа формирования в рамках общенационального языка его нормированной формы. Это теория во многом опирается на социологические выкладки. Литературный язык и его формирование связываются с такой огромной важности задачей, как обеспечение коммуникативных потребностей этнокультурного единства, называемого нацией. В марксистском языкознании это важнейший принцип формирования литературного языка и нормы соответственно.
Совершенно очевидно, что в указанной работе Косериу речь идет совсем о другом. Здесь речь идет о принципах существования и эволюции кодовой системы. Для Косериу норма не то, что навязывается как обязательное для всех носителей национального языка. Именно так происходит, когда в истории литературного языка выдвигается один диалект, средства которого объявляются обязательными для всех. Причина такого выдвижения, как правило, кроется не в языковых, а в политических условиях.
Норма – это то языковое средство, которое в результате эволюции системы доказало свою жизнеспособность и оптимальность. Очень важно в этом отношении упоминание такого свойства языка, как гетерогенность плана содержания и плана выражения. Эта особенность носит универсальный характер и проявляется даже в искусственных кодовых системах. Можно сказать, что это форма и способ существования кодовой системы во времени. Принцип гетерогенности плана выражения и плана содержания в языке подробно рассматривается в ставшей классической статье С.О.Карцевского «Об асимметричном дуализме лингвистического знака», поэтому вряд ли стоит подробно останавливаться на этом вопросе. Следует лишь отметить, что из положений этой работы, в настоящее время общепринятых, вытекает такое понимание сущности языка, которое связывает норму не с литературным языком, а с языком вообще. Тенденция означаемого в контексте гетерогенности двух планов языка с необходимостью предполагает выбор наиболее оптимального средства с точки зрения выражения заданного смысла, или, более отвлеченно, с точки зрения выполнения конкретной функции.
При таком подходе норма не имеет отношения к литературному языку, она связана с оптимальностью в плане выполнения языковой функции. Таким образом, нормативность как свойство системы языка характеризует все языки мира, включая и те, которые в силу своей неразвитости лишены особой формы, способной быть названной литературным языком. Нормативность свойственна и языкам, не имеющим письменности и даже богатой устной поэтической традиции. Нормативность – это просто принцип существования системы.
Такое понимание природы нормы меняет отношение и к ненорме. В этом случае ненорма не является ошибкой. Ненорма – это то средство, которое существует в парадигме на правах равноправного члена или варианта, семантического или стилистического, или даже семантико-стилистического. Сам принцип гетерогенности обусловливает такое вполне объективное отношение к корреляции норма/ненорма. Подобная корреляция глубоко диалектична, она соприкасается с культурной традицией, но всякий раз предпочтение того или иного члена парадигмы детерминируется языковыми вкусами эпохи. Под последними нельзя понимать нечто эфемерное, языковой вкус эпохи – напоминание о неразрывности филогенетических связей языка и общества.
Когда мы связываем норму, как оптимальное средство выражения, только с литературным языком, допускается игнорирование общих законов языковой эволюции. С другой стороны, мы как бы признаем, что стимулом для развития нормированной формы языка исторически явились только внутриязыковые причины. Заранее отметается всё экстралингвистическое. Но в этом случае на передний план выступает ряд очень серьезных вопросов, важнейшим из которых является существо различий между литературным языком и языком письменности долитературного периода. Вообще появляется необходимость пересмотра критериев литературного языка.
Самым обычным несоответствием является отсутствие каких-либо значительных семантико-стилистических различий между языком долитературного периода и так называемым литературным языком. Например, известно, что одним из критериев литературного языка считается наличие развитой системы функциональных стилей. Если тот или иной язык на определенном этапе своего исторического развития был лишен системы функциональных стилей, то, как правило, ученые считают, что в этом случае говорить о литературном языке не приходится. С другой стороны, исследователи этого периода, сравнивая его с языком периода развитого литературного языка, не находят каких-либо существенных отличий. На этом основании они утверждают, что литературный язык у народа существовал уже в тот долитературный период. И они правы, так как используемые средства выдержали экзамен на оптимальность, независимо от того, все ли функциональные стили в одинаковой степени развиты или нет.
Особенно это касается языков восточных, обладавших богатой литературной традицией, но до сравнительно недавнего исторического времени не имевших развитой системы функциональных стилей в западноевропейском понимании.
Например, несмотря на утверждения русских ученых, что азербайджанский литературный язык сложился только к началу ХХ столетия, факты говорят о том, что язык письменности XVIII века мало чем отличается от языка нашего времени. Ссылаются при этом на язык Молла Панах Вагифа, поэзия которого совершенно понятна современным носителям азербайджанского языка. Возможно, до начала ХХ в. азербайджанский литературный язык не обладал развитой системой функциональных стилей, но с точки зрения оптимальности используемых средств он вполне сложился и был совершенен уже в XVIII в., если не раньше.
Подобные примеры по меньшей мере заставляют еще раз задуматься об объективности критериев нормированного языка. Они, действительно, приводят к пересмотру границ этого явления. Однако при этом важно помнить и другое: неправомерно проводить жесткие границы между литературным языком и так называемым долитературным состоянием языка.
Отмеченное можно свести к следующему. Существует, на наш взгляд, два контекста рассуждений о норме и нормированном языке. Первый связан с рассуждениями о литературном языке как о языке наддиалектном и обслуживающем нужды нации, т.е. некоторого этнического единства, состоящего из родственных групп с близкими наречиями. Это историческое явление, связываемое с определенным этапом в истории языков и народов.
Напротив, совсем другое дело формирование нормы как постоянный процесс отбора в языке, как результат перманентного процесса выявления наиболее оптимальных средств выражения. Без этого процесса, вне его, нет языка вообще, этот процесс не имеет отношения к историческому формированию литературного языка.
Разумеется, может возникнуть резонный вопрос: а не являются ли эти два процесса в сущности одним процессом, одним явлением? На наш взгляд, нет, несмотря на объединяющие их моменты. В сущности, по своему характеру в этих процессах много общего, так как речь идет о формировании образцового языка, усовершенствованного. Однако процесс формирования литературного языка носит сознательный характер, в то время как второй процесс представляет собой способ существования и эволюции языковой системы. Например, мы знаем, какой характер носила деятельность Н.М.Карамзина и А.С.Пушкина в истории русского литературного языка, или, скажем, Мартина Лютера в истории немецкого литературного языка. Это был сознательный процесс, ориентированный на создание особой формы языка, способной передать тончайшие оттенки мысли, быть примененной в самых разных сферах человеческой деятельности.
С другой стороны, процесс выбора и естественного отбора в системе и в целом процесс оптимизации системы имеет отношение не только к общенациональному языку, он, как уже отмечалось, затрагивает любую кодовую систему, в том числе любой диалект. Например, процесс формирования немецкого литературного языка начался с Лютера, однако даже после Гете не было единого литературного языка. Кроме того, даже сегодня вопрос о едином литературном языке стоит очень остро для немцев различных земель, не говоря уже о немцах Австрии, Швейцарии и т.д.
Проблему орфологии необходимо рассматривать именно в этом контексте. Термин речевая ошибка должен восприниматься именно в этом контексте. Всё, что коррелирует в контексте единой системы с принятым за образцовое, идеальное средство, может быть условно названо речевой ошибкой. Это, действительно, ошибка в смысле отклонения от принятого средства, но это может и не быть ошибкой с точки зрения состояния системы. В этом и заключается динамический характер нормы. Скорее даже не нормы, а системы, поскольку динамический характер присущ системе.
Орфология занимается, таким образом, отклонениями от нормы и их причинами. Сюда относится как собственно ошибка, нарушение нормы, связанное, например, с неграмотно-просторечным словоупотреблением, как диалектное влияние, так и собственно вариативный коррелят нормы, сосуществующий наряду с ним в системе языка. Смысл орфологии как раздела языкознания заключается именно в этом. До сих пор сам термин орфология/ортология, как правило, употреблялся в качестве синонима нормативной лексикографии. Безусловно, орфология служит утверждению нормы, и в этом смысле орфологические словари составляют единство с нормативными словарями. Но очень важно понять, что по цели и по сути орфологические словари существенно отличаются от нормативных.
Смысл орфологических словарей не только в фиксации нормы, но также во вскрытии ее динамики. Таким образом, описание самого соотношения коррелятов в рамках парадигм норма/ненорма входит в обязанности орфологического словаря. Отсюда следует, что орфологический словарь – это словарь совершенно иного типа, чем словарь нормативный.
Неразграничение предмета нормативной и орфологической лексикографии прежде всего сказывается в случайном отходе от принципов той и другой. Например, строго нормативный подход исключает фиксацию отклонений от нормы. Тем не менее иногда такие словари, как орфографический или орфоэпический, указывают на ненорму, подчеркивая ее недопустимость: «не …, а …».
Идея орфологической лексикографии состоит в сборе, анализе, систематизации и интерпретации стандартных, стереотипных случаев нарушения нормы. Если ошибка, отклонение от нормы, регулярно воспроизводится, следовательно, она носит устойчивый характер. Если она носит устойчивый характер, следовательно, она запрограммирована кодовой системой. В этом случае всякое отклонение от нормы имеет право на фиксацию и изучение. Само слово ошибка носит в данном случае весьма условный и относительный характер. Точнее было бы назвать это состоянием системы и его проявлением. Таким образом, изучая и фиксируя в специальных лексикографических источниках отклонения от существующих норм, мы выявляем и изучаем действие определенных закономерностей. Различие между орфологическим словарем для носителей языка и иностранцев в данном случае носит существенный характер. Орфологический словарь для носителей языка строится на систематизации и интерпретации того, что противостоит норме в рамках единой системы языка, что позволяет выявить динамику сосуществования параллельных средств, относящихся к одним и тем же парадигмам. Существенно также то, что в рамках подготовки к созданию подлинно орфологического словаря создается представление об эволюции нормативной системы в диахронии ее корреляции с диалектами, понимая под последними как территориальные, так и социальные разновидности языка.
Орфологический словарь для иностранцев не вскрывает характера эволюции внутри системы языка. Этот тип словаря строится на материале контрастивных исследований, раскрывающих характерные отличительные особенности двух языков. Эти особенности носят не случайный, а системно значимый характер, поэтому они и мешают овладению вторым языком. При реализации системы второго языка они, системно значимые особенности родного языка, постоянно проявляются. Такие проявления закономерных особенностей родного языка при реализации системы второго, изучаемого, языка принято называть интерференцией.
Явление интерференции хорошо изучено в лингвистике, в частности, в теории языковых контактов. В наши задачи не входит рассмотрение интерференции, отметим лишь, что не всегда она носит очевидный и поверхностный характер. Нередки случаи интерференции в речи двуязычных индивидов, которые определяются только в результате анализа. Возможно даже подобное влияние одного языка на другой. Во всяком случае орфологию интересуют все случаи интерференции, все случаи влияния системы одного языка на реализацию системы другого языка. Например, азербайджанского на русский. Об актуальности такой проблемы и насущной потребности в создании такого словаря свидетельствует наш опыт многолетнего преподавания в АПИРЯЛ им. М.Ф.Ахундова и БСУ. Опыт показывает, что интерференция практически не изживается. Влияние азербайджанского языка на русскую речь студентов, а порой и преподавателей с азербайджанским средним образованием, носит очень устойчивый характер. Это влияние не случайно, оно проявляется на разных уровнях, от фонетики до синтаксиса, оно исчисляемо, поддается учету, объяснению и систематизации. Следовательно, с ним можно бороться. Незаменимым средством для этого и является орфологический словарь, как раз и выполняющий всю работу по учету, систематизации и объяснению устойчивых и воспроизводимых случаев нарушения норм русского литературного языка в речи азербайджанцев.
Поскольку принцип орфологии все же един, несмотря на причины отклонений от норм в речи носителей языка и иностранцев, можно говорить о принципах общей орфологии. Но поскольку все же мотивы лексикографической проблематики различны, – в первом случае изучаются факты системы одного языка, во втором – проявление законов другого языка в речи иностранцев, – следует говорить также отдельно о принципах русской орфологии. Следовательно, орфологический дискурс предполагает органическое объединение принципов общей и частной орфологии.
Сравнивая нормативную лексикографию с орфологической, необходимо отметить, что эти словари находятся в разном отношении к литературному языку как системе норм, как нормированной форме общенационального языка. Это обстоятельство также носит не случайный, а закономерный характер. Оно обусловлено задачами указанных лексикографических типов. Нормативный словарь создается как результат исторического завершения (или относительного завершения) процесса формирования национального литературного языка. Например, в России первой попыткой создания такого словаря нужно считать не словарь Я.К.Грота, как это принято считать, а Словарь Академии Российской, созданный в конце XVIII в.
Конечно, никто не будет ставить под сомнение тот факт, что та часть академического словаря, которая была подготовлена и издана Я.К.Гротом, представляет собой первую попытку строго нормативного словаря русского языка. Однако дело в том, что Словарь Академии Российской явился осознанной попыткой создания именно словаря литературного языка. В это время не сложилась еще теория нормативной лексикографии. Ведь сам дискурс нормативной лексикографии складывался на протяжении всего XIX века, захватив и первую четверть следующего ХХ в. И Словарь Грота в структуре разных своих частей со всей очевидностью свидетельствует о том, что этот дискурс не завершился и в начале ХХ в.
Несмотря на отсутствие представлений о норме и нормативной системе, М.В.Ломоносовым и другими учеными того времени ощущалась необходимость создания словаря литературного языка. Сама теоретическая дифференциация лексики русского языка, проведенная М.В.Ломоносовым, есть теоретизирование в контексте дискурса национального литературного языка. Мысль о необходимости создании словаря литературного языка, построенного на подобном понимании дифференциации лексики, имеет непосредственное отношение к нормативной лексикографии.
Нормативный словарь по отношению к литературному языку носит абсолютный характер. Это обстоятельство в наиболее жесткой форме было сформулировано и реализовано в конце XIX в. в подготовленной Я.К.Гротом части академического словаря. Но уже теория трех штилей М.В.Ломоносова, термины, используемые им, говорят о сознании приоритетности одних языковых средств по сравнению с другими, а также о необходимости создания словаря этих приоритетных средств языка. Это входит в задачу нормативного словаря. Он фиксирует норму, для этого он и создается. Тот факт, что нормативный словарь иногда отходит от этой своей абсолютной позиции по отношению к нормированному языку и отмечает для сравнения рядом с нормой и ее устойчивое нарушение, свидетельствует о двух вещах. С одной стороны, о нарушении принципов нормативной лексикографии, с другой, – об интуитивном понимании необходимости фиксации в словаре и фактов нарушения норм.
В отличие от нормативного словаря, занимающего по отношению к норме и нормированной форме языка абсолютную позицию, словарь орфологический, в задачи которого также входит утверждение нормы, по отношению к нормированной форме языка носит относительный характер. Особенно выпукло это проявляется в идее словаря вариантности как одной из разновидностей орфологического словаря. Фиксация в специальном словаре вариантов словоупотребления, а также указание их частотности чаще всего не позволяет делать выводы относительно нормы и ненормы. Ценность такого словаря в демонстрации состояния соотношения вариантов на определенном синхронном срезе. По сути дела, такие словари вариантов должны выходить постоянно время от времени. Только это и позволяет судить о характере движения в языке.
Относительность орфологического словаря по отношению к норме проявляется и в отсутствии интерпретаций в этом словаре. Орфологический словарь чаще всего говорит «так, а не так», не объясняя – почему. Это создает определенную непредвзятость подхода, т.е. не говорится, что это хуже, а то лучше и по какой причине. С другой стороны, создается также впечатление необъективности, так как языковой опыт носителей языка может отчетливо противоречить данным орфологического словаря. Поэтому идея орфологического словаря как обязательный компонент включает в себя интерпретацию. Если словарь вариантности не просто дает варианты, а сообщает статистические данные об их встречаемости за определенный период, то словарь трудностей словоупотребления должен не просто приводить неправильное, но и объяснять, почему оно является неверным, почему так не следует говорить или писать. Необязательно, чтобы интерпретация сопровождала каждую словарную статью, она вполне может иногда даваться в сносках. Это зависит от принципов конкретных словарей, но важно, чтобы интерпретация была обязательным фрагментом лексикографического описания.
Нормативный и орфологический словари по сути дела имеют очень серьезное отличие принципиального характера. Если нормативный словарь включает в себя только правильное как единственную реальность на определенное время, то орфологический словарь показывает состояние системы или ее отдельного участка. Разумеется, оба типа словаря при этом служат утверждению и пропаганде норм литературного языка. Но очень важно понять, что орфологический словарь в большей степени, чем нормативный, непосредственно демонстрирует связь с культурной традицией. Тот факт, что в нормативном словаре могут быть средства, находящиеся за границами литературного языка, ничего не значит. Включение в нормативный, например, толковый словарь диалектных слов должно быть чем-то обусловлено, эти слова снабжаются пометами и выглядят как инородные и чуждые духу литературного языка явления.
Нормативный словарь демонстрирует норму. Орфологический, – показывая соотношение нормы и ненормы, фактически прослеживает культурную традицию, составляющую стержень литературного языка.
С указанным отличием нормативного и орфологического словаря непосредственно связана и другая их отличительная особенность. Она состоит в отношении этих словарей к времени, к временной эволюции нормированной формы языка. В этом отношении нормативный словарь является синхроническим, в то время как орфологический словарь является если и не чисто диахроническим словарем, то синхронно-диахроническим. Поясним нашу мысль.
Литературный язык как нормированная форма языка зиждется на культурной традиции, уходящей корнями в глубь веков. Но в каждый данный момент истории языка система норм отражает определенное статус кво системы. Норма не терпит двойственности по своей природе, что поддерживается культурной традицией. При этом важно понять, что вариантность не противоречит этому, поскольку варианты должны интерпретироваться в отношении указанного статус кво, что определяет статус нормы, нормативности. Нормативный словарь также в свою очередь призван отражать норму, следовательно, определенное фиксированное состояние языка в отвлечении от времени.
Орфологический словарь не может исключить из описания время, так как он дает соотношение нормы и ненормы, или вариантов, или литературного и разговорного, литературного и диалектного, употребительного и устаревшего и т.д. Поэтому данный тип обязательно в определенной степени отражает отжившее, прошлое языка, с другой стороны, по материалам орфологических словарей можно делать прогнозы на будущее, понимать причину различных изменений в системе норм.
Учитывая это обстоятельство, можно высказать мысль о том, что, не совпадая по своим целям и задачам с нормативным словарем, орфологический словарь, выступая в качестве его противоположности, находится в контексте нормативной лексикографии.
Таким образом, принципы орфологической лексикографии можно определить следующим образом. Орфологические словари порождаются необходимостью лексикографической фиксации устойчивых и воспроизводимых отклонений от существующих норм литературного языка. Орфологический словарь нельзя смешивать с нормативным словарем. Если нормативный словарь отражает норму, орфологический – описывает систему в динамике.
Если говорить о существующем орфологическом дискурсе, то придется отнести сюда словари трудностей, под самой трудностью понимая фактически воспроизводимое отклонение.
Орфологический дискурс оформляется как подлинно историко-лингвистический, а вовсе не как некоторое дополнение к дискурсу нормативному. Основным критерием фиксации ненормы является воспроизводимость в речи. Как это ни звучит парадоксально по отношению к тому, что квалифицируется как ошибка, но воспроизводимость в речи является самым убедительным свидетельством узуальности. Таким образом, воспроизводимая «ошибка» носит не случайный речевой, а закономерный языковой характер. Отсюда следует, что «ошибка» обладает системным статусом. Сам термин трудность приобретает универсальный характер в орфологическом дискурсе. Это именно трудность, поскольку носит закономерный и поэтому воспроизводимый характер. Такую ошибку, действительно, трудно преодолеть.
Орфологический словарь строится на скрупулезном изучении системно релевантных факторов, в силу чего только и возможно прогнозирование. Кроме того, норма, несмотря на ее доминирование и «авторитет», вполне подвергается проверке на прочность, так как для орфологии не существует авторитетов. Анализ системы в плане дублетности средств выражения определяет подлинно оптимальное. С другой стороны, конечно, такой анализ является лучшим средством для пропаганды существующих норм. Создание подлинно орфологических словарей находится в полном соответствии с логикой теории лексикографии, что очевидно прослеживается в трудах филологов широкого профиля, лингвистов и лексикографов.
2.2. Закономерности формирования орфологической теории
Анализ общелингвистической и лексикографической литературы свидетельствует о закономерности формирования орфологической проблематики. Дискурс нормативной лексикографии уже в самом начале центрируется вокруг вопроса об устойчивых отклонениях от норм литературного языка, о правомерности и легитимности норм, их природе и причинах замены одних норм другими, изменениях соотношения норм и ненорм. Для этого контекста характерны непрекращающиеся на протяжении нескольких столетий споры об объективности существующих норм, о степени допустимости иного написания, произношения, употребления. В настоящее время очевидна наивность многих рассуждений и представлений о норме, характерных для прошлых эпох. Не было даже единого мнения о судьбах развития литературного языка. Если одни считали, что дай Бог русскому языку когда-нибудь образоваться на манер французского, то другие считали, что ему нужно избавляться от всего чуждого и сохранять свою девственность. Иногда и то, и другое парадоксальным образом сочеталось во взглядах одного и того же лица. Например, А.М.Мамедли приводит в пример А.С.Пушкина: «Рассуждая о судьбах русского языка, поэт выражает надежду, что русский язык и в будущем сохранит свою девственную силу, и здесь он позволяет себе критику в адрес столь высоко ценимого им французского языка: «Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали» [88, 62 – И.Б.]. И это при том, что: «Ты хорошо сделал, что заступился явно за галлицизмы. Когда-нибудь должно же вслух сказать, что русский метафизический язык находится у нас еще в диком состоянии. Дай бог ему когда-нибудь образоваться наподобие французского (ясного точного языка прозы – т.е. языка мыслей)» [88, 120– И.Б.]» [61, 53].
Объективный ход языкового развития приводил к стабилизации системы. Бурный период смешения стилей, столь характерный для второй половины XVIII в., все же завершился попыткой введения русского языка в литературную норму Н.М.Карамзиным, а затем и гармонией языка Пушкина в начале следующего столетия.
Конец XIХ в. и вовсе был ознаменован лапидарностью и изяществом текстов Л.Н.Толстого, А.П.Чехова и др. Это золотой век русской культуры и русского языка.
Тем не менее споры о языке не прекращались всё это время. Мы восхищаемся языком и стилем Серебряного века русской литературы, тем не менее это время, одно из наиболее бурных в истории русского литературного языка.
Последующая советская эпоха вообще сместила акценты, всеобщая политизированность целиком охватила и область языка. Относительная стабилизация довоенных и послевоенных лет сменилась тягой к модерну в годы оттепели.
Этот процесс все время усугублялся, но даже в этих условиях языковой беспредел конца ХХ века носит совершенно поразительный характер. Теперь уже часто говорят не о правильном и неправильном, допустимом и недопустимом с точки зрения литературного языка, а о необходимости каким-то образом ограничить всевластие грубого просторечия и многочисленных жаргонов.
Изменения, затрагивающие литературный язык, носят весьма и весьма значительный характер. Отношение к этим изменениям может быть разное. Нередко встречается позиция, восходящая к Ф. де Соссюру, который, как известно, считал, что язык находится в постоянном движении и изменении, но ни один человек не может повлиять на него. Л.М.Грановская, долгие годы занимавшаяся процессами, имевшими место в истории русского литературного языка, пишет: «Одной из важных тем становится вопрос о потерях в языке. Описание его изменений в послеоктябрьский период включало в этот процесс новые пополнения и уход старых, «ненужных» слов» [28, 116].
Оказывается, что в этот период ненужными стали многие из слов, обозначающих важнейшие понятия нашей духовной жизни. «По мнению исследователей, 90-е годы стали вторым (после 20-х годов) временем, когда литературный язык испытывает сильное влияние вульгарной лексики и фразеологии» [28, 117]. Л.М.Грановская приводит слова Б.А.Ларина о том, что все литературные языки испытывают время от времени периоды варваризации.
Судьбы литературного языка как нормированной формы общенационального языка на протяжении всей его истории оказываются очень сложными и неоднозначными. Отмеченная Б.А.Лариным варваризация носит вполне естественный характер. Исторически она проявляется как реакция на общеобязательность и непреложность нормы. Но не только это характеризует этапы варваризации. Совершенно ясно, что они происходят не сами по себе, а сопровождают как обязательный элемент демократизацию литературного языка.
Т.М.Григорьева пишет: «Точкой отсчета в проведении реформы русской орфографии, долгое время считавшейся исключительной заслугой советского правительства, следует признать дооктябрьские события: «Постановления совещания при Академии наук под председательством академика А.А.Шахматова по вопросу об упрощении русского правописания», принятые 11 (24) мая 1917 г. (с 13-ю пунктами упрощения и историческим комментарием к каждому из них)» [32, 53]. Отмечается, что антибольшевизм русского зарубежья определяет и отношение к новшествам в орфографии. Проблема имела самое непосредственное отношение и к воспитанию в эмиграции нового поколения: «Вопрос о новой орфографии был не менее (если не более) актуальным и для зарубежной школы, поскольку обучение орфографии (новой или старой?) требовало четкой позиции. Русские за пределами России были во власти «любви к утраченной Отчизне». Они пытались сохранить утраченное прошлое, и это порождало консерватизм и вселяло опасение, что какое-либо отступление от прежнего уклада (в том числе – орфографического) деформирует национальное самосознание детей» [32, 55-56].
Казалось бы, проблема орфографических инноваций – дела давно минувших дней. Т.М.Григорьева указывает, что русское зарубежье постепенно склонялось к новой орфографии. Однако не тут-то было. «Орфографический антибольшевизм выплеснулся вновь в постсоветский период. Ежемесячный журнал «Православная жизнь», издаваемый Свято-Троицким монастырем с 1949 г., в 1987 г. посвящает отдельный выпуск (изданный в дореформенном орфографическом облике) орфографической теме» [32, 60]. Совершенно в духе современных когнитивных исследований отмечается: «Сожалея о том времени, когда Ѣ и Ъ были выразителями самодержавной власти, авторы этих статей ратуют за возвращение утраченной орфографической традиции и, думается, скорее всего потому, что орфографическое упрощение и революционные преобразования в их сознании до сих пор представлены нераздельно, как звенья единой цепи» [32, 60].
Такого рода факты создают совершенно новое представление о нормах литературного языка, непосредственно связывая их с культурной традицией. Следует оговориться, что в данном случае под культурной традицией вовсе не имеется в виду исключительно традиция литературного языка. Речь идет о данной культуре и ее истории. Подразумеваются совокупность духовных и материальных ценностей, созданных народом, поскольку и в материальной выраженности также представлена духовная традиция. Совершенно очевидно, что исторически и даже синхронно могут существовать прямо противоположные оценки нормы. Приведенные высказывания оценивают норму столетней давности под углом когнитивизма. Точнее, это мы сегодня интерпретируем такого рода оценки как когнитивные, авторы же оценок считали их вполне реальными. Для нас важно понимание некоторой эфемерности нормы под углом зрения людей различных культурно-исторических и социально-политических взглядов.
Конечно, возвращение к старой орфографии и даже сами призывы выглядят сегодня анахронизмом. Тем не менее они имеют под собой вполне реальную почву, а сами рассуждения поддаются логическому анализу. Поскольку культурная традиция есть именно консерватизм культуры, носители традиции просто не могут отказаться от нее. Отказ от традиции означает ее неуклонное разрушение. Конечно, культура распространяется на весь народ, не разграничивая отдельных социальных слоев с точки зрения приближенности к ней. Так, например, русская культура есть принадлежность русского народа. Хотя здесь можно оговориться, что существуют такие определения, как усадебная культура, дворянская культура, помещичья культура и т.п.
В то же время известны факты целенаправленной политики приближения широких народных масс к культуре. Такую политику принято обозначать как культурную революцию. Культурная революция имеет своим содержанием демократизацию, но демократизацию в соответствии с представлениями о революционных преобразованиях.
В аспекте формирования культурной традиции вообще и языковой, в частности, совершенно необходимо учитывать, что всякая демократизация представляет собой отход от культурной традиции, ее трансформацию.
Общеизвестно, что в системе национального языка его культурная и обработанная форма, называемая литературным языком, противостоит диалектам и просторечию. С этой точки зрения этапы варваризации могут рассматриваться как проявление внутрисистемного противостояния средств, закрепленных за разными сферами употребления общенационального языка.
Литературный язык в определенном смысле может рассматриваться целиком в рамках культурной традиции. Это делает нормированную форму языка до некоторой степени не только культурным, но и искусственным образованием.
Принято разграничивать литературный язык вообще и национальный литературный язык, отмечая при этом, что если национальный литературный язык формируется на базе живого народного разговорного языка, то литературным языком, обслуживающим «культурные» потребности нации, может быть и чужой язык. Например, арабский язык, служивший литературным языком для народов мусульманского Востока, являлся до некоторой степени для них искусственным языком. Совсем другое дело национальный литературный язык, формирующийся на основе живого народного языка и впоследствии все время питающийся его живительными соками. Именно в этом контексте создается весьма и весьма неоднозначная ситуация с соотношением литературного языка с культурной традицией, с одной стороны, и живым разговорным языком народа, с другой.
В этом смысле чрезвычайно характерна ситуация с испанским языком, распространенным по всему миру, но тем не менее сохраняющим свое единство. Можно считать, что каждый испаноязычный народ Латинской Америки создал свой литературный язык, но можно также считать, что существует единый испанский национальный литературный язык. Это очень сложный вопрос, каким бы простым он ни казался на первый взгляд, не допускающий и, возможно, не предполагающий однозначного решения. В самом деле, все ли народы, говорящие по-испански, объединяет единая культурная традиция? С другой стороны, когда говорят о национальном испанском литературном языке, какую нацию имеют в виду? Аргентинцы и испанцы – это одна нация или две? Распространяется ли общая культурная традиция на народ, на его историю, или нужно говорить о двух культурных традициях, одна из которых имеет отношение к языку, другая – к истории народа?
Все эти вопросы ставит и рассматривает в своем знаменитом труде выдающийся испанский лингвист Х.Касарес. На наш взгляд, он так и не находит ответов на эти вопросы. Суть в том, что Касарес и не ставит вопроса о единстве культурной и языковой традиции. В частности, он пишет следующее: «А что же остается сказать нам об испанской Америке, где вряд ли есть какая-либо страна, которая не могла бы похвастаться тем, что в ней слишком хорошо изучены локализмы? Что же будет с традиционным словарем Академии, если в него, подобно потоку, сметающему все на своем пути, вольются локализмы? Прежде всего, очевидно, что словарь будет отражать искаженный образ нашей языковой действительности, что нанесет ему серьезный ущерб. Традиционный лексический запас, действительный повсюду, будет затоплен наводнением местных вариантов. Наследственное достояние общенародного литературного языка, которое Академия должна хранить и умножать как бесценное сокровище, так как оно является наиболее прочным оплотом общности культурной и духовной жизни всех испанских народов, было бы расчленено, рассеяно и как бы растворено в смешанной лексике, в которой, как уже говорилось, фигурировало бы 20 разных названий одного предмета и каждое слово означало бы 20 разных предметов» [45, 305].
Для Касареса вопрос о словнике Академического словаря испанского языка решается достаточно просто на том основании, что у него есть принцип. Этот исходный принцип позволяет ему однозначно решать вопрос не только о словнике словаря, но и о культуре, как он говорит, «испанских народов». Чтобы решить вопрос в свою пользу, он использует даже такое непонятное и расплывчатое понятие, как «испанские народы». Что значит «испанские народы»? Использует он это выражение для того, чтобы убедить нас в общности культурной традиции. Он не может сказать «испанский народ», распространяя это понятие и на Латинскую Америку. Он не хочет сказать «испаноязычные народы», так как в этом случае он признает, что речь идет о разных народах, отличающихся от испанцев собственной и оригинальной культурой. Насколько правомерно говорить о единой культуре Испании и Кубы? Достаточно сомнительно. Дело в том, что вся оригинальность кубинской культуры как раз и состоит в ее удалении от традиционной испанской культуры и смешении ее с американской, понимая под последней своеобразный синтез индейской и негритянской культур.
Х.Касарес понимает, что Академический словарь испанского литературного языка должен отражать общее культурное достояние, следовательно, должен отражать традицию. Поэтому он решительно отметает локализмы, допуская при этом, на наш взгляд, очень серьезную ошибку. Проект создаваемого им словаря относится к языку классического периода, который, действительно, являлся общим для всех испаноязычных народов. Разумеется, никто в мире не привык говорить и не говорит о кубинском языке или кубинском испанском, или аргентинском языке или аргентинском испанском. Но важно понять, что так называемые локализмы представляют собой реальность, они отражают состояние системы, если в данном случае правомерно говорить о единой системе испанского языка. Объявляя правильным только то, что зиждется на многовековой традиции, а все остальное неправильным и не заслуживающим лексикографической фиксации, Х.Касарес игнорирует реальные процессы, происходящие в испанском литературном языке.
Совершенно очевидно, что объявление одних языковых средств правильными, других – неправильными, носит произвольный характер, хотя и опирается на культурную традицию. Именно поэтому и использует Касарес такое выражение, как общелитературный язык. Ясно, что ученый пытается убедить своего адресата в реальности такого общелитературного языка, функционально существенного для всех народов, говорящих на испанском языке. Следовательно, ситуация с испанским языком в современном мире является уникальной в плане актуализации орфологической проблематики. Невозможно просто так отметать несоответствия классическим нормам. Они не соответствуют культурной традиции, но в новых странах создается новая культурная традиция. Как быть с ней? Немаловажен был бы и ответ на вопрос о сходствах и различиях между собственно диалектами испанского языка, функционирующими на территории современной Испании, и вариантами испанского языка в странах Латинской Америки. Что представляют собой испанские языки Америки, и что представляет собой собственно система испанского языка? Чем обеспечивается единство и тождество этой системы с точки зрения обязательных норм? В качестве ответа на все эти вопросы орфологический словарь оказывается чуть ли не идеальным справочником. Только подготовительная работа по созданию орфологического словаря способна ответить на такой вопрос: распространяется ли варваризация на те языковые средства, которые квалифицируются Касаресом как локализмы. Несомненно, с точки зрения классической традиции испанского языка, локализмы следует воспринимать как варваризмы.
Орфологический словарь при таком восприятии истории языка и истории культурной традиции оказывается незаменимым средством и уникальным источником по изучению истории языка вообще, а не только его нормативной системы. Такое понимание орфологии объективно распространяется на все языки, но существуют языки, в силу исторических обстоятельств в максимальной степени актуализирующие орфологическую проблематику. Ярчайшим образцом такого языка, конечно, является испанский язык. Однако это вовсе не означает, что испанский исключение. Например, столь же уникальна судьба арабского языка. Тот факт, что арабы из разных арабских стран с большим трудом понимают друг друга, заставляет настораживаться. В мире распространено мнение, что современные арабы понимают друг друга только тогда, когда они говорят на языке Корана. Поскольку язык представляет собой важнейший фактор этнокультурной идентификации, нередко приходится слышать голоса, утверждающие, что в современную эпоху мы имеем дело не с арабами, как с единым народом, а с саудовцами, египтянами, иракцами и т.д. В этом случае нормы арабского языка и сегодня должны быть связаны с языком Корана. Или всё же следует связывать нормы арабского языка с новыми культурными традициями арабских стран?
Для ситуации орфологического словаря оказывается актуальным не формальное фиксирование того, что употребительно, но не соответствует норме, а прослеживание связи системы норм, с одной стороны, с культурной традицией, с другой стороны, с диалектами и просторечием. Следует также отметить, что, говоря о противопоставлении диалектов и просторечия литературному языку, понятие «просторечие» берется в довольно широком значении.
Обычная классификация условно делит общенациональный язык на три части. Прежде всего выделяются диалекты, имеющие отношение к различным территориям исторического функционирования языка. Четко определяются границы городского просторечия, представления о котором обычно ассоциируются с раскрепощенной речью городских жителей. Наконец, национальный язык включает в себя обработанную и культурную форму, по происхождению связанную с живым разговорным языком.
Такая классификация носит условный характер, поскольку размыты как критерии, так и границы указанных трех составляющих национального языка. Во-первых, то, что принято называть территориальными диалектами, также представляет собой историко-культурное явление, характеризующееся собственной культурной традицией. Кроме того, диалект – это так же, как и национальный язык, законченная система, внутри которой существует система норм. Это нормативность на уровне диалекта. Вопреки обывательским представлениям, абсолютизирующим национальный литературный язык, диалект вовсе не является чем-то ущербным.
Во-вторых, то, что принято называть городским просторечием (если, конечно, не включать сюда откровенно грубую лексику и фразеологию) также представляет собой достаточно сложное явление, отличающиеся от книжного литературного языка именно простотой. Следует, на наш взгляд, исходить из актуализации внутренней формы термина. Просторечие – это именно простая речь, противопоставляемая красноречию, т.е. красной речи, т.е. речи, соблюдающей все каноны образцового языка.
Понятно, что соотношение литературного языка и просторечия в рамках национального языка имеет прямое отношение к проблематике орфологической лексикографии. Достаточно сказать, что одни исследователи считают определенную часть просторечия неотъемлемой частью литературного языка, другие считают, что просторечие целиком находится за пределами литературного языка.
Академик В.В.Виноградов противопоставляет нормированному языку также профессиональные языки, которые он отличает от диалектов и просторечия. Он отмечает, что отклонения от норм литературного языка в речи демократических масс города не было связано с влиянием иноязычного элемента, как это иногда предполагали. «Неправильности» низового городского языка отмечались нередко соответствующими «орфографическими» словарями и приписывались влиянию «обруселых инородцев». Но в этом огульном объяснении сказывался социальный антагонизм, прикрытый националистической идеологией; некоторые из отмечаемых «неправильностей» являются общими для всех разновидностей языка демократических масс города» [17, 478].
В.В.Виноградов, например, отмечает, что неправильности отмечались орфографическими словарями. Однако, если в задачи орфографического словаря, как нормативного, и не входило описание неправильностей, то в это же время существовали уже специальные словари неправильностей. Характерно, что эти словари отмечали одни и те же ошибки на протяжении долгого времени. «Любопытно, что словари неправильностей с половины XIX в. до конца столетия приводят почти один и тот же список слов: докýмент вместо докумéнт; инстрýмент вместо инструмéнт; магáзин вместо магазúн» [17, 478]. Говоря о словарях неправильностей, В.В.Виноградов отмечает такие словари, как: Зеленецкий К. О русском языке в Новороссийском крае. Одесса, 1855; Долопчев В. Опыт словаря неправильностей в русской разговорной речи. Варшава, 1909.
В этой работе В.В.Виноградов подробно рассматривает элементы просторечия по разным уровням языка. Говоря о фонетических особенностях, он указывает, что «они состояли не только в свободном проявлении диалектального произношения и в своеобразной интонации; больше всего бросались в глаза акцентологические отличия в выговоре слов, общих с литературным языком» [17, 478]. Что касается диалектного влияния, то оно однозначно может быть интерпретировано как внутрисистемное взаимодействие. Но более важно другое замечание В.В.Виноградова: «С этим низовым городским языком шла глухая борьба во имя литературности со стороны разных слоев общества в течение всей второй половины XIX в. и первого десятилетия ХХ в. История самого этого языка городских масс во многом остается неясной. Трудно учесть, что вносила в него каждая из тех социальных групп, среди которых он жил. Кроме того, предложенная выше характеристика некоторых грамматических особенностей городского низового просторечия сделана исключительно с точки зрения наиболее броских отклонений от норм литературного языка. Если же изучать язык демократических масс города в его внутренней структуре, то представится богатая и своеобразная система «общего» низового языка с его расслоениями – общественно-групповыми и профессиональными. Эти языковые пласты, бывшие внелитературными, выступили на арену литературной жизни после революции и приобрели большое значение в организации литературного языка революционной эпохи» [17, 482].