Я уже миновала те годы, когда женщина не пытается разобраться в своих чувствах, а просто живет ими, и они ей заменяют рассудок. Я, слава Богу, дожила до двадцати семи лет, и мне доверяют воспитание взбалмошных девиц, зная, что я с ними управлюсь. К тому же склонность к идеалу всегда служила мне защитой от глупостей. Человек по имени Лучиано Гверра мог быть разве что героем французского романа, из тех, которые не стоит давать молодым девушкам. В обыденной жизни таким героям места нет.
Можно ли влюбиться в сон, в призрачное видение?
Задав себе этот вопрос, я ответила: и да и нет. Героиня романа этак влюбиться может. А девица, которая живет обычной жизнью, – нет. Хотя если девица склонна мечтать об идеалах, с нее станется…
Этот идеал в образе циркового наездника снился мне всю ночь!
Нет, конечно же я не пала так низко, чтобы влюбиться в него самым пошлым образом и домогаться его поцелуев! Просто случилось удивительное совпадение – именно таким я бы вообразила себе романтического героя из книжки, даже из стихов – если там возникал красавец Антиной или Парис с яблоком в руке. Ничего удивительного – каким бы еще должен был быть юноша, живущий на брегах Средиземного моря? Более того, говорила я себе, ведь Лучиано Гверра у себя на родине красавцем, скорее всего, не считался бы – там таких кудрявых черноглазых молодцов, наследников Августа и Цезаря, как у нас – белобрысых румяных детин, косая сажень в плечах.
Но наутро я была сама не своя, все у меня валилось из рук, и я обнаружила, что сижу бездумно и бессмысленно с книжкой на коленях, лишь когда мои драгоценные воспитанницы, забыв о поставленном перед ними натюрморте – букете анютиных глазок в вазочке наподобие амфоры, – стали шептаться уж чересчур громко. Менее всего их привлекала сейчас акварель – а более всего волновали красавцы-наездники. Они сравнивали того долговязого, что ездил, стоя ногами на двух лошадях разом, и красивого юношу, который выехал верхом на белом коне, правя при этом длинными вожжами еще и другим конем, который выступал впереди; оба коня танцевали в лад, и это называлось «тандем». Юноша был старший сын де Баха, Альберт, а средний и младший вольтижировали, очень ловко вертясь на конских спинах. Не обошлось и без воспоминаний о красавчике-итальянце.
То же самое творилось и с мальчиками. Но им еще понравился канатоходец с белыми веерами для равновесия. Притащить в дом лошадь было бы немыслимо, но найти веревку они могли – и нашли. Мы узнали об этом по грохоту и громким рыданиям Николеньки. После чего я пошла к Варваре Петровне и напомнила ей, что на манеже был еще штукарь, кидавший вверх полдюжины тарелок и четыре горящих факела. Беда угрожала всей нашей посуде.
– Так что же делать, мисс Бетти? – спросила она меня. – Жить без посуды и есть руками, пока они не образумятся?
Порой Варвара Петровна мыслила хоть и разумно, да грубовато.
– Я полагаю, надо пообещать им другой поход в цирк, если будут вести себя примерно, – отвечала я. – Пусть внимательно разглядят штукаря с его затеями. А я им объясню, что это его ремесло, такое же, как ремесло сапожника. Вчера его кундштюки были для них феерическим праздником – так пусть станут исполнением ремесла, коли угодно.
– И кто же поведет их туда?
– С вашего позволения, я и поведу. Иначе от них спасу не будет.
Эта мысль пришла мне в голову внезапно – и очень мне самой понравилась. Она была логична – если мальчики, осознав, что штукарь с итальянской фамилией Гримальди, но совершенно не похожий на потомка Цезарей и Брутов, кидает тарелки за деньги, каждый день и много лет подряд, так что ему это ремесло и самому надоело, угомонятся – точно так же и я, опять увидев наездника, изображающего солдата, пригляжусь внимательнее, увижу в нем обыкновенного итальянца, из тех, что ради заработка готовы заехать хоть в Лифляндию, – и тоже угомонюсь.
Мы отправили Сидора в цирк взять ложу, причем я нарочно попросила его о ложе в первом ярусе, чтобы Вася с Николенькой надышались опилками и поняли, как неприятен труд штукаря.
Старый бездельник пробродил где-то битый час, явился и доложил, что все ложи выкуплены, а поскольку представления будут даваться трижды в неделю, то и придется нам малость обождать.
– Ах, как я устала от этой Риги! – воскликнула Варвара Петровна. И я ее понимала – вернее, поняла после того, как она как-то, затосковав о столице, принялась вспоминать балы, на которых танцевала еще девицею: это чинные полонезы и смехотворные котильоны, это томные стремительные вальсы и бешеные мазурки прежних времен, с топотом, грохотом и только что не присвистом. Здесь же для русских чиновников и их жен список развлечений был скуден, на балы в Дворянское собрание звали редко, Немецкий театр был им скучен, – дамы только по-французски несколько понимали, раз в кои веки приехал «гимнастический цирк» – и то туда уже не пробиться.
Согласитесь, даже самые замечательные домашние спектакли не заменят настоящего театрального представления, да еще на русском языке, с хорошими актерами. Я до сих пор вспоминаю «Замужнюю невесту» князя Шаховского, которую видела и в Москве, и в Санкт-Петербурге. А когда пытались мы поставить тут «Урок дочкам» Крылова, то я чуть рассудка не лишилась – барышни мои не рождены для сцены, и даже если вдруг заучат наизусть слова, то рапортуют, будто унтер-офицер на плацу. А ведь пьеса словно нарочно для них написана – о том, до чего может довести любовь к иноземщине.
Сидор получил приказание каждое утро спозаранку отправляться к цирку, чтобы успеть взять ложу сразу же, как объявят, что она свободна. А я впервые обрадовалась тому, что мы опять идем в Верманский парк. И даже торопила девиц, которые собирались так тщательно, словно под венец.
Я поняла, что Малый Верманский парк выбран для цирка непроста – в нем, должно быть, по утрам выводят лошадей. Конюшню (длинное здание было именно конюшней, в которой ночевали конюхи и прочие служители) поставили так, что она простиралась вдоль ограды и закрывала от посторонних взоров площадку, где удобно было ходить с лошадьми, а с другой стороны эту площадку закрывали кусты сирени. Когда мальчики опять пристали ко мне с вопросами о цирке, я предложила им прогуляться там – глядишь, и удастся разглядеть поближе знаменитых скакунов.
В этом был особый смысл: одно дело смотреть на итальянца в нарядном мундире, да еще, поди, и накрашенного, да под бравурную музыку, да еще заразившись общим восторгом, совсем другое – увидеть его в простой одежде, нечесаного, сердитого на разиню-конюха…
Я страстно желала истребить из души этот фальшивый образ! Средства, мной избранные, были правильны и благоразумны. Во-первых, посмотреть на итальянца в неприглядном виде, во-вторых, осознать, что он – всего лишь ловкий ремесленник, которому за то и платят, чтобы дамы от его огненного взора ахали и в обморок валились!
В парке я оставила моих девиц с их рукодельем под присмотром миссис Кларенс (которая опять возмутилась по-английски, что ее брали для ухода за прелестными малютками, а не за взрослыми и строптивыми мисс!), а сама взяла мальчиков и повела их к ограде Малого Верманского парка, вход в который, как я и полагала, был временно закрыт. Для них это было целое приключение – ведь я позволила им залезть на ограду, а сама смотрела по сторонам – чтобы никто не заметил этого безобразия.
Эта часть Дерптской улицы, разделявшая оба парка, обычно была пустынна – пешеходы пробегали по ней рано утром и ближе к вечеру, торопясь на службу в крепость и из крепости домой, к обеду. Проезжали разве что экипажи – но кто станет из экипажа смотреть на ограду, что в ней любопытного?
Я оказалась права – действительно, в том закутке водили по кругу лошадей, не только белых, но и вороных, и прочих мастей. Николенька, который забрался на самый верх ограды, соскочил и восторженно доложил мне, каковы эти изумительные лошади, но вопрос о конюхах его озадачил – он-то, разумеется, только на животных смотрел.
Пока я говорила с Николенькой, Вася, утратив чувство меры, ловко перескочил с ограды в Малый Верманский и шмыгнул в кусты сирени. Я оказалась в самом нелепом положении – я не могла громко звать его и не могла также лезть за ним туда, а меж тем мальчика могли заметить цирковые служители, и чем бы это кончилось – одному Богу ведомо. Нам с перепуганным Николенькой оставалось лишь высматривать в кустах два светлых пятна – бело-голубые полосатые панталоны и золотисто-белокурую голову.
Наконец он вернулся и очень сноровисто, почти молниеносно, перебрался через ограду – я и не знала за ним таких талантов.
– Мисс Бетти, – зашептал он, хотя подслушивать нас было некому. – Там, в кустах, сидит человек! И тоже следит, как гуляют лошади!
– Что за человек? – спросила я.
– Простого звания, мисс Бетти! В каком-то армяке, но без бороды! Сидит на карачках, его и не видно! Я случайно заметил!
– Сколько раз просила я не называть меня мисс Бетти! – вспылила я, очень недовольная положением дел. Из-за моих проказ ребенок чуть не попал в беду – вряд ли благонамеренный обыватель станет тайком подкрадываться к цирку, он наверняка задумал какое-то воровство и не стал бы жалеть дитя, случайно раскрывшее его замыслы. Нужно было поскорее уходить отсюда. Но Николенька побежал вдоль ограды, стуча по ней где-то подобранной палкой. Уму непостижимо, откуда они только берут все эти палки, гвозди, стертые подковы, сломанные шпоры, пистолетные пули, древние мундирные пуговицы и прочую дребедень, которой место в помойной яме.
Я быстро пошла следом за Николенькой, чтобы взять его за руку и перевести через улицу. Поскольку Дерптская в это время обыкновенно пуста, случайный экипаж может пронестись по ней с бешеной скоростью, особенно если хозяин – любитель быстрой езды. Тут за детьми нужен глаз да глаз.
Вдруг Николенька шарахнулся от ограды с таким страхом, словно оттуда мог выпрыгнуть большой пес, вроде того, который ужас как перепугал его трехлетнего. Мальчик до сих пор боится крупных собак, даже самых миролюбивых, и никакие объяснения тут не помогают.
Ничего удивительного не было бы в том, что по запертому парку ходят сторожевые псы, привезенные «гимнастическим цирком» для охраны имущества. Странно было бы иное – если бы таких псов не оказалось. Я кинулась к Николеньке бегом, чтобы не дать ему расплакаться от страха.
Тут-то я и увидела то лицо.
Оно показалось мне зверским – злодей в зеленовато-буром то ли армяке, то ли кафтане, скалился на Николеньку из кустов, да еще показывал преогромный кулачище. Нас разделяла ограда – да что значит ограда высотой в неполную сажень, для такого разбойника?
Схватив ребенка на руки, я побежала прочь – вдоль по Дерптской.
Вася бежал следом и догнал нас уже на краю парка.
– Мисс Бетти, я его тоже видел! Это он, тот самый! Мисс Бетти, я знаю – он задумал украсть лошадей! – кричал Вася в полном восторге.
– Это самые дорогие лошади в мире! Мне Кудряшка рассказал!
– Не смей называть Аркадия Семеновича Кудряшкой! – ответила я.
– А что? Маша с Катей ведь его так зовут! Ой, нет – Мэри и Китти!
Вот что меня умиляет в моих барышнях – английский язык они учить не хотят, а быть «Мэри» и «Китти» – хотят! И нравиться Кудряшову они очень хотят – не для того, чтобы с ним повенчаться, а просто так – надо же кому-то нравиться.
– Идем к миссис Кларенс, Вася, – сказала я и спустила с рук Николеньку.
Большой Верманский парк имел четыре входа – на каждом углу по входу. Естественно, мне нужен был ближайший. Я поскорее перевела детей через Дерптскую и невольно обернулась назад – как будто страшный мужик мог погнаться за нами. Но увидела я не злодея, а нечто иное.
Вход в цирк господина де Баха был со стороны Дерптской улицы, и хотя до представления оставалось еще много времени, там уже стояла странная публика, главным образом дамы и девицы мещанского сословия, не менее трех десятков. Они кого-то поджидали – но кто бы им мог понадобиться?
– Вася, смотри, – я показала мальчику на это сборище. – Давай пройдем к другому входу и посмотрим заодно, что это там творится. Будет что рассказать Маше и Кате.
Я надеялась, что мальчики поведают сестрам о странном собрании у цирковых дверей и не скажут о Васиной эскападе, да и о мужике в кустах промолчат.
Зрение у меня хорошее, несмотря на то что я много читаю и вышиваю. Поэтому я, медленно проходя с мальчиками мимо цирковых дверей, отлично все видела. Дамская толпа взволновалась, сперва хлынула к дверям, потом расступилась.
На улицу вышло несколько человек, мужчин и женщин, очень хорошо одетых. Они пошли по проходу, образовавшемуся в толпе. Первым был сам господин де Бах под руку с пожилой дамой – очевидно, супругой.
Следом молодой человек вел девицу, свою ровесницу: это, кажется, был Альберт. Еще один мужчина средних лет тоже был со спутницей, а спутница явно опекала белокурую девочку, в которой признала я мадемуазель Клариссу. И, наконец, явилось с полдюжины молодых людей. Их-то и ждали!
Одним из них был Лучиано Гверра.
Я увидела его – и беззвучно ахнула. Хотя с чего бы мне ахать – ведь могла б сообразить, что он не живет в цирке безвыходно, как Шильонский узник или Железная Маска. Могла бы догадаться, что он имеет хорошее жалование, достаточное, чтобы щегольски одеваться и обедать в дорогом трактире. Так нет же – явление проклятого итальянского штукаря было как гром среди ясного неба, да еще вместе с молнией.
На нем был сюртук изумительного цвета, темно-зеленого, почти черного, наглухо застегнутый бледно-жонкилевый жилет, черный атласный галстук. Цилиндр свой он нес в руке, и все могли любоваться его смоляными кудрями. Похоже, именно ради него и собралась толпа. Девицы загалдели, он поднял руку, как бы отстраняя их вместе с их несуразной пылкостью; кому-то все же улыбнулся…
Орава взбесившихся мещанок провожала господина де Баха и его свиту к Александровской и через всю эспланаду. Только близость городских ворот, у которых собралось уже несколько экипажей и телег, остановила это войско. Всякий проход через Александровские ворота ныне – приключение, потому что город растет, население умножается, а проезд к воротам остается так же узок, как во времена Петра Великого.
Лишь потеряв их всех из виду, я поняла, что мне следует сделать.
Я хорошо рисую, у меня в институте за рисование были лучшие баллы. Отчего бы мне не изобразить злодея, что подглядывал за лошадьми, и не обратиться прямо к господину де Баху? Если я раскрою злоумышление, он мне будет благодарен, да и вообще долг всякого честного человека, случайно ставшего свидетелем злоумышления, – раскрывать его, забыв о страхе. Вот и в стихотворении Пушкина о купеческой дочери Наташе о том же говорится – выдала злодея, не побоялась! А мне чего бояться?
Вечером я уселась рисовать. Лицо я запомнила хорошо – оно было широкое, с прищуренными глазами, и вид имело такой, словно кто-то крепко стукнул по макушке сверху, и оно сплющилось. Я рисовала и думала, до какой же степени нужно потерять стыд, чтобы среди бела дня караулить красавчика-штукаря! Прямо у дверей, да еще поднявши шум, словно на ярмарке!
Да, разумеется, я хотела его увидеть, но с разумной целью и скрытно. А не так, чтобы весь город на меня пальцами показывал! Я хотела привести себя в чувство, выбить у себя из головы эту чушь, а не любоваться вблизи смазливым черноглазым щеголем!
Да, он классически красив, он – как античное изваяние, ну так и нужно к нему относиться соответственно. Где ж видано, чтобы человека охватывал жар при виде греческого Аполлона?
Рука моя невольно провела линию по бумаге, возле портрета злодея, несколько карикатурного, но удачного. Линия как раз и была античным профилем (как на грех, русского слова для этого вида на лицо нет). Карандаш мой наметил линию густых бровей, глаз, чуть припухлых губ – и я долго стирала свое нечаянное художество, чтобы и следа от него не осталось.
Теперь я была готова идти в цирк к господину де Баху.
Я смутно представляла себе внутренние помещения такого здания, но рассуждала логически. У господина директора непременно есть кабинет. Я попрошу, чтобы меня туда проводили. Время выберу утреннее. Иначе он с супругой своей и со всей свитой уйдет куда-нибудь обедать. Остается изобрести способ, как на полчаса ускользнуть от миссис Кларенс и детей. А способ обыкновенный – забыть дома что-то необходимое.
Я заглянула в свою корзиночку с рукоделием. В последние дни я вышивала монограммы на платках для Варвары Петровны и учила этому искусству девиц. Платочек для монограммы невелик, его не заправляют в большие пяльцы, его удобно брать с собой в парк и работать, сидя на лавочке. У меня было несколько вышитых алфавитов, с которых Маша с Катей перенимали буквы, – вот эти алфавиты я и вынула.
Несложный этот план осуществился без помех. Рисунок я заранее спрятала в потайном кармане платья. Нужно было успеть в цирк до того, как его хозяин со свитой отправится обедать.
Я совершенно не собиралась встречаться там, даже мимолетно, с Лучиано Гверра. И вот тому доказательство – я не переменила прическу и не надела платье понаряднее. А то, что я надела новые туфельки, голубые атласные, с узенькими лентами, означало, что старые совершенно истрепались на дорожках парка. Модные туфли не предназначены для ходьбы по песку и траве. Еще я поменяла серьги – обычно я ношу маленькие, чтобы служить примером моим девицам, им дай волю – они прицепят к ушам парадные броши своей бабушки, по полтора вершка в высоту. Я взяла продолговатые серьги с гранатами – скромно и красиво, гранаты мне к лицу.
При входе в цирк меня ждала неприятная встреча – там расположился нищий, ветеран чуть ли не суворовских сражений, если только он ни у кого не позаимствовал мундир свой, с коричневыми и черными заплатами. Нищий сидел на турецкий лад в таком месте, где трудно было рассчитывать на подаяние, и что-то пел тихонько, а его смуглое лицо, покрытое белой щетиной, выражало вселенскую скорбь. Он протянул ко мне руку – но денег я с собой не взяла и потому проскользнула мимо.
Дверей было несколько – кажется, три большие. Открытой оказалась одна. Я вошла – и тут же навстречу мне выскочил служитель, то ли сторож, то ли привратник. Он обратился ко мне на плохом немецком языке, предлагая убираться прочь. В цирковой прихожей (слово «вестибюль» мне известно, но для чего употреблять французское, когда есть русское?) сейчас было темно, не горели настенные лампы, оснащенные зеркалами, и этот привратник не понял, что перед ним женщина из хорошего общества.
Я отвечала ему ледяным голосом, что должна видеть господина директора, и решительно вошла в первые попавшиеся двери. Оказалась я в дугообразном коридоре. Коридор этот, в который выходили многие арки, что были задернуты бархатными шторами, я помнила – он простирался вокруг манежа, а через арки можно было попасть в ложи и первого, и второго ярусов.
Но я понимала, что директору в ложе делать нечего, что у него где-то непременно есть кабинет, и пошла наугад. Вдруг я услышала отчаянную немецкую ругань. Она доносилась с манежа. Выходит, там есть люди, – так подумала я и устремилась в первую арку, чтобы спросить этих людей о де Бахе.
То, что я увидела, более всего напоминало бы приют умалишенных на прогулке.
Мне навстречу по манежу катился, кувыркаясь, человек в грязной белой рубахе и, кажется, исподних портках. Другой человек скакал на одном месте. Девочка в короткой юбке, с обвитыми вокруг головы косами, крутилась как юла. Кажется, это была мадемуазель Кларисса. Четвертый задумчиво стоял в куче опилок на четвереньках. Посреди манежа возле опорного столба был установлен другой, а между ними – привязанная белая лошадь. Возле лошади спорили трое мужчин и молодая женщина в юбке, едва закрывавшей колени, один из этих мужчин был де Бах, одетый отнюдь не щегольски, а в длинный и поношенный бурый шлафрок, с длинным бичом в руке… Чуть ли не перед моим носом стала быстро опускаться огромная люстра, одна из четырех, освещавших манеж. Я невольно отскочила – мне показалось, что она может на меня упасть. Все было куда проще – к люстре устремился малый с корзиной и принялся менять в ней огарки на целые свечи.
Кроме того, меня изумил запах. Наверно, перед представлением где-то зажигали курильницы, чтобы публике не сделалось дурно. Я понимала, что тут рядом конюшня, и трудно ожидать от нее благоухания парфюмерной лавки, но пахло не только лошадьми, зловоние было страшное. Удивительно, что никого, кроме меня, это не смущало, даже молодая женщина, одетая модно и со вкусом, казалось, не замечала его.
Де Бах вдруг резко повернулся. Я испугалась, что он закричит на меня, но оказалось, что его внимание привлек чудак, который кувыркался в опилках. Закричав на него, де Бах вдруг грозно щелкнул бичом. Чудак убрался, а я подняла руку, желая, чтобы меня заметили.
Так и вышло. Де Бах, видимо, решил, что это одна из поклонниц его замечательных наездников пробралась в цирк, и указал на меня, словно бы безмолвно приказывая: выведите ее отсюда. Тут же ко мне устремился молодой человек, в котором я мгновенно узнала Лучиано Гверра. Сейчас он был одет в черные панталоны вроде кюлот, в короткие сапоги на манер гусарских ботиков, разве что без кисточки и с мягкой подошвой, и в простую рубаху навыпуск.
– Господин Гверра, – быстро сказала я по-немецки. – У меня важное дело к господину директору, пусть он соблаговолит подойти!
Тут меня выручила цирковая обстановка – я бы, пожалуй, и сама вышла на манеж, но мешал барьер, довольно высокий и широкий; прыгать, как коза, я не умею, а звать кавалера, чтобы подал руку и помог перебраться, не желаю. Поэтому я оставалась на своем месте, как полагается даме, пока недовольный де Бах шел ко мне.
– Что вам угодно, сударыня? – спросил он.
– Господин директор, я видела злоумышленника, о котором вам полезно будет узнать.
– Что за злоумышленник?
Он не был сейчас любезен и галантен, но я не обиделась.
– Я проходила утром мимо ограды, за которой можно было видеть сквозь кусты конюшню и лошадей. Со мной были дети, и они заметили, что в кустах сирени прячется человек, наблюдающий за вашими служителями. Он не хотел быть замеченным, и когда дети его обнаружили, испугал их, мне пришлось их увести. Но я умею рисовать, и вот его портрет.
– Черт! – воскликнул де Бах, мало беспокоясь, что при дамах поминать нечистого не след. – Опять! Нам только этого недоставало! Где портрет?
Я вручила ему листок.
– Однако вы хорошо рисуете, фрейлен, – заметил он. – Примите мою благодарность. Я велю выписать вам контрамарку в мою ложу. Люциус, пошли кого-нибудь к кассиру!
– Ганс! – крикнул толстячок, одетый, как Гверра, в короткие панталоны и расстегнутую до середины груди рубаху. – Сыщи мне Геринга…
– Не надо! – быстро сказала я, порядком смутившись и старательно избегая смотреть в сторону итальянца. – Я не смогу воспользоваться… я служу в приличном доме и не могу уходить по вечерам… с меня довольно сознания, что сделано доброе дело…
– Расскажите, когда и как вы видели этого… этого человека, – сказал де Бах.
Я покосилась на итальянца – он не уходил, а встал так, чтобы слышать наш разговор. Это меня страх как беспокоило – хотя я умею держать себя в руках, но что-то было в присутствии Гверры неприятное до дрожи.
Я более подробно рассказала о том, кто прятался в кустах сирени. Де Бах мрачно кивал. Меж тем люди убрались с манежа, зато туда выпустили лошадей. Это были белоснежные красавцы, которые, не дожидаясь приказа, пошли по кругу, красиво поднимая передние ноги. Де Бах посмотрел на них и улыбнулся. Я поняла – вот его любимцы.
– Я ваш должник, фрейлен, – сказал он. – Соперники мои и враги ни перед чем не остановятся, они способны поджечь конюшню, чтобы лишить меня главного моего сокровища. Слыхали ль вы о венской школе верховой езды?
– Только то, что говорится обыкновенно во время представления.
– А, так вы уже видели моих липпицианов? Что вы скажете о них?
– Они великолепны, – осторожно отвечала я, покраснев при этом до ушей. Не то чтобы я солгала, нет! Но если бы вместо лошадей в манеж выпустили верблюдов и носорогов, я бы не обратила внимания – настолько я была потрясена тогда мастерством и ловкостью итальянца.
– Великолепны! Это «школьные» лошади, фрейлен, лучшие во всей Европе! За те сто лет, что существует Венская школа езды, таких еще не бывало! Эта шестерка стоит дороже всей остальной моей конюшни! Вы ведь видели их лансады! Их кабриоли! Когда липпициан взмывает ввысь – кажется, будто он пробьет цирковой купол и улетит!
Я и не предполагала в господине директоре столь поэтической души. И понятия не имела, что есть «лансады». Но любовь к породистым лошадям – ей-Богу, не худшее, что может владеть душой. Правда, де Бах тут же испортил приятное впечатление.
– И этим лошадям, этим лучшим созданиям Божьим, грозит опасность, фрейлен. Повторяю – враги мои хотят погубить их. Они хотят пустить меня по миру. Но я найду способ справиться со своими врагами!
Тут уж возмущение господина директора показалось мне несколько наигранным. Было непонятно – зачем выкрикивать угрозы на весь цирк, зная, что загадочные враги их заведомо не услышат. И я заторопилась прочь – тем более, что аромат цирка сделался совершенно несносным.
Я знала одну особенность в отношениях между мужчиной и женщиной. Чтобы увлечь мужчину, надо показывать вид, словно скрываешься от него. Кудряшов, например, когда видел, что я избегаю его общества, начинал меня открыто преследовать. Но, спеша по дугообразному коридору, я желала лишь одного – поскорее выбраться на свежий воздух. Я не собиралась никого соблазнять своим бегством и совершенно не имела в виду увлечь Лучиано Гверру.
Он догнал меня у самых дверей, ведущих в прихожую.
– Фрейлен, – сказал он, забегая вперед и хватая меня за руку. – Только вы можете мне помочь!
Я понимаю, что и в цирке, и в Италии нравы вольные, но я покамест еще вправе решать, кому позволю прикоснуться к руке своей! Я выдернула пальцы из его ладони, постаравшись показать все возмущение благовоспитанной девицы, какое следует испытывать при таком нахальстве. Но на самом деле не возмущение охватило меня, а испуг. Я умела дать отпор и Кудряшову, и нашему домохозяину Шнитке, и офицерам, которые пытались в парке ухаживать за нами, за всеми тремя – Машей, Катей и мной. Но я всегда знала, что строгое слово и ледяной тон производят впечатление на воспитанных людей. Тут же мне попался человек совершенно невоспитанный, хотя и умевший щегольски одеваться.
– Я ничем не могу вам помочь! – воскликнула я, страстно желая одного – оказаться в парке, в обществе знакомых дам, подальше от безумного итальянца.
– Нет, фрейлен, нет, выслушайте меня! Мне необходимо, чтобы вы нарисовали еще один портрет злоумышленника!
Менее всего я ожидала такой просьбы.
– На что вам? – невольно спросила я.
– Фрейлен, это необходимо, от этого зависит вся моя будущность!
– Как может ваша будущность зависеть от грязного мужика, который лазит через ограды и прячется в кустах?
– Фрейлен, я все объясню вам, вы только позвольте объяснить…
В его голосе было такое отчаяние, что мое сердце дрогнуло. Видимо, в цирке плелись какие-то интриги, и юноша стал их жертвой.
– Но я не могу стоять тут с вами…
– Фрейлен, я приду, куда вам будет угодно приказать, это очень важно… от этого зависит жизнь и смерть моя!..
– Но я, право, не знаю…
Все это случилось так внезапно, да я к тому же и не имела опыта по части тайных свиданий. Пригласить Лучиано Гверру домой я никак не могла. Допустить, чтобы меня с ним видели на улице, также не могла – на улицах останавливаются для бесед с мужчинами только дамы известного разбора. Других мест как будто и не было… Вдруг меня осенило.
– Вы знаете, где храм Александра Невского? – спросила я.
– Храм кого?
Мне было не до лекций по российской истории.
– Как пойдете по Александровской прочь от крепости, так по левую руку будет круглое желтое строение с колоннами и куполом.
Варвара Петровна без лишних вопросов отпустила бы меня к вечерне и даже дала бы поручения – поставить свечки, заказать сорокоусты во здравие и за упокой, принести домой лампадного масла из церковной лавки. Вечерня менее двух часов не длится. Итальянец, как бы ни затянулось цирковое представление, успевал переодеться и прибежать. К тому же в церкви он уж точно не станет хватать меня за руки.
– Когда, фрейлен? – спросил он.
– После представления…
– Сегодня?
– Сегодня! – и я кинулась прочь из этой темной цирковой прихожей, от этого загадочного человека, который после десяти минут знакомства (да какой знакомство, коли нас друг другу даже не представили?) сумел добиться от меня пресловутого тайного свидания!
Нищий у дверей бормотал какую-то душеспасительную песню. Мне стало безумно жаль его – он же здесь не получит ни гроша. Но и дать было нечего, а меж тем я страстно желала вывалить ему на колени корзину хорошей еды. Варвара Петровна часто говаривала, что надобно давать голодным пищу, а деньги – прямой соблазн тем, кто способен их пропить в ближайшем кабаке, и это было разумно. Вдруг я вспомнила – ведь в потайном кармане все еще лежит конфект, прихваченный для Николеньки, чтобы поощрить за послушание.
Я вынула конфект в пестрой бумажке и положила в протянутую руку. Нищий, казалось, погруженный в свое безобидное безумие, поднял голову и взглянул на меня, как мне показалось – с тревогой. И тут дверь отворилась, на пороге встал Лучиано Гверра.
– Нет, нет, не сейчас! – сказала я быстро.
– Но я должен объяснить вам…
– Потом, потом… при встрече!.. Как уговорились!..
Я поспешила прочь, радуясь тому, что улица безлюдна и никто не видит меня по-свойски беседующей с красавчиком-итальянцем.
К ужасу моему, вблизи и в простом платье он был еще более красив, чем в роскошном мундире, на спине скачущей лошади, с победной улыбкой и развевающимися кудрями. Насчет его возраста я не ошиблась – ему было лет двадцать, может, двадцать два, лицо было еще свежим, чего не скажешь о лицах наших чиновников. Тому же Кудряшову еще тридцати не исполнилось, а вид уже бледный и страдальческий. Ермолай Андреевич как-то, ссорясь с Варварой Петровной, кричал ей о причине страданий нашего чиновничества, ведущего сплошь сидячий образ жизни. Повторять его слова я не могу – они чересчур пошлые. А нас в институте воспитывали так, чтобы мы не могли даже пошлых мыслей допускать. Это не значит, что нас готовили в монастырь – мы и смеялись там вволю, и учились любить прекрасное во всех его проявлениях. Но также учились четко проводить границу, отделяющую забавное от низменного.
Вернувшись домой – а я почти бежала, чтобы мое отсутствие не выглядело слишком длительным, – я нарочно зашла на кухню к нашей стряпухе Дарье, чтобы она видела меня и могла подтвердить, что я приходила за своими забытыми алфавитами. Вот до каких хитростей довела меня жизнь – а ведь я, как большинство воспитанниц нашего института, простодушна.
В Верманском парке миссис Кларенс изругала меня по-английски, говоря очень быстро, чтобы дети ничего не поняли. Я отвечала ей тем же – в конце концов, если я расскажу, что она тайно прикладывается к бутылочке, кому от этого будет лучше? И, чтобы примириться, взяла Васю с Николенькой и пошла с ними гулять.
Они как раз завершили войну с Бонапартом, в которой участвовало около двух дюжин оловянных солдатиков, пехотинцев и кавалеристов, и отдельно две игрушечные пушки и три маленькие фарфоровые лошадки, взятые из дому без спросу. Бонапартом был, конечно, Николенька – и я сделала Васе строгое внушение, наказав, что Бонапартом они впредь будут по очереди.
Я хотела повести мальчиков смотреть на бастионы, но их больше привлекал цирк. И оба сильно расстраивались из-за того, что злой мужик все никак не соберется поджечь это деревянное строение. Ермолай Андреевич как-то, не подумавши, рассказал им, что в юности своей вместе с приятелями любил ездить на пожары, особенно ночью. Вот они и принялись мечтать об этом страшном зрелище.
Сперва я думала, что это лишь скверное любопытство, а потом оказалось, что они собираются выводить лошадей из конюшни. Спасение лошадей мне понравилось, я похвалила мальчиков за благие намерения, и тут выяснилась причина их героизма: они надеялись, что за такой подвиг директор позволит им приходить в цирк каждый вечер, и это еще не все!
– А Вася взял у маман дьяболо и учится кидать за спиной, чтобы его взяли в цирк! – наябедничал Николенька.
Дьяболо – такая игрушка, что была в каждом доме в годы моего детства. Это веревочка на двух палках, а по веревочке перемещается катушка. Были ловкачи, которые эту катушку подбрасывали и вновь ловили на веревочку, причем неоднократно, делая пируэты, перекрещивая руки и чуть ли не с закрытыми глазами. Невелика наука, если не пожалеть на нее времени, которое можно потратить с большей пользой. Так вот, Вася вообразил, что с дьяболо он может наняться в цирк, а потом научиться ездить верхом не хуже, чем Гверра, и путешествовать по всему миру. А я-то радовалась, что он сам, без принуждения, листает большой атлас!
– Оставьте беспокойство, – сказала я. – Цирк хорошо охраняется. Поджечь его невозможно.
– Как невозможно? – возмутился Вася. – Мисс Бетти, пойдем посмотрим! Я сам вам покажу, где его нужно поджигать!
Что прикажете отвечать на такие глупости?
– По ночам вокруг цирка ходят сторожа, – уверенно сказала я, полагая, что это вряд ли ложь: предупрежденный мною де Бах должен же принять какие-то меры.
– А если полезут через ограду? И прямо к конюшне? – спросил Вася.
– А если сторожей отвлекут? Устроят им ложную тревогу? А в конюшне – лошади!
– Вася, прекрати сочинять! – воскликнула я. Вот тоже новый господин Загоскин выискался, знаток по части разбойничьих приключений!.. Я, разумеется, читала «Юрия Милославского» – да кто же из образованных русских читателей им не восхищался? Я ставлю его даже выше сэра Вальтера Скотта – еще и потому, что наша ленивая молодежь рада вообще не знать истории своего Отечества, а читая сочинение Загоскина, получит представление о том, как из Москвы изгнали поляков и как воцарился первый из государей династии Романовых.
Мы прошлись по Дерптской, глядя на цирк, и Вася с Николенькой сильно огорчились – я доказала им, что подкрасться к зданию незамеченным совершенно невозможно.
Потом до самого вечера никаких разговоров о пожаре не было.
Я отпросилась в церковь, Варвара Петровна чуть было не собралась со мной, но прелестные крошки, которых нянчила миссис Кларенс, расхныкались – у них заболели животики. Я подозревала, в чем тут дело – англичанка пускала их ходить по травке, так долго ли сорвать стебелек и сунуть в рот? Но она молчала о том, что я надолго оставила девиц, и я тоже не стала ее подводить.
Завернувшись в свою новую модную шаль, кофейного цвета с едва заметным цветочным узором, я отправилась в храм Александра Невского. У меня, право, не было времени сесть и еще раз нарисовать портрет сидевшего в кустах злоумышленника. Если бы время было – я бы нарисовала и без всяких объяснений отдала итальянцу. Это было бы самое разумное – отдать и более с ним не разговаривать. А теперь получалось, что я после встречи в церкви должна буду встретиться с ним еще раз. Все это произошло само собой – я лишь потом осознала, что новое свидание неизбежно.
В церкви собрались в тот вечер главным образом пожилые прихожане, и я забеспокоилась – итальянец будет тут единственным молодым человеком, на него тут же все обратят внимание – а, значит, и на меня. Единственным спасением было бы – пробраться вдвоем в небольшой церковный садик, где в такое время вряд ли кто сидит. Но и тогда нас увидят – ведь еще светло…
Соображая все эти обстоятельства, я от души пожалела тех девиц, которые и впрямь затевают тайные романы, не говоря уж о замужних дамах. Сколько же с такими романами хлопот!
В храме я встала неподалеку от дверей. Началась вечерняя служба; я была необычайно рассеянна, откликаясь душой лишь на «Господи, помилуй!». Это меня раздражало – храм не то место, где думать о заезжих итальянцах. Но я невольно сравнивала его с образом святого целителя Пантелеймона, перед которым успела поставить свечку за наших болящих малюток. Между ними какое-то мистическое сходство, хотя лицо Гверры проще, грубее и более страстно выражает чувства – так думала я, безмерно беспокоясь: ведь он, отыскав меня в полумраке, непременно попытается опять взять за руку…
Служба близилась к концу, когда он появился. Я вся извелась, и его прикосновение меня не взволновало – напротив, я сама взяла его за рукав и вывела в притвор.
– Говорите, пока тут никого нет, – сказала я.
– Фрейлен, все дело в моем старшем брате, – сразу начал Лучиано. – В моем брате Алессандро, таком наезднике и знатоке лошадей, что подобного нет на белом свете. Он получил прозванье «Неистовый» – если бы вы его видели, вы пришли бы в восторг, это, это… пламя в образе человеческом!.. Сколько дам он сделал несчастными…
– Об этом в храме Божием вам бы лучше помолчать, – сказала я.
– Я хочу, чтобы вы поняли, фрейлен, почему он до тридцати пяти лет не женился. Но он образумился, он женился, как нам казалось, удачно… Жена его Лаура – дочь господина де Баха, понимаете, фрейлен? Мы с ним несколько лет выступали у де Баха, и он покорил Лауру. Но есть такая необходимая вещь, как приданое… Лаура имела основания полагать, что отец даст за ней, кроме денег, пару «школьных» липпицианов!
– Место ли тут, чтобы говорить о лошадях?
Задав вопрос строгим голосом, я вдруг поняла, что тут-то как раз самое место и время для разговора. К концу службы никто в церковь не прибежит и никто не выйдет оттуда, когда осталось не более четверти часа; стало быть…
Но мысль о том, что можно бы тут назначить следующее свидание, я изгнала из головы с неподдельным ужасом, воззвав безмолвно: о Господи, да что же со мной происходит? Я мечтаю о встрече с конным штукарем в храме, да еще говорю тут с ним на немецком языке… об этом и на исповеди-то сказать страшно…
– Другого места нет, фрейлен, – разумно отвечал Лучиано. – Алессандро и Лаура повенчались, и брат мой пожелал сам стать директором цирка. Собрать труппу было несложно – иные из артистов пошли с ним, несколько лошадей он получил от де Баха. Но это не были липпицианы! Наконец они расстались. Я хотел уйти вместе с братом, но он сказал мне: нет, Лучиано, ты останешься тут, ты будешь учиться «школьной» езде, а еще учиться обхождению с липпицианами. Это высокое искусство, фрейлен, поверьте… Ты будешь внимательно следить за ними, – так сказал мне брат, – и ты будешь во всем подчиняться директору. Он не вечен, у него три сына – если мы не исхитримся сделать так, чтобы коней получила моя Лаура, то мы их никогда более не увидим. А липпициан, фрейлен, живет долго, поразительно долго – это единственная лошадь, которая и в двадцать, и в двадцать пять лет делает лансаду и кабриоль. Арабской лошади до него далеко, испанской тоже далеко. Это – истинное сокровище, фрейлен!
Тут в памяти моей возникли картинки – белая лошадь, стоя на задних ногах, подпрыгивает так высоко, пролетая при этом по воздуху чуть ли не на сажень вперед, что публика бешено рукоплещет ей и мальчику-наезднику.
– Но де Бах хитер, фрейлен, хитер и подозрителен. Он подозревает меня во всех смертных грехах. Он не дает мне выступать в полную силу! Он учит лошадей тайком от меня! И если что-то случится с ними – обвинен буду я, фрейлен!
– Тише! – воскликнула я, потому что итальянец совсем разбуянился.
Тут дверь приоткрылась – кому-то не терпелось на свежий воздух. Я ахнула, Гверра заслонил меня собой, и стало ясно, что после выступления он не имел времени помыться. На нем была свежая сорочка, прекрасный жилет, но он даже не догадался спрыснуться ароматной водой.
Нас в институте приучили мыться в любых обстоятельствах, даже если вода ледяная. И первое мое желание было – оттолкнуть итальянца. Но он в чрезмерной заботе о моей репутации так прижал меня, что я даже не могла упереться руками ему в грудь. Хлопнула вторая дверь – беглец со службы покинул притвор, а Гверра не отстранялся.
– Пустите, – приказала я. – Да пустите же!
– Фрейлен, мне необходим второй портрет, – сказал итальянец. – Я покажу его друзьям моим, у меня в труппе есть друзья, мы выследим того злоумышленника. Де Бах мне его ни за что теперь не покажет, а если что-то случится – это будет предлогом, чтобы вышвырнуть меня из труппы. Только вы можете спасти меня, фрейлен, вы одна! Ради всего святого, ради всех, кто вам дорог! Я хороший артист, фрейлен, я лучший наездник в труппе, я уже сейчас превзошел брата Алессандро! Мы достойны этих липпицианов! Нам свои сейчас не по карману, Алессандро странствует по Италии и копит деньги, нам нужна хотя бы пара!
– Неужели это так важно? – спросила я, все же исхитрившись оттолкнуть страстного итальянца.
– Очень важно! Мы приезжаем в город, где стоит гарнизон. Офицеры все – любители лошадей. Только на липпициане можно показать «школьную» выездку – и пиаффе, и пассаж, и прекрасную перемену ноги на галопе, и боковой галоп! Обыкновенные лошади так не могут. Могут – но не так! Цирк полон, господа офицеры платят за ложи, сулят бешеные деньги за несколько уроков езды! Хорошая лошадь в цирке – это, это… как лучшая балерина в опере! В цирк ходят ради лошадей, фрейлен. Мой Алессандро взял хороших, но это не липпицианы…
– Ладно, я сделаю вам второй портрет, – сказала я ему. – Как мне передать его вам?
– Мы можем встретиться здесь же, – немедленно ответил Лучиано.
– Назовите время – я приду. Завтра у меня весь вечер свободен. Умоляю вас!
Я задумалась. Каждый день меня в Божий храм отпускать не станут – так и представилось лицо Варвары Петровны, произносящей: «С чего бы это на вас, мисс Бетти, такая святость напала?» Но бедный итальянец нуждается в помощи – придется уж потерпеть…
– В это же время, – быстро сказала я.
Он улыбнулся – а улыбка была такова, что у особы более слабой духом сердце бы зашлось мгновенно. И со словом «Кариссима!» он поцеловал меня в щеку.
Сам он не видел в своем поступке ничего дурного – очевидно, нравы в гимнастическом цирке господина де Баха вольные, и запросто поцеловать приятельницу свою и товарку по труппе – в порядке вещей.
Я настолько была изумлена, что онемела. Тут опять отворилась дверь – прихожане пошли со службы. И Лучиано кинулся бежать, на прощание одарив меня огненным взором.
Я привалилась к стене, тяжело дыша. Я не понимала, как вышло, что я позволила ему эту безумную вольность. До сих пор при малейшем намеке я становилась холодна, как лед, и благополучно избавлялась от чересчур пылких кавалеров. Но Лучиано… Если бы он попытался намекнуть, как-то красиво попросить дозволения… сказал о любви своей…
Я все равно бы ничего ему не позволила!
Домой я шла, казалось, целую вечность. Я вновь и вновь переживала тот миг, когда увидела его черные глаза так близко от своих. Это были неведомые мне ощущения, я не знала, как с ними бороться. Это был невероятный страх и такой же невероятный восторг.
Диковинное состояние оборвалось, когда я налетела на толстого господина, что вел на поводке двух болонок. Стыдно было до невозможности.
Дома я поужинала на кухне тем, что мне оставили, зашла в спальню к моим девицам, поговорила с ними немного, а потом уж поднялась в свою комнатку. Нужно было выполнять обещание – рисовать второй портрет сидевшего в кустах мужика.
Я села к столику, приготовила бумагу и карандаши, уставилась на пустой лист, провела линию – я провела ее почти бессознательно; стало ясно, что из этой линии получится, и я дала руке волю. Очень скоро передо мной был удачный набросок – но не приплюснутой физиономии мужика, а дивного античного профиля Лучиано. Я вздохнула и поняла, что теперь могу рисовать хоть натюрморт с дичью и фруктами – на бумагу выплеснулось то, что я в себе носила, и душа моя немного успокоилась.