Меня разбудило солнце. Комната моя была расположена столь удачно, что, к какой стенке ни поставь кровать, от утренних лучей не убережешься. Я открыла глаза и тяжко вздохнула – не миновать мне идти с моими ненаглядными воспитанницами в Верманский парк. Всякий раз в хорошую погоду мы, миссис Кларенс и я, выводили на прогулку шесть душ детей, из которых старшей было пятнадцать, а младшему – три года.
Верманский парк хорош тем, что имеет ограду. А ограда плоха тем, что девятилетний мальчик преспокойно ее одолевает и отправляется на поиски приключений. Я уж не говорю о двенадцатилетнем мальчике, который, сговорившись с девятилетним, может оказаться в самом неожиданном месте сего богоспасаемого города. Особенно их влечет крепость – из-за ограды видны ее старые бастионы и равелин меж ними, через который ведет дорога к Александровским воротам. Они знают, что городские мальчишки играют на укреплениях и возле зловонного рва, строят там плоты из ящиков и пускаются в плавание.
Миссис Кларенс после того, как Николеньку и Васю привел домой квартальный надзиратель, мокрых и грязных, кричала, что ее брали в дом для ухода за малютками, Анютой и Сашенькой, я напомнила Варваре Петровне, что моя задача – воспитывать девиц, Марью Алексеевну и Екатерину Алексеевну, давать им уроки музыки, рисования, рукоделия и изящной словесности. С мальчиками занимались приходящие учителя, а на прогулках, так получалось, следить за ними как будто некому – никто не был за них в прямом ответе.
Эту неприятность вполне можно было предвидеть и не оставаться на лето в городе с его соблазнами, а снять дачу. Но с дачей наша добрейшая Варвара Петровна оплошала. Ей посоветовали поехать на все лето в Майоренгоф или в Дуббельн. Обе эти деревни стоят на морском берегу, в обеих устроены купания. Оставалось лишь выбрать – но вмешались наши барышни и попросились в Дуббельн. И неудивительно – там еще с тринадцатого года повадились отдыхать господа военные под тем предлогом, что будто бы морская вода врачует их раны, понастроили дач, и везти туда двух юных девиц, одной из которых пятнадцать с половиной, и она уже почитает себя невестой, а другой четырнадцать, Варвара Петровна побоялась. Мало ли случаев, когда молодой повеса смутит неопытную невинность – а кончается все чахоткой? В Майоренгофе же ее рассердило наличие длинной и смрадной канавы в полуверсте от берега, проходившей через селение и отравлявшей дачникам все удовольствие. Тут еще прибавилась третья возможность – снять, как многие рижане, хорошенький домик на Красной Двине, там был превосходный сад, но не было купания. Варвара Петровна растерялась от такого изобилия, не сделала вовремя выбора – и мы остались на лето в городе.
Дачей нам служил Верманский парк с его аллеями, клумбами, нарядными белыми скамейками. Единственно – меня несколько смущало, что его разбили на месте домов, сгоревших в двенадцатом году, когда Бонапарт двинул свою орду большею частью на Москву, но некоторое количество войска – на Санкт-Петербург через Ригу. Риги он не взял, но предместья сильно пострадали от огня, и я, глядя на молодые деревца, всякий раз думала с печалью – не растут ли они над безымянными могилами. Парк разбили в семнадцатом, сейчас на дворе тридцать первый – когда ж им было вырасти? И потому в поисках благодатной тени мы обходили все закоулки.
Я всякий раз брала с собой томик стихов, чтобы читать моим девицам вслух, а они брали корзинку с рукоделием – читать они не любили, а слушать еще соглашались. Рукоделия они тоже не любили, но тут уж Варвара Петровна следила за их успехами и жестоко карала за лень и неопрятность. Музыкой, правда, обе сестрицы занимались охотно, музыка – искусство светское, трудно надеяться на поклонников девице, которая не поет и не играет на клавикордах.
В тот день мы вышли, как говорится, со всем двором, опричь хором, и даже Варвара Петровна пошла в парк – там она уговорилась встретиться с приятельницей своей. Приятельница, также мать семейства, ждала нас в условленном месте, дети сразу же перемешались, и мы не сразу заметили пропажу мальчиков. Я, как всегда, пошла их искать, высматривая полосатые тиковые панталончики, как у матросов, и короткие синие курточки. Детей я обнаружила у ограды. Стоя на чугунной перекладине, они смотрели, что делается по ту сторону улицы.
Тут надо сказать, что парк состоял из двух частей – Большого Верманского и Малого Верманского. Их разделяла неширокая улица. Мы гуляли обычно в Большом, хотя и он своими размерами скорей достоин был имени Крошечного – для тех, кто бродил по великолепным паркам Царского Села, рижский скорее смахивал на ухоженный двор барской усадьбы средних размеров. И вот сейчас в Малом началось какое-то строительство – возводили дощатое здание. Работники только приступили к делу, но уже можно было понять, что оно будет круглым.
– Что это, мисс Бетти? – спросил старший, Вася.
– Сколько можно просить, чтобы меня не звали мисс Бетти? – отвечала я. – У меня, слава Богу, есть русское имя, которое тебе прекрасно известно.
– А почему нельзя, если вы говорите по-английски, Елизавета Ивановна?
– Потому что я русская. Вот ты же учишь латынь – и что, когда ты сможешь прочитать наизусть «Exegi monumentum», так уж и станешь древним римлянином? – спросила я.
Вася задумался – он уже пробовал читать Плутарха и кое-что знал об этом народе, но ему не понравилось, что Юлий Цезарь и Брут носили какие-то складчатые простыни, не стесняясь появляться в них на людях, а не яркие мундиры наподобие гусарских.
– Это будет дом? А почему в парке? А какие будут окна? – Николенька, очевидно, решил, что у круглого сооружения и окошки должны быть соответствующие, не говоря уж о дверях.
– Знаете, дети, похоже, что там строят цирк, вроде того, что в столице на Фонтанке, – ответила я мальчикам, но не сразу, а вспомнив недавний разговор в гостиной.
Общество у нас по четвергам собирается почти изысканное – недостает, конечно, господ сочинителей, как в порядочном петербуржском или московском салоне, но некоторые молодые чиновники весьма начитанны и могут потолковать о Пушкине или Загоскине, именуя их литераторами, как будто русское слово уже отменили. Плохо лишь, что они пытаются за мной волочиться. Как будто я даю им повод питать хоть малейшую надежду!
Я твердо решила, что супружеская жизнь мне противопоказана, шесть лет назад. Каждому – свое, господа, и не родился еще мужчина, который разубедит меня в моем решении. Потому что, в отличие от большинства девиц, я имею идеалы. Меня так воспитали, что идеалы непременно должны быть и поддерживать девушку в нелегком жизненном пути. Единственное, что меня немного удручает: незамужняя особа не может устроить у себя литературный салон, что-то в таком салоне будет не комильфо, даже если особа блещет добродетелью. Да и кто к ней туда пойдет? Замужней даме легче – общество к ней благоволит. Так что в моем положении самое разумное – выбрать подходящее семейство, чтобы служить в нем домашней учительницей. Ненавижу слово «гувернантка»! Я – домашняя учительница, к этой карьере меня готовили с ранней юности. И я выбрала именно то семейство, в коем хозяйка пытается сделать из своей гостиной прибежище людей более или менее светских и склонных к изящным искусствам. Она и альбомы завела – свой и два, принадлежащих дочкам, чтобы гости оставляли там рисунки и примечания.
Так вот, на днях как раз и говорили, что в Рижском замке побывал удивительный господин по прозванию де Бах. Казалось бы, с таким прозванием, да в таком отлично сшитом сюртуке он непременно окажется французом, но он отрекомендовался уроженцем Курляндии и говорил соответственно по-немецки. Проверить, доподлинно ли он жил сорок лет назад в некоем курляндском городишке, откуда десятилетним сбежал с труппой странствующих наездников, которые показывают мастерство на ярмарках, было, разумеется, невозможно, однако этот прекрасно одетый господин имел рекомендательные письма, из которых следовало, что ныне он – владелец каменного здания с манежем и местами для зрителей в Вене на Пратере, который сам же и построил. Целью его было дать в Риге несколько представлений, поставив для этого деревянный манеж, который он называет на древнеримский манер «цирком», в том месте, какое ему укажут. Несколько раз он напомнил, что на его представления приезжал сам государь император и изволил хвалить виртуозов вольтижировки и превосходных лошадей. Любовь государя к кавалерии всем известна – видимо, содержатель труппы говорил чистую правду.
Мальчики стали расспрашивать, что такое цирк, и я рассказала то немногое, что знала о столичном Симеоновском. Любопытство их было разбужено – оставалось лишь добавить, что те, кто тайно убегают из Верманского парка, на цирковое представление не пойдут никогда. Две недели благонравия были нам обеспечены!
В Риге были всякие увеселения, но низкого пошиба – не те, на которые стоило водить детей из благородных семейств. А цирк, где вроде бы им не грозило наслушаться непристойностей, цирк, где главным было искусство наездников, в этом городе отсутствовал. Поэтому я посоветовала Варваре Петровне взять ложу на одно из представлений.
– И даже не на одно, мисс Бетти, – отвечала она, желая уязвить меня.
– Туда придут молодые люди, военные – сказывали, этот де Бах приведет породистых лошадей, а наших офицеров хлебом не корми – дай посудачить о конских крупах и копытах! Иной за всю жизнь раза два в седло сел, а туда же – вместе с уланами так речисто о них толкует, что заслушаешься – соловей, да и только! Потом лишь догадаешься, что не соловей, а попугай.
Она порой бывала очень зла на язык, да как же и не озлиться, имея дочек на выданье – и ни одного подходящего жениха на десять верст вокруг! Я втихомолку надеялась, что через год-другой моя Варвара Петровна дернет за все мыслимые и немыслимые веревочки – и устроит перевод супруга если не в столицу, так хоть в Гатчину – лишь бы к женихам поближе! Дамы из чиновных кругов на такие фокусы горазды – глядишь, и я вместе с семейством вернусь в столицу.
Столичные удовольствия влекли меня – я изнывала без театра и без приятных собеседников. Но сердце мое сжималось при мысли, что две милые девочки, воспитанницы мои, скоро будут оторваны от меня и отданы грубым мужланам, возможно, намного старше себя. Они конечно же не были образцовыми девицами, их прилежание порой приводило меня в бешенство, но как бы я хотела избавить их от печальной доли замужних дам! В своей невинности они и не подозревали, к какому аду стремятся. Я же знала о супружестве довольно, чтобы получить к нему отвращение. Лучшую подругу мою, Сашетт Давыдову, семнадцатилетней отдали за дряхлого генерала, старше ее ровно на сорок лет. Она едва не наложила на себя руки – столь отвратительна показалась ей та сторона жизни, о которой нам в институте не говорили ни слова.
Когда нам недавно прислали самую прекрасную литературную новинку, последнюю главу «Онегина», я прочитала о замужестве Татьяны – и разрыдалась. Все время, сколько господин Пушкин писал свой роман в стихах, я ощущала Татьяной себя, между нами возникла мистическая связь. Точно так же, как она, я всюду была чужой, точно так же любила лишь идеал – и полагала, что никогда не унижусь до пошлостей жизни. И вдруг – какой-то старый и толстый генерал, едва ли не такой же, как у бедной Сашетт! Одна лишь строка несколько примирила меня с браком Татьяны: она говорила Онегину, что «муж в сраженьях изувечен», и я, грешная, думала – а что, коли увечье мешает ему производить все те гадости, о которых говорила возмущенная Сашетт?
Странным образом то, что героини комедий в последние минуты спектакля мирились с женихами своими и, казалось, прямо со сцены ехали под венец, меня не раздражало. Комедия рисует нам идеальный мир, в котором добрые чувства торжествуют, а злые людишки исправляются, так отчего ж там не быть супружеству, дарующему радость вместо отвращения?
Но я отвлеклась. Сейчас мне следует припомнить все подробности, имевшие отношение к той запутанной цирковой истории.
Здание, которое возводили в Малом Верманском парке, было на самом деле не круглым, а многоугольным, и к нему примыкало другое, довольно длинное – не менее пятнадцати сажен. Работники трудились споро и за неделю подвели оба строения под крышу. Крыша многоугольного строения была конусообразной, парусиновой, и на ней водрузили флагшток. Близился день открытия нового увеселительного заведения, и воспитанницы мои уже спорили о нарядах, в которых пойдут на представление. Варвара Петровна ни с кем не спорила, а совершила налет на модные лавки и усадила девок мастерить новый преогромный чепец. Также я увидела у нее картонку с новехонькими накладными локонами, тоже привезенную из набега, и немалый веер, добытый из глубины комода.
Сама я никаких приготовлений не делала, потому что пленять женихов не собиралась. Обычная моя прическа проста – волосы разобраны на прямой ряд, с макушки две косы спускаются на уши в виде больших петель, никаких фальшивых кудрей и никаких оранжерей с цветами и фруктами. Я разве что позволила себе достать и освежить длинную шаль. Я не ношу ни драгоценностей, ни дорогих кружев, хотя по возрасту уже могла бы – это юным девушкам они не рекомендуются, а в двадцать семь лет можно себе позволить и более, чем нательный крестик.
Хитрые лицедеи знали, как привлечь к себе общее внимание. Накануне открытия своего балагана они совершили торжественный въезд в город. День был солнечный, в Верманском парке собралось немало народа, и целая толпа, состоящая из детей, нянек, гувернанток и гувернеров, с криком устремилась к Александровской улице, по которой от триумфальных ворот двигалась к свежевыкрашенному в голубой цвет цирку длинная ослепительная кавалькада. Наездники надели самые яркие свои мундиры, дамы блистали фантастическими платьями пейзанок и фей, впереди же ехал господин, одетый на манер маршала Мюрата, который в войске Бонапарта был главным щеголем и мог нацепить на себя с полпуда лент, звезд, перевязей всех видов и золотого шитья. Мюрата видывал наш учитель танцев мусью Жюль, из тех пленных французов, что так и не собрались вернуться в свое отечество. Он умел не только говорить комплименты, но и отвадить девиц от того, что считал дурным вкусом. Сравнения с Мюратом однажды сподобилась наша старшая барышня – но ее решимости соблюдать простоту и скромность ненадолго хватило.
На голове у предводителя наездников была треуголка с преогромными султанами настоящих страусиных перьев, его пунцовый мундир сверкал эполетами размером чуть ли не со столовую тарелку, шитьем, большими пуговицами, что вспыхивали, как искры. Белый конь под ним выступал диковинным шагом, высоко задирая передние ноги. Вальдтрап коня был, я полагаю, из парчи и такой величины, что стелился по земле.
Заглядевшись на зрелище, я не сразу заметила, что обе мои девицы уже не стоят чинно, а залезли, как мальчики, на перекладину ограды и машут платками красавцам-наездникам.
За обедом только и разговоров было, что о новом великолепном развлечении.
Затем началась суета – девки доделывали грандиозный чепец Варвары Петровны, выпускали швы ее выходного платья из серого атласа, утюжили платья барышень, а обе мои воспитанницы переругались из-за грозди фальшивого винограда вместе с листочками, которой каждая хотела украсить свою прическу. Наконец мы собрались и торжественно пошли в цирк: впереди Машенька и Катенька, за ними – Варвара Петровна, ведя за руку Николеньку, следом я с Васей, а замыкал шествие наш лакей Сидор. Конечно, можно было и карету заложить, но Варвара Петровна рассудила так: экипажей у цирка будет превеликое множество, а идти нам – всего-то ничего, от Мельничной, где мы нанимаем квартиру, до цирка – не более пяти минут.
Она шагала передо мной сильно недовольная, что отправляется на представление без мужа. Ермолай Андреевич наотрез отказался смотреть лошадей и даже хорошеньких наездниц. Его допекал ревматизм, и он вправе был, вернувшись из присутствия, тут же лечь на диван, а не помадить голову, влезать в узкие туфли и сопровождать семейство Бог весть куда. При этом Ермолай Андреевич был далеко не самым худшим мужем – если бы я все же собралась замуж, то примерно такого человека желала бы видеть супругом своим: в годах, да и немалых, пережившего пору бурных страстей, неразговорчивого, но, тем не менее, следящего за новинками в литературе и театре.
– Только этого балагана сейчас нам недоставало! – возмущался он. – Когда того и жди возмущений в Курляндии! Когда по улицам ходят караулы! Когда, чего доброго, и в Риге смута начнется! Сколько от нас до Польши?
– Мало ли что делается в Польше? А я с твоими доченьками тут помираю от тоски! – отвечала Варвара Петровна, которая научилась, невзирая на изрядную разницу в возрасте, исправно перечить мужу. – Светской жизни из-за польского бунта почитай что не стало! На балы с Масленицы не зовут! А мне дела нет до польского бунта – я и без тебя, друг мой, дорогу до цирка найду!
Изнутри цирк был не так роскошен, как немецкий театр на Королевской улице, где даже бархатная обивка кресел была таких цветов, чтобы составить красивый фон для дамских платьев. Недавно сколоченные ложи были обтянуты дешевой тканью, которая, надо полагать, странствовала вместе с гимнастическим цирком по всей Европе. В них стояли недорогие стулья. Великолепие цирку придавали прекрасные туалеты дам, шляпки с цветами и лентами, а также обязательные для таких выходов букеты. Мы тоже имели с собой три букета – большой из розовых роз у Варвары Петровны и маленькие из белых роз у девиц.
Жаль лишь, что господ офицеров было мало – наши офицеры вместе с генерал-губернатором Матвеем Ивановичем Паленом и всей армией, как начался польский бунт, вышли из Риги и находились сейчас в Курляндии. Остались одни чиновники, служившие в присутствиях губернского управления, что спокон веку находилось в Рижском замке. Но молодежи среди них было немного – и это сильно удручало Варвару Петровну. Она страсть как хотела окружить наших девиц дивизией поклонников, чтобы далее события развивались в соответствии с поговоркой: дурак сватается – умному путь кажет.
Когда мы вошли, оказалось, что ложа наша находится во втором ярусе. Варвара Петровна очень рассердилась на Сидора, не сумевшего взять более подходящее место, но ее утешил Кудряшов, молодой человек из губернаторской канцелярии.
– Вот увидите, сударыня, через десять минут все дамы в первом ярусе вам позавидуют, – сказал он. – Когда лошади пойдут вскачь, опилки, которыми усыпан манеж, поднимутся в воздух и забьются им в нос. Опять же, не всем приятен запах потных животных.
И точно – хотя посреди манежа лежал ковер, но потом были сплошь опилки – и лежали они довольно толстым слоем.
В благодарность за утешение Варвара Петровна пригласила его в нашу ложу, хотя места там было мало. Три стула у барьера стали предметом целой баталии. Один несомненно принадлежал Варваре Петровне, но на два других претендовали Машенька с Катенькой и Вася с Николенькой. В конце концов мальчики вставили туда четвертый стул и поместились на нем вдвоем, хотя при этом платья барышень были совершенно измяты.
Мы с Кудряшовым без всякой суеты расположились выше и, я полагаю, видели манеж не хуже, чем семейство Варвары Петровны. Тут он указал мне и на другое преимущество – цирк освещался четырьмя огромными люстрами, и наша ложа оказалась как раз между двумя из них, так что следы от сальных свеч нам не угрожали.
– Оно и видно, что мы живем в провинции, – сказал Кудряшов. – В Европе строят такие цирки, чтобы в них можно было и комедии показывать, со сценой, а внизу при нужде ставят кресла и образуется партер.
– Ах, сколько можно пресмыкаться перед этой вашей Европой! – воскликнула я.
– Коли так, что вы тут изволите делать, «Татьяна, русская душою»?
Цирк, сдается, не славянское изобретение, и в истории господина Карамзина не поминается! – парировал он.
Я хотела достойно ему ответить, но заиграл оркестр.
Перед занавесом вишневого бархата, с ламбрекеном, отделанным золотой бахромой, выстроилось восемь человек в коротких зеленых мундирчиках, и меж ними прошел и встал на середине манежа, у столба, подпиравшего купол, господин де Бах, одетый щегольски – в такой фрак, что нашим чиновникам и не снился, с драгоценной булавкой в узле галстука и с дорогими перстнями на руках.
Теперь я могла разглядеть его лучше, чем в кавалькаде. Лет ему было около пятидесяти, но лицо он имел округлое и свежее, брови густые и черные, глаза большие и выразительные, волосы его, довольно коротко подстриженные, лишь едва были тронуты сединой. Станом, как у него, мог бы гордиться любой молодой офицер. Он держался с грацией и самоуверенностью завсегдатая столичных салонов.
Дав оркестру знак завершать увертюру, де Бах по-немецки обратился к почтенной публике, среди которой я увидела много военных. Он нижайше благодарил за внимание и обещал прекрасное зрелище. Голос у него был громкий и хорошо поставленный – а может, здание было выстроено с тем расчетом, чтобы речь, произносимую на манеже, слышно было в самых отдаленных уголках.
Из этой речи я узнала, что господин де Бах привел превосходно вышколенных лошадей липпицианской породы, которых до сих пор в нашей глуши не видано, и эти лошади покажут нам Венскую высшую школу верховой езды, которую на животных иной конской породы осуществить невозможно. Звучало все это высокопарно и чересчур многозначительно – как будто в мире нет ничего важнее лошадиных экзерсисов, а кунстберейтор, сидящий в седле, выше особ королевской крови! Но публике понравилось – и даже несколько букетов слетело к ногам статного господина де Баха. Два мальчика в зеленых мундирах с золотым шитьем побежали и подобрали букеты, а господин цирковой директор стоял, как монумент, воздев вверх обе руки в перчатках цвета слоновой кости и медленно поворачиваясь вправо и влево с очаровательной улыбкой, как если бы выпрашивал еще цветов.
Ах, я иногда бываю чересчур зла… Татьяна просто не обратила бы внимания на этот призывный жест директорских рук, а я вот обратила. Надобно научиться не видеть низменного, сказала я себе, и не искать низменное там, где его нет. И, наоборот, нужно учиться видеть прекрасное не только в розовых букетах.
Зачем только я вздумала искать прекрасное!..
Господин де Бах ушел, а у столба засуетились ловкие юноши в зеленых мундирах. Оказалось, он неспроста украшен алыми лентами – четверо этих нарядных прислужников отцепили концы лент, разбежались, вскочили на невысокий барьер и ленты свои натянули, так что получилась крестообразная фигура. Оркестр заиграл польку, бархатный занавес раздвинулся, и на манеж вышла невысокая белая лошадка.
Вместо седла на лошадке было устроено нечто на манер помоста, и на этом помосте стояла белокурая девица лет тринадцати или четырнадцати, в короткой юбочке, едва закрывавшей колени. Тут мужская часть публики просто воспряла духом. Я никогда не могла понять, отчего зрелище обнаженных ног лишает мужчин всякого рассудка. Девочка была одета пейзанкой – в хорошенькой расшитой рубашечке, в корсаже и фартуке, с множеством лент в волосах.
Белая лошадка, удивительно приноравливаясь к музыке, побежала по кругу, и наездница перескочила через все четыре натянутые ленты.
– А я знаю, о чем вы думаете, мисс Бетти, – сказал Кудряшов. – Вы сердитесь, что девица одета чересчур вольно. И возмущаетесь ее мастерством лишь потому, что все сие нельзя проделывать в длинном русском сарафане.
– До чего же вы несносны, – отвечала я. И подумала, что умнее и для души полезнее было бы остаться дома и читать прекрасные «Повести Белкина», в которых никто не бегает с голыми коленками.
Девица сделала три круга и развернула свою лошадку хвостом к занавесу. Она делала реверансы, вымогая цветов и рукоплесканий примерно так же, как цирковой директор. Потом ей подали длинную цветочную гирлянду, и она совершила круг, прыгая через эту гирлянду, как дети через веревочку.
Меж тем юноши в мундирах смотали алые ленты и прикрепили к столбу нечто вроде широких ковровых дорожек, скакать через которые было труднее. Я заметила, что они втихомолку помогают наезднице, опуская дорожки. Потом и дорожки свернули, а принесли обручи, заклеенные тонкой белой бумагой, и девица прыгала в них, разрывая бумагу ногами. Все это вызвало восторг детей и пожилых господ – при таких прыжках юбка артистки порядочно задиралась.
Наконец девица убралась с манежа, а толстый господин во фраке со звездой, но при этом с длинным бичом в руке, зычно объявил, что это была мадемуазель Кларисса.
Юноши в зеленых мундирчиках выбежали на манеж с лопатами и граблями – очищать от опилок ковер и заравнивать их слой вдоль барьера. Среди них затесался простак в мундире с чужого плеча, и плечо было втрое шире обычного человеческого. Этот нелепый толстячок путался у всех в ногах, пытаясь помочь и вздымая облака опилок, пока его метлой не прогнали прочь.
Собственно, этих двоих я и запомнила – девочку, очень старательную и забывавшую улыбаться, и простака в огромном мундире. Все остальное пронеслось мимо меня, хотя было на свой лад занимательно, а иное и страшно – человек, подбрасывавший и ловивший шесть зажженных факелов, мог устроить в цирке настоящий пожар. Еще я невольно задумалась, откуда на верхней галерее так много цветов. Ее заполнил простой люд, который, может, и принес букеты, но не в таком же количестве! А цветы летели главным образом оттуда – немногие дамы в ложах расставались со своими дорогими, со вкусом составленными букетами, тем более что там еще были и серебряные портбукеты – не жертвовать же их наездникам!
Я сказала незадолго до антракта об этом соображении Кудряшову. И добавила, что пока ничего особого в представлении не нахожу.
– Оно еще, по сути, и не начиналось, мисс Бетти. Липпицианов приберегают на сладкое, – отвечал он.
– Что вы можете знать о лошадях? – спросила я.
– Ни в гусарах, ни в уланах, ни даже в артиллерии не служил, мисс Бетти. Лошадь для меня – неизбежный придаток к экипажу. Но про липпицианов де Баха весь Рижский замок знает. Не суметь поговорить о них в канцелярии – то же, что у вас в гостиной, мисс Бетти, расписаться в незнании пушкинского «Онегина».
– Сколько раз я просила не называть меня мисс Бетти! – воскликнула я чересчур громко, и тут заголосили трубы.
– Любимец публики итальянской, парижской, венской и санкт-петербуржской Лучиано Гверра покажет вам, дамы и господа, что есть жизнь конного солдата! – объявил толстый господин во фраке и с бичом.
Оркестр заиграл нечто на манер военного марша, и на манеж выехал бородатый господин самого жалкого вида, в широких и длинных, ободранных по краям панталонах, большой пятнистой куртке с медными пуговицами, шляпе с поникшими полями и с узлом на палке – одним словом, бродяга бродягой. Он озирался по сторонам, словно удивляясь, как это он угодил в столь блестящее общество, и озадаченно чесал в затылке.
Толстяк во фраке подстегнул его гнедую лошадь, она пошла сперва рысью, затем укороченным галопом. Бородатый чудак вскочил ногами на седло и завертелся на нем, прикладывая ладонь ко лбу и озирая несуществующие окрестности. При этом он не забывал смешить публику – то шлепнется на седло, растопырив ноги в огромных деревянных башмаках, то опять вскочит. Пока он так колобродил, юноши в зеленых мундирах вынесли и прислонили к столбу немало всякого добра, но сделали это очень быстро и загородили собой.
Мелодия сменилась, грянули литавры – и бродяга завертелся на бегущей лошади, словно бы в вихре огненных языков, а когда мнимый огонь опал – оказалось, что он стоит, как солдат на часах, в высоких сапогах, белых лосинах, мундире и кивере. Борода тоже куда-то пропала, а в руках у наездника было ружье с примкнутым штыком, которое ему бросили с середины манежа. Он стал показывать все солдатские эволюции с ружьем – и это на полном скаку! Мелодия опять сменилась – судя по грому барабанов, началась война, и солдат отправился в бой. Бой для него состоял во всевозможных прыжках, и более того – были растянуты ленты над манежем, и лошадь тоже совершала прыжки, довольно высокие.
Наконец в оркестре бухнул барабан – сие означало, что наездника смертельно ранили. Он схватился за грудь, зашатался и рухнул на конскую спину, зацепившись ногой за незримый для всех крюк и повиснув вниз головой. Чертя рукой по взбитым опилкам, он проехал еще один круг – и вновь затрубили трубы. С непостижимой ловкостью покойник взмыл вверх, сорвал с себя кивер, мундир, все солдатские доспехи – и явился в образе античного божества в хитоне, с крыльями и трубой у губ. Это был, очевидно, гений Славы… но мне уж стало не до античной мифологии…
Стоя в балетном арабеске, по кругу летело дивное существо, чернокудрое, с огромными черными глазами, с вдохновенным прекрасным лицом. Ничего подобного я в жизни не встречала! Музыка гремела так, что я едва не лишилась рассудка. Дождь цветов летел с галереи и из лож. Мужчины кричали: «Браво! Браво, Гверра!»
Второй ярус лож был поставлен так, что человек, там сидящий, мог смотреть наезднику, галопировавшему стоя, глаза в глаза. Злая шутка судьбы – наши глаза встретились…
Моя душа неслась, захлебываясь встречным ветром, по какому-то незримому кругу вдали от тела, неслась, не осознавая пространства вокруг себя и погружаясь с каждым устремленным ввысь витком все более в черные, широко распахнутые, прекрасные глаза.
Если бы мне рассказали, что такое возможно, я отвечала бы одним словом:
– Безумие!..