Глава четвертая

Государственный приют Крокетта представлял собой двухэтажный гипсовый куб за пеленой пыли и роем насекомых, что разбивались о ветровое стекло Евиной машины. Средоточие всех ее мыслей, забот, надежд и атеистических молитв издалека выглядело до смешного крохотным и незначительным. Аванпост на Марсе. А сын ее пребывал на аванпосте аванпоста – единственный на данный момент пациент с травмой головы в противовес остальным, страдающим стандартными когнитивными расстройствами: альцгеймером, паркинсоном, атрофией мышц, аневризмой и инсультом. Оливер был моложе прочих пациентов по меньшей мере лет на сорок. По нескольку раз в неделю к дверям приюта подъезжала карета скорой помощи, чтобы отвезти очередного старца в отделение реанимации Альпины или Маратона.

Но в этот день у бокового входа в приют стояла другая машина, значившая гораздо больше своих скромных размеров, – фургон профессора Никела, похожий на передвижную станцию для сбора донорской крови, с логотипом Неврологического центра Принстона. Ева потянулась, чтобы отстегнуть ремень безопасности, и боль в пояснице прострелила картечью от копчика до лопатки.

Ева не стала сразу вылезать из Голиафа, а чуть помедлила, чтобы пропустить некую особу, проходящую перед ее ветровым стеклом. Покачивая бедрами и неуклюже семеня, Марго Страут, в своем новом жакете с пышными плечами и цветочным узором, с болтающимся на шее золотым крестом, сделала вид, что не заметила сидящую в машине Еву.

Марго Страут – психолог-логопед, трижды в неделю приходившая в приют, чтобы научить больных деменцией нескольким словам для общения с родственниками и санитарами, – в этом сияющем унылом заведении считалась почти святой. Она была потоком безжалостного света, христолюбивой дамой с по-театральному чрезмерным макияжем, чьи хвойные духи поражали, словно химическое оружие, а волосы вздымались к небесам. Согласно истории, которую эта женщина много раз рассказывала Еве, когда-то Марго была матерью-одиночкой, растившей Кору, девочку с серьезными врожденными нарушениями. Из-за умственной неполноценности Кора так и не начала говорить до самой своей смерти в возрасте четырех лет, так что теперь всем работникам и посетителям приюта, в том числе Еве, Марго бесконечно твердила о своем «призвании», о том, что она «возвращает голос безгласным».

А что же до самого безгласного из всех пациентов приюта? Примерно семь лет назад Марго в конце концов согласилась уделить Оливеру немного времени. «Судя по тому, что говорит доктор Рамбл, – сказала она Еве, – вам не стоит надеяться, что психолог-логопед сможет принести тут какую-то пользу. Но поверьте мне, Ева, я знаю, что значит найти человека, который хотя бы попытается что-то сделать. Видели бы вы, как я донимала докторов по поводу Коры!»

На следующей неделе Марго принялась за работу возле четвертой койки. Она провела с Оливером девять часов – и все эти девять мучительных часов Ева сидела в приемной, и надежда, словно пестик, билась о камень ее скептицизма, зажимая в тиски желудок. Страховка Оливера позволяла до жестокости мало, так что Марго работала бесплатно, и Еве не хотелось ей докучать. Но, заглянув в палату Оливера через маленькое окошко, Ева была неприятно удивлена, увидев, что Марго называет «попытаться что-то сделать»: казалось, она просто тихо разговаривает с Оливером, легонько прикладывая руки к его телу, изучая его подергивания своими пальцами. И по окончании всего лишь одного дня Марго подтвердила диагноз врачей.

«Боюсь, это просто непроизвольные мышечные сокращения, – сказала она с невыносимым сочувствием. – Он не контролирует свое тело. Мне очень, очень жаль».

«Всего один день – и вы уже сдаетесь!»

«Нет, – возразила Марго. – Я не сдаюсь. Просто это правда. И я по собственному опыту знаю, что принять правду – самое трудное».

Автоматические двери, ведущие вглубь гипсовой коробки, с глухим шипением распахнулись перед Евой. Увидев лицо ожидавшего ее там человека, она обомлела.

– Джед.

Почти год Ева не видела мужа и теперь едва сдержала возглас изумления – так изменился он за это время. Комбинезон Джеда был забрызган краской и грязью, застывшее, сморщенное от солнца лицо напоминало чучело пустынного животного в музее. Она смотрела на человекоподобную оболочку: поджатые губы, беспокойные красные глаза, мешковатые щеки покрыты алкогольным румянцем, желтые пальцы дрожат.

– Ева.

Он встал и направился к ней, протягивая руки, чем поразительно напомнил логотип приюта, украшавший фасад цвета лейкопластыря. От Джеда остро пахло чем-то кислым; Ева почувствовала прикосновение поредевшей щетины к своей щеке. К Евиной досаде, ее глаза наполнились слезами.

– Вот уж не думала тебя тут увидеть.

– Конечно же, я пришел. С трудом дождался этого дня. Даже не верится, что он наконец настал, – глухим голосом сказал Джед.

– И мне не верится.

Значит, вот таким было это двадцать второе июля. Совершенно таким же, как любой другой знойный летний день, – до ужаса обыденным. Ничто и никто, кроме ее мужа и этого фургона, не намекало, будто что-то должно произойти. Еве казалось отвратительным, что Джед явился сегодня с таким видом, словно всегда был ей соратником. Нет, он был чужаком.

Но самым неприятным было то, что несколько раз Ева осторожно пыталась распахнуть давно заколоченные ворота их брака. В первые годы после отъезда Чарли в колледж Ева время от времени звонила Джеду и приглашала его приехать в приют, как будто мужу требовалось специальное приглашение, как будто они условились, что их сын теперь принадлежит только ей. Возле койки Оливера Джед всегда превращался в растерянную, заикающуюся, слезливую развалину. Садился он всегда поодаль, словно паралич сына мог быть заразен. «Какой ужас, господи, какой ужас», – повторял он, словно все случилось только что. И все-таки, когда часы посещения заканчивались, Ева всегда приглашала Джеда к себе на ужин в «Звезду пустыни». На ужин – ха-ха. До еды дело доходило редко.

Зачем? Пыталась ли она таким образом отменить свой поступок, совершенный до, когда она повернулась к мужу спиной? Нет, ей просто хотелось отрешиться от происходящего. Ради нескольких коротких, беспорядочных минут, когда она наконец ни о чем не думала и ее пустая голова была просто звенящим колоколом. Но потом они снова возвращались в свою стареющую оболочку, в свои потасканные роли, которые уже много лет исполняли в семейном театре Лавингов: молчаливый Джед, скептичная Ева. После каждого из десятка подобных «ужинов» ее муж вел себя, как те охранники с бычьими глазами, и никогда не пытался выпытать у нее, как она теперь живет, какие у нее теперь отношения с Чарли, какие беседы она ведет со своим безмолвным сыном. Не пытался расспросить о жизни, такой невыносимой, что порой, крутя обручальное кольцо на пальце, Ева с удивлением вспоминала, что все еще замужем.

И сейчас, сидя на жестких креслах в ожидании профессора Никела, Ева с Джедом хранили молчание. Ева чувствовала, как глубоко внутри возбуждение после кражи и страх перед предстоящей встречей боролись между собой, и в ее глотке поднимался горячий столб. Ее всепоглощающий ужас вбирал в себя все вокруг: броские игрушечные цвета старых киноафиш на стенах, ярко одетую девушку-администратора Пегги, печатающую что-то на компьютере, хриплое жужжание кондиционера, старинную подкову, подвешенную над входом на счастье. Не в состоянии выносить молчание ни секунды дольше, Ева указала на ядовито-фиолетовые брызги на джинсах Джеда.

– Где ты вообще берешь такую краску? – спросила она.

– А, это не краска.

– Нет?

– Не-а. Это кровь хипстера. Оказывается, если забить хипстера до смерти, он истечет кровью в палитре восьмидесятых.

– Ха-ха.

Шутки о хипстерах из Марфы были излюбленным коньком Джеда, словно он старался доказать Еве, что отличается от всех этих неопределенно-творческих бездельников, с которыми жил в одном городе.

– А знаешь, как утопить хипстера? – продолжал Джед. – Заставить его плыть по течению.

– Ну ладно, хватит.

Улыбка Джеда стала немного слишком широкой, превратившись в ряд стиснутых зубов, сквозь которые он процедил:

– Извини.

Дверь в приемную чуть шевельнулась, но так и не открылась.

– А вообще, знаешь что? – сказал Джед. – Иди ты к черту. Нечего мне указывать, как мне со всем этим справляться.

Джед имел обыкновение так напряженно улыбаться, когда злился. Ева с серьезным видом кивнула, обрадованная и немало удивленная его гневом – признанием значительности сегодняшнего дня.

– Сам иди к черту, – ответила Ева слишком громко.

Подняв глаза, она увидела, что пухленькая, густо напудренная девушка за стойкой ухмыляется, и по ее веселым глазам было понятно, что она непременно расскажет своим коллегам об этом кратком диалоге.

О, Ева знала, что они думали о ней, все эти няньки и сестры. Но она проводила возле четвертой койки по четыре часа в день, шесть дней в неделю, и с точностью до минуты помнила расписание назначенных Оливеру процедур. И что ей полагалось делать, если сестры на полчаса позже положенного подсоединяли пакет с питательной смесью к зонду, – не обращать внимания? Нужно ли было смолчать, когда калоприемник переполнился, заливая Оливеру живот? Может быть, не следовало поднимать шум, когда по недосмотру персонала у Оливера так нагноились пролежни, что начался жар и через насквозь промокшую рубашку виднелась его сероватая кожа? Нужно ли было молчать о неподстриженных ногтях, которыми Оливер мог себя расцарапать? А о проблеме с кровообращением, из-за которой его пальцы на руках и ногах леденели и вот-вот грозила начаться гангрена? «Скажите мне, – не раз спрашивала Ева старшую медсестру Хелен, – вы считаете, что я должна просто молчать?»

«Ну, могу только сказать, – в очередной раз отвечала Хелен в этом многолетнем споре, – что больше никто у нас так не скандалит».

Но они почти никогда и не появлялись – все эти дети и внуки стариков с деменцией и инсультников, которые, что-то бессвязно бормоча, катались по коридорам в своих инвалидных креслах, облаченные в больничные сорочки. Наблюдая за этими редкими визитами, которые происходили только по праздникам и порой по выходным, Ева начала догадываться, в чем заключается истинное предназначение этого заведения.

Приют Крокетта, поняла Ева, был местом, куда люди в определенных затруднительных обстоятельствах могли поместить груз своей вины. Если инсульт, травма головы, паркинсон или альцгеймер поражает мозг, но присоединенное к этому мозгу тело продолжает существовать, – что тогда делать родным? Места вроде приюта Крокетта позволяли людям совершить трусливую разновидность отцеубийства, матереубийства, братоубийства, сестроубийства: перепоручить заботу о своем близком учреждению, сказать себе, что ты сделал все, что в твоих силах, и предоставить какой-нибудь инфекции в молчаливом равнодушии завершить то, на что у тебя не хватило духу.

Нет, Ева не позволяла себе подобной трусости. Она совершенствовала скептическое выражение лица и никогда не награждала медсестер и докторов благодарностью, если те просто выполняли назначенные предписания. Ева явственно ощущала, что ее неотрывный, умоляющий взгляд посылает дополнительный, более мощный электрический ток всем этим приборам, что именно ее немигающие глаза позволяют машинам пикать и пыхтеть и поддерживают в Оливере жизнь. Если она отведет взгляд от подрагивания его зрачков, от биения этих тонких, словно тростинки, рук, от желтушной бледности лица, то зонд сломается, заражение от пролежней распространится до сердца, и Оливер ускользнет от нее.

Для докторов и медсестер Оливер был просто пациентом на четвертой койке, которому надо было менять постельное белье. Только Ева теперь боролась за настоящего Оливера, которого никто из них не мог знать. За мальчика, любившего Боба Дилана, стихи, научную фантастику и сказки. Мальчика, который всегда требовал, чтобы все остановились полюбоваться закатом, даже самым заурядным.

Однажды в старом выпуске шоу Опры Уинфри Ева услышала рассказ вдовы одного из погибших в башнях-близнецах; по словам этой женщины, самым тяжелым для нее были разговоры, которые она продолжала мысленно вести с мужем, «словно он все еще рядом – пока я не вспомню, что его нет». Ева делала то же самое, с той разницей, что разговаривала она вслух. Она следила за творчеством любимых писателей и режиссеров Оливера и зачитывала ему отзывы на их книги и фильмы. Она старалась держать Оливера в курсе новостей – и местных, и международных. Она пересказывала ему свои редкие телефонные разговоры с Чарли в мельчайших подробностях.

Безмерность материнской веры заключалась в том, что Ева действительно представляла, а потом и верила, что Оливер отвечает ей по ту сторону дрожащих стенок черепа.

Когда однажды во время необычно мирного телефонного разговора она поделилась этой мыслью с Чарли, тот ответил, что ничуть не удивлен.

– Серьезно? – переспросила она. – Тебе тоже так иногда кажется? Тогда почему ты не навещаешь его? Почему ты?..

– Я имею в виду, Ма, что не удивлен тем, что ты можешь разговаривать, не беспокоясь об ответе. Я, так сказать, на собственном опыте имел дело с этим явлением.

– Понятия не имею, о чем ты.

– Это твоя манера, – сказал Чарли. – Когда тебе не хочется что-то признавать, ты начинаешь говорить и говорить без остановки, как будто разговором можно вызвать к жизни другой мир.

– О боже, опять.

– Поверь мне, Ма, я устал не меньше твоего. Но может быть, хоть раз в жизни ты попытаешься послушать? Может быть, раз в жизни спросишь меня о моей жизни? Может, тебе будет интересно узнать, что я могу рассказать?

Этот разговор окончился так же, как и почти все разговоры с Чарли, то есть молчанием: по линии передавалась лишь дрожащая тишина, пока Ева не попрощалась под каким-то выдуманным предлогом. Хотя сейчас все было иначе, жизнь протекала по прежним старым шаблонам. Мать не выбирает себе любимчиков добровольно, но что она может поделать, если один ребенок ей ближе, чем другой, что она может поделать, если только один унаследовал ее узкие щиколотки, ее эльфийские уши, ее кудри? В мире существовали люди, подобные Еве и Оливеру, – люди, знавшие: чтобы выжить, необходимо постоянно размышлять и подвергать сомнению легкодоступные идеи; и существовали такие, как Чарли и Джед, – они двигались по жизни, словно ночью в автомобиле, никогда не видя дальше сумрачного света фар, слепо доверяя темным дорогам этого мира. Если и было какое-то утешение в этом худшем из дней, то это перспектива позвонить Чарли. И каким бы ни оказался результат, Ева надеялась, что он позволит призвать ее сына домой, показать ему, в каких обстоятельствах он ее оставил.

Дверь наконец-то распахнулась. Профессор Никел внимательно посмотрел на свои бумаги – потерявший дорогу путник, сверяющийся с картой:

– Мистер и миссис Лавинг?

– Сейчас? – выговорила она скрипучим шепотом, похожим на беззвучный крик из ночного кошмара.

– Ну… – Никел уже пятился назад к двери. – Торопиться не стоит. Мы еще не завершили подготовку.

– Ева, – произнес Джед, но она уже вскочила и со всех ног помчалась в дамскую комнату. Еще секунда – и она бы не успела. Утром она не смогла ничего съесть, и сейчас в безукоризненно чистый унитаз из ее рта вытекло лишь несколько капель охристой кислоты. Дело в том, что во всех «чудесных» историях, о которых читала Ева, пациент в строгом смысле не приходил в сознание. Почти во всех случаях новый доктор или ученый просто обнаруживал, что все это время больной и так находился в сознании, что ему просто поставили неправильный диагноз из-за устарелой аппаратуры или некомпетентности врачей. А что за врачи работали в приюте Крокетта? Что представлял собой доктор Рамбл?

Опустившись на сине-серый кафельный пол, Ева щелкнула замком своей сумки и нащупала успокаивающий предмет, отчасти надеясь, что на самом деле все-таки не украла его со стола Рона Тауэрса. Но вот он в ее руке, этот поблескивающей новенький телефон – по сути дела, один сплошной экран, на котором вспыхнула картинка: Рон борется с пухлым десятилетним мальчиком, напоминающим Рона лоснящимся красноватым лицом. Интересно, обнаружил ли уже Рон пропажу? Ева задумалась, как бы тайком вернуть телефон обратно. Но куда соблазнительнее была неотвязная мысль об оживших руках сына, которые что-то нажимают на гладкой стеклянной поверхности. «Блин, сколько же я пролежал в отключке?»

Ева опустила телефон обратно в сумку. Поднявшись с кафельного пола, провела ладонями по серой полиэстровой материи своего делового костюма. Умылась, прополоскала рот пригоршнями воды, но так и не смогла побороть сухость в глотке.

Вернувшись в приемную, Ева кивнула профессору Никелу и доктору Рамблу, и те повели ее и Джеда на парковку, к фургону с аппаратом фМРТ, куда уже переместили Оливера. Преодолевая этот краткий промежуток асфальта, Ева постаралась впитать в себя окружающий пейзаж: безучастную громадность просторов, очертания далеких гор, окутанных лиловой, словно бы прохладной дымкой. Вслед за Джедом Ева вошла в серую кабину трейлера, где за плексигласовой перегородкой виднелся аппарат фМРТ.

На протяжении последних десяти лет Ева наблюдала, как машины порабощают тело Оливера. Они захватили его пищеварительную систему, мышечную, мочевыделительную. И теперь, пока тело ее сына, подрагивая, въезжало в гудящее пластиковое отверстие аппарата, Еву посетила безумная и страшная мысль, что трансформация вот-вот завершится. Словно в тот момент, когда ключ к сознанию Оливера придет в соприкосновение с аппаратом, тот выдаст голографическую картинку, лицо волшебника из страны Оз, который наконец-то заговорит с Евой.

Но нет, Оливер был уже внутри машины, электромагнитные волны пронзали его черепную коробку, и для докторов он оставался просто сотрясаемым судорогами бесчувственным телом, бездушным объектом исследования. Под гудение мощных компьютеров профессор Никел объяснил Еве и Джеду, что произойдет дальше. Он указал на экран, куда проецировалось изображение человеческого черепа в профиль. Череп Оливера – мать узнала его мгновенно, даже виртуально расчлененный надвое.

Ева бросила взгляд на экраны технического персонала. Ей было сорок девять, она была матерью жертвы с обширной травмой головы и смотрела на результаты фМРТ; и в то же время ей было сорок, она несла выстиранное белье через дом в Зайенс-Пасчерз вечером пятнадцатого ноября, как вдруг ее внимание привлекло дрожащее, подсвеченное тревожными огнями изображение блисской школы. Сейчас развалина, оставшаяся на месте мужчины, за которого Ева когда-то вышла замуж, прикоснулась к ее руке, но в то же время Джед говорил с ней по телефону, много лет назад. «Ева», – так начинался вопль, мало похожий на человеческий, вопль животный, агонизирующий.

«Что? Что такое? Говори! Что случилось?»

Она пыталась не замечать тикающие часы этого мира, но время представляло собой досадную, неоспоримую математику, ряд царапин на тюремной стене, которые Ева, не в силах удержаться, пересчитывала на ощупь в темноте. Уже 3537 дней Оливер был заперт в своем теле. Склонившись к плексигласовой перегородке, Ева почувствовала, что хватает Джеда за плечо, ставшее более дряблым, но до боли знакомое своей округлостью. Ева прижала его руку к животу.

И по какой-то странной причине именно тогда в ее разум просочилось воспоминание, выбравшись, будто червь, из-под плотного грунта, который Ева когда-то набросала сверху. Она увидела это по телевизору, сидя в больничной приемной в один из самых ужасных дней после. Среди нарезки кадров с полицейскими и плачущими школьниками был один-единственный крупный план: девушка, которую Ева однажды видела в Зайенс-Пасчерз. Только двоим ребятам из театрального кружка удалось выйти из той комнаты целыми и невредимыми: Элле Брю – она спряталась за учительским столом, – и той, кого Ева видела на экране. Ребекка Стерлинг, тихая девушка с золотисто-каштановыми волосами, медленно удалялась куда-то за школу, во мрак, не отвечая на вопросы журналистов. Ребекка Стерлинг покидала сцену жестокого насилия, которое унесло жизни ее одноклассников, растворяясь среди теней парковки.

Больше Ева ее не видела. Какие бы вопросы ей ни хотелось тогда задать Ребекке, та унесла их с собой во тьму – и в бесконечность последующих лет. И все же случившееся в тот вечер и то, что происходило прямо сейчас в аппарате фМРТ на парковке приюта Крокетта, – эти два дня, по неизвестной науке причине, слились в одну секунду, в один вопрос, по-прежнему остававшийся без ответа. Почему? Несмотря на свои яростные возражения, несмотря на то, что разумом она все понимала, Ева не могла не чувствовать, что наконец-то стояла на краю какой-то огромной нездешней бездны, что вплотную приблизилась к ответу на вопрос, почему безжалостная судьба выбрала ее семью. То пятнадцатое ноября и это двадцать второе июля, почти десять лет спустя, соединяла безмерная тяжесть одной из тех черных дыр, которые когда-то так восхищали Джеда, и дыра эта разрушала время и расщепляла Евино тело атом за атомом. Был ли по ту сторону свет? Было ли по ту сторону хоть что-нибудь? Даже теперь, глядя на мозг сына на экране, Ева не понимала: позволительно ли ей надеяться, ради себя самой, что исследование что-то покажет, или будет лучше, ради ее сына, чтобы оно не показало ничего?

Профессор передал Еве большой радиомикрофон, присоединенный к проводам, тянущимся за перегородку к Оливеру. Она сжала руку в кулак, постаралась набрать в грудь побольше воздуха, чтобы вымолвить слово. И когда Ева заговорила, получилось очень громко:

– Оливер!

Загрузка...