Эта утерянная, выпавшая из памяти минута больше всего мучила Еву Лавинг. Чем она занималась ровно в 21:13 пятнадцатого ноября? Еве не удавалось вспомнить, во всяком случае не в точности. Скорее всего, просто стиркой. Просовывала руку в скрипучую, жалобно кряхтящую стиральную машину, вытаскивала комья мокрой, накопившейся за неделю одежды и швыряла их в разинутую пасть сушилки. Позже явилась смутная картина: ветхие трусы мужа проваливаются в пыльную щель между машинами, она наклоняется за ними и бросает к остальному белью. «Крутиться» – так хозяйственные дела называли у них дома.
Позже Ева будет вспоминать, что очень много крутилась по дому в тот вечер, последний вечер, когда ее вселенная еще сохраняла цельность. Пока старенькая сушильная машина издавала свои жуткие звуки, Ева сновала из гостиной в кухню, из кухни – на крыльцо, с крыльца – в спальню, гонимая потребностью чем-то себя занять. Евин свекор умер на несколько десятков лет раньше, чем она познакомилась с Джедом, свекровь – Нелли, или Нуну, Лавинг – уже несколько лет как скончалась, но дом все еще оставался домом бабушки Нуну: фарфоровые статуэтки в буфете с посудой, солнечные пустынные пейзажи в золоченых рамах, кособокие напольные часы ворчливо отсчитывают секунды… Ева была одна в их доме посреди Зайенс-Пасчерз: Чарли отправился в кино («Машина смерти. Робот-7» или какая-то подобная дребедень), Джед дежурил в школе на Осеннем балу, а Оливер, несчастный кавалер без партнерши, в последний момент неизвестно почему решил надеть один из отцовских костюмов и отбыть на танцы в одиночестве. До конца жизни Еву будет мучить следующий факт: она сама отвезла его к школе.
Накануне вечером Джед повел себя очень необычно (повлияло ли это на последующие события? – гадала она потом): вернувшись из мастерской, он скользнул под одеяло рядом с Евой. За годы их совместной жизни она выучила все оттенки настроений, которые пробуждал в Джеде алкоголь. Среди них были Унылый, Возмущенный, Одержимый – однако тем вечером он пришел к Еве в редчайшем из своих обличий: как Любвеобильный.
– Так спать слишком жарко, – сказала она, отодвигаясь.
– Кто сказал, что мы будем спать?
– Ты серьезно?
– А почему бы и нет? Не думаешь, что заключенному полагается супружеский визит?
– Заключенному? То есть я в твоей метафоре тюремщик?
– Ева.
– Что?
– Ничего.
Несколько длинных минут они просто лежали молча во влажной тишине спальни.
– Завтра танцы, – сказал наконец Джед.
– Да?
– Да. И кажется, наш несчастный сын так и не нашел себе партнершу.
– Знаю. Не думаю, что это такая уж трагедия. В его возрасте я никогда не ходила на танцы.
– Я думаю, тебе стоит пойти подежурить со мной, – сказал Джед. – Может быть, удастся и Оливера вытащить, и Чарли тоже. Повеселимся там.
– Ты приглашаешь меня на Осенний бал?
– Окажешь мне такую честь?
– Джед, – ответила Ева, – ты меня прости, но мне от этих школьных вечеров как-то не по себе. Видимо, плохие воспоминания.
В своей страннической юности Ева всегда и всюду оставалась Новенькой, нездешней, немного экзотической чужестранкой, беззаконно затесавшейся среди обычных бледнолицых учеников. История ее детства представляла собой трагическое и перманентное переизобретение себя. Раз за разом, садясь на свое новое место в первом ряду, она чувствовала на себе взгляд новых глаз, ждущих, как она себя проявит. И даже после двадцати лет в Западном Техасе Ева все еще ощущала себя изгоем среди этих по-христиански жизнерадостных людей, коллег Джеда и их семей, в обществе которых она казалась себе каким-то иностранным вторженцем, подозрительной еврейкой, чужаком из того туманного межрасового пространства, что расположено между белыми и латиноамериканцами. В результате она научилась даже не надевать маску, а ловко обороняться. Издалека Ева напоминала невинный одуванчик, но подойди ближе – и она превращалась в хищную венерину мухоловку.
– Жаль, что так, – сказал Джед, чье тело уже застывало в неподвижности.
(Могло ли быть так, что все ее будущее оказалось предопределено тем ночным отказом? Если бы только она позволила этому ослабленному алкоголем телу взять над ней верх – после почти годичного перерыва, – может быть, она дала бы себя уговорить и пошла бы на танцы? Могло ли ее присутствие все изменить?)
– Джед, послушай, – спустя некоторое время произнесла Ева, но тот уже спал.
Следующим вечером 21:15 перетекло в 21:16. Ощутила ли она, как аккумулирует свой горячий заряд ее собственный Большой взрыв, как начинают искажаться время и пространство? Как ни отвратительно, нет. Ева просто слонялась по этому склепу, принадлежащему семье, которой – как казалось ей тем одиноким вечером – уже не существовало. Научно-фантастические книги на полке в комнате Оливера, рубашки ее мальчиков, аккуратно развешенные в узеньком шкафу, сияющие лаком бычьи черепа на стенах… Меньше чем через два года Оливер поступит в колледж и уедет, через четыре года то же сделает Чарли; Ева уже прибегала к старой уловке всех хранительниц опустелого гнезда: включала телевизор, просто чтобы не было так тихо.
21:30, 21:45, 22:00… В это время Чарли уже положено быть дома, почему же он еще не вернулся из кино? Потом она будет вспоминать, как протиснулась за сетчатую дверь, как тяжело плюхнулась на заржавленный алюминиевый стул на перекошенной каменной веранде. Ноябрьский вечер, летний стрекот сверчков, хруст чьих-то тяжелых лап в траве и сухом кустарнике, что росли вдоль берегов ручья. Может, еще до того, как мальчики уедут, ей стоит вернуться в университет, стать каким-нибудь исследователем? Может, уехать из Западного Техаса, бросить своего незадачливого выпивоху-мужа, защитить диссертацию в каком-нибудь колледже неподалеку от того, – а может, и вообще в том же самом? – где будет учиться Оливер. По правде говоря, Ева не представляла себе будущего, в котором она не смогла бы каждый день видеть Оливера – конечно, обоих мальчиков, но в особенности (бессмысленно отрицать) Оливера. Она понимала, что выпускной Оливера станет для нее своего рода смертью.
Внезапно в окружающем ее пространстве что-то переменилось, что-то умолкло. Ах да, сушильная машина.
Последняя жестокая подробность. Радуясь возможности чем-то себя занять, Ева с особым тщанием принялась сортировать белье. Она, должно быть, провела минут десять, рассеянно складывая и перекладывая вещи. Аккуратно разложив белье в плетеной корзине, Ева ухватила ее за соломенные ручки и понесла в комнату. Она уже миновала телевизор, но тут ей пришлось остановиться. Как однажды в детстве, когда она, десятилетняя, сломала руку, в первый и единственный раз в жизни попробовав прокатиться на скейтборде, в момент удара Ева ощутила только какое-то оцепенелое недоумение. Изображение на телеэкране. Сумятица проблесковых маячков, смазанные дрожащие кадры. Ева вернулась к телевизору, но никак не могла понять, что такое эта женщина, Трисия Флип с шестого новостного канала, говорит в камеру. «Невозможно» – вот первое слово, которое пришло Еве в голову, слово, сразу же связавшее ее с сотнями подобных ей матерей, к которым до этого вечера она испытывала абстрактную жалость, когда узнавала о внезапных вспышках разрушительной жестокости, думая: невозможно, нет, зачем добавлять такую трагедию к долгой череде ее тревог, подобное не может случиться в их городе. Однако же в кухне надрывался телефон. Ева выпустила из рук корзину, ее содержимое рассыпалось по полу. Путаясь ногами в чистом белье, Ева метнулась к телефону. Прижала к уху трубку – и как ни старайся, никогда ей не удастся забыть последовавшего за этим мгновения.
Почти десять лет спустя: бескрайний беж пустыни, иссохшая скупая плоть в веснушках колючей растительности, какие-то ржавеющие железки; порой – длиннорогий бык, которого держат в хозяйстве из ностальгии и который таинственным образом ухитряется выживать на сухой траве и упрямстве. Асфальтовый капилляр, протянувшийся на север от Биг-Бенда, большой излучины Рио-Гранде, и разрезающий пустыню пополам. Пыхтящий серый «хёндэ» даже женщине за рулем казался едва реальным. Словно мошку с руки, Еву легко можно было смахнуть с дороги.
Она чувствовала песок на стиснутых зубах, вдыхала душный бензинный запах; дорога расширилась, соединяясь с запутанной круговой системой внутренней трассы № 10. И там, на случайной плоскости, где дорога встречалась с другой дорогой, показались внушительные цементные короба и гигантский рекламный щит с указателем на относительно новый торговый центр. Центр находился в ста милях от того места, где на своей койке бился в судорогах ее парализованный сын, – но Ева все равно чувствовала его рядом. Она знала, что для Оливера начиналось новое безликое утро на четвертой койке в больнице Крокетта, но Оливер был и здесь – в ее ногах, ее руках, во влаге под ее воротником.
Ева завернула на парковку магазина «Сказки и не только», крупнейшего сетевого книжного к западу от реки Пекос. Вдыхая тяжелый спертый воздух, который кондиционер в этой паршивой машине просто гонял туда-сюда, Ева припарковалась всего в двадцати футах от широких автоматических дверей. Было девять часов утра, солнце стояло уже довольно высоко и над асфальтом клубились туманные миражи. Заметив свое отражение в затемненном стекле витрины, Ева подумала, что еще не поздно повернуть обратно. Она резко ухватила двумя пальцами правое веко, чувствуя, как кожа отлепляется от воспаленного шарика, а потом внимательно посмотрела на белую головку извлеченной реснички. Внезапный хлесткий удар боли выключил ее из реальности ровно на пять секунд.
Было двадцать второе июля – день, когда впервые за много лет Оливера должны были по-настоящему обследовать. В сотне миль от книжного магазина уже разогревался магнитно-резонансный томограф. Конечно, Оливер и раньше проходил подобные обследования, но сейчас это было для Евы слабым утешением. Она давно приучила себя верить в самые призрачные обещания, которыми, подобно шарлатану-проповеднику, бесстыдно сыпала ее собственная надежда, однако ничто не могло затмить значение грядущего события. Девять лет прошло с тех пор, как Оливеру в последний раз делали нейровизуализацию; вполне вероятно, что сегодня последний день надежды на то, что врачи могут найти какой-либо проблеск сознания в запертом разуме ее сына. Думать о приближении этого дня значило для Евы навлекать на себя непроглядный, всепоглощающий ужас, белую громаду цунами, несущуюся на нее сквозь пустыню.
Ева вытащила себя из машины и сквозь пекло западнотехасского июля прошла в надежно упакованный куб кислорода. Кроме пары осовелых продавцов, прихлебывающих за прилавком какую-то коричневатую бурду, в магазине никого не было. Стараясь остаться незамеченной, Ева скользнула в секцию научной фантастики и фэнтези.
С того самого момента, как она, проснувшись, осознала предстоящий ужас этого дня, в стеклянной витрине ее воображения засиял предмет, словно талисман способный защитить от неблагоприятных результатов. Предмет – заключенное в коробку подарочное издание пятитомной саги Дугласа Адамса «Автостопом по Галактике». Однажды, когда Оливеру было пятнадцать, он упрашивал Еву купить эти книги, но таких денег у нее не было – ни тогда, ни тем более сейчас.
И вот теперь эта коробка стояла перед ней в стеллаже из фальшивого дуба. Словно крошечная частица ее сына. Чувствуя стоны своей поясницы, Ева наклонилась, и ее копчик тяжело приземлился на темно-синий ковер. Аудиоколонки сотрясала Пятая симфония Бетховена. Ева достала футляр с книгами и взвесила его тяжесть в руке, покачивая его, словно футбольный мяч. Следующий шаг по плану: оценить, не видно ли поблизости скептических взглядов и камер слежения. Однако сегодня тяжесть книг в ее руках притупила бдительность Евы, и она лишь бегло обвела магазин глазами.
Ева знала: хоть Чарли говорил, что она одержима иллюзиями, на самом деле это было не так. Сковыривая магнитный ярлычок с футляра, она прекрасно понимала: даже если свершится невозможное и Оливер встанет с койки, где он провел последние девять с половиной лет, вряд ли ему немедленно понадобятся произведения Дугласа Адамса. Но ее непреодолимая потребность походила на любое суеверие: Ева в нее не верила, возможно, позже даже посмеялась бы над ней, но все же какая-то атавистическая, идолопоклонническая часть ее существа боялась ей противиться. Ева никак не могла повлиять на сегодняшнее обследование, но могла устроить себе другую проверку: верит она, что у ее сына есть будущее, или нет? Она раскрыла свою вместительную бордовую кожаную сумку и опустила туда утешительно увесистую коробку. Цепляясь обгрызенными ногтями за краешек книжной полки, Ева поднялась на ноги и быстро прошла мимо мониторов службы безопасности, расположенных по обеим сторонам автоматических дверей. Она успела выйти на слепящую белизну тротуара, обливаясь потом под своим блейзером, когда запястье ее сжали чьи-то толстые пальцы.
– Какие мы ловкие! – сказал мужчина.
Охранника – как следовало из медной таблички на столе в душной подсобке – звали Рон Тауэрс. Ева уже встречалась с Роном: он тогда работал в местном магазине сети «Олд Неви». Ей запомнилось это обветренное моряцкое лицо – возникало ощущение, будто «Олд Неви» отбирал своих защитников по внешности. И вот сейчас Рон Тауэрс молча изучающе смотрел на нее, словно пытаясь разгадать загадку. Наконец узнавание подсветило его суровые черты.
– Лавинг, – сказал он. – Ева Лавинг.
Она кивнула, и Рон Тауэрс тоже кивнул с довольным видом:
– Эти ваши безумные глаза. Такие разве забудешь?
– А разве можно забыть Рона Тауэрса?
Ухмыльнувшись, он напечатал на своем компьютере ее имя. Нажал «enter» и осклабился:
– У нас тут прям-таки ой-ой-ой…
– Ой-ой-ой, – эхом повторила Ева.
Рон открыл серый металлический канцелярский шкаф. Порывшись в ящике, достал какую-то бумагу и продемонстрировал ее, словно почетную грамоту:
– Посещение магазина будет расценено как правонарушение. О новой попытке кражи будет сообщено полиции.
Рон придвинул документ к ней поближе. Еве не требовалось его читать: она и так знала, что там написано.
Количество магазинов, которые внесли Еву Лавинг в черный список, постоянно росло. За последние девять лет ей довелось подписать немало подобных соглашений в разнообразных желтоватых подсобках. Пузатые и тощие охранники всегда напускали на себя суровый вид. «Нам эти глупости здесь ни к чему», – неизменно говорили они, изучающе вглядываясь в ее лицо. Но постыднее всего было то, что пристальное внимание этих ребят, их стремление разгадать, что таится за ее нервной улыбкой, всегда казались Еве потенциальным лекарством от одиночества.
Когда эти самодовольные мужчины брали ее за локоть твердой рукой, Ева чувствовала, что близится шанс облегчить душу признанием, что все, случившееся с ней за последние месяцы и годы, наконец-то движется к кульминации. Когда эти мужчины читали ей нотации, угрожали ей, размахивали своей ничтожной властью, данной им медной табличкой, в Еве вздымалась вся история ее жизни. Но в итоге охранники довольствовались ее извинениями и подписанием соглашения. Безумие или горе заставило женщину пятидесяти лет украсть подростковую книгу? Этот вопрос люди вроде Рона Тауэрса запирали в ящик вместе с новой подписанной бумажкой.
– Ну и что же нам теперь делать?
Больше Рон ничего не сказал, только смотрел на Еву так, словно она не просто попыталась украсть несколько книг, словно охранник действительно надеялся вызвать у нее куда более глубокое чувство вины.
Ева бросила взгляд на телефон. Прикинула, не рвануть ли к двери. Рон Тауэрс улыбался чуть похотливой улыбкой.
За последнее десятилетие, полное жестоких парадоксов, одной из самых злых шуток, которые преподнесли Еве ее трагические зрелые годы, была высвеченная в ней страданием красота. И без того большие глаза на похудевшем лице казались огромными, словно у диснеевской принцессы. Бесконечные дни, проведенные на улице, подальше от сырого душного дома, придали Евиным семитским чертам приятный бронзовый налет. Из-за болей в спине ей приходилось чуть отклячивать свой аккуратный зад, словно турнюр, а грудь нести так, как официант несет поднос с закусками. Ева старалась не задумываться о том, почему ей так идет ее горе.
– Пожалуйста… – сказала она.
– Одного я никак не пойму, – задумчиво произнес Рон, – зачем такой милой даме этим заниматься? Какой-нибудь безденежный паренек, какой-нибудь нарик – это в порядке вещей, но такая женщина, как вы… Чтоб нервы себе пощекотать?
Ева не могла определить, действительно ли Рон Тауэрс озабочен этим вопросом или это часть его игры. Этот молодчик с угреватым лицом вряд ли понял бы ее преступления, но все же Ева с облегчением сказала:
– Я мать Оливера Лавинга.
Охранник сощурился. Вспомнил ли он это имя? Он, без сомнения, слышал о Евиной семье в новостях, когда все только случилось. В представлении, которое устроили новостные программы после той чудовищной ночи, Лавингам, возможно, досталось больше жалости, чем какой-либо из семей, которые когда-либо благочестиво и прилюдно жалели. Но с тех пор прошло почти десять лет, они находились в ста милях от Блисса, так что Рон Тауэрс, скорее всего, давно забыл об Экторе Эспине и муниципальной школе.
– Моего сына разорвало на кусочки. Он разбросан по всему свету, – произнесла Ева. – И мне надо его собрать.
Она давно научилась этой хитрости бродяг и заключенных: у сомнительного поведения есть точка перегиба. Ведешь себя немного странно – тебя поправят; ведешь себя как безумец – люди постараются держаться от тебя подальше.
– Простите? – сказал Рон.
Потянувшись к нему через стол, она завладела его крупной, волосатой рукой. Рон не высвободился; Ева держала его ладонь, словно отдельное живое существо, словно нечто покалеченное, что они только что вместе нашли, о чем теперь оба беспокоились. Ева нащупала массивное кольцо с дешевым самоцветом и, покрутив, сняла его, словно оно душило толстый палец охранника. Она знала, что рука связана с самодовольным покрасневшим лицом, но теперь эта ладонь действительно казалась чем-то отдельным, неким предметом, который Еве хотелось бросить к себе в сумку. Ева подняла тяжелую руку и поцеловала ее. Но потом допустила ошибку: она подняла глаза. Ее взгляд развеял странные чары, которые на мгновение исказили разделявшее их пространство. Охранник отдернул руку и вытер ее о лежавшую на столе бумагу.
– Вам надо к врачу, – сказал Рон Тауэрс.
Часы на приборной доске показывали 9:53. Цифры подрагивали, сотрясаемые двигателем. «Хёндэ», который Оливер когда-то прозвал Голиафом, дребезжал и фыркал, пока Ева выруливала с парковки. Теперь, когда Рон Тауэрс отпустил ее, у Евы не было предлогов, чтобы не возобновить свой утренний маршрут – девяносто четыре мили вглубь пустыни.
Путь от торгового центра до приюта Крокетта прорезал до клаустрофобии необъятную пустоту. Одни и те же пять видов растений – несуразные головки бизоньей травы, готические переплетения фукьерии, пучки веслообразной опунции, сюрреалистические канделябры агавы, колючие, окруженные сухой землей морские ежи, которые зовутся лечугилья, – бесконечно тянулись на юг вплоть до мертвенных гор и на север вплоть до горизонта. Вот уже тридцать лет Ева жила на крайнем западе штата, и до сих пор она не привыкла к этим инопланетным пустым пространствам, к трехзначным числам, указывающим расстояние в милях между редкими городками Биг-Бенда. И теперь, трясясь на дороге через пустыню Чиуауа со скоростью сто миль в час, Голиаф походил на фантастический космический корабль, один из этих звездолетов с обложек Оливеровых книг.
Ева не была дочерью Техаса, как не была и дочерью какого-либо другого места. Единственный ребенок отца-одиночки, агента по продаже автомобилей Мортимера Франкла, она таскалась вместе с ним по американскому Западу в темно-бордовом «катлассе» 1976 года. После того как смерть отца положила конец ее несчастливому детству, проведенному по большей части в унылых гостиничных номерах или пахнущих плесенью тесных съемных квартирах, Ева познакомилась с Джедом Лавингом и пришла в восторг от свободы, которую обещали его двухсотакровые владения. Она и представить себе не могла, как мало будут значить для нее эти акры. Мать Джеда однажды рассказала ей, что апачи считали эту пустыню строительными отходами, оставшимися после Сотворения мира. Необработанным сырьем, остатками материала, из которого были сделаны более привлекательные места.
«Люди едут в Нью-Йорк, чтобы стать кем-то, а в Биг-Бенд – чтобы стать никем», – заключил как-то Чарли.
Прошло почти десять лет, а Еве все никак не удавалось наложить свою разрушенную жизнь на простой вектор из времени до. В один миг двадцатилетний парень по имени Эктор Эспина расколол время. Девять с половиной лет назад Ева, работавшая матерью на полную ставку, видела, как ее срок на этой должности подходит к концу и перед дверью дома в Зайенс-Пасчерз уже поджидают ее непонятные перспективы одиноких, бездетных, никому не нужных четырех десятков лет. Спустя десять лет она была де-факто (хоть и не де-юре) разведена и у нее было два сына: один – жертва насилия, другой – жертва собственного эгоизма. Она жила одна в «витринном» доме мертворожденного жилого комплекса «Звезда пустыни» – квартала недостроенных каркасов на пустынном плато. Ее новый дом был проклят. Он жаждал обратиться в прах.
В апреле, когда Ева попыталась включить кондиционер, тот запинаясь произнес несколько предсмертных слов и скончался. «Ремонт и содержание, – сказала обслуживающая компания по телефону, – согласно договору является вашей ответственностью».
Ева, постанывая, поерзала на потертом сиденье, мучимая болью в пояснице. За те годы, что она растила двух детей с уроженцем Западного Техаса, ее личный словарь стал ханжески-целомудренным, но тут из нее вырвался целый поток ругательств. «Сука! – вскрикнула Ева. – Мать твою налево!»
Она припарковала Голиафа на квадратике асфальта перед заправкой, расположенной в пятнадцати милях от приюта Крокетта. На высоком металлическом столбе виднелся старый плакат с выцветшим от времени фото – дань памяти Реджинальду Авалону, застреленному учителю сценического искусства из муниципальной школы Блисса. Снимок был сделан в его молодые годы, когда Реджинальд прославился в их краях как исполнитель мексиканской музыки. Одетый в традиционный костюм мариачи, он пел, обращаясь к выскобленному голубому небу, а ниже тянулся библейский свиток со словами: «ПОКОЙСЯ С МИРОМ, РЕДЖ АВАЛОН, ЛЮБИМЫЙ НАСТАВНИК». Ева знала, что справа от портрета мистера Авалона располагается пара строк из стихотворения Оливера; ей было приятно, что эти строки там есть, но в тот день взглянуть на них было выше ее сил.
Стихотворение Оливера «Дети приграничья» стало чем-то вроде гимна для скорбящих жителей Блисса. Оливер написал его для своего курса по литературе всего за несколько недель до, и с тех пор стихотворение воспроизводили множество раз в местных газетах и памятных листовках. Один раз «Детей приграничья» напечатал даже журнал, продававшийся по всему Техасу. И хотя Оливер действительно на удивление ловко обращался со словами, Ева понимала, что популярностью это стихотворение обязано сентиментальной скорби жителей Блисса. Но, судя по всему, местечковая литературная слава, которую принесла Оливеру случившаяся с ним трагедия, вдохновила его младшего брата. И вот теперь, сидя в какой-то затрапезной нью-йоркской квартирке, Чарли следовал по стопам брата, тратя свою юность на книгу, в которой рассказывал о трагической судьбе своего брата, злосчастного барда из Блисса.
Все еще немного дрожа от притока адреналина, вызванного разговором с Роном Тауэрсом, Ева толкнула дверь в магазинчик при заправке. Увидев лицо кассирши, она почувствовала себя так, будто ее предали. Почему вселенная дожидалась именно этого дня, чтобы посадить Эбби Уолкотт за эту конторку? Правда, в любой другой день в такой час Ева уже находилась бы в приюте Крокетта. Давно ли Эбби, бывшая коллега мужа, учительница математики, работает в дневную смену в этом магазинчике? «Звезда пустыни» находилась в пятидесяти милях от того, что некогда было Блиссом, и чтобы сердце у нее не разрывалось на части – ровно так, как оно делало сейчас, – Ева изо всех сил старалась держаться подальше от любых мест, где могли оказаться старые блисские знакомые.
– Ева! Боже мой!
– Эбби! Ты теперь здесь работаешь?
Фигура Эбби, когда-то по-мальчишески красивая, расползлась до размеров футболиста. Под перьеобразными высветленными прядями ее лицо приобретало простодушную искренность болонки. На секунду Ева почти прониклась к ней жалостью, но зародившееся было сочувствие мгновенно разорвал на клочки взрыв бурной радости со стороны Эбби.
– Да! Работаю! Не бог весть что, конечно, но все лучше, чем дома сидеть.
– Здорово.
– Ну и всегда можно с кем-нибудь поболтать. Ты ведь знаешь, какая я разговорчивая!
– Значит, это для тебя идеальная работа.
Эбби преувеличенно, словно героиня мультика, пожала плечами.
– А ты-то как? – спросила она. – Целую вечность не виделись!
– Да, целую вечность.
И обе женщины замолчали, припоминая последнюю встречу, случившуюся много лет назад: тогда Ева не пустила Эбби в палату к Оливеру, отвергнув запеканку, которую та явно надеялась обменять на какую-нибудь новость о больном. Но Эбби была тогда лишь одной из множества посетителей, приходивших к пациенту на четвертой койке. В течение примерно года после в приемные часы без приглашения являлись одетые в черное одноклассники, учителя, родители погибших, ссутулившийся директор Дойл Диксон, иногда какой-нибудь религиозный деятель – чтобы прикоснуться к единственному мальчику, чья трагедия еще не завершилась.
– Как он? – наконец спросила Эбби.
Ева видела, какого труда ей стоило приглушить свою жизнерадостность, чтобы подстроиться под настроение собеседницы.
– Адвил. – Ева ткнула пальцем в ряды коробочек. – Он? Ты про Оливера? В порядке, Эбби. В порядке. Прости, я очень тороплюсь. Шесть долларов?
– Пять девяносто пять. – Голос Эбби Уолкотт звучал мрачно и сострадательно.
– Точно.
– Знаешь, – сказала Эбби, – я все еще поминаю Оливера всякий раз в вечерней молитве.
Нащупывая в сумке деньги, Ева сильно, до боли, сжала в пальцах монетку.
– Замечательно.
– И всех вас поминаю. Чарли, Джеда. Бедный Джед…
– Бедный Джед, – отозвалась Ева.
– Послушай, не хочешь купить такую штуку? Деньги пойдут на памятник к десятилетней годовщине.
И Эбби указала на картонную коробку, где под табличкой «$5» лежали наклейки на бампер. На каждой наклейке среди молитвенно сложенных рук, распятий и ангелов выделялся слоган, официальный предсмертный хрип Блисса: «ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ». Ева ненавидела эту фразу, ее трескучую, оруэлловскую интонацию. И придуманный оргкомитетом «Пятнадцатое ноября» памятник был просто отвратителен.
Мать одного из погибших прислала ей эскиз памятника: четыре железных креста, смутно напоминающие знаменитые перекрещенные балки, найденные после терактов во Всемирном торговом центре. Четыре креста, олицетворяющие четырех убитых. Ну а как быть с Евиным сыном? Может, удостоить его половины креста? Оставить только горизонтальную балку? Оливер ведь наполовину еврей.
– Годовщина, да? Есть повод отметить?
– Они делают хорошее дело. Сохраняют воспоминания.
– Вот честно, Эбби, весь город – это памятник. Зачем нам еще один?
На этот раз Эбби пожала плечами с некоторым трудом.
– Ева… – Эбби потерла мочку уха. – Ты не одна в своем горе.
Эбби произнесла это своим мягким, по-христиански утешительным голосом, но, разумеется, Ева понимала, что в ее словах кроется упрек. Эбби имела в виду небольшое войско из скорбящих родных, друзей, учителей и соучеников, официально называемое «Семьи Пятнадцатого ноября», которому и принадлежала идея грандиозного памятника. В основном группу составляли родители. Почти все младшее поколение исчезло из этих мест, надеясь (как полагала Ева, да и кто мог их в этом обвинить?) оказаться как можно дальше от той ночи – и географически, и психологически.
Вернувшись в машину, Ева полезла в коричневый бумажный пакет за таблетками и обнаружила, что Эбби Уолкотт подложила ей наклейку на бампер в подарок. ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ. Как будто хоть кто-нибудь здесь мог о нем забыть. Как будто они вдвоем с Оливером не были заперты внутри этой даты. Как будто все вопросы о той ночи, все, что Ева знала или так никогда и не узнала о произошедшем с ее сыном, могло когда-нибудь померкнуть, превратившись в прошлое. ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ. Ева так многое хотела бы не помнить. Вся ее прошлая жизнь валялась, разбитая и перепачканная, на полу в том школьном кабинете. Почему? Она так старалась не думать об этом, пыталась ограничить свои тревоги лишь пространством палаты, где находилась четвертая койка, но сейчас, почти десять лет спустя, этот вопрос был все еще с ней, в этой комнате, неотступно, каждый день.