Часть I Драма Октября

Глава 1 Сила повествования

– Это восстание?

– Нет, сир, это революция!

Из разговора Людовика XVI с герцогом Ларошфуко-Лианкуром после взятия Бастилии

– Можно подумать, что вы боитесь революции.

– Государь, революция уже началась.

Из разговора Николая II и министра внутренних дел Булыгина, февраль 1905 года

Октябрьские события были провозглашены революцией лидерами большевиков на II Всероссийском съезде Советов рабочих и солдатских депутатов в Петрограде 25 октября 1917 года[42]. Они подчеркнули ее непрерывный, динамичный характер, идею о том, что в настоящий момент происходят судьбоносные события, ставшие кульминацией столетия революционного прогресса[43]. «Мы переживаем, – отметил на съезде будущий нарком просвещения Анатолий Луначарский, – великий поворот в нашей истории; поистине, наша революция развивается по типу великих революций». Лев Троцкий, который вскоре будет назначен первым наркомом иностранных дел Советского государства, упомянул об «огромных массах», вовлеченных в восстание, и похвалил «героизм и самоотверженность» солдат и рабочих Петрограда. Рабоче-крестьянская революция, подчеркнул Ленин, означает, что «угнетенные массы сами создадут власть»[44]. Провозгласив победу Октябрьской революции на этом съезде, большевики публично объявили о ее поддержке законными представителями рабочих и солдат.

Эти заявления были лишь первыми залпами в целенаправленной работе по «формированию общественного понимания событий» [Baker 1994: 56][45]. Даже те, кто был «там», на месте событий, узнавали о «значении» того или иного эпизода позже, из выступлений, а также из листовок, прокламаций и бюллетеней, которые наводнили Петроград и Москву в первые дни после 25 октября[46]. Патрик Райт в своем исследовании современной Великобритании пишет:

Мы узнаем новости о том или ином событии посредством тематизации, которая побуждает нас понимать происходящее (и наше отношение к нему) в накапливающихся терминах национальной идентичности, культуры, истории и традиции <…> [Это] публично провозглашенное чувство идентичности <…> Среди его важнейших элементов – исторически выработанное чувство прошлого, которое служит основой для распространения других определений того, что считается нормальным, подходящим или возможным [Wright 1985: 141–142].

Даже один из арестованных – и в тот момент обреченных – министров Временного правительства, либеральный член Конституционно-демократической партии (кадет) А. И. Шингарев, несмотря на свою острую неприязнь к большевикам, записал в своем дневнике в тюремной камере Петропавловской крепости 14 декабря 1917 года: «…я приемлю революцию и не только приемлю, но и приветствую, и не только приветствую, но и утверждаю. Если бы мне предложили начать ее сначала, я не колеблясь бы сказал теперь: “Начнем!”» [Шингарев 1918: 36].

Основным каналом, через который люди воспринимали Октябрьскую революцию как личный или групповой значимый опыт, была пресса[47]. Понималась ли революция как обещание или угроза, она была практическим аргументом. Те, кто в то время вел дневники и в значительной степени опирался на шквал сообщений печатных изданий, были потрясены масштабом событий, свидетелями которых, по их мнению, они стали. «Невозможное становится возможным, и развертывается небывалая в истории катастрофа или, м[ожет] б[ыть], новое мировое явление», – писал в своем дневнике философ Владимир Вернадский через неделю после 25 октября [Вернадский 1994: 28].

Большевики и большевизм в 1917 году

Революция, возможно, была беспрецедентным событием, но оно, безусловно, не было неожиданным. Представление о нем как о бедствии или очищении зависело от взгляда человека на политическую элиту в бурные месяцы, предшествовавшие Октябрю, и от возможных действий, которые эта элита могла предложить. А также от отношения к большевикам, внезапно захватившим власть от имени Советов.

После февраля активизировались радикальные партии, действовавшие теперь легально, а их лидеры были вынуждены столкнуться с реалиями политической деятельности и возможностью будущей революции[48]. Успехи и неудачи социалистических партий зависели от их способности улавливать общественные настроения своего времени[49]. Однако эти настроения постоянно менялись. Лидеры партий, проведя долгие годы в эмиграции, по возвращении нередко сталкивались с нескрываемой враждебностью со стороны партийных активистов. Так, Юрий Денике, социал-демократ, который провел значительную часть своей активной политической жизни в России, вспоминал, как на одной из конференций лидера меньшевиков Юлия Мартова осудили как «парижского кафейника». Выступления членов его группы, «странно одетых, в больших шляпах», постоянно прерывались возмущенными репликами из зала [Haimson 1987:423]. Несмотря на важнейшее значение, которое Финляндский вокзал в конечном итоге получил в советской революционной истории, приезд Ленина в Россию в апреле 1917 года не привел ни к всплеску народной поддержки большевиков, ни к занятию Лениным бесспорного положения в центральном комитете его собственной партии, в изоляции от которой он оказался в течение следующих шести месяцев[50]. Различные общественные и политические организации направляли в провинцию своих агитаторов с книгами, статьями и брошюрами, и этот непрерывный поток свидетельствовал о том, что партии признавали острую необходимость разъяснить свою политику населению в целом и крестьянству в частности. Они боролись не только с плохой узнаваемостью в народе, но и с «официальными [царскими] источниками», которые пытались представить их (по словам автора ранней истории Партии социалистов-революционеров начала 1917 года) результатом «преступной деятельности кучки сумасбродов и негодяев, увлекающих за собой горячую, но неопытную молодежь или невежественные массы» [Слетов 1917: 6]. Активисты на местах говорили о классовой поляризации и нарастающем кризисе, что помогало им политизировать повседневную жизнь. Меньшевики и эсеры, стоявшие у власти в провинции и оказавшиеся неспособными решить застарелые социальные проблемы в своих регионах, оставили после себя представление об острой необходимости срочного урегулирования кризиса. Столкнувшись со снижением своей поддержки на местах, умеренные социалисты уходили с постов, уступая позиции большевикам, которые, как выразился историк Майкл Хики в своем исследовании Смоленска, не чурались «вместо проведения демократической политики править силой»[51].

И действительно, в течение 1917 года на политическую сцену вырвалась и провозгласила свою готовность править одна конкретная партия. Резкий рост численности РСДРП(б), переименованной в марте 1918 года в Российскую коммунистическую партию (большевиков), или РКП(б), с примерно 20 000 человек в начале года до 350 000 к октябрю заставил как ее лидеров, так и противников задуматься о природе партии и политических последствиях ее идеологии[52]. Большевистские лидеры подняли серьезные вопросы о настроениях и преданности новых последователей и о том, что этот рост означал для партии, которая с дореволюционного периода была известна как партия заговорщиков. Они старались внушить местным организациям, что те действительно являются неотъемлемой частью сплоченной партии, занимающей центральное место на политической сцене, периодически сообщая им «важнейшие события из Питера вообще, о нашей партии в частности» [Обичкин и др. 1957: 22]. И тем не менее опросы местных делегатов, проводимые на партийных собраниях в 1917 году, об истории, составе, политических позициях и общих взглядах их организаций выдавали большую неуверенность в социальной, политической и организационной целостности партии[53].

Любопытно, что большевистская партия приобрела влияние благодаря скандальной огласке, когда чересчур амбициозные призывы Ленина к немедленной социалистической революции, прежде всего по его возвращении в Петроград в апреле 1917 года, возмутили представителей всего политического спектра в после-февральской России. В июне I Всероссийский съезд Советов подавляющим большинством выразил вотум доверия коалиционному правительству, а министр почт и телеграфа Ираклий Церетели отметил, что в России не существует политической партии, способной взять власть в свои руки [Церетели 1963, 2: 171]. «Такая партия есть, – по легенде заявил Ленин, – это наша партия»[54]. Его товарищи-большевики, возможно, были недовольны смехом, которым некоторые встретили подобное бахвальство[55].

Партия большевиков с большим опозданием приняла вызов, брошенный мятежными рабочими и солдатами, которые вступили в кровавые столкновения с полицией во время так называемых Июльских дней, спровоцированных неудачной политикой Временного правительства. По мере того как демонстрации захлебывались в сумятице и разочаровании, меньшевистская и эсеровская пресса усилила критику большевистской партии как безыдейной организации. Умеренная социалистическая газета «День» в конце июля настаивала на том, что дни большевиков сочтены, что большевики «почти повсюду ликвидировали свою деятельность». В статье говорилось об отсутствии «шума и волнения» на демонстрациях, о том, что большевистских ораторов встречали насмешками или безразличием, а также о том, что рабочие комитеты в некоторых районах приняли «резкие резолюции» против большевиков[56]. Подобные статьи продолжали появляться вплоть до конца октября, а в одной из них утверждалось, что четыре месяца организационной работы большевиков с июля «не дали почти никаких результатов»[57]. Еще летом 1917 года партия была иллюзией, бесформенной организацией с расплывчатой программой, что позволяло ее сторонникам с самыми разными взглядами видеть в ней что-то свое. Маска, которую РКБ(б) использовала для привлечения и обмана своих членов, скрывала бесконечные политические маневры небольшой группы лидеров в стремлении к власти[58]. Эта и только эта маска отличала большевизм от анархизма: «Так не лучше ли называть вещи своими именами?» – спрашивала меньшевистская «Рабочая газета» в номере от 19 октября[59].

«Кто лучшие агитаторы партии? – лукаво спрашивала большевистская газета «Рабочий путь» в начале октября. – Вы думаете, это Троцкий, Каменев, Коллонтай? Ошибаетесь, это – Керенский, Церетели, Авксентьев!» После успехов большевиков на выборах в Москве эсеры и меньшевики почувствовали необходимость «справиться с “большевистской опасностью”». Но преследуя и запрещая большевистскую партию, продолжала статья, правительство добилось лишь увеличения «обаяния нашего знамени»[60]. Ленину захотелось процитировать слова поэта Н. А. Некрасова: «Мы слышим звуки одобренья, / Не в сладком рокоте хвалы, /А в диких криках озлобленья!»[61]


Рис. 1. Группа коммунистов на Всероссийском съезде Советов в 1918 году (предоставлено РГАКФД в Красногорске)


В то время как критики всех мастей нападали на непостоянство большевистской партии, другие комментаторы критиковали ее идеологию и практику с яростью, которая, по их мнению, была излишней для других течений социализма на политической сцене в 1917 году «Русский большевизм, – писал матери поэт А. А. Блок 7 июля 1917 года, – на практике до такой степени насыщен и перенасыщен чужим самому себе, и всякой вообще политике, что о нем, как о политической партии, невозможно говорить» [Блок 1927–1932, 2: 386]. В небольшевистских кругах термин «большевизм» часто использовался как синоним любой формы крайнего радикализма [Figes, Kolonitskii 1999: 172–173]. Зинаида Гиппиус записала в своем дневнике 26 октября, что большевики теперь «обнажаются» и «под ними… вовсе не “большевики”, а вся беспросветно-глупая чернь и дезертиры, пойманные прежде всего на слово “мир”. Но хотя – черт их знает, эти “партии”, Черновцы (сторонники лидера ПСР Виктора Чернова. – Ф. К.), например, или новожизненцы (интернационалисты) (объединившиеся вокруг социал-демократической газеты «Новая жизнь». – Ф. К.)» [Гиппиус 2003: 321][62]. Писатель М. М. Пришвин занес в свой дневник 14 сентября 1917 года такую запись:

Что же такое эти большевики, которых настоящая живая Россия всюду проклинает, и все-таки по всей России жизнь совершается под их давлением, в чем их сила? Многие теперь – и это в большой моде – называют их трусами, но это совершенно неверно. Несомненно, в них есть какая-то идейная сила [Пришвин 2007: 510–511].

К сентябрю – октябрю 1917 года партия большевиков вела интенсивную кампанию по всей России, чтобы донести до последователей эффективность и жизнеспособность своей организации. Так, на Вятском губернском съезде РСДРП 17 октября выступил большевик, объяснивший собравшимся «сущность большевизма»[63]. Письма из губерний в Центральный комитет в сентябре и начале октября сообщали об организационных успехах большевиков на местном уровне, обещая упрочить их, если удастся найти больше партийных работников. Однако они же рассказывали об организациях большевиков, только недавно отделившихся от меньшевиков-оборонцев или интернационалистов в регионах, о единых съездах и конференциях РСДРП, а также о зарождающихся и все еще слабо взаимосвязанных местных организациях большевиков[64]. Владимир Невский, большевистский активист, который в течение значительной части следующего десятилетия будет объяснять массам суть партии и ее идеологию, в августе 1917 года писал о заблуждениях народа в отношении большевиков и всеобщей путанице: «О большевиках говорят, что они буржуи, богатые люди (потому-де и называются большевиками), воры, погромщики, жулики… что… их виднейшие борцы… Ленин, Зиновьев, Каменев, Коллонтай… шпионы и изменники, подкупленные немецким царем Вильгельмом». Невский не видел противоречия в том, чтобы одновременно хвастаться ростом партии до 250 000 членов и отмечать широко распространенное среди населения непонимание того, что такое большевик, чего он хочет, или даже что такое вообще «политическая партия» [Невский 1917: 3, 4–6].

Все эти опасения большевиков и их оппонентов по поводу состояния партийной культуры в России в целом и большевиков в частности материализовались после того, как стало известно, что на заседании Центрального комитета большевиков 10 октября по настоянию Ленина прозвучал призыв к восстанию через десять дней, приуроченному к запланированному Съезду Советов. Передовые ряды, а именно пролетариат, находились на пике революционной готовности, утверждал Ленин, в то время как вражеский лагерь демонстрировал максимальную нерешительность. В совокупности эти факторы создавали необходимые предпосылки для революции и «отказаться от отношения к восстанию, как к искусству, значит изменить марксизму и изменить революции» [Ленин 1967–1975, 34: 243][65].

Призывы Ленина вызвали противодействие со стороны членов его собственной партии, которые считали, что время для восстания еще не пришло, и следующий Съезд Советов или Учредительное собрание в лучшем случае смогут предоставить большевикам защиту от дальнейших посягательств Временного правительства. И действительно, 12 октября исполнительным комитетом Петроградского Совета был создан Военно-революционный комитет (ВРК) – будущий координирующий орган восстания – для оценки и подготовки военной обороны столицы от нападения Германии или контрреволюционных элементов. Когда в массовой прессе поползли слухи о большевистском «выступлении», сторонники самого Ленина публично отрицали, что планировалось нечто подобное, ограничиваясь заверениями, что они будут «в первых рядах восставших», если произойдет «решительная борьба» народных масс [Рябинский 2017: 157][66]. Возражения Григория Зиновьева и Льва Каменева, двух видных членов ЦК партии, против восстания свидетельствовали о том, что некоторые члены партии видели парадокс в революции под руководством партии. На одном из заседаний ЦК Каменев так это сформулировал: «Здесь борются две тактики: тактика заговора и тактика веры в движущие силы русской революции» [Савельев 1929:118]. Их аргументы о том, что население России в целом еще не готово к революции, что поддержка большевистской партии со стороны рабочих других стран слаба и ограничена, и о том, что рабочие и солдаты Петрограда отнюдь не рвутся в бой и могут легко отвернуться от большевиков в случае революционной войны – все это было неявной критикой организационной слаженности растущей партии. Они настаивали на том, что партия должна не только разъяснить свою программу широким массам, но и разоблачить политику меньшевиков и эсеров, чтобы четче обозначить партийную идентичность и повысить преданность населения в целом[67]. Самые ярые защитники Ленина, среди которых был и Троцкий, руководствовались, очевидно, теми же соображениями, когда призывали отложить любое официальное установление революционной власти до его одобрения II съездом Советов в конце октября.

Как показала затяжная полемика с Зиновьевым и Каменевым в дни, предшествовавшие восстанию, Ленин прекрасно осознавал необходимость победы в борьбе за представительство как внутри собственной партии, так и на более широкой арене. В статье «Письмо к товарищам», опубликованной в газете «Рабочий путь» в номере от 19 октября, он писал: «революционная партия терпеть колебаний по столь серьезному вопросу не вправе, так как известную смуту эта парочка товарищей, растерявших свои принципы, внести может, то необходимо разобрать их доводы, вскрыть их колебания, показать, насколько они позорны» [Ленин 1967–1975, 34: 399]. Свое неприятие этих тенденций, повлекшее за собой временный выход из Центрального комитета, Зиновьев впоследствии оправдывал «раскаленной атмосферой, в которой мы живем и действуем»[68]. Неверность социалистическим идеалам содействовала только буржуазным или мелкобуржуазным целям, и ярость Ленина была, несомненно, смесью идеологического и тактического негодования по отношению к тем, кого он называл «штрейкбрехерами»[69]. «Новая жизнь» объявила эти разногласия доказательством беспорядка, заносчивости и лживости большевистских лидеров[70]. Пресса обильно цитировала публичное осуждение Лениным своих же товарищей на страницах «Рабочего пути». «В чьих же руках Центральный комитет большевиков?» – язвительно вопрошала «Рабочая газета». Каменев и Зиновьев, продолжала статья, выступили против планируемого восстания, поскольку считали, что «при данном соотношении общественных сил» оно было бы «недопустимым, гибельным для пролетариата и революции шагом». «И что сказать о партии, – говорилось в заключение, – во главе которой стоят бесстыднейшие авантюристы или обезумевшие фанатики, против которых должен протестовать даже Зиновьев, Зиновьев “Нечестный”? И неужели в руках этих людей судьбы многих тысяч солдат и рабочих?»[71] Обман партии стал еще более очевидным, когда ее лидеры начали публично уклоняться от ответов на вопросы о планах восстания или прямо отрицать его[72].

Страхи людей перед партией большевиков были связаны не с самой партией как таковой: по мнению многих, она бы просто не смогла удержать власть в долгосрочной перспективе[73]. Крах, утверждал один из ведущих меньшевиков, Давид Далин, придет к ним не извне, а изнутри: «Разочарование, разложение, внутренний распад большевизма неизбежны в самый ближайший срок»[74]. «Рабочая газета» предсказывала, что партия рухнет, «как карточный домик»[75]. Критики были озабочены и меркантильными сторонниками, которые стекались в партию в течение 1917 года. Уже 10 октября газета эсеров «Дело народа» писала, что «большевистская масса» рассредоточивается по крайним полюсам политического спектра[76]. Даже хваленая поддержка армии была иллюзорной: по мнению умеренной социалистической прессы, армия была либо против, либо в лучшем случае равнодушна к большевистскому плану[77]. Другие партии, возможно, мечтали пойти по тому же большевистскому пути, как писала Гиппиус в своем дневнике от 26 октября: «черт их знает, эти “партии” <…> Ведь и они о той же, большевицкой, дорожке мечтали. Не злятся ли теперь и потому, что “не они”, что у них-то пороху не хватило (демагогически)?» [Гиппиус 2003: 321]. Но, по ее мнению, их удержало чувство идеологической и организационной неготовности взять бразды правления в свои руки и убеждение, что народ России также еще не готов к социалистической власти. Кто тогда сможет сдерживать «анархическое, синдикалистское, наивно мятежное настроение» масс, как выразилась одна из газет?[78] Страх привлечь такие «темные силы», утверждала газета «День», заставил большевиков отложить свои первоначальные планы действий[79].

Заговоры и революции

Несоциалистическая пресса, от которой большевики отмахнулись, назвав ее «либерально-буржуазной», назвала угрозу свержения Временного правительства большевиками причиной, а не лекарством от бед России. «Речь», газета партии кадетов, сетовала на то, что «революционная демократия» не осознает «смертельные опасности» своих действий как для родины, так и для уже свершившейся Февральской революции, и подчеркивала роль большевиков в провоцировании «всех анархических и преступных элементов» в столице[80]. Когда 25 октября 1917 года большевики отобрали власть у Временного правительства, эти опасения быстро вылились в поток концентрированного гнева против большевиков и того, что их противники считали незаконными и безрассудными действиями.

Газета партии прогрессистов «Утро России» подчеркивала, что переворот, совершенный «двумя эмигрантами [Лениным и Троцким]», оторванными от русского народа и солдат на фронте, равносилен предательству России немцам, которого можно было избежать только в том случае, если бы армия поддержала законное Временное правительство[81]. Газета также «разоблачала» классовое происхождение Троцкого, «помещичьего сынка». На страницах «Утра России» действия большевиков публично осуждали те, кого редакция считала столпами стабильной системы: московская городская полиция, государственные служащие московских кредитных учреждений, Государственного банка и Всероссийского почтово-телеграфного союза[82]. Описывая ухудшающуюся экономическую ситуацию в Москве с ее нарастающими последствиями для транспортной системы, продовольственных ресурсов, рабочих мест и жилья, газета, казалось, больше всего опасалась экономических последствий захвата власти[83]. Ее авторы отвергали большевистские заявления о революции, считая их иллюзиями, из-за которых большевики не видят неизбежных экономических проблем. Большевистские «измышления» – термины, которые те использовали для очернения своих врагов, например «контрреволюционный» или «буржуазный», – были названы циничным приемом поддержания этих иллюзий. Но в то же время «Утро России» выражала опасения по поводу соблазнительной силы революционных иллюзий как для масс, так и для самих большевиков: «Пламень чистой веры горит в душах их, и ради своей религии искренные среди них готовы даже взойти на жертвенный костер». Однако авторы верили, что ухудшение экономических условий в итоге развеет все иллюзии[84].

Большевики (да и социалисты в целом) отвергали критику несоциалистической прессы не только по идеологическим соображениям – они рассматривали ее как подтверждение необходимости революции. Так, газета «Речь» была быстро закрыта Петроградским военно-революционным комитетом 8 ноября 1917 года. После нескольких переименований газета была окончательно закрыта в августе 1918 года, и ее исчезновение не вызвало особой печали у социалистов. Критику действий большевиков изнутри социалистического лагеря, однако, нельзя было так легко игнорировать. Партия должна была занять гораздо более прочную политическую позицию, прежде чем объявить анафему критикам-социалистам. В первые месяцы после октября большевики проводили последовательную идеологическую защиту своих действий, в частности перед обличителями из социалистического лагеря.

Когда большевистские лидеры настойчиво принялись рассказывать на Съезде Советов свою историю свершившейся революции, оппоненты противодействовали им на каждом шагу. «Восстание народных масс не нуждается в оправдании, – сказал Троцкий Съезду. – То, что произошло, это не заговор, а восстание. Мы закаляли революционную энергию петроградских рабочих и солдат; мы открыто выковали волю масс на восстание, а не на заговор» (цит. по: [Покровский, Тихонова 1997: 41]). Докладчики-меньшевики на съезде предложили иное прочтение: большевики, изолированные от противников и сторонников, устроили в Петрограде переворот, не более того. Переворот оказался успешным (по крайней мере, на данный момент), утверждали они, только потому, что произошел – они припомнили Троцкому его же собственные слова – «в тиши ночной, когда все обыватели мирно спали»[85]. В этом противостоянии вопрос заключался не в том, что такое революция. Вопрос был в том, обладали ли октябрьские события необходимыми элементами для того, чтобы их можно было считать революцией.

Противники большевистского представления о революции использовали самые разнообразные риторические и ораторские приемы. Однако отсутствие доступа к государственному аппарату (репрессивные рычаги которого большевики в конечном счете использовали без всяких колебаний) помешало им рассказать свою историю. Но уже с самого начала социалистическая контрпропаганда была ослаблена рядом факторов. Она по определению была контраргументом, и поэтому в существенных аспектах определялась составными частями большевистской аргументации в пользу интерпретации октябрьских событий как революции[86]. Более того, нежелание наиболее красноречивых оппонентов – меньшевиков – взять власть в свои руки и дожидаться, пока пролетариат достигнет зрелости, вполне могло показаться массам оторванным от реальности, хоть и основывалось на идеологических принципах[87]. И наконец, долгая история деятельности социалистов на местном уровне могла еще сильнее подорвать доверие к социалистическим лидерам, известным своими непрочными личными отношениями друг с другом, и их нередко запутанным спорам о природе революции[88].

Первые решительные совместные действия меньшевиков и эсеров на Съезде 25 октября не сулили ничего хорошего для успеха их аргументации. Они уступили большевикам значительные позиции власти, демонстративно покинув заседание, что рассматривалось ими как принципиальный отказ участвовать в том, что они считали незаконным политическим захватом со стороны беспринципного меньшинства[89]. Между тем для многих это символизировало реакционный характер их позиции и пораженчество. Уход меньшевиков со Съезда отдал в руки большевиков мощные символические и физические объекты представительства – II съезд Советов и Смольный. Решение приглашенных стенографистов сопровождать ушедших делегатов было призвано лишить большевиков одного из инструментов легитимации – акта официального протоколирования встречи. На деле это только усугубило проблему отсутствия собственного голоса у меньшевиков и эсеров. В своей резолюции Съезд, на котором теперь доминировали большевики, назвал уход меньшевиков и эсеров актом нелегитимности, «бессильной и преступной попыткой сорвать полномочное всероссийское представительство рабочих и солдатских масс» [Покровский, Тихонова 1997:41–42].

В следующие несколько дней и недель после 25 октября 1917 года жители Петрограда, а затем и всей страны, могли обнаружить на первых страницах утренних газет огромные заголовки. Они отражали весь спектр интерпретаций событий: от «Вся власть Советам Рабочих, Солдат и Крестьян! Мира! Хлеба! Земли!» до «Захват власти большевиками» и «Большевики отдают Россию Вильгельму»[90]. Каждый день люди видели вооруженных красногвардейцев и солдат на улицах Петрограда и Москвы, на вокзалах, телефонных станциях и в почтовых отделениях. В стратегических точках по всему городу они сталкивались с блокпостами и требованиями предъявить удостоверение личности.

Эсеры и меньшевики были согласны с большевиками в том, что ключ к революции – это воля масс. Признавая большевистскую акцию свершившимся фактом, «Рабочая газета» отрицала, что это была революция или хотя бы восстание. Это было скорее установление военной хунты в южноамериканском стиле, «пронунциаменто» большевиков, в котором народные массы не принимали никакого активного участия[91]. Новые правители-большевики не понимали долгосрочные потребности масс, поскольку имели другое классовое происхождение. В качестве иллюстрации враждебно настроенные статьи проводили параллели между новой диктатурой и старым самодержавием, между Лениным и Николаем II, между большевистскими лидерами и «Цезарем и Августом или Помпеем»[92].

Короткие объявления в меньшевистской газете описывали поэтапный военизированный захват большевиками железнодорожных станций, Государственного банка, мостов, телеграфа и Адмиралтейства[93]. Последний шаг этого запланированного переворота был предпринят, когда «большевиками Петрограда, вопреки воле революционного народа, [была] преступно арестована часть Правительства»[94]. Газета «Дело народа» под заголовком «Революция восторжествовала» сначала просто воспроизвела лаконичное объявление, появившееся в вечернем выпуске большевистской газеты «Рабочий и солдат» за 25 октября – о переходе власти в руки революционного комитета Петроградского Совета[95]. Однако два дня спустя в газете появилось сообщение о том, что «24–25 октября произошла не великая рабочая революция, которая может быть совершена лишь после многих лет организации трудящихся масс, а захват власти кучкою фантазеров». В отличие от Февральской революции, большевистская авантюра никак не выражала «заветные думы трудящихся масс»[96]. Февральская революция, по словам авторов «Рабочей газеты», была «исторически необходимым» событием, «постольку, поскольку оно непреодолимо, поскольку в данном месте и в данное время никакие рассудочные и сознательные силы не могут приостановить или задержать данное движение». «Октябрьские события», с другой стороны, были прямой противоположностью февральским, потому что большевики «“революцию” сделали, и ее постигает участь всех тех революций, которые назначаются и делаются в определенный день и определенный час». «Право общественное мнение, – с надеждой заключала статья, – это только безумная политическая авантюра, авантюра удавшаяся на час, благодаря благоприятной в стране почве для военных бунтов»[97]. Некоторые считали, что ложные заявления большевиков об Октябре нанесли непоправимый ущерб делу революции в целом. Как писал Леонид Андреев в своем дневнике в апреле 1918 года:

Большевики не только опоганили революцию, они сделали больше: быть может, навсегда убили религию революции. Сто с лишним лет революция была религией Европы, революционер – святым в глазах друзей и врагов.

Загрузка...