Я судорожно пытался заснуть; обрывки воспоминаний минувшего дня мешали мне сделать это; я не жалуюсь на жизнь – но все мы живём в тюрьме своих чувств. Стоило только задремать, как мне позвонили. Срочный вызов. У Нади – колики; резонно было бы предположить, что причиной их был менструальный синдром. Занятно быть врачом по вызову!
Надя – моя подруга. Жили мы по-соседству. Встретила она меня на пороге своей маленькой, уютной, разукрашенной и будто бы кукольной квартиры отчего-то в платье.
– Надя, платье-то у тебя какое красивое!
– Да какое, к чёрту, платье! Я умираю, Иван Андреевич!
Я выслушал жалобы милой мне пациентки и дал припасённого с собой анальгину. По такому клиническому случаю можно было меня и не вызывать; но, во-первых, Надя не дружила с таблетками, и, во-вторых, важен был психологический момент.
Надин высокий лобик был покрыт испариной. У неё были типичные при менструации боли плюс жар. Я взял её за руку – и она успокоилась.
– Давно не спала?
– Сутки.
А всё из-за отсутствия в её жизни работы. Надя – художник. По-крайней мере, она так про себя думает; в нашу эпоху считается хорошим тоном скрывать отсутствие цели и дела за ширмою творческих наклонностей. У Нади небольшой рост, маленького размера ступни и кисти; она кругленькая, кудрявая и большеглазая. Есть в ней что-то милое.
Я собирался уж было уйти, но она кивком головы напомнила мне о существовании в её комнате диване. Я разделся и лёг с краешку.
– Ложись ближе.
Я покорно подвинулся. По-своему я был рад тому, что, учитывая её состояние, у нас ничего не будет, ведь я относился к ней с большой нежностью. Да и плюс к тому я по жизни притомился. Суета сует и томление духа! Однажды, с всё той же Надей, мы устроили психоделическую вечеринку в духе времён фестиваля Вудсток и взахлёб читали Библию вслух. Та строчка из Экклезиаста глубоко впечаталась мне в извилины.
Давненько я не был у Нади в кровати! До того дня бывал чаще – мы задрёмывали рядом, утомлённые шестичасовыми беседами о судьбах всего цивилизованного мира и Украины или же моя подруга была слишком пьяна, чтобы встать и закрыть за мной дверь. А, может, нам просто жизненно необходимо было тепло. Потом у неё появился мальчик – какое-то совершенно бесполезное существо из клана подмосковной урлы – и я перестал бывать гостем. Я всё понял; обижаться не имело смысла: всё же мы были скорее друзьями, пускай что и с проникновенностью встреч… порою даже непристойной проникновенностью… конечно же, мы были только друзьями. Участия в её приключениях я не принимал. Мальчик спустя какое-то время куда-то делся, и я снова стал бывать гостем; Надя первое время серьёзно переживал из-за разрыва; я утешал её, а она целовала мне руки; я и в самом деле был рад ей помочь, она была милой и доброй; мне и в правду было особливо хорошо в Надином кукольном домике среди её мягких кошачьих жестов и разговоров шёпотом.
Надя задремала. Я вскорости тоже. За ушедший вечер я утомился – была долгая смена в женской консультации, где я проходил тогда практику, плюс к тому яркая в эмоциональном плане встреча с Алисой.
Алиса – совсем мне то, что Надя, они совершенно разные. Между ними десять лет разницы: Надя моложе меня, а Алиса – старше. Надя – голубоглазая, а Алиса – кареокая с левантийским разрезом; Надя из недавно приехавших покорителей столицы, а Алиса – потомственная москвичка; Надя нежная, а Алиса – темпераментная; у Нади – грудь, а у Алисы – бёдра.
С Алисой мы сидели на скамейке твербула – Тверского бульвара – типичного места сборищ высокопочтенных заднепроходцев и глубокоуважаемых ковырялок. Нам было куда пойти, но приятно было оттягивать возможность более близкого знакомства напотом; хотя, в то же время, мы оба испытывали с первой нашей встречи странное чувство: будто бы уже давно знакомы и пережили вместе многое – и даже, тогда ещё совершенные незнакомцы, мы подумывали пожениться. Разве что я хорошо к ней относился и, прямо скажу, рассчитывал на приятный досуг с ней – мне не хватало воли сообщить ей, что совершенно не стоит строить на хлипком фундаменте моей личности многоэтажный дом серьёзный планов.
Я сетовал в разговоре на твербуле, что мне тяжело даётся общение со сверстниками. Алиса говорила, что у меня очки и волнистые волосы и в связи с этим я могу всех слать к чёрту. Затем целовала меня. Её поцелуи были хороши, хоть и было душно.
– Я тоже живая, – говорила Алиса, урезонивая и себя и меня. Далее мы шли порознь.
– У тебя красивая родинка на верхней губе, Иван Андреевич.
Я тоже многое мог ей наговорить из разряда комплиментов; она действительно мне оправданно нравилась, была в ней порода, был в ней класс; но как женщина старше меня она знала себе цену. Комплименты могли бы быть излишними. Алиса была человеком интеллектуального круга; её эстетичность проявлялась во всём – от жестов до оборотов речи; я уверен, что если бы мы тогда с ней съехались, то я бы быстро деградировал – я даже не смог бы с нею спать, не то что работать, – лишь только наблюдал бы за нею. Отправляясь в ту ночь на боковую, я прокручивал в голове нашу с Алисой встречу, мысленно жадно цепляясь за каждую мелочь: с мелочностью человека, ворующего окурки, вглядывался я в свою жизнь. Но потом позвонила мне Надя…
Надя проснулась и я вослед за ней. Она выпростала руку из-под одеяла. Рука замёрзла. Я прикрыл её своей. Ленивые спросонья, мы обнимались; ей стало ощутимо лучше; колики прошли, как с белых яблонь дым. Как обычно поутру мне хотелось курить и материться. Но была ведь нежность – редкий товар в магазине моих дней. Была в Наде доброта, была в ней ласковость. И я улыбался.
– Ну всё. Не сюсюкай со мной, – попросила девочка, для порядку возводя между нами дистанцию; наверное, я хорош был в роли целебной игрушки, но подругам показывать меня она бы постеснялась: я не имел привычки демонстрировать маскулинность, называя любовниц шкурами и сучками, как сейчас принято.
Надя, ещё не вполне проснувшаяся, достала свой телефон новости читать.
– Представляешь, укрофашисты Славянск взяли!
– Вот суки, – только и нашёл я, что ответить.
Сели завтракать. Надя приготовила что-то вроде фруктовой каши. Каша была хороша.
– Спасибо, Иван Андреевич! Ты меня спас, родной.
– Это тебе спасибо! Мне не за что.
– Я хочу тебя наградить. Хочешь косячок?
– Нет, спасибо. Мне к пациенткам ещё.
– Может быть, дорожку?
– Пожалуй, откажусь.
– Ты, главное, кушай – кушай!
Она испытывала ко мне что-то вроде материнского инстинкта; мне тоже по-братски перманентно хотелось о ней позаботиться.
– Я подамся, Надя. Мне пора в женскую консультацию.
– Вечером заскочишь ко мне после работы?
– Я постараюсь. Я позвоню.
Фруктовая каша была действительно хороша, но мой организм отчего-то не воспринимал всё сладкое. Быть может, мне чисто эмоционально-эмпатийно передались токсикозы моих пациенток. Принимаю гестоз на себя! У метро меня вырвало. Иисус Христос страдал и Иван Андреевич страдает вослед за ним, как и все мы страдаем, страдаем страдой жизни; вся жизнь – страдание, но в этом и радость от жизни. Неуверенность в членах и спонтанная рвота – вот что преследовало меня всю жизнь. Меня тошнило от жизни, как от сладкого – будто бы выворачивало наизнанку от вида мимо проходящих мнимо счастливых очередных покорителей столицы и их улыбочек; они все успешно забыли, что их жизни – лишь тень от билборда рекламы очередного супермаркета. Я стал писать и думать о людях плохо лишь из-за того, что всегда верил в людей и ждал от них большего. Однажды мне сказали, что мой цинизм оттого, что я мало верю в Бога; я же ответил, что мой цинизм оттого, что я, к сожалению, слишком верю в человека. Но человек меня как социальное явление лишь разочаровывает. Я ненавидел людей, потому что мне их было жаль – я видел в глубине каждого из прохожих нераспустившийся бутон гениальности, а на поверхности оказывалось лишь поминутное бестолковое желание есть – не до состояния сытости, а до переедания, до пресыщения. Je connais les genes: tout ce qui ne concerne pas directement leurs propres, leur estomatic, n’existe tout simplement pas pour eux!8 Все они хотели больше жрать – наверное, лишь для того, чтобы больше срать…
Началась смена. Сей длинный выводок, сей список журавлиный… Я список поступлений прочёл до середины. Были разные женщины: от беременных до тех, которым лучше бы к венерологу. Большинство же приходило просто так: а вдруг что-нибудь? Точно так же с пресловутым «а вдруг что-нибудь?» многие девушки и женщины одеваются и ведут себя подчёркнуто вызывающе, даже зная, что в этот вечер их ничего точно не ждёт… всё равно большинство из них отчаянно надеются переночевать хоть с кем-нибудь… а ведь может быть и муж, и ребёнок дома – но всё равно, вопрос «а вдруг что-нибудь с кем-нибудь?» главенствует в их жизнях.
В тот день была на приёме одна интересная пациентка, похожая на Ренату Литвинову – если быть точным, на Ренату Литвинову после лоботомии. Гримасы, ужимки и ярко красная помада наличествовали. «Рената» прошла в кресло за ширму и поинтересовалась у меня, пока я оформлял её амбулаторную карту с номером Щ-854, где у нас можно разжиться пелёнкою. Не дожидаясь ответа, она выглянула из-за ширмы, уже ниже пояса раздетая, и зашагала по кабинету, отважно ступая по сорному полу ступнями с красным лаком на ногтях смешно посаженных пальчиков. Когда осмотр был закончен, а «Рената» удосужилась одеться, она постучала своим красным маникюром по моему плечу и сказала, что я, стало быть, буду хорошим доктором, разве что худой я очень.
– Вы, Иван Андреевич, наверное, красное вино предпочитаете? – спросила она меня зачем-то. Я мог бы ей ответить, что меня, любителя выпить, латентного, так сказать, алкаша, последнее время и алкоголь отчего-то особенно не интересует; дни стали тусклы полностью кроме мыслей о Родине; и даже как-то мне даже безразличен вопрос пола; интерес к женщинам немного охладел, несмотря на кругленькую будто бы кукольную Надю и эстетически прекрасную Алису… Не стал я ничего отвечать пациентке.
– Я – художник! Я занимаюсь дизайном лофтов и пентхаузов, – вытягивая губы трубочкою и прикрывая яркий рот узкой ладонью сказала мне «Рената», уже наполовину ушедшая и позабытая мною. И к чему она спросила меня про красное вино? Ещё одна художница за день. В анамнезе у неё бесплодие, связанное с абортом, плохо проведённым в психиатрической клинике, где она лечилась в своё время от шизофрении.
Пентхаузы! Все выбились в тузы. А мне – пятнадцать лет очередей и смен до конуры…
– Следующий! – сказал я решительно.9
После смены мне надо было ехать в институт, сдавать какой-то очередной экзамен; я уже и не помню, какой именно; сессия была у нас перманентная, как блоковское «а у поэта вечное похмелье».
Коллектив в институте у меня был сугубо женский. На первом курсе я начал постепенно привыкать, что при мне обсуждают шмотки, а на втором – что при мне обсуждают парней и шмотки меряют прямо в аудиториях на пересменках. На третьем курсе мне самому стали сниться сны, в которых я иду по моей возлюбленной Москве в поисках уголка, где я незаметно для окружающих смог бы поменять колготки, а то стрелка поползла, некрасиво. Тогда-то я и запил. Хотя, наверное, не от этого.
Привычная кампания институток, в которую я был вхож, ко дню того экзамена благополучно развалилась. Девчули бросили курить и обзавелись в счёт провинциальных родителей автомашинами в кредит, пешком теперь не ходили – лимитчики пускали корни в столичном грунте уверенно и плотно. Плюс к тому я помог в своё время одной из девочек пройти процедуру аборта: ей удалась поездка с матерью в братскую Турцию при живом женихе и за его же счёт. Обещания яхт и дворцов повели кривенькие ножки той бедной девочки по классическому для современных русских девушек маршруту: расставания с женихом → исчезновение шейха → слёзы и сопли → в кампании подруг обмытое вермутом решение об избавлении от плода → нехватка средств на аборт в частной престижной клиники → муниципальная женская консультация → чудо-средство для избавления от плода постинор внутривенно.
Наша кампания рассыпалась. Сидел я с тех пор на лекциях с глупенькой и небогатой тулячкой Дашкой Смирновой, на вид эдакой типичной медсестрой из анекдотов или порнофильмов. Сокурсницы обычно потешались над Дашкой из-за откровенности её нарядов, хотя сами чистотою помыслов не отличались.
В тот день, после смены в консультации, я, решив свою задачку, помог Дашке с её вариантом. В благодарность она посмотрела на меня томно и задумчиво и сказала:
– Хочешь, вместе в туалет сходим? Я сегодня как раз в чулках. Удобно для этого дела.
Мне, как когда-то в детском саду после очередной порции противной манки с прогорклым маслом, захотелось курить, материться и плакать. С дрожащим лицом я выбежал подымить. И чего это я так распереживался из-за её доступности? Она ведь, наверное, и не могла жить иначе, и не мыслила по-другому. Чего я растрогался? Будто бы я забыл, в какой век мы живём. Это раньше отважные рыцари лезли, рискуя жизнью, в клетку льва за узорчатой перчаткой, случайно оброненной с чей-то узкой руки, не рассчитывая даже на поцелуй. Это раньше были прекрасные дамы и стихи о них. Это в прошлую эпоху жил святой Сансаныч Блок, который высоко – высоко до болезни! – любил свою жену, любил так, что не мог с нею спать… Да и с его любовницей танцулькой Дельмас, я уверен, у него был лишь робкий фетиш с её лицом в простой оправе, которое он всё убирал своею рукою со стола… А сейчас всё не то. Сейчас всё не так. Суета сует и томление духа, рекламные билборды супермаркетов и тени от них, тошнота и неуверенность в членах, постинор внутривенно…
Надо отдать Дашке должное: она с пониманием отнеслась к моему психозу после поступившего ко мне предложения сходить вместе в уборную ввиду наличия на ногах чулок, удобных для этого дела, и более ко мне не приставала.
Странно жить с этим чувством: переживать из-за недостачи счастий и удовольствий, которые стали за пеной дней безынтересны. Я не жалуюсь на жизнь; но все мы живём в тюрьме своих чувств – в тюрьме за четырьмя стенами похоти, похоти и ещё раз похоти, а также похоти, под сводами безысходности жизни и на стилобате бессмыслицы дней.
Вечером всё того же долгого жаркого липкого летнего московского дня меня ждала Алиса. Сама позвала; я, конечно, чертовски рад был её видеть, но мне всё было как-то безразлично; хотя не позвала бы – я бы опечалился – у других ведь больше эмоций и встреч; впрочем, что на других равняться и с другими себя сравнивать: это всё апатия душит; странно жить с этим чувством, когда переживаешь из-за недостачи счастий и удовольствий, которые стали за пеной дней безынтересны. Интересна была сама Алиса; со своим эстетизмом она была вне времени и категорий; уверен, мы бы сошлись и были бы теми же Алисой и Иваном Андреевичем и в другую историческую эпоху…
Она пригласила меня к себе домой. На горизонте замаячила звезда пленительного счастья. Может, всё сегодня сложится? Интересно было бы, но пусть женщина сама решит. Иван Андреевич – мужчина покорный.
Жилище было у неё просторное, в лаконичном стиле, без типичных девичьих приблуд фетишизма и украшательства. Ко всему Алиса подходила с перфекционизмом рафинированного минималиста.
Я обнял Алису за узкие плечи. Мне нравился запах её волос.
– Извини, сегодня меня нельзя трогать. Я не хочу. У меня тоже есть личное пространство. Ты мальчик умный, взрослый уже. Должен понять.
Взрослый мальчик всё понял. Причина её просьбы наверняка та же, что и у Надиных ночных колик. Я продолжал на дистанции наслаждаться её эстетикой, пребывая в состоянии интеллектуальной эрекции. «On boit un coup on s’encule?»10, вопрошал у нас вечер; мы, отвечая ему, решили всё же сперва выпить.
– Запомни: со мной интересно общаться, спать, пить, есть… Всё со мной интересно! – сказала Алиса, поглаживая мои колени. Её слова были хороши и походили на стихи, но были слишком правдивы для поэзии. Алиса знала себе цену и была в своей самооценке права. Мы пили куантро и после выпитого было много умных и красивых речей за моим авторством.
– Когда я была студенткой, Иван Андреевич, я тоже любила всякие там «-измы».
Всё-таки, у нас была разница в возрасте. Наверное, мне стоило немного гордиться тем, что такая женщина, как Алиса, проявляла ко мне внимание и интерес. Была в ней порода. Был в ней класс.
– Я хочу тебя наградить. Хочешь косячок?
– Нет, спасибо.
– Может быть, дорожку?
– Пожалуй, откажусь.
– Ты такой худой… Нет, не худой: очень изящный. Мне нравится.
Несмотря на данное мною обещание не нарушать личное пространство, я обнял Алису; классные же у неё бёдра; мы отражались в зеркале; куантро гуляло по нашим сосудам; мы хорошо смотрелись вместе – и меня объяло приятное чувство, что мы уже когда-то и долго, наверное, до сейчас, были вместе. Время не имеет значения; за суетою дней и дрожью членов в тени рекламных билбордов в наш век внутривенного постинора движение стрелки часов не особенно-то было заметно.
На последнюю электричку я уже опаздывал; жаль, не испить мне пива в тамбуре. Усаживая меня в таксомотор, Алиса быстро, но нежно поцеловала меня в губы, будто бы извиняясь за то, что не было у неё в тот вечер настроения общаться со мной близко. Таксист мне улыбнулся.
– Вы смотрели «Левиафан»? – спросил меня мужчина за баранкою авто.
– Я вам больше скажу: я работал в команде сценаристов, – ответил я.
Киноленту эту я не смотрел и сценариев не писал. Вся жизнь выходила содержательнее всего это замшелого, но в тоже время всё ещё модного постмодерна11, сотканного липкими мохнатыми лапками проевшихся насквозь осклизлых паучков-оппозиционеров с толстыми, набитыми пустыми амбициями, волосатыми брюшками. Только вот искусство казалось реалистичнее действительности. Поверить в сцены «Сало, или 120 дней Содома» Пазолини мне было проще, чем поверить в собственный день, особенно в день грядущий. Эстетизм Алисы и нежность Нади были будто бы вечны; меня же ещё и не было. Я не мог принять окружающую действительность по причине кричащей посредственности большинства окружавших меня людей; действительность не могла, в свою очередь, принять меня – слишком уж я выделялся, слишком уверенно я играл роль un mouton noir.12 В то же время я был слишком изящен и чересчур прекрасен, чтобы пытаться что-то изменить, чтобы пытаться бороться; я слишком хорошо понимал происходящее вокруг меня и в умах людей, чтобы вообще существовать.
В такси я подумал, что к Наде я сегодня не заеду. Я устал. Москва окружала меня пёстрыми пятнами. Сияли билдборды. На роскошных авто рассекала лимита. Святым библейским Пятикнижием вставали высотки Нового Арбата. Я любил Москву настолько, что готов был стать частью её экосистемы и ничем большим. Из подворотен тянулись косматые эпохи: поп тряс бородою в крестный ход, стрелец нёс свой бердыш, с наганом бежал красный комиссар. И всё там же сбивали с крыш фашистские бомбы-зажигалки, ликовали от постижения космоса, пили «Агдам» и призывали голосовать за Ельцина, стреляли в журналистов и отжимали деньги. В веренице исторических эпох плакали, смеялись, абортировались и рождались москвичи и москвички. Кресты косились на проевшихся прохожих. Казалось, они ничем не были озабочены; но ведь и они страдали, страдали страдою жизни, не меньше чем я, тоскливый юродивый, всем утомлённый… Иисус Христос страдал и Иван Андреевич страдает вослед за ним… во имя столицы-Москвы-города-героя-первопрестольной-златоглавой-красноплощадной. Москва! Плыли её пятна нескончаемым смешением стилей и ритмов как в джазе. Москва! Москва! Москва! Ууууууу, шуба-дуба…
Что-то твёрдое, чего раньше там никогда не было, покоилось у меня в кармане брюк. Я заглянул туда – это была чекушка коньяку. Алиса подложила, чтоб я в дороге не скучал! Классная женщина и бёдра классные. Была в ней порода. Был в ней класс. К коньяку прилагалась шоколадка «Алёнка». Отдам Наде – сладкое я не приемлю. От сладкого меня тошнит, как и от жизни.
Я выпил коньяку. А нечего-то грустить! Я принимал коньяк, а Москва принимала меня… Хоть не было в жизни смысла и цели – но оставалось ещё ради чего жить…