Глава 2. Божий бич

Костлявая кляча под Генрихом Крамером, вся в пене и мыле, судорожно вздрагивала боками, едва переставляя ноги на крутом подъёме. Пыль, взметённая её копытами, висела в знойном воздухе густым облаком, прилипая к потному лбу, грубой шерстяной сутане, въедаясь в поры. Доминиканец откинул капюшон, и его глаза, холодные и бездонные впились в открывшуюся панораму.

Рим. Город раскинулся в долине, залитый ослепительным, почти белым полуденным солнцем. Но это был не гордый оплот веры, каким он должен был быть, а чудовищный, раскинувшийся на километры хаос. Десятки куполов и сотни колоколен вонзались в небо, а меж них торчали чёрные скелеты древних руин. Над всем этим висел смрад – невыносимая смесь вони от тысяч нечистот, выплёскиваемых прямо на мостовые, пряного дыма кузниц, сладковатой гнили с берегов Тибра и едкого запаха человеческих тел. Воздух гудел от гула толпы, криков торговцев, скрипа повозок и звона колоколов. Для Крамера этот гул был не голосом жизни, а коллективным стоном одержимых, хором бесов, ликующих в этом земном аду.

– Вавилон, – беззвучно прошептал он, и его тонкие губы искривились в гримасе отвращения.

Перед его внутренним взором, наложившись на пышные контуры римских куполов, встал иной, призрачный пейзаж. Деревня где-то в Швабии. Заброшенная хижина на отшибе, пропахшая кислым молоком, потом и невыносимой близостью смерти. Он, молодой монах, ещё не инквизитор Крамер, а просто брат Генрих, призванный облегчить уход дряхлой старухи. Она лежала на жесткой соломе, её тело под грубым одеялом было легким, а кожа насквозь просвечивала синевой. Дыхание её булькало где-то глубоко в гортани, и каждый вдох давался с трудом. И тогда, за мгновение до конца, её остекленевший, полный неземного ужаса взор устремился на него. Сухие, потрескавшиеся губы шевельнулись, но вместо молитвы или последнего покаяния он услышал хриплый шёпот, пахнувший могильным холодом. Она назвала имя. Не святого, а старого демона с которым, как призналась, заключала союз долгие годы, чтобы не болел скот, а ненавистный сосед сдох от лихорадки.

Тогда, в смраде той хижины, для него рухнула стена между миром видимым и невидимым. Дьявол был не аллегорией из богословских споров. Он был тут, в каждой травинке, в каждом вздохе отчаяния, в самой человеческой плоти, готовой продать вечную душу за сиюминутную выгоду или избавление от боли. Рим с его мрамором и шёлком был лишь той же хижиной, но в тысячу раз больше, развратнее и опаснее. Здесь дьявол не прятался в тени, он восседал на золотом троне, и ему поклонялись, называя его "культурой", "разумом", "красотой".

Это воспоминание, всплывшее из глубины лет, не смягчило его, не пробудило и тени сомнения. Напротив, оно закалило его решимость, превратило её в булат. Там, в сумраке немецких лесов, он боролся лишь с отдельными, частными симптомами вселенской заразы. Здесь же, в самом сердце разложения, в этом средоточии мировой скверны, он сможет, наконец, добраться до её источника.

Он не видел величия, он видел симптомы болезни. Языческие храмы, переосвящённые в церкви, но несущие в своих камнях память о старых богах. Разряженные патриции, восседавшие на носилках, с лицами, изъеденными пороком. Свободно похаживающие по улицам евреи в своих жёлтых шапках. И повсюду – женщины. С распущенными волосами, с вызывающими улыбками, с нескромными взглядами. Весь город представал рассадником порока, оплотом ереси – столицей мира, продавшей душу дьяволу за мишурный комфорт и звенящее золото.

Его маленький кортеж – он сам и его юный спутник, брат-францисканец фра Амброджо, бледный и испуганный, – миновал ворота и углубился в лабиринт улиц. Народ расступался неохотно, бросая на сурового монаха из-под севера насторожённые, враждебные взгляды. Не доезжая до замка Святого Ангела, у какой-то полуразрушенной арки, движение замерло. У стены, на корточках, сидел облезлый бродяга в лохмотьях и горланил похабную песню, переиначивая слова церковного гимна. Пьяный хохот окружающих был ему наградой.

Крамер замер. Его лицо оставалось неподвижным, но глаза вспыхнули таким холодным огнём, что фра Амброджо невольно отступил, наткнувшись на круп своей лошади. Юный францисканец чувствовал, как его собственная вера, столь простая и ясная в тишине монастырского сада, начинает трещать по швам, сталкиваясь с этой леденящей, безжалостной уверенностью. Он видел того же бродягу – жалкого, нищего, падшего человека, нуждающегося в милостыне и проповеди. Крамер же видел в нём сосуд, сосуд, наполненный нечистотами, который следовало не мыть, а разбить, чтобы яд не расползся дальше. Эта разница в видении вселяла в душу фра Амброджо больший ужас, чем любая уличная жестокость.

– Схватить его, – прозвучал тихий, но отчётливый, прорезающий шум улицы приказ.

Римские стражники, сопровождавшие их, замешкались, переглянулись. Один из них, коренастый мужчина с медальоном на груди, неуверенно шагнул вперёд.

– Отец, это просто пьяный дурак. Их здесь дюжины. Не стоит обращать внимания.

Крамер медленно повернул голову в сторону стражника. Его взгляд, тяжёлый и неумолимый, заставил мужчину замолчать.

– Нет большей ереси, чем кощунство, и нет большей опасности, чем безнаказанное кощунство на глазах у толпы, – его голос был ровным. – Этот «дурак» плюёт в лицо Господу. Его смех – это хохот ада. Схватить. Его ждёт допрос.

В голосе его была такая стальная, богоизбранная непоколебимость, что римские стражники, вопреки своему обычному снисхождению к уличному сброду, повиновались почти машинально. Авторитет, исходивший от этого худого доминиканца, был тяжелее и ощутимее их собственных алебард.

Через десять минут в прохладном и мрачном подвале караульного помещения у арки пахло не только сыростью и плесенью, но и едким, животным страхом. Бродяга, которого звали Чекко, уже не пел. Он съёжился у стены, обливаясь холодным потом, его пьяный кураж испарился без следа, сменившись первобытным ужасом перед необъяснимой и стремительной жестокостью. Крамер стоял перед ним, неподвижно, лишь его длинные, бледные пальцы перебирали чёрные зёрна чёток.

Луч света, пробивавшийся сквозь решётку у потолка, выхватывал из полумрака пляшущие пылинки и застывшее в гримасе ужаса лицо Чекко.

– Ты пел, – начал Крамер без всякого предисловия. Его голос был ровным и безразличным. – Ты осквернял святые слова, данные для молитвы, превращал их в гимн плоти. Кто научил тебя этой песне? Чей голос шептал тебе её на ухо?

– Ник-никто, святой отец! Клянусь всеми святыми! – залепетал Чекко, и его глаза, полные слёз, бегали от неподвижного лица инквизитора к мрачным фигурам стражников. – Я просто… вино было прокисшее… голова кружилась…

– Ложь, – мягко, почти сочувственно произнёс Крамер. – Это не ты пел. Это дьявол, нашептывающий из глубин твоей падшей души, вселился в тебя и говорил твоим языком. Он водил твоей глоткой. Признайся в этом. Признай его присутствие, и тогда твоя душа, быть может, обретёт шанс на спасение в очищающем пламени.

Он сделал едва заметный кивок стражникам. Те, с каменными, отрешёнными лицами, двинулись вперед. Никаких сложных орудий, щипцов или дыбы не потребовалось – лишь грубая верёвка и простой рычаг, принцип которого не менялся со времён Древнего Рима. Они скрутили Чекко исхудалые руки за спиной сыромятным ремнём и начали медленно, с отлаженной методичностью подтягивать его вверх. Плечевые суставы затрещали с тихим, влажным хрустом. Сначала Чекко взвыл – от боли и полного непонимания происходящего. Затем, когда связки натянулись до предела, его крик сменился хриплым, захлёбывающимся стоном, свистящим выдохом, в котором не осталось ничего человеческого.

Фра Амброджо отвернулся, прижав ко рту дрожащий кулак. Его горло сжал горький спазм, в глазах потемнело. Он слышал, как по каменному полу зашлёпали сапоги стражников, как хрустнули суставы, и этот звук был для него невыносимее любого крика. Римские стражники, видавшие в своих трущобах и поножовщину, и пожары, смотрели в замшелый камень пола, избегая встречаться взглядом друг с другом. Их закалённые, привыкшие к грубому уличному насилию лица были бледны. Они никогда не видели, чтобы пытку применяли так… буднично. Без пьяной злобы, без горячего гнева, без личной мести.

– Имя того, кто научил тебя этой песне, – продолжал Крамер тем же ровным, назидательным тоном. – Или имя того духа, что вселился в тебя и оскверняет твой язык. Дьявол – трус. Он не терпит боли, исходящей от сотворённой Богом плоти. Он обязательно выдаст себя.

– Нет никого! Клянусь душой моей матери! – выкрикнул Чекко, и слёзы, смешиваясь с грязью и потом, ручьями потекли по его щекам, падая на земляной пол. – Я один… я всё выдумал…

Крамер слегка вздохнул, и в его глазах мелькнуло нечто, похожее на лёгкое разочарование учёного, чей эксперимент дал очевидный, но неинтересный результат.

– Упрямство, не поддающееся здравому смыслу. Верный признак глубокой одержимости. Бес укрепился в нём прочно.

«Именно так всегда и происходит», – с холодным удовлетворением думал Крамер, наблюдая за конвульсиями бродяги. Сначала отрицание, потом ложь, а когда боль становится невыносимой – признание во всём, что ни предложишь. Дьявол не выносит страдания плоти, ибо плоть – творение Божие, а он – лишь разрушитель.»

Его мысли перенеслись в прошлое – в душную, пропахшую страхом залу инквизиционного трибунала в Инсбруке. Местный епископ, человек слабый и слепой, осмелился тогда усомниться в его методах, крича о нарушении процедуры, о недостатке доказательств. А потом – женщина на дыбе, тот же скрип лебёдки, тот же влажный хруст… и признание, вырванное болью. Признание не только в колдовстве, но и в совращении того самого, «добродетельного» епископа. Стоило лишь копнуть поглубже – и извлекаешь на свет целую переплетённую паутину порока.

Его взгляд упал на фра Амброджо, который стоял, прижавшись к стене, с лицом смертельно больного человека. Именно через таких малодушных, таких слезливых дьявол и проникает в самые стены Церкви. Они готовы проливать слёзы над одним замученным бродягой, но слепы к тысячам душ, которые тот мог бы увлечь за собой в геенну огненную своим порочным примером.

Пытка длилась недолго. Ещё минута такого методичного натяжения – и связки могли лопнуть, а кости выйти из суставов. Крамер, точно отмерявший порог человеческого терпения, коротко кивнул. Стражники разом ослабили верёвку. Чекко рухнул на землю, как мешок с костями: его тело билось в беззвучных рыданиях, прерываемых хриплыми захлёбами.

И тут, сквозь хрипы, прорвался сдавленный, надломленный голос:

– Ладно… ладно… я скажу… Он… он являлся… в образе чёрного пса… с горящими глазами… – Чекко захлёбнулся слезами, пытаясь перевести дух. – А ещё… я видел… в подвале у моста… они собирались… старуха Марта… и тот… тот поэт, что ходит в синем плаще… Леллио… они все там были… все поклонялись…

Он умолк, без сил раскинувшись на грязном полу.

– Он признался, – чётко и громко объявил Крамер, обращаясь к бледному фра Амброджо и потупившимся стражникам. Его голос не дрожал, в нём не было и тени сомнения. – Своим упорством, отрицающим очевидное, он публично признал власть над собой нечистого духа. Заточите его. Мы продолжим допрос после долгой и усердной молитвы. Господь, в своём милосердии, укажет нам путь к очищению этой падшей души.

Он развернулся, и грубая шерсть его сутаны свистнула в спёртом воздухе. Не оглядываясь на сломленного, всхлипывающего человека на полу, он направился к выходу. На его лице, освещённом тусклым лучом с улицы, не было ни тени жестокости, ни отблеска садистского удовольствия. Была лишь абсолютная, леденящая душу уверенность в своей правоте и ясность видения.

Возвращение в свою келью в монастыре Санта-Сабина было для Крамера возвращением в оплот порядка. Голые каменные стены, грубый стол, соломенный тюфяк – здесь всё дышало суровой аскетичной практичностью, составлявшей разительный контраст с утончённой испорченностью Рима. Фра Амброджо молча последовал за ним, всё ещё не в силах вымолвить ни слова. Его пальцы судорожно сжимали и разжимали край рясы.

– Успокой свой дух, брат, – произнёс Крамер безразличным, ровным тоном, снимая сутану и аккуратно складывая её на табурет. Он двинулся к умывальнику и начал медленно омывать руки, смывая с них невидимую скверну улиц.

– Но… этот человек… – с трудом выдавил фра Амброджо, глядя в каменный пол. – Он был так жалок и беззащитен… Разве Христос не призывал нас к милосердию?

– Христос изгонял бесов! – Крамер резко обернулся, и капли воды с его пальцев брызнули на каменные плиты. – Он не гладил их по голове и не предлагал им чашку вина! Он приказывал им выйти! Именно потому дьявол и избирает таких! – его голос гремел под низкими сводами. – Он находит тех, кого все презирают, кого все считают ни на что не годным отребьем, и вселяет в них свою отраву! Расчёт прост – чтобы мы, ослеплённые ложной жалостью, закрывали глаза на зло, притаившееся в их душах! Запомни раз и навсегда: жалость к одному одержимому есть предательство по отношению к тысячам праведников, которых он может увлечь за собой в адское пламя!

Он подошёл к своему дорожному сундуку, откинул тяжёлую крышку и извлёк оттуда стопку исписанных листов – черновые наброски, комментарии, дополнения к его «Молоту».

– Сегодняшний день был первым семенем, брат Амброджо. Семенем, которое мы бросили в удобренную грехом почву этого города. Этот бродяга – лишь первая, самая слабая былинка на поле, которое предстоит выжечь дотла. За ним последуют другие. Те, кто смеялся. Те, кто попустительствовал. Весь этот Рим, утопающий в роскоши и пороке, должен очнуться от спячки и понять, что за ним наблюдают. Что за каждым кощунственным словом, за каждым богохульным взглядом последует немедленная и неотвратимая кара.

Крамер опустился на стул за столом, его длинные, бледные пальцы легли на стопку бумаг.

– Я составил предварительный список. Имена тех, о чьей пагубной деятельности до меня доходили слухи ещё в германских землях. – Он отхлебнул воды из глиняного кувшина. – Кардинал Альдобрандини… о нём говорят как о яром защитнике «гуманистов» и «вольнодумцев». Его имя постоянно всплывает, когда речь заходит о противодействии священному долгу Инквизиции.

Он провёл пальцем по следующему имени.

– Изабелла дель Карретто. Вдова осуждённого еретика Карло. Мне донесли, что в её палаццо под видом литературного салона собирается весь цвет римского вольнодумия. Там читают запрещённые книги, пересказывают труды казнённых философов и, без сомнения, плетут заговоры против истинной веры. Её салон – рассадник интеллектуальной чумы, куда опаснее простого колдовства. Она – сердцевина той гнили, что мы должны выжечь.

Фра Амброджо с нарастающим ужасом смотрел на Крамера. Впервые до него дошел весь размах замысла. Речь шла не об одном нищем бродяге – речь шла о тотальной войне со всем городом, со всей его структурой.

– Но… кардиналы… сам Папа… они никогда не дадут своего согласия…

– Они дадут, – без тени сомнения перебил его Крамер. – Они дадут, потому что я предлагаю им простой и ясный ответ на все их сложные вопросы: во всём виноват дьявол, а я – единственный, кто знает, как с ним бороться.

Он отодвинул в сторону черновики и достал чистый лист пергамента. Окунув перо в чернильницу, он начал выводить ровные, безошибочные строки.

– А теперь оставь меня. Мне необходимо составить донесение для папской канцелярии. Первый допрос на римской земле выявил признаки глубокой одержимости и подтвердил настоятельную необходимость применения чрезвычайных процедур. И… – он на мгновение поднял взгляд на фра Амброджо, – приготовь всё необходимое. Завтра утром мы нанесём визит кардиналу Альдобрандини. Пора напомнить ему, что защита еретиков – преступление, немногим меньшее, чем сама ересь.

Загрузка...