Предисловие

В этой книге собраны некоторые из лучших работ одного из самых замечательных и своеобразных мыслителей девятнадцатого столетия. Перед вами предстанет знаменитый историк, не написавший ни одной книги; политический философ-либерал, большую часть своей жизни бывший членом британского парламента, но едва ли когда-либо присутствовавший на его заседаниях и не имевший никакого веса в его дебатах; прославленный католик, взбунтовавшийся против папы; автор, настойчиво твердивший в своих сочинениях о необходимости беспристрастия и непредвзятости в истории – и вместе с тем не только видевший историю глазами необычного для той поры католического либерального демократа, но и прямо подчас отходивший, как об этом можно теперь с уверенностью сказать, от им же самим проповедовавшихся принципов беспристрастия; наконец, знаменитый моралист, не особенно интересовавшийся учением писавших о нравственности философов. Мы вправе были бы ожидать, что этот автор оставил нам лишь разнородный набор случайных журнальных обзоров и статей, не имеющих сколько-нибудь долговременной значимости.

Читатель увидит, почему, несмотря на все перечисленные здесь невыгодные для него свойства, этот мыслитель продолжает восхищать явившиеся после него поколения. Дав себе труд разобраться в разнородной смеси его сочинений, пробившись через туманные и вместе с тем волшебные словесные напластования, читатель разглядит основные положения истории, нравственности и политического права, проникнутые человечностью, изысканной утонченностью, острой наблюдательностью, теплотой и тревогой, по временам волнующие и воодушевляющие. Примером может служить помещенная в этой книге знаменитая лекция Актона Об изучении истории, которой он ознаменовал свое вступление в должность профессора в Кембридже. Многие критики находили ее многословной, загадочной и ничего не дающей для понимания предмета. Но все же она и по сей день завораживает всякого, кто изучает истоки и рост европейского исторического идеализма. Притом происходит это не благодаря включенным в нее подробным примерам, хотя справедливо и то, что она построена на основе редкого владения колоссальным историческим материалом, а благодаря глубоким ассоциациям, благодаря скрытому присутствию той властительной философии, которая делает изучение истории самой сущностью гуманитарного осмысления мира.

Джон Эмерик Эдвард Дальберг-Актон родился 10 января 1834 года в Неаполе, в семье английского помещика католического вероисповедания, сэра Ричарда Актона. Семья имела тесные связи с Италией, родной брат сэра Ричарда был кардиналом Римской курии. Еще более важным для развития молодого человека обстоятельством стало то, что его мать, Мари-Луиз Пеллини де Дальберг, происходила из немецкой семьи, взявшей в начале века сторону Наполеона в его попытках преобразовать Германию, так что представители этой фамилии воспринимались в Германии как носители французских либеральных идей законности и равенства. До шестнадцати лет будущий историк учился в английском колледже в Риме, а с 1850 по 1854 год – в Мюнхенском университете, которому и обязан лучшей частью своего образования. В Мюнхене Актон слушает лекции профессора И. фон Дёллингера, учеником и последователем которого становится, и приходит к убеждению, что развитое чувство истории необходимо каждому цивилизованному человеку. С той поры Актон любил повторять поговорку: «Те люди не станут думать о грядущих поколениях, которые не вспоминают о предшествующих»[1].

К двадцати годам он сформировался в весьма необычного молодого человека: был скорее европейцем, чем англичанином, а от католиков, в те годы выступавших против религиозной терпимости и державшихся правых политических взглядов, отличался либерализмом и страстной приверженностью идее терпимости. Тем не менее он оставался англичанином и дорожил этим. В Англии он нашел либеральное общество, вызвавшее у него восхищение и патриотический подъем. Европейское воспитание не мешало ему видеть в англичанах людей трудолюбивых, ответственных, сдержанных, обладающих крепким и здоровым характером[2].

Начиная с 1858 года Актон сотрудничает в католических изданиях и редактирует некоторые из них, – причем его усилия направлены в основном на то, чтобы убедить современных ему католиков в правоте либеральных идей. Однако это было время, когда Рисорджименто все более теснило папу Пия IX, вследствие чего папа был непримиримым противником либерализма. Понятно, что занятая Актоном позиция навлекла на него гнев церковной администрации. Между тем среди написанных им в эти годы случайных статей для периодических изданий имеются настоящие жемчужины, принадлежащие к числу лучших работ Актона.

Кульминацией этого крестового похода либерализма внутри церкви стал 1870 год, когда Актон оказался в числе тех, кто возглавил борьбу против официального провозглашения непогрешимости пап в вопросах веры и нравственности. Борьба закончилась поражением либералов, и с этого времени Актон уже не возобновлял попыток как-либо повлиять на состояние дел в католической церкви своей эпохи.

Он вновь обратился к изучению истории. С середины 1870-х годов, благодаря тому доверию, которое испытывал к нему вождь британской либеральной партии Уильям Гладстон (именно Гладстон в 1869 году побудил королеву Викторию возвести Актона в достоинство лорда), Актон становится влиятельной закулисной фигурой в политической жизни страны; не обладая никаким публичным влиянием в парламенте, он в частном порядке исподволь направлял либерального премьер-министра в сторону своих нравственных и демократических представлений.

Две помещенные в этой книге лекции по истории свободы были прочитаны в Бриджнорте в 1877 году. Им надлежало, по замыслу Актона, стать первыми главами грандиозной всеобщей истории свободы. Впрочем, он едва ли мог бы завершить подобную работу, и не только по причине неохватности предмета, но и потому, что был слишком погружен в чтение и попросту не располагал достаточным временем для писания. Английский язык Актона, – быть может, отчасти потому, что историк был англичанином лишь наполовину, – тяжел для чтения и понимания. Читатель переводов не раз улыбнется над закругленностью фразы Актона, над напыщенностью некоторых фрагментов его витиеватой прозы. Он встретит по временам предложения столь непрозрачные, что впору задаться вопросом о том, что они означают. Однако эта стилистическая особенность искупается торжественной приподнятостью речи, в точности соответствующей своему назначению и прекрасно передающей убеждение Актона в том, что лишь история, проникнутая нравственным чувством, достойна рода человеческого и способна служить его процветанию. В 1895 году Актон становится профессором по королевскому назначению (Regius Professor) Кембриджского университета по курсу новой истории и остается им до своей смерти в 1902 году. Еще в самом начале своей карьеры Актон выработал для себя и усвоил три основных положения, определившие строй всех его последующих работ. Первое из них состоит в том, что в политике необходимо постоянно отстаивать принципы справедливости и добродетельности. Политика означает компромисс. В ней нам приходится выбирать наименее худшую из возможностей, понимая ее как наилучшую и практически осуществимую. Добродетель отрицает компромисс, поэтому мы должны принимать решения, исходя из их справедливости и оставляя практичность на ее собственное попечение. Эта проблема напряженности между практическим здравомыслием в политике и всяким подлинным политическим идеалом постоянно занимала его мысль. Ему не давал покоя вопрос, справедливо ли высказывание древнегреческого философа Хрисиппа о том, что в политике невозможно одновременно угодить и богам, и людям[3].

Его обостренное нравственное чувство всегда ставило его на сторону идеала. В его исторических занятиях это свойство не оборачивалось слепым предпочтением, но делало историка в высшей степени нетерпимым по отношению к современным государственным и церковным деятелям, в которых он видел и осуждал сторонников компромисса; так, Актон не хотел слышать ни слова похвалы в адрес основного соперника Гладстона, консервативного премьер-министра Дизраэли. В истории Актон видел нравственное начало и совесть рода человеческого, утверждал, что если всем этим эксплуататорам и убийцам порою и удается до конца своих дней преуспевать и процветать, то конечная их судьба далека от преуспеяния, ибо история неизменно возвращает человечеству всю их подноготную.

Предметом особого внимания Актона была истина. Это слово теряет всякий смысл, если люди перестают говорить правду, – между тем сторонники необходимости в политике могут утаивать ее, прикрывать дезориентирующим языком пропаганды и даже говорить откровенную ложь, оправдывая себя тем, что она служит интересам государства. Призыв к открытому государству был для Актона основополагающим моментом в поисках нравственной системы управления.

Второй из аксиом Актона было то, что нам следует постоянно бороться за свободу государственную и церковную. Переживающие кризис государства сосредоточивают в своих руках все больше власти, причем эта жажда власти возрастает до тех пор, пока власть центра не становится абсолютистским режимом полицейского государства. Самое известное высказывание Актона сводится к одной короткой фразе: «Всякая власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно»[4]. Это свое убеждение Актон формулирует и в первом из помещенных в настоящем издании очерков: «Обладание неограниченной властью разъедает совесть, ожесточает сердца и лишает способности отчетливо мыслить…»

В возрасте 22 лет Актон отправился в Россию для того, чтобы присутствовать на коронации Александра II. На русских он произвел впечатление широтой своих знаний и взглядов, сам же проникся ненавистью к увиденной там деспотической системе власти, хотя и не уставал восхищаться тем, как русские, во всяком случае на первый взгляд, приспособились жить под гнетом деспотизма. Ему понравилась сестра царя, великая княжна Мария. Он с одобрением отозвался о «явном благоволении», с которым русская императорская фамилия относилась к православной церкви[5]. Он не считал невозможным установление в России конституции, гарантирующей свободы; такая перспектива представлялась ему осуществимой, ибо о русских он отзывается как о людях нравственных, то есть обладающих той нравственной основой, без которой немыслимы демократические установления. Вместе с тем он нашел строй мыслей русских той поры незрелым и заключил, что им не хватает тех рассудочных качеств, которые позволили бы им организовать и поддерживать свободное общество[6]. С изумлением отзывается Актон об одной странной особенности столь автократического общества: в нем господствовала вера в то, что русское правительство в меньшей мере вмешивается в церковные дела, чем правительства многих западных протестантских стран. Но понимания православной церкви Актон не обнаружил; он составил себе весьма низкое мнение о русском богослужении, которое показалось ему «ограниченным», о его ритуальных торжествах и об уровне русского духовенства[7]. Он также заметил или пришел к заключению на основе рассказов других наблюдателей, что, несмотря на нравственность русского общества, администрация империи коррумпирована. При этом, вместо того, чтобы счесть эту подмеченную коррупцию мелким и несущественным недостатком, он увидел в ней то преломление явного абсолютизма государства, с помощью которого общество на деле умудряется оказывать ответное воздействие на чиновный мир[8].

Со временем Актон заметил также, сколь мало русское правительство, претендующее на всю полноту абсолютной власти и авторитета, на деле заботится о народе; он увидел, что следствием этого стало оживление местных общин, предпринимавших первые шаги к самоорганизации, и эта вынужденная самодеятельность местных властей была, по его мнению, одновременно и здоровой, и уменьшающей влияние деспотизма[9]. Иначе говоря, он увидел в России зачаточные формы местного самоуправления. Однако путь его развития представился Актону вредоносным: коммунистическим; по его мнению, идея личной свободы не могла здесь восторжествовать и утвердиться без уничтожения всей системы. «Коммунистическая система на деле столь же губительна экономически, сколь и политически… Личная свобода невозможна без личной собственности».

В первой из лекций Актона по истории свободы[10] содержится ставшее знаменитым высказывание о том, что судьбу швейцарца, заведомо лишенного надежд оказать влияние за пределами того скромного кантона, гражданином которого он является, он предпочел бы судьбе гражданина великолепной Российской империи со всеми ее европейскими и азиатскими владениями, потому что первый, в отличие от второго, свободен.

Это предпочтение демократических режимов не имело под собою опыта, связанного с Соединенными Штатами. Актон посетил эту страну в 1853 году и вынес о ней весьма пренебрежительное мнение. Спустя пять лет он все еще не видел больших достоинств в американской конституции, находя американское государственное устройство столь же несовершенным, как и российское: в России, по его мнению, правительство было слишком абсолютистским, в Америке – слишком народным[11]. Но в свои зрелые годы он обратился к Американской революции с иными мыслями: увидел в ней начало новой эпохи истории земли. Все прежние попытки установления демократии завершились теми или иными формами тирании большинства над меньшинствами. Но в этой стране, считал Актон, демократия положила пределы даже верховной власти народа и сумела поставить под защиту права меньшинств. Америка произвела на свет две идеи, которые старой Европе было очень не просто принять: во-первых, что революция может быть актом справедливости и способствовать творению справедливости; и во-вторых, что конституция, которая пытается вручить управление народу, прежде всегда рассматривавшаяся как небезопасная, ибо она подразумевает передачу власти в руки невежественных и продажных избирателей, может при некоторых условиях обеспечить надежные основы для организации государства без того, чтобы его правительство утратило эффективность или справедливость. В итоге он пришел к выводу, что американская конституция представляет собою «самое величественное государственное устройство в истории человечества»[12], и адресовал свое восхищение этим устройством автору проекта конституции Соединенных Штатов Александру Гамильтону.

Предпочтение, оказанное Актоном свободной конституции, не было основано на восхищении образцами французской демократии. Свободная конституция должна обеспечить стабильность, между тем во Франции всего за три четверти столетия произошло целых четыре, а по другому счету и пять революций. Настоящая конституция должна быть составлена так, чтобы исключить всякую необходимость в революции, иначе говоря, она должна предусматривать все необходимые средства для мирной реорганизации общества. Актон был склонен искать причину неудач французского народа в его нравственной деградации. Французы были достаточно умны для того, чтобы ввести конституцию, достойную свободного народа, но их подвела нехватка необходимого тут нравственного равновесия. Этот взгляд Актона на французов представляется поверхностным[13].

Актон считал, что всякое правительство, возникшее на основе самой беспримесной демократии, иначе говоря, в результате прямых всенародных выборов в единственное собрание, обладающее абсолютной верховной властью, с неизбежностью скатывается к тирании, так что все виды беспримесной демократии нуждаются в самоограничении в форме смешанной конституции. Этот урок он вынес из рассмотрения Афинской республики, об устройстве которой идет речь в первом очерке: «Урок, добытый опытом афинян… что всенародная власть, осуществляемая правительством наиболее многочисленного и потому наиболее сильного класса, является злом, соприродным абсолютной монархии, и практически по тем же причинам требует институтов, предохраняющих эту власть от самой себя и устанавливающих высшую власть закона, способную противостоять произвольным поворотам общественного мнения».

Наконец, третьим принципом Актона было утверждение высшей ценности личности. Все государства хотят, чтобы, по его словам, «пассажиры существовали ради корабля», или, если воспользоваться другой его формулировкой, «предпочитают корабль экипажу»[14]. Все правительства должны, ради своего выживания, согласовывать интересы множества людей; достичь этого, то есть обеспечить довольство масс, правительству значительно проще, если оно по возможности не берет в расчет прав меньшинства народа. Некоторые писатели утверждали, что подобно Афинам и другим древнегреческим демократиям современная демократия не может существовать без той или иной формы рабства, поскольку бедой современной демократии является ее тяготение к социализму (коммунизму), то есть системе, которая, по убеждению Актона, подавляет права личности, ибо личные права и свободы в принципе не могут быть осуществлены, если они не предполагают владения частной собственностью. «Народ, питающий отвращение к частной собственности, лишен первого элемента свободы»[15]. (Но может ли такой народ существовать в действительности? Актон, разумеется, мог лишь вообразить его, исходя из сочинений французских коммунистов-идеалистов типа Бабефа и Прудона; это было по видимости непротиворечивое умственное построение кабинетного теоретика, созданное в отрыве от интересов реальных людей, составляющих человеческое общество, в котором каждому присуще естественное стремление к увеличению своего достатка.) Любые формы рабства, идет ли речь о крепостном праве или о массовом принудительном труде, были абсолютно несовместимы с нравственными принципами Актона.

Историк отдавал себе отчет в том, что уважение властью священных прав личности может затруднить управление государством. Он, кроме того, сознавал, что хотя права человека уменьшают угрозу свободе, они вместе с тем создают благоприятную почву для тирании большинства. Но слова о законности прав человека, столь часто им повторяемые, были для него отнюдь не только словами, а необходимой основой всякого нравственного государства. Поэтому всеобщее уважение нравственных принципов должно, считал он, обязательно утвердиться и в демократическом обществе, если ему суждено устоять. О древних Афинах он однажды написал следующее: «Недолгое торжество афинской демократии и ее быстрый закат относятся к эпохе, не обладавшей установленными представлениями об истине и заблуждениях… Жизнью правила воля человека, а не воля Бога, так что каждый человек или группа людей имели право делать то, что им под силу. Тирания не рассматривалась как заблуждение, и со стороны человека было лицемерием отвергать те наслаждения, которые она сулила…» Таков один из его самых сильных фрагментов, выражающих убеждение, что свобода не может долго существовать там, где большинство населения не привержено нравственным принципам и видит в государстве не более чем щит от внешних врагов и преступников или же только силу, обеспечивающую благосостояние за счет централизации валютной системы, торговли и коммуникаций.

Читатель увидит, какую важную роль в развитии этих представлений Актон отводил вкладу античных стоиков: их поискам воли, стоящей над волей большинства общества. Собрание людей заурядных способно единодушно высказаться за решение совершенно ошибочное или полностью безнравственное. Следовательно, существует критерий права, связывающий крайние проявления настроений и порывов народа и независящий от единодушной воли всех голосующих, не говоря уже о воле большинства. Здесь, однако, имеется трудность, преодолеть которую Актон не пытался: для стоиков именно всеобщая совесть человечества диктует нам свои нравственные принципы, которым должны неукоснительно следовать все законодатели. Так что выходит, что фактически мы знаем об обязанностях государства лишь на основании рассмотрения повелений совести граждан, а эта коллективная совесть может так же точно заблуждаться, как и собрание избирателей.

В своих построениях Актон исходит из предпосылки весьма сомнительной – сомнительной потому, что ей трудно сообщить непосредственное содержание, – именно, что все люди «рождены свободными»[16]. Иначе говоря, каждый человек от природы имеет право быть свободным, уже просто в силу того, что он существует. «Ни война, ни деньги, – утверждал стоик Зенон, – не могут сделать одного человека собственностью другого». Но поскольку никто не обладает действительной свободой, которой должен обладать уже по праву рождения, – то есть человек владеет ею лишь в отвлеченном, абсолютном праве, но не в реальной жизни, – то за свободу необходимо бороться.

Путь к свободе, по мнению Актона, прокладывают усилия разума и совести выдающихся людей. Никто не в состоянии создать свободное общество в одиночку, просто сев за стол и набросав проект его конституции. Конституция свободного общества вырастает в ходе истории, из конкретных обстоятельств народной жизни. «В деле создания свободной формы правления чистый разум столь же беспомощен, сколь и обычай… общество свободных может возникнуть только в результате долгого, многообразного и мучительного опыта»[17]. На Актона сильное впечатление произвело высказывание шотландского философа сэра Джеймса Макинтоша, вига, известного своим сочувствием Французской революции, которого последовавший за нею террор обратил в одного из самых непримиримых ее врагов. «Конституции, – сказал он, – не делаются: они вырастают»[18]. Не законоведы, совставляющие проект конституции, и не политические деятели, пытающиеся отыскать наилучший выход из трудных обстоятельств реальности, представлялись ему действительными творцами свободы. Свобода вытекает из нравственных идей, прилагаемых к политике и конституциям. Потому-то Актон и говорит в первом из помещенных в этой книге очерков, что наше правосудие больше обязано Цицерону и Сенеке, Вине́ и Ток-вилю, чем историческим законоуложениям. По его убеждению обязано оно и древнееврейской традиции, в недрах которой конституция складывалась столетиями, утверждаясь на основе нравственных аксиом, в постоянной борьбе против преступавших их правителей, вырабатывалось на основе «принципа, согласно которому всякая политическая власть подлежит оценке и преобразованию в соответствии с предписаниями закона нерукотворного».

В отличие от некоторых других авторов, Актон не слишком часто говорит о свободе как необходимом условии полноценного формирования и развития человеческой личности, – но чувствовал он это глубоко, о чем свидетельствуют следующие его слова: «Свобода не есть средство достижения более высокой политической цели. Она сама – высочайшая политическая цель. И необходима она не ради хорошей общественной администрации, но для обеспечения безопасности на пути к вершинам гражданского общества и частной жизни»[19].

Он всегда видел, сколь хрупкой собственностью является свобода – «изысканный плод зрелой цивилизации». Он также вполне сознавал, как много у нее врагов. Государствам присуще вступать в войны, а воюющие страны несвободны. Неграмотные люди не могут быть свободными, ибо отданы на милость пропаганды, притом еще, что их собственные суеверия и предрассудки лишают свободы других людей; так религиозные большинства все еще преследуют и ограничивают в правах представителей других вероисповеданий, находящихся среди них в меньшинстве. Голодающий народ тоже едва ли может быть свободен, поскольку хлеб для него важнее свободы, и человек не станет помышлять о свободе, пока не найдет средства утолить голод. Те, кто ищет власти, опираясь на армию или полицию, в наименьшей мере угрожают свободе. «Во все времена, – читаем мы в первом абзаце этой книги, – искренние друзья свободы были редки».

Тем не менее он верил в прогресс цивилизации, зависящий от прогресса свободы, более того, по временам обольщался настолько, что считал этот прогресс неизбежным, думал, что свобода на Западе «медленно, но столь же и несомненно, все далее и далее простирает над цивилизованным миром свои всепобеждающие знамена». Для тех, кому довелось жить в XX веке, в эпоху Гитлера и Сталина, слова эти звучат почти как насмешка. Но именно эта вера в свободу явилась основой того влияния, которое Актон имел в поколении мыслящих людей, непосредственно сменившем его собственное поколение, и даже – пожалуй, и особенно – в том поколении, которое с немалым для себя удивлением столкнулось в жизни с фашистами и нацистами, тогда как ожидало увидеть правительства, созданные народом и служащие интересам народа. Он сделал свободу не только политической целесообразностью, но моральной правотой, справедливостью, и сам находился во власти мистического чувства, что это моральная правота постепенно завоевывает мир.

Он ненавидел все формы угнетения: военное сословие, попирающее слабых; класс богачей, изводящий голодом бедноту; элитарную верхушку образованного общества, эксплуатирующую неграмотных. Он знал, что классы – вовсе не однородные категории; если вы, например, хотите составить правительство из лучших людей, вы не сможете отождествить этих лучших ни со всей совокупностью образованных людей, ни с классом обладателей недвижимой собственности в полном его составе, ни со всеми теми людьми, которые обладают политическим опытом. Некоторые из представителей «класса непросвещенных» обнаружат гораздо больше ответственности в своем отношении к государству, чем некоторые из людей образованных. Некоторые из бедных людей значительно лучше подойдут для хорошего правительства, чем богатые, уже просто потому, что хорошему правительству порою приходится наступать на эгоистические интересы богатых. Словом, мы не должны воображать себе классы как некие однородные образования, все представители которых мыслят сходным образом.

Эта ненависть к угнетению и коррупции пронизывает все сочинения Актона. Он ни на минуту не упускал из виду опасности классовой борьбы и необходимости уберечь от нее слабейшие слои населения. По его убеждению, исторический опыт должен был доказать, что одному человеку в политике полностью доверять нельзя – особенно там, где речь для него идет о власти над другими. При этом Актона не переставал мучить вопрос: как, отказав в доверии одному, вы сможете довериться двадцати – или, скажем, миллиону? Внимательно вчитываясь в сочинения различных политических мыслителей, от античных времен до современного ему поколения, он видел, что многие из знаменитых учителей отстаивали доктрины преступные или абсурдные. Он не доверял человечеству, даже его наиболее элитарной части.

И все же это был ученый, не устававший пристально интересоваться достижениями человечества и восхищаться ими. Здесь скрывается другая причина его влияния: он мог видеть коррупцию, рабство, преступления – и вместе с тем с душевным подъемом говорить о достижениях общества как целого. Он, например, считал социализм и коммунизм ошибочными учениями, поскольку они исключали собственность, необходимую для всякого свободного общества, но это не мешало ему видеть их притягательность. В очерке о национальном самоопределении, перевод которого здесь помещен, Актон пишет, что социализм «ставит своей целью показать тяготы существования под ужасающим бременем, налагаемым современным обществом на плечи людей тяжелого труда. Он не только развивает представления о равенстве, но открывает путь к спасению для страждущих и голодных. При этом сколь бы ни было на деле ложным предлагаемое решение, но требование спасти беднейших людей от гибели законно и справедливо; и если даже при этом свобода приносится в жертву спасению человека, то все же насущнейшую, первоочередную цель можно считать хотя бы в принципе решенной»[20].

Он мог видеть слабые стороны и предрассудки церквей, он не оправдывал духовенство, эксплуатировавшее паству, – но все это не заслоняло от него огромного вклада, который иудаизм и христианство внесли в дело развития цивилизации и формирования идей свободы. Он понимал природу древнегреческой тирании, охлократии, рабства, ничуть не обольщаясь насчет этих институтов, и все же для поколения, сменившего в Афинах поколение Перикла, нашел такие слова: «…их достижения в красноречии по сей день являются предметом зависти всего мира, их сочинения по истории, философии и политике остаются непревзойденными». Он видел, что несмотря на пронизывавшую то или иное общество коррупцию, жившие в нем мыслители были способны произвести на свет «благородную литературу», «бесценные сокровища политического знания». Не придерживаясь теории «великих личностей в истории», он все же испытывал истинное восхищение перед многими: перед тем же Периклом, перед Платоном.

Актон полагал, что на основании изучения истории ему удалось установить несколько условий, существенных для свободного общества, хотя и не абсолютно необходимых для его формирования. Прежде всего, он убежден, что современный национализм (впрочем, сам он этим словом не пользовался) вредит делу свободы. Крайний национализм всегда попирает права меньшинств. Актону не довелось увидеть дел, творившихся при фашистском и нацистском режимах, но и в прошлом человечества он отыскал немало подтверждений своей правоты.

Отсюда он сделал весьма необычный вывод от том, что смешение племен в одном государстве является гарантией свободы. Швейцария более свободна потому, что в ней живут этнические группы, говорящие по-французски, по-немецки, по-итальянски и на ладино и восходящие к создавшим эти языки народам; Великобритания своими свободами обязана тому, что в ней вместе живут шотландцы, ирландцы, валийцы и англичане; Австро-Венгрия более свободна, потому что включает Чехию, Хорватию и Словению; Америка тоже свободнее, чем была бы, не будь она плавильным тиглем рас и племен. Живи Актон в наше время, в 1991–1992 годах, он, вероятно, был бы не на шутку озабочен мыслью о том, не собирается ли Россия разделить бывший Советский Союз не только на отдельные республики, но и на более мелкие национальные территории, ибо усмотрел бы в этом опасность обострения национализма и, следовательно, серьезную угрозу свободе. Актон, таким образом, отверг учение своего старшего современника Джона Стюарта Милля, согласно которому для создания свободного общества необходимо, чтобы границы государства совпадали с границами расселения этнически однородного племени.

Справедлива ли эта теория о смешении народов, вопрос другой. Швеция дает пример устойчивой демократии, хотя едва ли можно говорить о наличии в ней смешанного населения. Но несомненно, что опыт истолкования истории привел Актона к мысли о предпочтительности федеративных государств типа Швейцарии или Соединенных Штатов, когда речь идет о защите интересов личности и меньшинств. При жизни Актона протекал процесс объединения Германии, причем историк не считал целесообразным, чтобы этот процесс зашел слишком далеко, ибо предвидел угрозу безопасности Европы. В целом же он полагал, что федеративные структуры благотворно скажутся на ходе цивилизации, ибо когда два или более народа живут в рамках одного государства, под единым правительством, культурные взаимовлияния по-разному одаренных племен, дополняя друг друга, способствуют здоровому развитию общества как целого. «Именно в плавильном котле государства происходит слияние, при котором бодрость, осведомленность и способность одной части человечества передаются и становятся достоянием другой»[21]. Возможно, что, отправляясь от тех же посылок, он почерпнул бы немало воодушевления в 1990-х, наблюдая процесс продвижения Западной Европы в сторону федерализма.

Сочинения Актона насыщены ассоциациями, намеками и отсылками, изобилуют обобщениями, построенными на широком владении материалом. Иногда его документированные построения глубоки, детальны и энциклопедичны, иногда же они только широки. Он упоминает больше имен, чем того требует изложение. Порою его обобщения нуждаются в поправках с позиций более позднего критика, знающего последующий ход истории. Современному историку хотелось бы видеть в некоторых местах текста примечания и ссылки, подтверждающие то или иное суждение. У Актона мы находим утверждения излишне однозначные: точка зрения оказывается непременно или либеральной, или точкой зрения вигов; Карл II был «никчемным королем», английская революция 1688 года была громадным успехом цивилизации («неяркой зарей, занявшейся в преддверии сияющего дня»)[22].

Можно ли считать, что абсолютная власть хотя бы в некоторых обстоятельствах, особенно во время кризиса, оправданна – оказывается лучше всякой другой? Этого Актон допустить не мог. Перед ним был пример Неаполитанского королевства, где при дворе одного из царствовавших там Бурбонов его родной дед с успехом исполнял обязанности премьер-министра. Король неаполитанский считал, что его народ настолько беден, угнетен и невежествен, что попросту не может участвовать в политической жизни страны. Даруйте ему демократические институты – и вы своими руками расколете общество, посеете в нем вражду, а возможно, и кровопролитие. Куда лучше удержать всю власть, дать стране управление, укрепить общественный порядок, сделать все мыслимое, чтобы умерить страдания и нищету народа, строить школы, способствовать народному просвещению[23]. Актон мог с полным правдоподобием нарисовать портрет абсолютизма, он знал, что в проникнутом коррупцией мире этот метод управления был недееспособной иллюзией.

Актон был убежден, что свобода печати – необходимое условие развития свободы гражданина и поэтому не предусмотрел никакой концепции на случай подавления или притеснения прессы. Он, кроме того, был убежден, что поскольку поиски свободы сосредоточены в индивидуальном сознании человека, то основной движущей силой этих поисков является религиозное сознание; для исторического подтверждения этого вывода он приводил данные о длившейся после Реформации борьбе за религиозную терпимость; именно исходя из этого он утверждал, что положение религии в государстве имеет первостепенную важность для сторонников свободного общества. «Религиозная свобода есть созидающее начало свободы гражданской, тогда как гражданская свобода есть необходимое условие религиозной»[24]. В работе Политические мысли о церкви он формулирует это в простых словах: «Религиозное сознание абсолютно. Поэтому оно требует пространства для свободы личности. Мы не можем не делать всего, что нам под силу, для расширения пространства, внутри которого мы вольны жить и действовать, сообразуясь с нашей совестью». Поэтому «церковь не терпит тех разновидностей государства, в которых это право не признано. Она – непримиримый враг государственного деспотизма»[25].

Актон твердо держался того мнения, что ни один правитель, будь то законный монарх или диктатор, не вправе осуществлять свою волю без согласия народа, и что народ может свергнуть правителя, нарушающего это условие и пытающегося превратить свою власть в тиранию, даже если он получил ее на законном основании. С одной стороны, Актон был убежден, что государство, в котором существует пропасть между богатыми и бедными, не является справедливым, не может не стать в итоге государством, где бедных угнетают; с другой стороны, он полагал, что коммунистическая доктрина всеобщего равенства осуществима только посредством тиранической власти и, следовательно, не может обеспечить действительной свободы. О французской революции, начавшейся такими возвышенными надеждами, а закончившейся террором, он сказал: «страсть к равенству погубила надежды на свободу».

Стиль Актона отмечен любовью к эпитетам в превосходной степени, по временам иносказательным и несколько таинственным: «знаменитейший из гвельф-ских писателей» (Фома Аквинский), «одареннейший писатель среди гибеллинов» (Марсилий Падуанский), «знаменитейший из философов» (Пифагор), «мудрейший человек в Афинах» (Солон), «замечательнейший из английских писателей XII века» (Иоанн Солсберийский), «наиболее образованный из англиканских прелатов» (архиепископ Ашшер) и «талантливейший из французов» (Боссюэ), «самый даровитый руководитель, когда-либо выдвинутый революцией» (Кромвель) «самый популярный из епископов» (Фенелон), «самый чистый консервативный разум» (Нибур), «самый высокоумный из греческих тиранов» (Периандр), «величайший теолог своего времени» (Жерсон), «самый знаменитый роялист формации» (Шатобриан), «замечательнейший и с наибольшей полнотой изученный из людей, принадлежащих истории» (Наполеон); наконец, Людовик XIV, «причинивший своей властью столько страдания и наделавший столько ошибок», как ни один из тиранов. Эта стилистическая особенность обнаруживает ту же склонность ума и тот же интеллектуальный навык, которые побудили Актона составить список «ста лучших книг».

Эта расположенность к абсолютизации, к безоговорочным суждениям не вполне согласуется с его собственными принципами писания исторических сочинений. Его учителем был Леопольд фон Ранке, его идеалом – образец беспристрастной и бесцветной истории, в котором историк полностью отсутствует, так что в конце концов мы можем достичь непредвзятости, той глубины знания всех относящихся к делу фактов, при котором представители двух противоположных точек зрения, систем образования и культурных основ полностью сойдутся в своем суждении об исторической личности: христианин и язычник в одних и тех же словах опишут вам Лютера, патриот французский и патриот немецкий – Наполеона.

Актон отстаивал этот невозможный идеал, как если бы он был достижим, но сам не предпринимал серьезной попытки воплотить его в своих трудах. Происходило это вовсе не из-за его слабости как историка, но благодаря нравственному принципу, пронизывающему все его сочинения. Нравственное суждение не допускает никакой относительности. Историк, утверждал Актон, не должен подыскивать оправдания людям путем помещения их в контекст их собственного времени. Существует абсолютная и вечная мера нравственности, по отношению к которой немыслим никакой компромисс. На историка возложена задача в высшей степени существенная: его предмет не только рассказывает людям, откуда они взялись, тем самым помогая им уяснить свою природу и избежать чувства беспочвенности и отсутствия корней; не только до известной степени указывает современникам возможности, позволяющие избежать ошибок во внешней политике, законодательном творчестве и социальной политике, – он, кроме того и в первую очередь, является арбитром нравственного прогресса и нравственного преуспеяния человечества, так что благородное и возвышенное призвание историка попросту несовместимо с компромиссом.

По временам читатели будут, надо полагать, раздражены обобщениями Актона, а в иных местах – непрозрачностью его идей или их изложения. Но они не пожалеют об усилиях, положенных на чтение этой книги. Ибо каждого, кто сделает попытку понять его, Актон заставит неотступно и настойчиво размышлять о важнейших причинах политических перемен в обществе, о том, как лучше и достойнее их осуществлять и развивать, о том, что следует выбрать в качестве целей политических и законодательный усилий, и – важнее всего – о месте нравственности в политике. Имени эта нравственная одаренность поставила его труды выше интересов историка девятнадцатого столетия, превратив его в мыслителя, выдержавшего испытание временем.


Январь 1992 г., Кембридж

Оуэн Чадвик, Regius Professor Emeritus of Modem History, University of Cambridge.

Загрузка...