Машину резко подкидывает на ухабе. Немудрено: дорога разбухла и потрескалась от подступающего леса. С заднего сиденья раздается ледяной металлический лязг.
Мишаня машинально оборачивается на звук. На сиденье, поймав уголок желтого солнечного луча, поблескивает что-то стальное. Это ствол ружья высунул свою узкую злую морду из-под Мишаниного детского одеялка. Если от вида оружия Мишане и становится страшно, он этого никак не показывает, только поворачивается и упирается взглядом обратно в петляющую лесную дорогу.
А машина у Петьки и правда классная, не соврал, думает Мишаня, поерзав на кожаном сиденье. В ней даже пахнет особенно, фабричным полиролем, как будто в салоне кто-то всю ночь фруктовую жвачку жевал. Мишане редко доводится прикасаться к чему-то вот такому, совершенно новому, он вечно все за всеми донашивает, поэтому сейчас его переполняет особенное чувство, как на Новый год. Хотя уже давно, с того времени как закрылся завод и уехал отец, никаких особенных подарков ему никто не дарит. Рука сама тянется к разноцветным огонькам приборной панели.
– Куда! – Петька прихлопывает его по ладони сверху, но не больно, а так, для порядка, чтоб он не забывал, кто здесь хозяин. – Небось, пальцы-то жирные все.
Мишаня растопыривает перед собой пятерню, тщательно, со всех сторон осматривает каждый палец, потом на всякий случай трет о штанину.
– Чистые. Смотри! Я радио включу, можно?
Старший брат кидает на него быстрый взгляд, щурясь от косых лучей солнца, которые то и дело, как выстрелы, пробиваются сквозь толщу стволов по обочинам дороги.
– Можно, только осторожно.
Мишаня тянется к панели.
– Думаю, ничего ты не поймаешь, слишком близко к границе, тут глушат все.
Но Мишане нравится искать, продираясь сквозь белый шум, который будто бы идет от верхушек вековых елей, смыкающихся над ломаной линией дороги.
– Давай уже, завязывай шелестеть, – настаивает Петька, но Мишаня слишком поглощен процессом.
На секунду приемник ловит болтовню на непонятном языке, смешные слова, ни на что не похожие, потом затихает, снова листая пустые охрипшие радиоволны.
– Я кому говорю!
– Ну еще одну секундочку. Кажется, что-то пробивается.
Наконец среди еле слышного плеска раздается что-то похожее на песню.
– Ра-та-та в небо спрятались… та-та-ра-та-та-та смотрят вниз, – бурчит в такт Петька, угадывая слова в скрипе радиоволны.
Через пару секунд песню проглатывают помехи, и его голос звучит один на один с тишиной.
– Все, приехали.
Мишаня отрывает глаза от почерневшей приборной панели и обнаруживает, что они давно уже съехали с дороги в лес и сейчас остановились на краю поляны. Позади них вьется черная колея примятого мха. Мишаня провожает ее глазами до того момента, где она теряется среди еловых стволов, и поворачивается к брату.
– Выходить?
– Нет, сидеть и любоваться! Давай, вылезай.
Мишаня тянется рукой за мобильным телефоном, подарком Петьки, который лежит подле него на сиденье.
– Оставь, посеешь еще.
Он убирает телефон в бардачок, выкарабкивается наружу, делает несколько шагов вперед и останавливается. Он стоит прямо в середине толстого солнечного луча, который падает сверху, как столп, на одинокий островок ярко-зеленой травы, заставляя Петькин черный «лансер» блестеть и переливаться, как огромный жук. Мишаня делает несколько шагов вперед и прислоняется спиной к валуну с плоской верхушкой, который торчит из травы ровно посередине поляны. Он улыбается, сам не зная почему. Но улыбка сползает с его лица, когда Петька открывает багажник, вытаскивает из него две пары резиновых сапог и швыряет их на траву.
– Мих, ты тормоз или газ? Шевелись!
Мишаня нехотя скидывает кроссовки, ставит их на заросший мхом валун и засовывает ноги в сапоги, про себя думая, что нечестно выходит: ему достаются вонючие дедовские, а Петьке – почти новые отцовские. Одеты они, конечно, оба не для леса. На Петьке новый спортивный костюм, а Мишаня, как всегда, в своей красной шапке с ушами на завязках и в старой отцовской куртке, которая только-только стала подходить ему по росту, но все еще велика в плечах.
Тем временем Петька открывает заднюю дверь и бережно, как спящего ребенка, извлекает из машины завернутое в одеялко с синими облачками ружье. Мишаня ежится, хотя видел это ружье сто раз в шкафу у деда, в комнате, откуда Петька забрал его пару часов назад, пока дед, наевшись каши с тушенкой, спал под бархатный голос дикторши новостей на «Первом».
– Ну что стоишь, пойдем. – Петька вешает ружье на плечо и подталкивает брата в бок. – Сами они к нам не придут.
С этими словами он переступает границу оранжевого солнечного света и оказывается в густой и влажной тени. Мишаня нехотя идет следом, отгоняя наглых голодных комаров. Усыпанная мертвыми иголками земля прогибается и постанывает под тяжестью их ног.
Они проходят всего ничего, может, метров пятьдесят, но лес вокруг них уже смыкается, как будто и нет вовсе ни поляны со столпом света и мягкой травой, ни блестящего «лансера», а только черные стволы елей, царапающие и цепляющиеся за куртку своими сухими куриными лапами. Сапоги на ногах у Мишани при каждом шаге издают тихий хлюпающий звук, и он сразу представляет себе деда, его черные пятки с глубокими трещинами и портянки, сделанные из старых простыней, которые он надевал всякий раз, уходя на охоту, по скупой привычке военных лет.
Обычно Мишаня не боится леса. Чего бояться – он вырос в вымирающем поселке, со всех сторон отрезанном от мира черными елями, скалами и ущельями, глубокими и рваными, как укусы. Поэтому дело тут совсем не в страхе. Просто ему не хочется, лень ему. Да и не любит он охоту, не для него эта забава.
– Петьк, – шепчет Мишаня, но густой лесной воздух проглатывает его слово, как камушек, брошенный в реку. – Петь?
Он тянет брата за рукав, нечаянно дотронувшись до холодной гладкой поверхности ружья у него на плече, и тут же отдергивает руку. Петька останавливается, вопросительно тряхнув головой.
– Петь, может, ну нафиг эту охоту? Там ферма есть возле города новая, привези матери индюшку, она и не отличит. Скажешь, сам поймал.
Серые глаза Петьки сужаются в две маленькие щелочки. В этот момент он так похож на отца, что Мишане не по себе.
– А ты, что ли, трусом вырос, Миха?
– Нет.
– Я в твои годы с дедом на двое суток в лес ходил. На кабана.
Мишаня опускает глаза на носки своих сапог. Может, он и правда трус? Нет, никакой не трус, думает он, просто он с большей радостью продолжил бы делать то, чем они занимались с Петькой вчера – колесили по поселку с опущенными стеклами под четкий речитатив какого-то модного рэпера, который брат привез в плеере из своих странствий. Смотрели на девчонок. Ну, Петька смотрел. А Мишаня смотрел на него и пытался скопировать взгляд брата и то, как тот немного кивал в такт биту, как будто абсолютно все на свете было ему пофигу.
– Ссыкотно тебе, что ли? – продолжает Петька.
– Нет.
– На обратном пути порулить дам, если не будешь в штаны класть.
Этого оказывается достаточно. Они двигаются дальше, медленно, последовательно, будто знают, куда идут. Мишаня теряет счет времени и ориентацию в пространстве, кругом – только глухая зеленая стена, но Петька, похоже, уверен в маршруте, судя по тому, как он заводит их все глубже в почти беспросветную чащу.
От скуки Мишаня достает из кармана куртки дедов перочинный нож и царапает деревья, оставляя на толстой коре еле заметную серую нить. Внезапно в просвете между стволами уголком глаза он ловит движение. Петька, видимо, тоже, потому что он останавливается так резко, что Мишаня почти влетает ему в спину.
– Тсс. – Брат прикладывает палец к губам и показывает рукой вниз, на землю.
Мишаня опускается на четвереньки, боясь глянуть в просвет между деревьями. Петька с бесшумной ловкостью скидывает с плеча ружье и прицеливается куда-то в гущу веток. В лесу в этот момент становится невообразимо тихо. Нет, он не трус, повторяет про себя Мишаня и поднимает глаза. Из зеленой крепостной стены леса, как из бойницы, смотрит на него испуганный глаз, большой и круглый, коричневый, смотрит и не видит ни его, ни Петьки, ни дула ружья, блестящего темным матовым светом. Мишаня даже не успевает понять, на кого он смотрит, когда его оглушает выстрел. Раздается панический хруст ломающихся веток и что-то похожее на стон; в глазах начинает саднить, так что Мишаня трет их кулаками.
– Это порох так пахнет, привыкай, – рявкает Петька, вскидывая на плечо ружье. А потом добавляет, мягче и как-то грустно: – Я ранил его, кажется. Теперь в любом случае надо добить.
– А кто это был?
– Не знаю. Не разглядеть толком, на движение среагировал. Жди здесь.
Мишаня не успевает ничего возразить, как Петька уже пускается вперед решительным шагом, остановившись только на миг, чтобы рассмотреть пятна крови на том месте, где только что стояло животное.
Мишаня садится, прислонившись спиной к стволу, и наблюдает за тем, как мелькает между деревьями темный силуэт его брата. В непропорционально большом капюшоне и с ружьем в руке Петька походит на монстра из компьютерной игры. Мишаня складывает пальцы пистолетом, прицеливается и начинает беззвучно палить по фигуре, пока она совсем не скрывается из виду. Над ним с тихим протяжным скрипом колышутся верхушки леса.
Выстрела четыре подряд, а может, и пять. Лес, как пьяница, пытающийся объяснить дорогу домой, проглатывает звуки. Мишаня так и не понимает окончательно, что было раньше, крик или выстрелы, или они были вместе и сразу, да и крик ли это был вообще – человеческий ли, звериный ли. Он помнит только, что закрыл руками уши и ждал, когда это прекратится, вжавшись всем телом в успевший нагреться его собственным теплом толстый еловый ствол.
Когда все стихает, Мишаня поднимается с земли и спешит туда, где еще еле слышно клокочет эхо, цепляясь за валуны и отскакивая от тяжелых еловых лап. Он чуть не падает, поскользнувшись на влажной земле, глядит под ноги и замирает при виде крови, бурой и блестящей. На ней уже пируют огромные красные муравьи.
– Петька! – кричит он в рупор ладоней. – Петька, отзовись!
Лес молчит, стены вокруг него снова сомкнулись.
– Петька, ну хватит уже! Не трус я! Выходи!
На секунду ему кажется, что откуда-то сбоку послышался то ли стон, то ли всхлип, а потом хруст веток. Он разворачивается, бегом, перескакивая через коряги, бросается на звук, но тот будто играет с ним, перелетая с места на место, доносится одновременно и с запада, и с востока, и с севера, и с юга, и с неба, и из-под земли. Мишаня замирает и слушает, позволяет воздуху вокруг улечься, успокоиться, как ил на дне глубокого озера.
Наконец он выбирает направление и двигается вперед, проклиная дедовские сапоги, которые загребают мох при каждом шаге. Звук медленно приближается, протяжный и тоскливый, повторяющийся на три счета. Земля с каждым шагом становится мягче. Мишаня останавливается перед большой глубокой лужей. Только одним глазом он успевает уловить, как плюхается в воду и зарывается в похожую на старушечьи волосы тину толстая бородавчатая жаба. Все затихает. Через мгновение и вода в луже замирает, превратившись в зеркало. Мишаня нагибается и видит свои раскосые волчьи глаза, распахнутые от испуга, красные пятна на щеках и съехавшую набок шапку. А позади – небо, которое успело из золотисто-голубого превратиться в темно-серое. Часов у него нет, но сочащийся из земли холод подсказывает, что дело к закату. Он выпрямляется и смотрит по сторонам, прищуривая глаза так, чтобы они ловили каждый блик света и теней между стволов, не упуская ни одного, даже самого незаметного движения.
– Петька!
– Петя!
– Пожалуйста…
Лес молчит, как воды в рот набрал, окаменевший от ужаса перед чьим-то страшным присутствием; ни одна ветка не шевелится в нем, ни одна иголка. Только Мишаня ковыряет носком сапога мох и рассматривает в луже свое отражение.
– Говнюк ты, Петька. Лучше б ты вообще не возвращался! Нам и без тебя отлично было! – кричит он во все горло и бредет прочь. Пар от его дыхания медленно тает в воздухе.
Не надо было вообще соглашаться ехать в этот дурацкий лес. Лучше бы уговорил Петьку поехать в город, сходить в кино на какой-нибудь страшный фильм, покататься и посмотреть на девчонок. Нет, дело не в том, что Мишаня – трус. Просто лес этот… нехорошее про него говорят в поселке. И он не то чтобы верит этим дедовским россказням, просто не видит смысла время тратить. Зачем идти туда, где нет ничего хорошего, где ты все видел сто тысяч раз? Но Петька взял его на слабо, как всегда, так что Мишаня и сам не заметил, как согласился и даже начал его упрашивать. Петька – он такой, он знает чужие слабости… небось вернулся к машине и сидит там, в тепле, поджидает. Или прячется за каким-нибудь кустом и ржет. Придурок.
Мишаня гневно пинает носком сапога трухлявый пень, тот раскалывается пополам, в разломе снуют в панике красные муравьи. Вот набрать сейчас муравьев в спичечный коробок и сунуть ему в кровать, думает Мишаня, но делать ничего не делает, просто бредет дальше, прикинув, что машина осталась где-то на западе, где между стволов еще простреливают малиновые искры заката. Но лес обманывает его, как цыган с перевернутыми стаканами, крутит, переставляет с места на место с такой ловкостью рук, что Мишаня уже не уверен, в какой стороне осталась дорога. Теперь он просто идет. Вскоре ему попадается тропа, неширокая, но свежая, хоженная недавно – может, даже Петька по ней шел. Начинает накрапывать дождь, синие сумерки заливают пространство между серыми еловыми стволами и, проникая под старую куртку Мишани, морозят его до костей. Он надевает капюшон и завязывает веревки на красной шапке, чего не делает обычно, потому что ему и так почти все время кажется, что выглядит он как полный дурак. Чтобы хоть как-то утешиться, он представляет себе гнев матери, когда расскажет ей о том, как Петька бросил его одного в лесу.
Когда Мишаня выходит на дорогу, уже совсем темно. Он понимает, что лес кончился, потому что больше не за что держаться руками, с опаской ступая дырявыми дедовскими сапогами по хлюпающей земле. В кромешной темноте он протягивает руку вперед в поисках опоры, но земля уходит вниз, и он на пятках соскальзывает по откосу, теряет равновесие и катится, несколько раз поймав ребрами камни и коряги. Внизу он остается лежать навзничь, уставившись на чокнутую ухмылку луны, проглядывающую то и дело сквозь толщу облаков. В ее мутном дрожащем свете его скуластое лицо выглядит взрослым и очень печальным. Вскоре луна скрывается, снова начинается дождь. Мишаня вспоминает глаз животного, смотревший сквозь ветки деревьев и беспомощно вращавшийся. Уже понимавший свою близкую смерть, но не видевший пока ее лица. А потом – свой путь через лес, этот ужас, который гнал и гнал его по тропе, такой, которого он не испытывал раньше.
Мишаня старается не думать о том, что было в лесу, пока он шел к дороге. Собственно, ничего там и не было, просто он трус. Он потому и упал, что боялся смотреть и шел, закрыв глаза. С тех пор как он свернул на тропу, ему все казалось, что кто-то идет за ним, нашептывает, и дышит в спину, и вот-вот схватит за капюшон, но стоило Мишане обернуться, позади всякий раз был только лес. Темный, равнодушный к нему и живущий своей таинственной секретной жизнью.
Собравшись с духом, Мишаня поднимается на ноги и переходит через дорогу. Едва различимая в темноте шелуха белой краски на разбитом асфальте – разделительная полоса – как обережный круг против всего, что осталось за спиной, в лесу.
Теперь Мишаня шагает вдоль дороги, выбрав направление так, чтобы дождь хлестал не в лицо, а в спину, – других ориентиров у него не осталось. Сколько он идет вот так, он не знает – может, десять минут, может, два часа. Луна совсем спряталась. Но свет как будто ему больше и не нужен. Поэтому, когда сквозь дождь на него вдруг вытаращиваются два подрагивающих желтых глаза, он сразу зажмуривается, как животное. Он только и успевает юркнуть на обочину. Машина тормозит с протяжным визгом, обдав Мишаню столбом брызг.
– Пацан, тебе жить надоело? – орет в щелку опущенного стекла будто плавающее в темноте лицо. – Ты обдолбался совсем?
Мишаня только моргает, медленно, по-рыбьи. Круглое лицо тем временем прорастает из шеи в плечи и таращится в ответ черными зрачками, потом глядит вбок, повернувшись к нему седеющим затылком. Там, куда оно смотрит, на пассажирском сиденье всплывает еще одно лицо, со щеками поменьше, в большой меховой шапке.
– Я брата потерял, – наконец тоже всплывает на поверхность, будто пузырек с речью в комиксе, ответ Мишани. – Мы на охоте были, он за зверем раненым пошел, потом пропал. Или я пропал.
– Браконьеры, значит? – отзывается лицо в шапке.
– Я не браконьер. Мне пятнадцать лет.
– И что? Значит, ты святой? Люди убийцами в начальной школе становятся, – шипит водитель. Теперь Мишаня может наконец разглядеть, что он – тучный человек в темно-серой куртке, а не лицо, нарисованное на воздушном шарике.
– Я в девятом классе учусь в поселковой школе.
– Ты дебил, похоже, – причмокивает водитель.
– Простите, пожалуйста. Мы не знали.
– Не знали они. – Лицо пассажира в шапке хмурится, теперь и у него есть тело – замызганная куртка с камуфляжным рисунком, а между колен – ружье. – Заповедный это лес.
– Заповедный, – эхом отзывается Мишаня, не в силах оторвать глаз от блестящего ствола. Может ли быть, что это у него дедово ружье, которое у Петьки было?
– В машину садись, – командует водитель.
Мишаня в нерешительности переступает с ноги на ногу, в сапоге хлюпает. Потом снова косится на ружье.
Нет, не такое, вроде бы двустволка.
– Вы меня к брату отвезете?
– Мы тебя куда надо отвезем, – саркастично отрезает толстолицый.
– Мне к брату надо.
– Садись. – Рука водителя тянется назад, открывается пассажирская дверь. Тут Мишаня замечает на крыше мигалку.
– А вы полиция?
– Мы лучше. Садись. – Из открытой двери его обдает теплым прокуренным воздухом.
– Вы военные?
Мишаня смотрит на водителя, потом на машину, такую грязную, что он даже разобрать не может, какого она цвета.
– В машину садись, я сказал. – В голосе водителя, таком же грузном, как и он сам, звучит металл.
Наверное, все-таки это полиция, проносится у Мишани в голове, а он им рассказал про охоту. Дурак, спалил всех. Может, бежать? Но не обратно же в лес. Все-таки между лесом и людьми он выбирает людей и забирается на заднее сиденье, заваленное старыми газетами и пустыми бутылками от чая «Липтон». Водитель трогается, едва Мишаня успевает захлопнуть дверь.
– Давно бродишь? – спрашивает мужик в камуфляже.
– А сколько времени? – От жарящей на полную печки у Мишани перед глазами все плывет.
– Полпервого.
Мишаня принимается считать на пальцах: шесть, восемь… не может быть. Он мотает головой. Нет, не мог он столько бродить в лесу, невозможно.
– А где брат ждет?
– У машины.
Две головы переглядываются.
– Парень, ты что, отбитый? Нормально отвечать можешь? А то сейчас поедем тебя в обезьянник сдадим к остальным отбитым, – устало выдыхает толстолицый.
– Могу. – Мишаня выпрямляется, вытягивается в струнку почти до хруста в позвоночнике, чтобы привести в движение шарниры своего одуревшего от темноты и холода мозга. – Мы ехали по дороге от поселка, километров двадцать, потом свернули на просеку и оставили машину на поляне. Она такая круглая, большая, и там трава зеленая растет, густая, а кругом мох.
– Ты там грибы в лесу жрал, что ли? Поляна… млин, – цедит сквозь зубы водитель. – В отделение едем. Достал ты меня, браконьер обдолбанный.
– Погоди, – останавливает его пассажир и, обернувшись назад к Мишане, спрашивает: – Там еще валун плоский такой в середине?
– Валун? Да. Был валун.
– Паха, я знаю, где это.
– Тоже грибы жрал?
– Да ну тебя, заладил. Это место, алтарный камень вроде, там пару лет назад… помнишь, повесилась женщина? В общем, неважно. Короче, нам прямо до развилки на поселок, а дальше покажу.
Водитель цокает языком.
– Брата твоего арестуем, понял? – бросает он через плечо.
В дороге Мишаня засыпает, просто отключается от тепла и перешептывания приделанной к приборной панели рации. Он тяжело поднимает веки, когда машину подбрасывает на кочке – той самой, где подскочил Петькин «лансер», наверное, а может, другой. Мишаня просовывает голову между сидений и выглядывает вперед. Луч фар, неверным дрожащим светом рассекая дождь, упирается в черное тело машины.
– Вот он! – вырывается у Мишани откуда-то из глубин солнечного сплетения. – «Лансер», миленький.
Он принимается дергать ручку двери, но она не поддается, только щелкает, как незаряженное ружье.
– Погоди, – произносит водитель, голос его звучит отрывисто и гулко. – Что-то тут не так.
– Что не так? – Мишаня таращится в зыбкий свет, пытаясь различить хоть что-то, кроме черного силуэта Петькиной тачки.
Патрульная машина медленно, на брюхе, подползает к разрыву между толстыми стволами. Наконец она останавливается, будто испускает дух, водитель поворачивает ключ в замке зажигания. Мишаня снова дергает за ручку двери, она снова не слушается его.
– Выпустите меня!
– Здесь оставайся, – шепчет водитель, нетвердым движением вынимая из крепежа рацию.
Он выходит из машины, захлопнув за собой дверь; пассажир следует за ним – так быстро, что Мишаня даже не соображает спросить его, что происходит. Раздается щелчок центрального замка.
Он снова смотрит туда, где от мокрой примятой травы отражается миллионом глаз свет фар. Сначала на верхушке валуна он замечает свои кроссовки. Паленый логотип «Адидас» ярким красным цветком проступает на пятке от дождевой воды. А потом взгляд его цепляется за другую пару обуви, ниже, на траве, пятками вверх. Отцовские резиновые сапоги. И ноги в знакомых штанах с лампасами.
– Петька! Я приехал! Петька! Ты что, пьяный? Порулить-то дашь?
Мишаня опять теребит ручку двери, одной, другой, потом перелезает вперед на водительское сиденье, выдергивает непослушными ватными пальцами гвоздик замка, почти что вываливается на траву лицом вниз, кое-как поднимается на ноги и подбегает к мужикам, которые стоят, безмолвно уставившись на лежащего ничком Петьку.
– Петька! Ты спишь? – Мишаня бросается к нему, но его ловит за капюшон мужик в шапке.
Водитель, зажав в кулаке рацию, легонько пинает грязным рабочим ботинком Петькину лодыжку.
– Диспетчер, это сорок два ноль пять. С полицией соедините.
– Вы его арестовывать будете? Он же спит! Подумаешь, напился в лесу, – тараторит Мишаня, пытаясь высвободиться из рук пассажира.
Наконец ему удается выскользнуть из куртки, за которую его держит мужик, он одним скачком оказывается возле брата и хватает его за плечо.
– Парень, ты че творишь? – раздается позади него встревоженный окрик.
– Мать честная, не смотри. – Мужик в камуфляже сгребает Мишаню в охапку и как-то по-отцовски втыкает его лицом в свою пропахшую потом и табачиной куртку.
Но Мишаня уже увидел, этого уже никак не отмотать назад. В свете фар кровь кажется черной и блестящей, как спина у гадюки. Лица у Петьки больше нет, только бурое размазанное нечто, похожее на водоворот. А дальше, ниже, красными и черными лоскутами повисло что-то и вовсе невообразимое. Только кулак у Петьки чистый, а из него торчит порванная цепочка с его нательным крестом.
– Это волки, видно, – ошарашенно произносит водитель.
– Да господь с тобой. – Мишаня слышит голос, глухо звучащий внутри диафрагмы. – Здесь последнего волка в девяносто седьмом застрелили.
Марианна тщетно пытается не обращать внимания на гул лампы дневного света у себя над головой. Если выключить ее, аудитория утонет в сонном полумраке, а ей нужны их мозги. Она как зомби, она хочет успеть съесть их мозги, пока они еще молоды и пригодны хоть для чего-то.
– В основе характера чаще всего лежит страх. И в зависимости от того, что это за страх, вокруг него, как жемчужина вокруг песчинки, формируется личность. Личность, которая чаще всего не что иное, как защитный механизм от этого страха, – произносит она поставленным учительским голосом, а потом, в поисках хотя бы одной-единственной пары глаз, переводит взгляд на аудиторию.
Это последняя пара и для нее, и для этих третьекурсников. За окном в уголках двора начинает клубиться влажный искристый сумрак. Впрочем, сейчас конец октября и в Петербурге вообще почти всегда темно, чему тут удивляться.
Кто вообще придумал поставить ее семинар на это время? Немудрено, что большая часть студентов в этой аудитории ей совершенно незнакома. Впрочем, есть и постоянные посетители. Например, та девочка, которая всегда опаздывает ровно на пять минут и не расстегивает пальто, даже когда с наступлением отопительного сезона в аудитории стало невозможно дышать. Тихая и бесцветная, как мотылек, с серебристо-серыми волосами и такими же глазами. Та девочка, с которой ей нужно поговорить о чем-то важном, если только она перестанет исчезать из аудитории сразу после лекции, не оставляя Марианне ни единого шанса. Где же она?
Настя, будто услышав ее мысли, тут же опускает лицо в конспект. Она почти физически ощущает, как по ней скользит цепкий глаз Марианны Арсеньевны, будто луч фонаря в темноте. Она выжидает. Слушает, как мягким шагом преподавательница пересекает аудиторию, раздается щелчок, затем – всхлип открывающейся форточки. Настю обдает волной холодного речного ветра, она подставляет ему свою длинную белую шею, как для поцелуя, но тут же, опомнившись, снова горбится над конспектом. На секунду ей кажется, что Марианна заметила ее и сейчас что-то скажет. Почему-то в последний месяц она все время смотрит на Настю, будто знает какой-то из ее секретов. Она замирает, в стотысячный раз вырисовывая на полях своей исписанной мелким убористым почерком тетради один и тот же символ: пологая гора и встающее над ее верхушкой круглое черное солнце. Фух, пронесло. Шаги удаляются.
– Мы говорим о фундаментальных страхах, – медленно чеканит преподавательница.
Настя решается поднять голову, выглянуть из своего укрытия. К этому моменту Марианна уже переместилась на свое любимое место у края кафедры, облокотившись на нее спиной.
– Таких страхов девять, – продолжает она. – Но в литературе чаще всего встречаются лишь несколько. Возьмем пример: страх быть нелюбимым. На положительном конце спектра мы видим типаж Марии Магдалины, безропотной последовательницы, помощницы, обожательницы. Тогда как на противоположном конце… кто-нибудь попробует привести пример? – Она заговорщически прикрывает рот рукой. – И черт с ней, с классикой. Давайте обратимся к чему-то посвежее. Ну?
Марианна с тоской обводит взглядом полупустую аудиторию, полную смотрящих кверху, как грибы после дождя, макушек.
– Кейти Бейтс? – Настя и сама не понимает, как решилась сказать это вслух.
– Я не слышу, погромче. – Взгляд выпуклых темных глаз Марианны останавливается прямо на Настином лице. – Я оглохла под старость лет. И, может, вы встанете?
Настя поднимается, задевает рукавом пальто тетрадь, та летит на пол. Кто-то прыскает от смеха.
– Кейти Бейтс из «Мизери» Стивена Кинга, – повторяет Настя, но ненамного громче: язык прилипает к небу, и голос выходит какой-то дурацкий, детский.
– Умница, Анастасия. А вам, лентяям, пример.
Все как один поворачивают голову к девочке в туго застегнутом пальто. Марианна никого и никогда не хвалит.
Настя чувствует, как к ее лицу приливает кровь, – она знает ее имя? Откуда? Почему? Ей хочется высунуть голову в окно, под дождь. Она никому и ни в чем не может быть примером, что за чушь.
Как только Марианна отводит от нее глаза, она тут же плюхается обратно на сиденье, кладет голову на холодную лакированную поверхность парты и смотрит в пелену дождя. Там, на середине залитого желтым светом фонаря факультетского дворика, чернеет одинокая фигура.
Марианна продолжает:
– Кейти хочет заботиться о своем возлюбленном, но, когда он взбрыкивает и пытается бежать, она чувствует себя отвергнутой и причиняет ему… боль. Обратная сторона героя-помощника – коварный манипулятор. Он ищет любви больного человека, с которым легко будет выстроить зависимые отношения. – Преподавательница обводит взглядом аудиторию. – К следующему разу с каждого буду ждать по примеру, и чтоб ни одного повторяющегося, договаривайтесь как хотите.
Через аудиторию проходит волна неодобрительного рокота.
– Двигаемся дальше. Фундаментальный страх зла. Извне и изнутри себя.
– Это как продать душу дьяволу? – доносится с последней парты.
В этот момент гудящая лампа дневного света над головой Марианны мигает, и аудитория взрывается зловещим хохотом.
– Видите, факультетские призраки с нами согласны, – с улыбкой произносит Марианна и продолжает: – Те, кто боится зла в себе, становятся непримиримыми перфекционистами, которые систематически истребляют это зло любой ценой, находя его воплощение вовне. Чаще всего – его ложное воплощение. Причем для каждого понятие зла субъективно. Например, время. Для меня время – зло, потому что я не успеваю дать вам весь материал, ну а для вас… Это каждому лично решать, когда сессия придет.
Аудитория смеется, кто-то в шутку крестится. Настя смотрит на это стадо и испытывает нечто похожее на стыд оттого, что она его часть, а еще тоску оттого, что по-настоящему ей никогда не стать его частью. Особенно теперь, когда она – «пример», любимчик преподавателя не пойми с чего. Настя снова переводит взгляд за окно, но там только дождь и желтые блики фонаря на мостовой.
– И последнее, – продолжает преподавательница. – Страх за свою целостность. Иначе говоря, страх за свой рассудок. Он заставляет нас сомневаться в реальности мира вокруг. Он может быть огромной движущей силой в герое. Силой, ведущей его к саморазрушению.
Внезапно Настину голову заполняет вибрирующий гул лампы дневного света, пальцы начинают потеть и становятся ватными, негнущимися. Ручка выпадает из рук и катится по полу. Звук кажется Насте искаженным и замедленным, как на зажеванной пленке.
Она поднимает глаза на преподавательницу, но та смотрит в окно. Настя переводит взгляд на то, чем поглощена Марианна. Под фонарем подлетает вверх и снова с силой бьется об землю, как выброшенная на берег рыба, чей-то вывернутый наизнанку черный зонт.
Дождь такой сильный, что больше нет ни реки, ни Медного всадника, ни Адмиралтейства с его острым золотым шпилем, даже серое пятно Кунсткамеры еле-еле просматривается через пелену. Границы вселенной сузились, есть только пузырь остановки, как желток, спрятанный в яйце.
Под козырьком прячутся шесть человек, в основном студенты. За неделю непроглядных ливней набережная превратилась в реку. От каждой проезжающей машины все жмутся к стенке, плотно, как узники перед расстрелом; кто-то даже забирается с ногами на лавку. Радужные мазутные капли долетают до Настиного пальто, покрывая подол узором грязных созвездий.
Вот опять, думает Настя, как ни крути, со всеми, но не такая, как все. Все ждут троллейбус номер одиннадцать до метро и по домам. Настя ждет машину, за ней должна заехать Катя. Она работает на Васильевском, возле Гавани, и по понедельникам им по пути до Настиного дома.
Высматривая во мгле Катину крошечную красную машину с непонятными непитерскими номерами, Настя вспоминает, как они познакомились. Все началось как раз с этой маленькой красной машинки. Постепенно в ушах у нее вместо дождя начинает играть музыка, которую она слушала тогда, в день их знакомства, в машине у Кати.
Это было почти год назад. День был такой же промозглый, гнилой изнутри. Но ехать было надо, и Настя села в электричку и отправилась на Ковалевское кладбище. Со смерти бабушки прошло сорок дней. Купив на последние сто рублей ветку убогих пластиковых пионов, Настя поплелась по дороге вдоль железнодорожных путей. У ворот кладбища она потрепала по холке уже знакомого ей с похорон куцехвостого серого пса, угостила его черствой сосиской в тесте из университетской столовой. Потом зашагала по аллеям, шепотом читая странные фамилии на надгробиях, представляя себе, какими эти люди были при жизни и от чего умерли, и неловко отводя глаза от встречных посетителей, заставших ее врасплох за болтовней себе под нос. Пройдя несколько кругов и промочив кеды, она наконец нашла бабушкин адрес. Она слегка улыбнулась тому, что даже здесь у людей есть адреса и, наверное, она могла бы не тратить деньги на электричку и пионы, а отправить открытку.
Несколько минут она стояла и смотрела на размытую по краям дождями кучу песка, под которой в узеньком обитом фиолетовым дерматином гробу покоилась ее маленькая тихая бабушка. Надо было что-то сказать, но Настя только уронила привычное «привет, ба», поклонилась, дотронулась пальцами до земли и воткнула пластмассовый черенок цветка в песок. Ей не было грустно. Летом они с бабушкой ездили на кладбище почти каждый месяц, к деду, которого Настя никогда не знала, и это всегда отчего-то было похоже на праздник: ранний подъем, бутерброды, завернутые в фольгу, сумки с рассадой цветов. Как будто в гости отправиться. Бабушка ходила на кладбище к живым, не к мертвым – поболтать, выпить чай, навести уют. Мертвый дед жил в их захламленной квартире в виде недоделанных скульптур в его мастерской, фотографий с черным уголком и бабушкиного свадебного платья, которое висело в шуршащем полиэтиленовом чехле в глубине платяного шкафа, струящееся и истлевшее, как привидение. А здесь, среди пения птиц и шуршащей листвы деревьев, о смерти думалось куда меньше. Настя присела на ствол повалившейся от ветра березы поболтать и съесть привезенную из города пачку мармеладных медведей – все, что нашлось у нее в шкафу на кухне.
На обратном пути начал накрапывать дождь, кладбище совсем обезлюдело. Тогда-то Настя и заметила маленькую красную машину и снующую вокруг нее высокую кудрявую девушку с мобильным в руке.
– Здрасьте, – неловко бросила Настя, когда хозяйка красной машинки поймала ее взгляд.
– Здравствуйте, девушка, – тут же оживилась незнакомка. – Вы мне не поможете? У меня машина в грязи завязла, не выехать никак.
Настя нахмурилась и вопросительно глянула на девицу: она что, думает, что Настя будет толкать? Та будто прочла ее мысли.
– Нет-нет, не толкать. Позвонить. У меня села трубка, а тут есть служба, они помогут.
– А-а. У меня на телефоне денег нет, простите, – соврала Настя, подумав о том, сколько минут продлится звонок и сколько вообще будет этих звонков, если у девушки даже номера службы эвакуации нет.
Незнакомка горестно всплеснула руками.
– Вот же невезуха.
Настя двинулась дальше, стараясь обходить особо глубокие лужи. Дойдя почти до самого поворота, она оглянулась на девушку, которая все еще стояла под дождем. Настя устало вздохнула, заранее понимая, к чему все идет.
– Это все твои проделки, ба, – прошептала она себе под нос. – Раз я не могу поставить тебе памятник на могилу, не продав свою почку, значит, надо строить нерукотворный с помощью добрых дел, да? Ну конечно, разбежалась…
Обернувшись, Настя крикнула:
– А может, все-таки толкнем?
Конечно, лучше было бы дать ей потратить последние деньги на телефоне, чем добровольно залезать по колено в грязь, думала Настя, сидя на переднем сиденье маленькой красной машины. Кеды были, скорее всего, убиты насмерть. Зато остроносая кареглазая Катя оказалась классной и предложила подвезти до города. В машине у нее было тепло, пахло манговой елочкой и играла музыка, та самая, которая сейчас, на остановке в дождь, звучит у Насти в голове. На Ковалевском она навещала отца. С тех пор прошел год, и они были неразлучны.
– Ты уснула? Настя! Але! – кричит из открытого окна Катя, притормаживая у остановки. Настя едва успевает стряхнуть с себя летаргию воспоминания. – Тут нельзя останавливаться вообще-то!
Настя закрывает голову тряпочной сумкой с книгами и бросается в открытую дверь с пассажирской стороны. Она залетает так быстро, что умудряется удариться лбом, смеется, закидывает сумки на заднее сиденье. Красная машина трогается, подняв полчище брызг, которые на мгновение замирают в воздухе, и отражается в них тысячей божьих коровок, застывших в полете. Ни Настя, ни Катя не замечают сквозь густую завесу дождя одинокую фигуру, чернеющую на другой стороне дороги.
– Настя, ну я не могу, этот аромат, он меня с ума сводит. – Катя наклоняется и вдыхает запах Настиных волос. – Ну как ты можешь так?
– Я ничего не чувствую, – пожимает плечами Настя, расстегивая пальто.
Под ним на ней надета черная футболка с эмблемой кофейни. Настя работает там уже год, с тех пор как не стало бабушки.
– Нападет на тебя какой-нибудь вампир-кофеман, этим все и кончится, – смеется Катя. – А если серьезно, то почему ты не переодеваешься?
– Не успеваю я. И так опаздываю на лекцию каждый раз.
– Ты, конечно, феномен, Насть, ни одного прогула и работа еще. Ты вообще когда-нибудь спишь?
– Периодически.
– Ты так себя доведешь до дурки от переутомления, – со вздохом отзывается Катя.
Настя усмехается, тихо и невесело.
– А я с парнем познакомилась, прикинь! – перескакивает на другую тему Катя.
– Да ладно.
Иногда Насте кажется, что эти подвозки по понедельникам только и нужны Кате, чтобы поделиться с Настей своими обычно не слишком успешными, но очень детально описываемыми любовными похождениями.
– Ага. Угадай где?
– На работе?
– А вот и нет. «ВКонтакте».
– Это бар?
– Ох, шутница! Юмористка! То, что ты живешь в каменном веке и не регистрируешься в соцсетях, не значит, что все остальные должны вместе с тобой.
– М-м.
– Ты не волнуйся, я и тебе страницу сделаю.
– Не надо, у меня на это времени нет.
– Ох ты, важная она какая. – Катя высовывает язык. – Нет у нее времени на соцсети. А чем ты на работе занимаешься вообще тогда?
– Работаю.
Катя закатывает глаза.
– Так и что этот парень?
Катя пускается в подробный красноречивый рассказ, пока Настя незаметно дремлет, стараясь не закрывать глаза, как кошка.
Дождь обычно рано или поздно прекращается, есть у него такая особенность, но только не в Петербурге, нет. Здесь он не заканчивается, просто растворяется в воздухе, как сахар в чае, делится на мириады невидимых частиц, которые ты вдыхаешь и закрываешь свой зонт. К этому Настя привыкала не один год.
Катя высаживает ее на Песочной набережной. Им еще повезло, проскочили пробки. Она целует Настю в щеку и берет с нее обещание немного поспать и забить хоть раз на домашку. Они обе знают, что ни на то, ни на другое шансов нет. В этом, иногда думает Настя, и состоит смысл дружбы: если сделать ничего нельзя, то надо хотя бы назойливо повторять очевидное, пока не дойдет.
Настин дом, один из немногих в этом городе, имеет собственное имя – Дом художников. Сталинка из бурого камня с высокими летучими окнами в корпусе мастерских, размашистая и зловещая. Квартиры там выдавали только членам Союза художников, а в нем как раз состоял муж Настиной покойной бабушки, которого она никогда не встречала. Ничего выдающегося, говорила про него бабушка, только умел нравиться людям, поэтому ему часто заказывали разные скульптуры для парков и фойе станций метро, в основном Ленина и невозмутимых пионерок с развевающимся на несуществующем ветру каре.
Обогнув правое крыло дома, Настя шагает в темноту двора. Внезапно сумрак над ее головой разрывает тревожный взмах голубиных крыльев. Настя проглатывает воздух, кашляет и, отдышавшись, идет дальше, к подъезду, самому дальнему, наискосок, в углу. Перепрыгивая через лужи, она добирается до двери и прикладывает к магнитному кругу синий язычок ключа. Раз-два-три. Замок срабатывает не сразу, он дешевый, китайский. Настя оборачивается в полумрак двора – никого, только поблескивают панцирями, как большие плоские жуки, припаркованные «елочкой» машины. По привычке она проверяет свет в окне дедовой мастерской – в последние месяцы, перед вторым инсультом, бабушка любила забредать туда и сидеть на подоконнике среди пионерок, разговаривая с умершим дедом.
Наконец дверь поддается. Вдохнув знакомый застывший дух подъезда, где живут почти что одни старики, Настя взбегает вверх по ступенькам до лифта. Этот запах внушает покой – в этом доме с ней никогда ничего не случится. Кнопка под ее пальцами загорается мигающим красным глазком, лифт трогается и медленно движется вниз с величественно гулким кашлем, как вежливый старик, который хочет привлечь к себе внимание. Он допотопный, с решеткой и железной дверью, из-за которых у детей развиваются фобии. Соображает он долго. Настя закрывает дверь и прислоняется к стенке, готовясь неспешно подняться на последний этаж, когда лифт, кашлянув, замирает и кто-то начинает теребить ручку. Сквозь двойную решетку Насте не разглядеть лица, как будто там никого нет и дверь ходит ходуном сама по себе. Она зажимает кнопку, снова и снова, но лифт не двигается. Внезапно дверь распахивается.
– Ох, тут кто-то есть, а ты ломишься, – бормочет пожилая женщина, схватив за руку девочку лет пяти. – Простите нас.
Настя только кивает, втыкая ногти в мякоть ладони так, чтобы стало больно и прошло ощущение паники, от которой напрягся каждый мускул в ее теле. Она мало спала накануне, снилась какая-то чушь, потом встала в шесть. В такие дни она всегда чувствует себя дергано и будто в мутном пузыре, отделяющем ее от реальности, как грязное стекло в автобусе со следами чужого дыхания. Она хочет домой, на старый раскладной диван, в запах пыли и полироли для паркета.
– Бабуль, а можно я нажму на кнопку, ну пожалуйста?
– Нажми.
Женщина с грохотом захлопывает за собой дверь лифта, Настя вжимается еще глубже в угол, пока маленькое пространство заполняется незнакомым шумом и запахом.
– А какую?
– Третий.
– Это какой?
– Ну посчитай на пальчиках.
В этот момент Настя не выдерживает и тыкает пальцем в кнопку. Женщина бросает на нее колкий взгляд.
– Извините.
Девочка поворачивается к Насте, и ее лицо искажается в кривой гримасе, совсем не детской, а по-настоящему злой.
– Тетя нажала! Плохая-плохая тетя. – Девочка смотрит на Настю снизу вверх. На лице у нее рисунок, что-то вроде кошачьей маски, розовый нос и усики, такие делают на детских праздниках. – Ты плохая. Ужасная. Злая тетя.
«Я знаю», – чуть было не вырывается у Насти, но она проглатывает слова и отворачивается в угол.
– Кристина, успокойся, пожалуйста, – тянет ее за руку бабушка. – Помолчи.
– Почему лифт не едет?
– Он думает.
– Это из-за этой тети, она должна выйти. – Девочка показывает пальцем на Настю.
Лифт наконец трогается.
– Бабуль, я не хочу ехать с плохой тетей. Ты плохая, ты плохая! – Девочка начинает топать и раскачивать кабину. Женщина хватает ее за руку.
– Кристина, давай играть, – говорит бабушка. – Слушай внимательно, это заклинание. Ехали бояре, кошку потеряли, кошка сдохла, хвост облез, кто слово скажет, тот ее и съест!
Девочка распахивает на бабушку глаза и хочет что-то сказать, но та подносит палец к губам.
– Кошка сдохла, хвост облез, кто слово скажет, тот ее и съест.
Настя чувствует, что задыхается. В лифте совсем нет кислорода. Она прижимается ладонями к стенке, в этот момент лифт со щелчком останавливается, Настя хватается за ручку двери и едва успевает выскочить прежде, чем ноги ее становятся совсем ватными. Плевать, что это чужой этаж, дальше она идет по лестнице.
Отперев дверь, не разуваясь, она бежит в бабушкину комнату, роется в ящиках с лекарствами, пока не находит маленький белый пузырек. Она не знает, что это за препарат, название ничего ей не говорит, но его давали бабушке в самом конце, когда та, не узнавая уже внучку в лицо, истошно звала деда. Теперь его принимает Настя, когда ей совсем плохо, по четвертинке под язык – и пол с потолком перестают меняться местами. Она даже может уснуть, хотя бы на пару часов, без снов.
Так было не всегда. Раньше, пока была бабушка, у всего был смысл. Сначала она заботилась о Насте, а потом – Настя о ней. А теперь, когда Настя осталась одна, что-то у нее в голове сломалось. Конечно, в глубине души Настя знает, что все началось гораздо раньше. Как соринка в глазу или пузырек воздуха в гладкой поверхности свеженакрашенного ногтя – оно всегда было там, это странное чувство пустоты внутри и обреченности, сменяющейся паникой.
Тяжело дыша, Настя сбрасывает одежду и забирается в душ. Сначала она сидит на дне ванны, позволяя струе просто бить себе в макушку и заглушать мир вокруг. Потом, когда таблетка начинает действовать, она встает, берет мочалку и мыло, трет себя густой пеной, пока не соскребет с кожи все до последней частички кофейного запаха. Когда-то она так любила его, а сейчас даже не чувствует. Так бывает со многими вещами в жизни, думает она: ты впитываешь их в себя со всей любовью, на какую только способен, но они неумолимо перестают иметь значение.
Она намыливает свои светлые волосы, почти такие же бесцветные, как и глаза. Когда грохот воды в ушах утихает и она выдавливает на ладонь бальзам, за дверью раздается скрип половиц. Настя закрывает кран и прислушивается, бальзам длинными жирными каплями сползает ей по запястью. Тишина. Показалось, почудилось. Это старая квартира, полная хлама, она живет своей жизнью. Настя снова открывает воду, ловит сбежавшие капли бальзама, мажет ими волосы и ждет пять минут, как сказано на бутылке. Проходит около трех, когда ручка двери в ванной комнате начинает дергаться. Настя замирает.
Не закрывая воды, она выбирается из ванны, оборачивается в полотенце и подбирает с пола единственное, что похоже на оружие, – допотопный чугунный утюг, который стоит под ванной с бабушкиных времен. Она бесшумно открывает замок, толкает дверь и шагает в полумрак пустой квартиры. Капля воды со звуком, кажущимся ей грохотом, приземляется с ее волос на паркет.
– Господи, Артур, – вдыхает она со свистом.
Он выходит из кухни с чашкой воды в руке и смотрит на нее, удивленно вскинув бровь.
– Ты чего?
– Как ты сюда попал? – Все силы вмиг покидают ее, и она стоит посреди коридора мокрая и озябшая, ну дура дурой.
– Ты дверь не заперла.
– А чего в душ ломишься?
– Я не ломился. Услышал, что ты там, и на кухню пошел.
Настя смотрит на него не моргая и наконец ощущает тяжесть утюга в своей руке.
– Да шутка же! – расплывается в игривой улыбке Артур. – Я думал, вдруг ты и там не заперла и это какая-то игра.
Настя закатывает глаза. Осушив чашку, Артур ставит ее на стол и подходит к Насте.
– А что это тут у нас? – Он нащупывает в ее руке утюг и разжимает ее пальцы. – Фига себе он тяжелый. Таким и убить можно.
Настя изображает улыбку. Ей хочется, чтобы это было шуткой, чтобы это было игрой, поэтому она делает вид, что это и правда так. Он не должен догадаться, с каким трудом ей дается просто делать нормальное лицо, а не вскрикивать от ужаса при каждом шорохе. Он не должен знать, что она конченая. Иначе он уйдет, как ушли все, кто был в ее жизни.
– Бойся, – произносит она, вымучив слабую улыбку.
– Боюсь. – Он обвивает ее руками. – У меня фобия голых мокрых девушек с утюгами.
Он прижимает ее к себе плотнее, она извивается в его руках.
– Я не голая, я в полотенце.
– А сейчас?
Он сдергивает с нее ткань, как скатерть со стола, накрытого на обед. Она застывает, ловя в запотевшем зеркале свое бледное отражение, и тут же отводит взгляд. Иногда ей кажется, что с годами она стала походить на выцветший фотоснимок себя настоящей.
– У меня еще гора домашки, и надо… – протестует она, чувствуя на себе его руки.
– А я совсем ненадолго, – перебивает он, – просто проведать перед работой.
– И я бальзам с волос не смыла, – отворачивается от поцелуев Настя.
– И хорошо, так он лучше подействует.
– Сегодня такой странный день.
– Он уже закончился. – Артур целует ее в уголок рта. – Я пришел уложить тебя спать. Пошли. – Он берет ее за руку и ведет в большую комнату, на разложенный диван под висящей в позолоченной раме свадебной фотографией бабушки и дедушки.
Когда Настя просыпается, Артур уже ушел. Он и правда заходил совсем ненадолго, перед работой. Он бармен в одном из модных мест в центре. Он любит шутить, что она работает бариста, а он барменом и им не суждено быть вместе, потому что они живут в разное время суток.
Вообще они не живут вместе. Артуру не нравится бабушкин хлам, которым завалена квартира, и отсутствие метро рядом. А Насте претит мысль о том, чтобы вынести все на помойку. Ведь все эти альбомы, сундуки, газетные вырезки и стопки фотографий и недовязанных шалей – это все, что осталось ей от бабушки, это и есть бабушкина жизнь. Иногда она думает перетащить все в мастерскую деда в другом крыле дома, но ей страшно ходить туда одной. Тем более Артур все равно ночует с ней как минимум четыре ночи в неделю.
Артур старше, у него планы, амбиции, мысли больше одного предложения в длину. Насте кажется, что она недостаточно хороша для него. Он с отличием окончил английскую филологию в своем родном городе, где-то на Волге, и работает барменом только ночью, а днем дает частные уроки школьникам, рассказывая им, что Лондон из зе кэпитал оф Грейт Британ. Когда Настя увидела его впервые, ей показалось, что такой парень, высокий, голубоглазый, с блестящими вьющимися волосами, никогда не будет с ней. Не потому, что она считала себя некрасивой – нет, цену себе она знала, просто предпочитала оставаться незаметной в своем мешковатом пальто и с волосами в пучке, как у отличницы. Она понимала, как привлечь его, но не верила, что он может задержаться с ней надолго, потому что никто и никогда не задерживался, ни парни, ни подруги, все всегда ломалось. Что-то внутри заставляло ее все ломать.
Поэтому, увидев Артура, Настя не стала даже начинать разговор с ним, превратилась в невидимку. Она была уверена, что сам он никогда не обратит на нее внимания. Но он обратил, она поняла это по счету за их с Катей коктейли – они выпили по два, а взял он с них только за один. Сначала Настя подумала, что дело в Кате, но потом у Артура начался перерыв, и он подошел прямо к ней и улыбнулся только ей, будто бы Настя стояла у бара одна, а не с подругой. Это было через два месяца после бабушкиной смерти, Настя еще не успела привыкнуть к гулкому звуку пустой квартиры, поэтому она позвала его к себе еще до того, как он впервые ее поцеловал, но мосты оказались разведены, и они пошли гулять по промозглому центру, и все каким-то необъяснимым для нее образом сложилось к лучшему. Они были вместе со дня первой встречи, уже без двух месяцев год. Каждый день этого года она ждала, что все вот-вот должно рухнуть.
Артур ушел, пока она спала. Настя смотрит в потолок, отблески фар заехавшей во двор машины обводят на потолке рисунки по трафарету бабушкиного полувекового тюля. На часах почти полночь, но голова ее кажется свежей, утренней. Она думает, что надо бы сделать домашку, и выстирать форму, и еще… Настя выпутывается из простыней, быстрым шагом идет на кухню и открывает холодильник. Оттуда на нее тоскливо смотрят пожелтевший по краям сыр в нарезке и недопитое молоко. Надо идти в магазин.
Она одевается, набрасывает пальто, сует ноги в бабушкины разношенные зимние боты – их зашнуровывать не надо – и спускается вниз.
До круглосуточного магазина минут десять, налево из двора, потом направо. Настя почти вприпрыжку срезает через Вяземский сад и через пять минут уже оказывается на ярко залитом светом желтых фонарей Каменноостровском проспекте. Машин почти нет – вечер понедельника, – людей тоже. Дверь супермаркета открывается с брякающим звуком колокольчика, который растворяется в попсовой мелодии, играющей из динамика где-то в конце зала. Кассирша провожает Настю сонным взглядом и возвращается к журналу со свадьбой знаменитостей на обложке. Настя идет по коридору мимо хозяйственных товаров – обычно это все где-то рядом, ну или поблизости. Она медленно движется, сканируя глазами ряды упаковок и мурлыкая себе под нос мотив песни на радио. Внезапно мелодия прерывается вереницей хриплых помех, как будто у кого-то вот-вот зазвонит мобильный. Настя поднимает глаза и оборачивается. Ряд полок просматривается до самого конца, где стоят морозильные камеры. Она – единственный посетитель.
Пип. Пип. Пип. Кассирша проводит банку за банкой по сканеру, не отрывая глаз от статьи с подборкой нарядов звезд на Хеллоуин. Их шесть одинаковых, она могла бы сделать все гораздо быстрее, думает Настя, когда штрих-код на банке номер пять отчего-то не читается. Кассирша поднимает глаза на Настю всего на долю секунды, и та понимает, что это ее проблема.
– Пусть будет пять, значит. – Настя прикусывает губу.
Кассирша даже не кивает в ответ, а только слюнит кончик пальца, перелистывает страницу, другой рукой протягивая Насте чек.
Настя оставляет чек так и висеть зажатым между толстыми пальцами кассирши, складывает банки в рюкзак и уходит, звякнув колокольчиком.
На улице безлюдно. Настолько, что Насте становится слегка не по себе и она прибавляет шагу. Неожиданно ее почти сбивает с ног толпа девиц, высыпавших на улицу после того, как потух свет в соседнем баре. Все на каблуках и в тонюсеньких колготках, несмотря на пронизывающий почти уже ноябрьский ветер. К запястью одной из них привязаны два воздушных шарика с цифрами 2 и 1. Тут же, откуда ни возьмись, появляется и притормаживает рядом дорогая черная машина, завязывается веселый разговор.
Запахнув пальто и подняв воротник, Настя спешит повернуть с Каменноостровского налево, а оттуда на улицу Грота, решив на этот раз не срезать через сад. Похолодало, с реки поднялся туман, делая контуры знакомых предметов расплывчатыми.
Зайдя во двор, она останавливается около до отказа забитой мусорными пакетами помойки и замирает, прислушиваясь.
– Кис-кис-кис, – шепчет она в темноту. Тут же из зеленого чрева помойного бака слышится шелест полиэтилена.
Котов шесть. У них нет имен, но трехцветный и рыжий – дети полосатой кошки с подпалинами и кота из соседнего двора. Всего их родилось четверо, но двое других не выжили: одного случайно переехал сосед, второй просто пропал. Здесь живут оставшиеся двое, еще подростки, и сама кошка-мать. Трое других, как подозревает Настя, тоже ее дети, но кто их разберет.
– Ну простите, что так поздно. Я уснула, – шепчет она, скидывая с плеча рюкзак.
Коты танцуют вокруг ее ног, один из них, самый мелкий, одноглазый, мурлычет так громко, что Насте кажется, он перебудит весь дом.
Она достает из тайника под забором пластмассовые блюдца и наваливает еду, стараясь не порезаться об острые края банок.
– Ну, не толпитесь, всем хватит. – Она склоняется над котами, наблюдая за тем, как жадно, но грациозно они поглощают консервы.
Когда они доедают, большинство разбредается по своим углам двора, но двое, рыжий мурчалка и серая мать, остаются рядом с Настей. Рыжий, вопреки Настиным возражениям, трется о бабушкин сапог, обвивая щиколотку хвостом и выгибая спину, а серая сидит и смотрит на Настю, в ее зеленых глазах яркой точкой отражается свет фонаря на улице Грота. Так смотрит, будто насквозь видит. Насте не выдержать этого взгляда.
– До завтра, – шепчет она в темноту и идет к парадной.
Нужно обязательно прочитать хотя бы вводную статью к тексту, думает она, вспоминая о первой паре – русской литературе со старым профессором-набоковедом, послушать лекции которого приезжали иногда даже студенты из-за границы.
Настя достает ключ из кармана и подносит его к металлическому кружку магнитного замка. Интересно, форма высохнет до утра? Высохнет, если повесить на батарею. Внезапно позади нее раздается тихий шорох.
– Рыжий, ну не возьму я тебя домой, ну прости меня. – Она оборачивается. – Там ба…
Из дымки на нее движется черный силуэт. Он все ближе, прорисовывается сквозь морозную речную мглу. Так близко, что она может разглядеть высокие резкие скулы, виток черных волос, прилипших ко лбу, и изогнутую линию губ, произносящих чье-то чужое имя.
– Ну привет, Стюха.
– Вы обознались. – Она принимается лихорадочно тыкать ключом в магнит.
– Ты совсем другая стала. – Он делает шаг вверх по ступенькам, полы его длинной серой шинели бьются на сквозняке, как голубиные крылья. – Кошек кормишь, кофе варишь. Фамилию сменила.
Свет лампочки над дверью, болтающейся на ветру, на миг освещает его лицо, угловатое, холодное, хищное.
– Волосы другие, – продолжает незнакомец. – Тебе идет.
Он поднимает руку в длинном сером рукаве и тянется к Насте, она делает шаг назад, последний, отступая к самой стене. В этот момент ключ наконец находит замок. Раз-два-три.
Он дотрагивается пальцами до ее виска, заправляя за ухо выбившуюся прядь. Она ловит его взгляд. Через тело ее тут же проходит колючий болезненный спазм.
– Уходи, – шепчет Настя, а потом кричит, оглушительно, на весь двор: – Уходи отсюда!
– Что ж ты так, Стюха…
– Я не она, понял?
Дверь захлопывается прямо перед его лицом.
Взбежав наверх, Настя запирается на щеколду и задергивает занавески. Ей страшно смотреть в окно, вдруг он все еще ошивается там во дворе. Надо сказать кому-то.
Она ходит кругами по большой комнате, вертя в руках телефон, потом набирает полицию, слушает что-то по автоответчику, вешает трубку, листает список контактов. Артур. Нет. Артур ничего не знает и не должен узнать. Она даже представить себе не может, как начать рассказывать ему о таком. Это будет конец, всему и навсегда.
Она опускается на пол и закрывает глаза, телефон плотно зажат в лежащей на груди руке. Вдруг откудато из памяти всплывает номер, короткий, городской, она не набирала его уже, кажется, тысячу лет, но он навсегда засел в памяти – столько раз она прокручивала эти цифры на старом аппарате, висящем на стене в коридоре рядом с вешалкой. В какой-то другой жизни.
Она садится на пол и набирает междугородний код и пять цифр. Потом считает гудки. Один-два-три-четыре-пять.
– Алло. – Сонный голос, она не может понять чей.
– Здравствуйте, а Наташа дома?
– Это я, а вы кто?
– Настя.
– Какая Настя?
– С-стюха, – шепчет Настя.
– Кто?
– Стюха. – На этот раз ей приходится сказать громче.
– Господи, привет. Что случилось? Столько лет…
– Наташа, я не знаю, что делать. Он нашел меня.
– Кто?
– ОН, Наташ, понимаешь, ОН.
В телефонной трубке слышится глухой вздох.
– Когда?
– Сегодня. Только что.
– О господи.
– Он был в поселке? Как он узнал, где я?
– Я не знаю. Но у нас тут кое-что случилось два дня назад.
– Что?
– Петька умер.
– Боже мой. Ужас какой. Как?
– Да говорят, зверь загрыз, на поляне нашли.
– На какой поляне? – Настя чувствует, как комната вокруг начинает кружиться.
– Да на нашей, помнишь? Где тот самый камень.