Наступил день, и Кроу почувствовал приближение гостей. С Крумс-Хилл лежавший перед ним Лондон, освещенный солнечными лучами, казался похожим на огромный континент. Даже после двадцати прожитых жизней от необъятных размеров этого города у Кроу перехватывало дыхание.
Из окна кабинета на последнем этаже ему были видны разрушения прошлой ночи – развалины домов, напоминавшие обветшалые театральные декорации. Кое-где еще догорали пожары, и из-за дыма, поднимавшегося в холодный октябрьский воздух, казалось, будто все это подстроено.
Трамваи, пережившие налет, скользили по улицам, будто дома на колесах, которые ищут свободное место, куда бы можно было пристроиться. Освободившихся мест теперь было много, но жизнь тем не менее текла своим чередом, как бы ее ни трепали и ни уничтожали.
Каждый раз после таких атак казалось, что разрушений должно было быть больше. Но трамваи продолжали ездить; по утрам открывались магазины. Нормальное существование оказалось на удивление устойчивым и крепким, хоть и было понятно, что после восстановления все меняется. Бакалейный магазин находился рядом с банком, за которым теперь зияла большая воронка, за ней – мясная лавка, за которой – еще одна воронка. С каждым налетом таких воронок становилось все больше, но сколько их должно было быть, чтобы улица перестала быть улицей и превратилась в одну сплошную яму? Сколько раз моль должна откусить от шерстяного пальто, чтобы оно перестало быть пальто?
В каком-то смысле разрушения даже вдохновляли Кроу.
Бомбы наводили в городе собственный порядок, прокладывали собственные улицы и площади в соответствии со своим типом и количеством. Удар зажигательных бомб мог объединить дом номер пятьдесят девять по Этон-авеню с номером шестьдесят восемь по Феллоус-роуд, или номер тридцать восемь по Уодхэм Гарденс с номером три по Элсворти-роуд, выжигая проход через город; это казалось Кроу чуть ли не любезностью. «Вы хотели, чтобы дорога прошла здесь. А вы не задумывались, как бы оно было, если бы она пошла на север?» – как бы спрашивали фосфорные бомбы, отмечая свой путь следом из обугленных остовов, тянувшимся через сплошную застройку, словно гребень на спине дракона.
А еще есть бомбы-бабочки, которые иссекают осколками любого, кого взрыв застигнет на открытом месте, но при этом почти не вредят зданиям – страдают только оконные стекла да штукатурка на стенах. После них магазины и дома выглядят, как люди, переболевшие ветрянкой. Фугасы действуют менее утонченно: плавно спустившись на парашюте, они разом сносят девять-десять зданий, оставляя после себя огромный убийственный проем – воплощение преисподней. После каждого налета в утреннем свете город просыпается с новыми очертаниями – здесь упала башня, там снесен газгольдер, на месте бывших стен появились прорехи. А потери, человеческие потери… Сколько бесценных вещей сгорело или разбилось вдребезги, сколько любви, сколько желаний уничтожено, сколько мелодий души умолкло навсегда!
Это утро подтвердило худшие опасения Кроу. Сомнений уже не оставалось: внутри него проснулся волк. Глазами волка мир видится ярче, краски становятся более насыщенными, будто в цветном кинофильме, но снятом не на высококачественную пленку «Техниколор». Это скорее напоминало первые цветные фильмы на пленке «Кинемаколор»: красный и зеленый цвета как бы плясали вокруг предметов, создавая своеобразную ауру, как будто Создатель, словно небрежный ребенок, назначил для каждой вещи свою яркую окраску, но не позаботился о том, чтобы она сохранялась в отведенных для нее границах.
А еще появилась целая палитра поднимавшихся с городских улиц запахов, как притягательных, так и весьма скверных – ароматы, пахучие испарения, откровенная вонь. Более широкие возможности восприятия вызывали у Кроу своеобразное облегчение: так бывает, когда наконец-то вспоминаешь имя, которое перед этим долго вертелось у тебя на языке. Как будто к нему вернулось утерянное знание, как будто теперь он стал в большей степени самим собой, чем был до этого. Кроу чувствовал, что с запада приближается дождь, хотя в данный момент небо было ясным. Еще в воздухе ощущался запах бездымного пороха, плесени, строительной пыли и сотня оттенков гари – пахло горелыми занавесками, человеческой кожей и волосами, подгоревшей корочкой на тостах за завтраком в уцелевших домах. Был там и взрыв смрада сточной канавы, который любой человек нашел бы омерзительным, но вервольфу он казался по-своему привлекательным и интригующим. Кроу оживал среди городской грязи и физиологических выделений: следы его собственного пота на стакане, стоящем на письменном столе; шлейф нафталина и дешевого табака, тянувшийся за дворецким; голубиный помет на балконе; уксус, раствором которого мыли окна; грибок на оконных рамах; дорожная пыль и сажа. Весь мир казался Кроу восхитительно выпачканным с головы до ног.
Он не мог позволить себе наслаждаться новыми ощущениями слишком долго и потому закурил сигарету, отгоняя от своих восприимчивых ноздрей всю эту биологию, переполнявшую улицы.
Запахи – это то, что лучше всего откладывается в памяти. Даже убогое обоняние человека является порталом в прошлое – к забытым поцелуям, к обидам, которые, казалось, давно угасли. Запах мокрой бумаги может напомнить о том, как ты в детстве подрабатывал разносчиком газет, а аромат леденца – вернуть тебя на годы назад в магазин, куда ты ходил за руку с мамой.
Атака городских запахов захлестнула вервольфа волной воспоминаний, расстроивших и встревоживших его. Да, бездымный порох напомнил ему о Мировой войне, и да, строительная пыль перенесла его к стенам Константинополя, на которые они карабкались под канонаду пушек, но были и другие связи, беспокоившие его сильнее. Почему запах гари напомнил ему детство и белокурую девочку на склоне холма? Почему это заставило его задуматься о ней и о любви?
Когда Кроу превращался в оборотня, перестраивалась не только его физическая сущность. Коробилось его сознание, словно согнутый в руках кусок металла, который никогда уже больше не удастся полностью выровнять. Да, запахи представляли собой пути, которые вели в прошлое, но некоторые из этих путей были для Эндамона Кроу уже непроходимыми, безнадежно разбитыми, усеянными ямами и выбоинами – он их перерос. Он смотрел на них, но не видел, где они кончаются. Кроу знал: какие-то части его человеческой природы навсегда были вырваны из него тем, что оживало у него внутри. Разве можно упомнить все за столько лет? Память не могла хранить воспоминания о воспоминаниях вспоминаний – прошлое являлось к нему будто в детской игре «испорченный телефон»: последнее дошедшее до него послание могло соответствовать тому, что было в действительности, а могло и не соответствовать.
Но лучше всего на свете волк чует запах страха. Кроу казалось, что Лондон до сих пор погружен в едкий туман ужаса, оставшийся после вчерашней ночи. Испарения, поднимавшиеся от трупов, от их развороченных внутренностей, блевотины и мочи, так и не выветрились с наступлением утра, принесшего облегчение. Гормоны кортизол и адреналин, вырабатывавшиеся железами местных жителей под бомбовыми ударами, пахли сладко и аппетитно. Кроу затянулся сигаретой. «Табачный дым, – подумал он, – является уникальным в мире запахов, потому что отсылает сознание к будущему – следующей сигарете, – а не к прошлому, на опасную территорию, полную силков и капканов».
Внизу звякнул дверной колокольчик. К Кроу по срочному и конфиденциальному делу пришли детектив-констебль Бриггс и детектив-инспектор Балби. За день до этого Эндамон получил от них телеграмму. Потому что телеграмма была единственным способом с ним связаться. Как только появились телефоны, он тут же установил аппарат у себя дома. Однако оказалось, что это представляет огромную угрозу для его спокойствия, поскольку телефон принимался звонить в самые неожиданные и неподходящие моменты. А однажды во время ужина аппарат сломался, и это стало последней каплей. Кроу был приверженцем современной эпохы и прогресса, но для джентльмена и здесь существуют определенные границы. Поэтому Эндамон срочно отослал телефон обратно, пока тот не внес в его жизнь еще больший хаос.
Гостей провели к нему. Один из них, лет около пятидесяти, был невысок, крепко сбит, с толстой шеей и бритой головой. Он производил впечатление человека, которого ничем не прошибешь: такого можно стукнуть лопатой по голове во время завтрака, а он при этом спокойно продолжит есть. Это был инспектор Балби. Второй был высокий, худощавый и больше походил на ученого, чем на полицейского. Это был констебль Бриггс, тридцати пяти лет – настоящий головорез: Кроу уловил исходящий от него запах крови.
Дворецкий представил их, и мужчины пожали друг другу руки. Кроу никак не мог преодолеть отвращение к этой процедуре – навязчивому обычаю приветствовать других людей, как равных себе. В разумно устроенном мире визитеры должны были бы поклониться ему, не прикасаясь. Одной из привлекательных особенностей его дома на Крум-Хиллс было то, что викторианский водопровод обеспечивал разные ветки подачи воды для слуг и хозяев. Для Кроу необходимость пить воду из одного источника с прислугой была сама по себе чем-то крайне нежелательным. С другой стороны, он понимал, что это пройдет, как и остальные предубеждения, – точнее, они приходят и откатываются, как морской прилив. Кроу и сам бы хотел, чтобы ему нравились неформальные отношения, хотел в конце концов забыть, кем является. Доброжелательное – и даже восторженное – восприятие будущего было для него залогом сохранения нормальной психики. Кроу напоминал себе, что каждый человек все время перестраивается. И только от него самого зависит, приложит ли он руку к этому процессу.
– Хорошо выглядите, сэр, – заметил Бриггс.
Это не было комплиментом: у любого человека в возрасте Кроу после вчерашней борьбы с пожарами лицо должно было бы как минимум опухнуть.
Эндамон улыбнулся:
– Благодарю вас, констебль.
Даже если бы Кроу и захотел лично сражаться с огнем, ему это было запрещено. Хоть он и не желал работать, ему была поручена должность старшего куратора лондонских музеев и древних артефактов. Выбор пал на него не из-за его знаний о прошлом, а благодаря его дальновидности. Кроу принимал решения о том, что необходимо вывезти в первую очередь, – а также куда вывезти и как сберегать, – а что может пока и подождать, даже несмотря на бомбардировки. Его задачей было определять, что представляет собой историческую ценность, а что – всего лишь тлен. Правительство считало его слишком важной персоной, которой нельзя рисковать, и поэтому Кроу предписано было укрываться по вечерам в убежище Уайт-холла – впрочем, он умудрялся этого избегать.
Но он все равно не пошел бы на ночную брандвахту, даже если бы волен был это сделать. Дежурить с пожарным шлангом в руках было для него так же унизительно, как и прятаться, съежившись, в какой-то щели. Кроу не любил войну, но, когда ему все же приходилось в ней участвовать, предпочитал делать это открыто. В его родовом девизе, присвоенном ему в 1274 году королем Сицилии Карлом Первым, это отражалось четко и ясно: Jugulum – Горло. Это же обусловило и его нынешнее имя[1].
Глядя на интерьер кабинета Кроу, сторонний наблюдатель мог бы принять его за дизайнера или художника-авангардиста. Однако к Балби определение «сторонний наблюдатель», вероятно, подходило меньше, чем к кому бы то ни было, кого Кроу встречал за последние пять сотен лет. Внимательный от природы, Балби за тридцать лет прилежной службы в полиции вытравил в себе рассеянность до последней капли. Он носил звание инспектора, но в равной степени этим словом можно было бы охарактеризовать и его личность, поскольку в английском языке слова «инспектор» и «любознательный, пытливый человек» – синонимы.
За свою служебную карьеру Балби побывал во многих комнатах, но такой еще не видел. Она была очень велика для жилого пространства, и, безусловно, этого достигли, убрав некоторые стены. А еще тут было очень мало вещей. Балби ожидал увидеть какие-нибудь странные черепа туземцев, оружие, фотографии из научных экспедиций и прочий хлам, который обожают собирать у себя антропологи. Но в кабинете у Кроу было почти пусто, а немногочисленные вещи, которые там находились, были абсолютно новыми, как будто только что с витрины.
Балби никогда еще не видел в жилой комнате столько хрома и кожи. Письменный стол со стеклянной столешницей показался ему ненадежным, а кресло в форме куба – удивительно неудобным. Книжные шкафы, казалось, были слабо приспособлены для того, чтобы действительно хранить там книги, – это были всего лишь узкие дощечки из светлой древесины. В общем, не было здесь не только изюминки или удобства, но даже приличного ковра на полированном паркетном полу, – его заменяла банальная, нагоняющая уныние ковровая дорожка.
Балби вспомнил свою жену Лили, которая умерла во время эпидемии гриппа в 1919-м. Если бы это был их дом, она бы наверняка сказала: «А ну-ка, Джек, нужно это как-то приукрасить!» И он бы обязательно что-нибудь придумал, потому что любил доставлять ей удовольствие.
Поскольку от острого инспекторского глаза ничто не могло укрыться, Балби также отметил для себя, что в комнате был только один предмет, указывавший на присутствие здесь живого человека, – черно-белая фотография самого Кроу в гладкой серебряной рамке, стоявшая на рабочем столе. Кроме этого ничего – никаких изображений жены, возлюбленной, дорогого племянника или хотя бы домашнего питомца.
Из украшений, помимо этого фото, которое Балби счел в высшей степени эгоцентричным, в комнате были лишь три картины. Та, что висела над матовым стальным камином, представляла собой набор мазков и линий – инспектор подумал, что такое мог бы нарисовать ребенок. Вторая картина, как ни странно, была репродукцией рекламного плаката паровоза «Коронейшн Скот», курсировавшего между Лондоном и Глазго и побившего все мыслимые рекорды. Зачем хранить такую рекламу у себя дома, было вне понимания Балби: мало ли такого добра на улицах?
Третья картина, висевшая на стене с высоким окном, резко отличалась от первых двух. Полотно явно было старинным и выделялось в современном интерьере. Это был триптих – три соединенные между собой доски. Рисунок был выполнен какими-то рыхлыми рассыпчатыми красками на фоне из византийского золота. Балби, слабо разбиравшийся в живописи, с удивлением рассматривал причудливые, сплюснутые, но не плоские лица и нимбы над ними, искусно выписанные яркими красными и золотыми красками. «Вещь, должно быть, заграничная и очень древняя», – решил он про себя. На центральном фрагменте была изображена молодая женщина с белокурыми косами; она держала на руках младенца, причем под очень странным, неестественным углом; по обе стороны от нее на уровне плеч расположились небольшие мужские фигуры. На двух других досках, крыльях триптиха, изображения мужчин были увеличены. Балби подумал, что выражение лица у женщины было необычным, оценивающим, почти холодным, но при этом в нем угадывалось томление и беспокойство, как будто она готова была в любой момент вскочить и убежать.
– Таддео Гадди, «Мадонна с младенцем на престоле со святыми и ангелами», – пояснил Кроу.
Это она, Адисла, смотрела на него со стены. Он отыскал ее благодаря видениям одного арабского отшельника из пустыни Руб-Эль-Хали, «Пустой четверти». Поговаривали, что этот человек был потомком мистического, проклятого Богом племени адитов из давно заброшенного города Ирама Многоколонного. Сорок лет медитации в песках, где отшельник питался скорпионами, крысами и горькими цветами пустыни, высасывал воду из камня на дне русла пересыхающих ручьев, настроили сознание этого затворника на вибрации его предков. Он узнал в Кроу такого же, как он сам, – проклятого. А это означало, что между ними была возможна ментальная связь. Человек прикоснулся к нему и сказал: «Спать». Наутро Кроу проснулся, четко зная, куда идти, чтобы найти свою любовь.
Он пустился в путь через барханы, по верблюжьей тропе, проложенной караванами купцов, возившими благовония тысячу лет тому назад, когда дюны из холмов превратились в горы. Кроу пересек Персию и Турцию, в Анталии сел в галеру торговцев венецианским стеклом, выкупив себе место гребца, чтобы добраться до Италии. Преодолел Апеннины, по волчьим тропам прошел через густые леса, пока не оказался в самой Флоренции. Там он отыскал церковь Святого Стефана, видение которой передал ему отшельник. И здесь действительно нашел ее; она взирала на него с алтаря, несмотря на то что умерла сто пятьдесят лет тому назад. Кроу забрал картину с собой, хоть у него и возникли определенные сложности со священниками. В результате пролилась кровь.
– Удивительная женщина, вы не находите? – спросил Кроу.
Он помнил о ней совсем мало – только какие-то обрывки разговоров, да еще острую боль утерянной любви. Сколько перевоплощений она прошла? Сколько раз он терпел неудачу, пытаясь отыскать ее за многие прожитые им человеческие жизни?
Балби фыркнул. Для человека его профессии все святые и мадонны были лишь идолами, простыми и бесхитростными.
Если не считать эту картину, слишком пустое и аккуратно организованное жилое пространство Кроу казалось полицейскому иллюстрацией к какой-нибудь дурацкой газетной статье – «Так будут жить люди в 2000 году» – и выглядело так, будто было обставлено за десять минут до их прихода.
При обычных обстоятельствах это заставило бы Балби заподозрить Кроу в том, что он позер или рафинированный денди, или даже гомосексуалист. Однако профессор производил впечатление человека серьезного. Ниже среднего роста, мрачный, бледный, в строгом костюме, он был похож скорее на архитектора, чем на ученого. Когда они пожимали друг другу руки, Балби заметил на пальце у Кроу кольцо с печаткой. И мотив этой печатки – голова волка – показался ему… как бы это сказать… немного подозрительным.
– Очень интересная комната, сэр, – сказал Бриггс таким тоном, как будто под словом «интересная» имелось в виду нечто не вполне законное.
Полисмен неуверенно присел на диван. Он оказался слишком мягким, и констебль не смог удобно на нем устроиться.
– Да, офицер, – ответил Кроу. – Это так называемый баухаус – слышали что-нибудь об этом стиле?
– Похоже на немецкое слово, – ответил Бриггс.
– Вы очень проницательны – это слово действительно немецкое. Так называлась Школа строительства и художественного конструирования в Дессау.
Полицейские переглянулись.
– Если вас это заинтересовало, я мог бы помочь вам связаться с их представителем.
– Я не хотел бы иметь у себя в доме нацистскую мебель, сэр, – резко сказал Бриггс.
Он тоже обратил внимание на странное кольцо.
– Тогда это было бы для вас идеальным вариантом. Потому что нацисты закрыли эту школу. Объявили, что там проповедуют вырождение искусства.
– По-моему, вы сказали, что это немецкая школа, – заметил Бриггс.
– Но не все немцы нацисты, – возразил Кроу.
– Как и не все англичане не нацисты, – парировал Бриггс, который к любому разговору относился, как к завуалированному противостоянию.
Кроу улыбнулся:
– Может быть, перейдем к делу, джентльмены? Присаживайтесь, пожалуйста, инспектор Балби. Сейчас все-таки 1940 год и хорошие манеры мало что значат.
Он бросил выразительный взгляд на уже давно усевшегося Бриггса.
Кроу испытывал раздражение из-за намека на то, что он – нацист. Ставить его на один уровень с этими типами столь низкого происхождения?! Этот выскочка Гитлер был капралом – грязным, потным капралом, который в свое время рыл окопы. Как могли гордые принцы с Рейна, ведущие свой род от Карла Великого, позволить, чтобы ими правило это животное? Британцев, по крайней мере, вел за собой человек благородных кровей.
– Профессор Кроу, – осторожно начал Балби, – у нас есть основания полагать…
(«Господи, – подумал Кроу, – неужели он и вправду так сказал: “У нас есть основания полагать…”?»)
– …что вы можете нам помочь. Вы ведь анфро… точнее, антара…
Балби был умным, но не слишком образованным человеком. Его мозг был ориентирован на практические вещи. Длинные, сложные слова он оставлял коронерам и судьям. Но Кроу даже не попытался помочь ему в его затруднении.
– Антрополог, – напрягшись, наконец закончил Балби.
Кроу прикрыл веки в знак согласия.
– Специалист по… – Балби сделал еще одну паузу, прежде чем продолжить, но не потому, что эти слова были ему незнакомы, – просто он не одобрял идею, которую они подразумевали.
– По верованиям, – договорил за него Кроу. – Я занимаюсь этим, когда у меня появляется свободное время.
– По языческим верованиям, – уточнил Балби.
– По разным верованиям.
– Надеюсь, речь не идет о христианстве, сэр.
Была всего одна тема, которая могла бы поколебать Балби, предпочитавшего высокопрофессиональную манеру поведения, а именно житие Христа.
– И о нем тоже, – ответил Кроу.
Балби, бывший боксер, покачал бритой головой из стороны в сторону, словно разминая шею перед боем.
– Христианство, сэр, – это не система верований. Это слово Божье.
Кроу не имел ни малейшего желания вступать в дебаты с верующим, поскольку опыт, накопленный за столетия, подсказывал ему: дискутировать с верующими в высшей степени бесполезно. Верующие – они на то и верующие, чтобы просто верить и не задавать вопросов. Если хотите поспорить, правильно выбирайте оппонентов, людей совершенно другого склада ума. Поэтому Кроу решил, что самое время сменить тему.
– Возможно, инспектор, вы с констеблем хотите чего-нибудь выпить после дальней дороги? Позвать дворецкого? Правда, боюсь, у нас остался только яичный ликер, «Адвокат». Последняя бутылка виски закончилась прошлой ночью, и пройдет еще пара дней, прежде чем удастся восполнить запасы.
– Моя церковь не разрешает употребление алкоголя, сэр, – ответил Балби.
– В Библии я не встречал никаких запретов на этот счет, – удивился Кроу.
– Не знаю, какую Библию вы читали, – коротко хохотнул Бриггс.
Сам он вообще не читал ее, хоть и пытался убедить своего босса в обратном – впрочем, безуспешно.
– Ну, лично я предпочитаю вульгату[2], на французском. Удивительный язык, он просто поет, вы не находите? Гораздо благозвучнее, чем vetus Latina[3].
Кроу сразу же пожалел о своей непочтительности. Когда живешь на земле так долго, учишься множеству вариантов поведения. Ты можешь примерять их на себя, как одежду, и отвергать, будто устаревшую модель, вышедшую из моды. И это делается не для борьбы со скукой, а чтобы сохранить рассудок. Если все время пытаться быть самим собой, в конце концов останешься в прошлом, превратишься в реликт.
Отчужденная индифферентность высших слоев английского общества в двадцатых-тридцатых годах двадцатого века, их отказ воспринимать окружающее серьезно, легкомыслие местной jeunesse dorée[4] импонировали Кроу, но иногда он чересчур увлекался. Он не хотел унижать людей – для него они и так были ничтожны. От смертных исходила какая-то странная печаль, даже когда они были в расцвете молодости. Кроу сравнивал их со срезанными цветами – прекрасными, но обреченными на смерть. И у него не было желания добавлять им напастей, тем самым отравляя короткие мгновения их жизни.
– Алкоголь – напиток дьявола, сэр, – сурово заявил Балби.
Кроу улыбнулся:
– В случае с «Адвокатом» мы с вами на одной стороне, инспектор. Это не напиток, а оскорбление по-настоящему хорошего бренди. Вам нужно преследовать его изготовителя в судебном порядке.
– Я не преследую в судебном порядке, сэр. Я просто арестовываю.
Кроу едва сдержался, чтобы не заметить инспектору, что впечатлен его скрупулезным восприятием сказанного. Балби демонстрировал точность формулировок, достойную восхищения. Общение с человеком, для которого слова на самом деле что-то значат, было для Кроу точно глоток свежего воздуха.
Балби, профессиональный знаток людей, внимательно изучал этого необычного ученого. Инспектор уже мог сказать, что внешняя легкость была лишь фасадом, что за этой учтивостью, лоском, обаянием скрывалось что-то иное. Хотя что именно, пока было непонятно. Однако при этом обаяние Кроу нравилось Балби, но не как достоинство, а как проявление слабости. Его просили объяснить, почему праздношатание глубокой ночью кажется очаровательным. И почему обаятельны убийцы, мошенники… Ну, по крайней мере некоторые из них. Тем, у кого чиста совесть, незачем быть обаятельными – это нужно только тем, кто все время настороже. «Вот короли, например, – подумал Балби, – совсем не обаятельны – в отличие от придворных».
В его собственном арсенале обаяние отсутствовало. На самом деле Балби приходилось следить за тем, чтобы не удариться в другую крайность – грубоватую серьезность, которую он никак не мог в себе победить, хоть она ему и не нравилась.
Инспектор не сожалел, что помянул Господа, но досадовал на то, что ему пришлось это сделать. Было бы намного приятнее думать, что имеешь дело с набожным, благочестивым человеком. Не то чтобы Балби часто приходилось иметь дело с набожными людьми; напротив, хлеб с маслом ему обеспечивали нечестивцы. Просто от человека образованного инспектор ожидал иного, чем от преступника. И если Кроу непредумышленно был в разговоре слишком беспечен, сам Балби был – тоже непредумышленно – слишком серьезен и хотел побыстрее вернуться к делу. Ему незачем было провоцировать враждебную реакцию профессора – тот был ему нужен.
– Нам необходима ваша помощь, сэр, – сказал Балби.
– Да? – удивился Кроу. – И в какой области я мог бы вас просветить, джентльмены?
Бриггс ощетинился, решив, что больно уж этот тип напускает на себя важность. И ошибся. Этот апломб шел не изнутри – он был привнесен извне. Если бы сам Кроу попытался понять происхождение этого высокомерия, он связал бы его с трансформацией, произошедшей с ним еще во времена рыцарства и исказившей его сознание. Профессор жалел, что так вышло, но что сделано, то сделано.
– Взгляните вот на это, – сказал Бриггс.
Он извлек из портфеля большую плоскую коробку для фотографий. Неторопливо открыв ее, констебль передал Кроу первый снимок, внимательно следя за глазами профессора, когда тот принялся рассматривать фото. Бриггс рассчитывал, что Кроу вздрогнет, что весь его лоск мигом слетит с него при виде первого же трупа. Анна из военной лавки едва не лишилась чувств, когда констебль позволил ей лишь мельком взглянуть на этот ужас. Так неужели он хочет слишком многого, желая хорошенько напугать этого надутого бездельника из высшего общества? Бриггс так не думал.
Кроу уже неоднократно замечал, что одним из заблуждений, которые низшие классы питают относительно высших, является то, что низы считают сливки общества изнеженными, деликатными созданиями, напрочь оторванными от прозы жизни. Именно в этом Бриггс и ему подобные заблуждались в том, что касалось буржуазии. Кроу с детства привык к охоте и батальным сценам, он был так воспитан. Он видел кое-что намного страшнее того, что было изображено на фотографии, причем тогда ему не исполнилось еще и шести лет.
– На теле имеются странные отметины, – заметил Кроу, поднося снимок к глазам.
Балби извлек из кармана большое увеличительное стекло и протянул его профессору.
– О, как замечательно, что вы носите его с собой!
– Только в случае необходимости, сэр. Это не входит в мою стандартную экипировку.
– Жаль, – рассеянно бросил Кроу.
Из-за собственного энтузиазма он вдруг почувствовал себя довольно глупо. Полиции требовалась его помощь, а он думал только о том, чтобы выглядеть в их глазах не хуже Бэзила Рэтбоуна в роли Шерлока Холмса. Кроу не читал книг о великом сыщике, пока не увидел фильм и не осознал, как много потерял.
– Этого молодого человека где-то держали, прежде чем убить? – сказал Кроу, рассматривая фотографию взглядом виноторговца, оценивающего цвет вина.
– Откуда вам это известно? – мгновенно отреагировал Бриггс, как будто профессор только что разоблачил себя как вражеского шпиона.
Констеблю совсем не нравилось спокойствие этого типа. Сам Бриггс смог смотреть на такие снимки без содрогания лишь после того, как проработал несколько лет в Управлении уголовных расследований Скотланд-Ярда. Он гордился своей профессиональной толстокожестью. Полицейский подумал, что Кроу не имеет права на такое спокойное выражение лица при виде подобных страстей. И еще это обращение – «молодой человек». Кроу на вид было тридцать с небольшим, но при этом он вел себя так, будто перед ним сидят мальчишки, а он – человек совсем другой категории, мудрая голова, согласившаяся просветить неотесанных увальней из полицейского участка.
– Мне это неизвестно, я просто задал вопрос. У него синяки на запястьях, что может указывать на то, что на них были наручники. Я, конечно, не эксперт в вопросах молодежной моды, но буду удивлен, если к ней относятся подобные отметины на теле. Вероятно, это сделал с ним кто-то другой? Как думаете, сколько времени понадобилось, чтобы так изувечить плоть?
– Мы считаем, что по меньшей мере четыре месяца, – ответил Балби. – Вы когда-нибудь видели что-либо подобное?
Кроу повидал на своем веку почти все, так что да, он уже видел нечто подобное. И все же точно такое ему прежде не встречалось.
На фотографии было запечатлено обнаженное тело юноши, лежащее в свежевырытой могиле.
Вся его кожа была испещрена отметинами, которые можно было бы принять за прыщи, если бы не их симметричность. Если взглянуть с одной стороны, они образовывали спирали, с другой – выстраивались в правильные линии. Кроу уже видел подобную технику раньше, в Африке. Кожа разрезалась и туда втиралось какое-то твердое вещество, до тех пор пока не образовывалось постоянное уплотнение. Это была своего рода татуировка, только процесс был более болезненным, продолжительным и замысловатым. Хотя такие обширные рисунки Кроу все же не попадались. Отметины – некоторые с еще свежим струпом на ранках, другие уже вполне сформировавшиеся – покрывали каждый дюйм тела парня, за исключением, насколько было видно, только одного участка.
– А кто удалил ему лицо, как вы думаете? – спросил Кроу.
– Что ж, сэр, именно это мы и пытаемся выяснить, – ответил Балби.
– Понятно, – сдержанно улыбнулся Кроу. – Я не могу сказать ничего конкретного, не прибегая к домыслам, которые могут как прояснить ситуацию, так и запутать ее. Боюсь, вы попусту теряете время. Вы остановились в гостинице или же сразу уедете обратно?
– Это только полдела, дорогуша, – вставил Бриггс.
Кроу удивленно поднял брови. Дерзкие слова скорее заинтриговали, чем обидели его. Неужели это современная эпоха таким образом пробивает себе путь в его жилище? Неужели люди действительно разговаривают между собой в наши дни так грубо, с полным отсутствием уважения? В такие моменты начинаешь тосковать по веку рапиры и шпаги. Конечно, были свои недостатки в том, что у каждого джентльмена имелось при себе оружие, но действие данного обстоятельства на манеры окружающих являлось, безусловно, большим преимуществом. Социальный статус Бриггса, разумеется, был слишком низким, чтобы вызывать его на дуэль. Но сегодня даже поколотить этого человека считалось противозаконным. «Мир стал очень мягким, – с сожалением подумал Кроу. – Да, слишком мягким».
Балби примирительно поднял руку; манеры констебля вызывали у него досаду, но он не хотел отчитывать своего подчиненного при Кроу.
– Были и другие, похожие на это, – вмешался инспектор. – То есть другие убийства. Мы бы хотели, чтобы вы поехали с нами и лично обследовали трупы. У меня имеется разрешение от Военного министерства на то, чтобы отвезти вас в центральные графства.
– Они приказывают мне ехать?
– Нет, но, если вы согласитесь, возражать не станут.
– К сожалению, джентльмены, это даже не обсуждается. Моя работа здесь чрезвычайно важна…
– Более важна, чем человеческая жизнь? – едко поинтересовался Балби.
И снова Кроу выразительно выгнул бровь; у римлян это называлось supercilium, отчего произошло английское слово supercilious – высокомерный, презрительный. Балби не знал ни самого этого слова, ни его происхождения, но выражение профессорского лица, без сомнения, истолковал верно.
Кроу лишь пожал плечами и произнес:
– Qu’importe les victimes si le geste est beau?[5]
На мгновение у него вылетело из головы, что он имеет дело с простыми, честными работягами, а не с утонченными – даже излишне утонченными – аристократами, которых он обычно выбирал себе в друзья. Цитирование поэта-анархиста Тайада, к тому же пристрастившегося к опиуму, вряд ли могло бы внушить полицейским любовь к нему, даже – и в особенности – если бы они были знакомы с творчеством этого француза.
– Прямо Шарль де Голль, – пробормотал Бриггс.
– Боюсь, никто из нас не может похвастаться такой образованностью, как у вас, сэр, – сказал Балби.
– Эта фраза о несокрушимой силе красоты. Я нужен здесь. Вам известно, чем я занимаюсь? Я…
Теперь уже у Балби брови полезли на лоб. Кроу стало даже немного неловко за свой покровительственный тон, и он осекся, не закончив фразу. Почему он чувствовал необходимость оправдываться перед этим человеком? Похоже, его заинтересованность в этом деле была так сильна, что затягивала, как водоворот, и заставляла присоединиться к инспектору, который, казалось, внимательно его изучал. А слова Кроу прозвучали банально и неубедительно даже для него самого.
– Мы бы хотели, чтобы вы взглянули еще на кое-что, – добавил Балби.
Бриггс полез в карман и достал оттуда толстый конверт. Кроу сразу отметил, что запах крови стал сильнее. Однако это была не пропитанная страхом вонь, которой тянуло из окна, которая въелась в его мебель и постоянно дразнила обоняние. В этом запахе угадывались другие нотки, другие оттенки и выделения. Кроу легко расшифровал этот букет – возбуждение.
Бриггс положил конверт на стол и пододвинул его к профессору. Кроу открыл его. Что бы это ни было, некоторое время оно пролежало погруженным в кровь. Если Бриггс был разочарован тем, как ученый отнесся к фотографиям, то сейчас он был просто шокирован его реакцией и таким образом вознагражден сполна. Потому что, глядя на лежащий перед ним предмет, Кроу побледнел как полотно.
У него вдруг закружилась голова, и он не мог понять, чем это вызвано. У профессора было такое чувство, как будто его воспоминания плавают в мутной воде какого-то грязного пруда, тщетно пытаясь вынырнуть на поверхность, а когда он протягивает к ним руки, чтобы вытащить наверх, они безнадежно ускользают от него сквозь пальцы. Что-то внутри его сознания мучительно жаждало контакта, в голове формировался электрический заряд, который искал лишь точку приложения, через которую можно было бы прорваться, пробить существующий зазор и построить мостик для памяти.
Кроу натужно сглотнул, пытаясь взять себя в руки, и принялся внимательно изучать содержимое конверта. Это была галька, небольшой камень-голыш треугольной формы. Полицейские были удивлены, когда профессор аккуратно вытащил его и понюхал. Кроу уловил следы крови, наполненной страстью, которую он почувствовал раньше, а кроме этого еще кое-что – свежевыделанную кожу, влажные листья и даже сандаловое дерево.
Профессор смотрел на камень и не мог избавиться от ощущения, будто видит кого-то, с кем знаком уже много-много лет, только имени никак не может вспомнить. Ну как можно забыть самые важные моменты собственной жизни? Легко. Вы, например, помните свое рождение? Тогда что уж говорить о Кроу, который родился человеком, потом стал волком, переродился в человека, вновь превратившегося в волка, впоследствии опять вернувшего себе человеческий облик? Что сделали травмы многочисленных трансформаций с его памятью? Вы можете не помнить своей детской комнаты, но, оказавшись в ней в возрасте двадцати лет, разве не почувствуете, что все это вам откуда-то знакомо?
На камне был нацарапан рисунок – точнее, остатки нацарапанного рисунка. Кто-то провел немало времени, выводя этот узор. Сейчас можно было различить только изображение руки, на котором имелось несколько борозд, как будто его хотели стереть, но что-то этому помешало. Кроу был заинтригован. Всего несколькими скупыми линиями мастеру удалось точно уловить форму и положение пальцев. Профессору казалось, что он чувствует в этой кисти напряжение или борьбу с напряжением – четыре пальца как бы сжимались в кулак, а большой палец был выгнут под неестественным углом.
– Эта штука связана с одним из трупов, – пояснил Балби. – Похоже на какое-то примитивное произведение искусства.
Отвечая, Кроу слышал собственный голос словно со стороны – мысли вихрем метались у него в голове, пока он безуспешно пытался сообразить, где мог видеть подобное прежде.
– Это неопримитивизм. И очень впечатляющее исполнение. У человека, который это сделал, глаз наметан.
– Это первобытный человек? Пещерный? – спросил Бриггс.
– Неопримитивизм – направление в искусстве, появившееся в этом столетии, – объяснил Кроу, небрежно взмахнув рукой. – Изделие не старое и определенно не древнее. В исполнении чувствуется слишком много… – он сделал паузу, подбирая правильное слово, – понимания. Я бы сказал, что это было сделано не раньше, чем тридцать лет назад.
– И как это связано с отметинами? – удивился Балби.
– А кто сказал, что это как-то связано? Камень обнаружили рядом с одним из тел?
– Ярдли, одна из жертв, зажал его в кулаке, – сказал инспектор.
– Трупное окоченение было уже таким сильным, что пришлось сломать пальцы, чтобы вытащить эту штуку, – добавил Бриггс.
Кроу осторожно погладил камень и поднял взгляд на смертных. Он был по-настоящему заинтригован. Профессор не знал, живут ли на земле такие, как он, но, глядя на полотна Ван Гога, задумывался, не был ли великий художник рожден таким же. Контраст красок на его картинах, эти небрежные мазки и завитки напоминали Кроу то, каким видит мир вервольф, – или как он ощущает его через зрение, обоняние и вкус. Для него плоть этих полицейских казалась живой благодаря поту, копоти, остаткам пищи и питья на коже, жиру на волосах. Их руки несли на себе запахи трамвая, поезда, торговца табаком, продавца газет, мыла из ванной, туалетной воды, которой они плескали себе под мышки, тальковой присыпки со ступней. Их кожа несла на себе отпечаток окружающего мира, сквозь который они шли. Кроу подумал, что если бы умел рисовать, то писал бы картины в стиле ощетинившихся, колючих автопортретов знаменитого голландца, которые тот создал в пору расцвета своего гения.
Восприятие профессора обострялось, но сейчас это не имело особого значения. Интенсивнее всего обновлялись клетки на слизистой носа и рта – у обычных людей это происходило раз в две недели. Насколько Кроу помнил, именно благодаря этому в первую очередь ощущалось приближение трансформации. Но сколько ждать этих перемен? Месяцы, а может быть, даже годы.
Кроу слегка постучал по камню и еще раз посмотрел на эту странную кисть руки, резонирующую с его воспоминаниями. Профессору казалось, будто, ухватившись за нее, он сможет прикоснуться к чему-то, давно для него потерянному. Он поднял взгляд на Мадонну, которая внимательно смотрела на него со стены.
– Как думаете, джентльмены, как долго я вам там понадоблюсь? – наконец спросил Кроу.