Письма из Зедельгема

Шато Зедельгем,

Неербеке,

Западная Фландрия

29-VI-1931

Сиксмит,

мне снилось, будто я стою в китайской лавке, от пола до высокого потолка загроможденной полками с античным фарфором и т. д., так что пошевели я хоть единой мышцей, несколько из них упали бы и разбились вдребезги. Именно это и случилось, но вместо сокрушительного грохота раздался величественный аккорд, исполненный наполовину виолончелью, наполовину челестой, до мажор (?), продлившийся четыре такта. Сбил запястьем с подставки вазу эпохи Мин – ми бемоль, целая струнная фраза, великолепная, трансцендентная, ангелами выплаканная. Теперь уже преднамеренно, ради следующей ноты, разбил статуэтку быка, потом – молочницу, потом – дитя Сатурна: воздух наполнила шрапнель, а мою голову – божественные гармонии. Ах, что за музыка! Мельком видел, как отец, поблескивая пером, подсчитывает стоимость разбитых предметов, но должен был поддерживать рождение музыки. Знал, что стал бы величайшим композитором столетия, если бы только сумел сделать эту музыку своей. Жуткий «Смеющийся кавалер»{12}, которого я швырнул в стену, запустил колоссальную группу ударных.

Проснулся у себя в номере, в «Западном империале», когда сборщики Тэма Брюера почти уже вышибали мою дверь и в коридоре чувствовалось великое волнение. Даже не подождали, пока я побреюсь, – дух захватывает от вульгарности этих негодяев. Не имел другого выбора, кроме как быстро удалиться через окно ванной, пока привлеченный грохотом управляющий не обнаружил, что джентльмен из номера 237 не располагает средствами для выравнивания своего возросшего ныне баланса. С прискорбием извещаю, что побег без сучка без задоринки не удался. Водосточная труба вырвалась из своего крепежа с шумом терзаемой скрипки, и твой старый приятель повалился вниз, вниз, вниз. Правая ягодица – сплошной чертов синяк. Маленькое чудо – это то, что я не раздробил себе позвоночник и не был насажен на штыри ограды. Так что мотай на ус, Сиксмит. Будучи неплатежеспособным, пакуйся минимально и пользуйся чемоданом достаточно прочным, чтобы его можно было сбросить на лондонскую мостовую из окна второго или третьего этажа. Настаивай на том, чтобы номер в отеле был не выше. Спрятавшись в чайной, укрытой в закопченном уголке вокзала «Виктория», пытался записать музыку из китайской лавки сновидений – и не смог продвинуться дальше жалкой пары строк. Надо было бы отправиться в лапы Тэма Брюера только затем, чтобы заполучить эту музыку обратно. Настроение мерзкое. Вокруг – сплошь трудяги с плохими зубами, попугайскими голосами и ничем не обоснованным оптимизмом. Как же отрезвляет мысль о том, что одна только проклятая ночь игры в баккара может так необратимо изменить твое социальное положение! У этих магазинных рабочих, таксистов и торговцев куда больше полукрон и трехпенсовиков, припрятанных в их прокисших дешевых матрасах, чем у меня, Сына Духовного Имярека. Вид на аллею: подавленные жизнью писцы, мечущиеся, как тридцать вторые в бетховенском аллегро. Боюсь их? Нет, боюсь стать одним из них. Какой прок от образования, воспитания и таланта, если у тебя нет даже ночного горшка?

Все еще не могу в это поверить. Я, воспитанник колледжа Кая, балансирующий на грани нищеты. В приличные отели меня теперь не пускают, чтобы я не испачкал их вестибюлей. В неприличных отелях требуют наличных. Меня не подпускают ни к одному респектабельному игорному столу по эту сторону Пиренеев. В общем, я суммировал свои возможности:

(I) Тратить ничтожные деньги на грязную комнатку в меблирашке, выпрашивать по нескольку гиней у «Дядюшки Сесила Лимитед», обучать жеманных миссочек гаммам, а желчных старых дев – технике. Ну и ладно. Если бы я мог изображать любезность перед остолопами, я бы по-прежнему подтирал задницу профессора Макерраса наряду с бывшими своими соучениками. Нет, прежде чем ты это скажешь, я не могу прибежать обратно к папику с еще одним cri de cœur[9]. Оправдать все те ядовитые словечки, которые он отпускал в мой адрес? Да лучше уж спрыгнуть с моста Ватерлоо, испытав унижение от матушки-Темзы! Я серьезно.

(II) Охотиться на людей из Кая, умасливать их и тем добиваться приглашения остаться с ними на лето. Проблематично – по той же причине, что и (I). Как долго смогу я утаивать свой голодающий бумажник? Как долго смогу отводить от себя их жалость, их когти?

(III) Наведываться к букмекерам – но что, если я проиграю?

Тебя, Сиксмит, так и подмывает напомнить, что я сам навлек на себя все это, но стряхни-ка с плеч эту буржуазную шелуху и останься со мной чуть дольше. Поверх запруженной народом платформы донесся голос кондуктора – дескать, поезд до Дувра на корабль в Остенде задерживается на тридцать минут. Этот кондуктор был моим крупье, приглашающим меня либо удвоить ставку, либо прекратить игру. Стоит только замереть, заткнуться и вслушаться – как нá тебе, пожалуйста, мир сам отсеет тебе нужную идею, особ. на закопченном лондонском вокзале. Залпом допил свой отдающий мылом чай и направился через вестибюль к билетным кассам. Обратный билет в Остенде был слишком дорог – настолько ужасным стало мое положение, – так что пришлось обойтись билетом в одну сторону. Уселся в свой вагон, как только свисток локомотива выпустил рой флейтовых фурий. Сразу же и тронулись.

Теперь раскрою свой план, внушенный статейкой в «Таймс» и долгими пьяными грезами в номере «Савоя». На задворках Бельгии, южнее Брюгге, живет отшельником английский композитор по имени Вивиан Эйрс. Ты, будучи музыкальным недотепой, не мог о нем слышать, но он – один из великих. Единственный британец своего поколения, отвергнувший помпезность, пышность, невежественность и обаяние. Из-за болезни – он наполовину слеп и едва в состоянии держать перо – не написал ничего нового с начала двадцатых, но в отзыве «Таймс» о его «Светском магнификате» (исполненном на той неделе в Сент-Мартин-холле) говорится о полном ящике неоконченных произведений. Мой сон наяву был о том, чтобы отправиться в Бельгию, убедить Вивиана Эйрса, что ему необходимо нанять меня в качестве секретаря, принять его предложение меня обучать, пробиться сквозь музыкальную твердь, завоевать славу и состояние, соразмерные моим дарованиям, и вынудить папика признать, что да, сын, которого он лишил наследства, – это тот самый Роберт Фробишер, величайший британский композитор своего времени.

А почему нет? Ничего лучше не пришло в голову. Ты, Сиксмит, ворчишь, я знаю, и качаешь головой, но ты же и улыбаешься, за что я тебя и люблю. Не отмеченная никакими событиями поездка к Ла-Маншу… зловредные пригороды, докучная сельская местность, унавоженный Суссекс. Набитый большевиками Дувр – подлинный ужас: прославленные поэтами утесы, столь же романтичные, как моя задница, и сходного оттенка. Обменял в порту последние шиллинги на франки и получил каюту на борту «Кентской королевы», ржавой посудины, достаточно старой на вид, чтобы принимать участие в Крымской кампании. Разошелся во мнении с молодым стюардом – нос картошкой, – что его бургундская униформа и неубедительная бороденка заслуживают чаевых. Тот окинул презрительным взглядом мой чемодан и папку для бумаг («Умно с вашей стороны, сэр, путешествовать налегке») и предоставил мне копаться во всем дерьме самому. Что мне очень подходит.

Обед состоял из резинового цыпленка, рыхлой картошки и ублюдочного кларета. Компанию за столом мне составил мистер Виктор Брайант, посудный лордик из Шеффилда. Ни малейшей музыкальной жилки. Бóльшую часть времени распространялся о ложках, ошибочно принял мою вежливость за интерес и не сходя с места предложил мне работу в своем отделе продаж! Можешь ты в это поверить? Поблагодарил его (стараясь не рассмеяться) и признался, что скорее проглочу любую столовую утварь, чем когда-либо стану ею торговать. Три мощных гудка туманного сигнала, двигатели изменили тембр, я почувствовал, что корабль отчаливает, и вышел на палубу посмотреть, как Альбион исчезает в пронизанной моросью тьме. Пути обратно теперь нет; последствия того, что я сделал, наконец осознаны в полной мере. Р. В. У. дирижировал Оркестром Воображения, исполнявшим «Морскую симфонию»: «Плыви вперед и правь лишь на глубины{13}, Душа, что дерзновенна и отважна, С тобою я, а ты со мной пребудешь». (Не очень-то ценю эту вещь, но замысел неплох.) Ветер Северного моря бросал меня в дрожь, брызги вылизывали с ног до головы. Лоснящиеся черные воды призывали в них броситься. Отмахнулся. Улегся рано, листал «Контрапункты» Нойеса, прислушивался к отдаленной меди моторного отсека и набрасывал повторяющийся пассаж для тромбона, основанный на корабельном ритме, но это был сплошной мусор, а потом, угадай-ка, кто постучался ко мне в дверь? Стюард с картофельным носом, у которого окончилась смена. Дал ему нечто большее, чем чаевые. Не Адонис, костлявый, но для своего положения довольно изобретательный. Потом выставил его и уснул мертвым сном. Какая-то часть меня хотела, чтобы путешествие никогда не окончилось.

Но оно таки окончилось. «Кентская королева» скользнула в раскинутую над грязными водами кривозубую сестру-двойняшку Дувра, Остенде, Даму Сомнительных Добродетелей. Ранним-ранним утром, когда европейский храп перекатывался глубоко ниже басовых туб. Увидел первых своих аборигенов-бельгийцев, перетаскивающих упаковочные клети, спорящих и даже думающих по-фламандски, по-голландски, не знаю. Быстрехонько упаковал чемодан, боясь, что корабль может отправиться обратно в Англию, а я все еще буду на борту, точнее, боясь, что позволю такому случиться. Ухватил кое-что из фруктовой чаши камбуза первого класса и рванул по сходням, прежде чем меня задержит кто-нибудь в форме, украшенной галунами. Ступил на континентальный макадам{14} и спросил у таможенника, где найти вокзал. Он указал на стонущий трамвай, набитый плохо питающимися женщинами, рахитом и нищетой. Предпочел добираться на своих двоих, моросит там или не моросит. Остенде – сплошь оттенки крахмально-серого и грязно-коричневого. Признаюсь, подумал, что Бельгия слишком тупая страна, чтобы в нее сбегать. Купил билет до Брюгге и вскарабкался на следующий поезд – там нет платформ, можешь поверить? – ветхий, совершенно пустой поезд. Перебрался в другое купе, потому что в моем стоял неприятный запах, но везде смердело одинаково. Чтобы очистить воздух, курил сигареты, выпрошенные у Виктора Брайанта. В свисток станционный смотритель дунул вовремя, а локомотив, прежде чем тяжело двинуться, весь напрягся, словно подагрик-проктор{15} на горшке. Вскоре довольно быстрой старческой походкой он стал пробираться через туманный ландшафт, состоящий из заброшенных дамб и изуродованного кустарника.

Если мой план принесет плоды, то ты, Сиксмит, сможешь оч. скоро приехать в Брюгге. Когда соберешься, прибывай в этот гноссиенский{16} час – в шесть утра. Затеряйся среди рахитичных улочек города, слепых каналов, кованых железных ворот, пустынных дворов – могу я продолжать? что ж, спасибо, – среди хитрых готических черепах, крыш, похожих на Арарат, поросших кустарником кирпичных шпилей, средневековых выступов, белья, свисающего из окон, притягивающих взгляд водоворотов, скованных булыжником, заводных принцев и покрытых щербинками принцесс, отбивающих часы, темно-коричневых голубей и трех-четырех комплектов из восьми колоколов: некоторые сдержанны, а некоторые искрятся весельем. Аромат свежего хлеба привел меня в булочную, где изуродованная женщина без носа продала мне дюжину рогаликов. Хотел обойтись одним, но подумал, что у нее и без того хватает проблем. Погромыхивая, из дымки показалась повозка старьевщика, и беззубый возчик дружелюбно ко мне обратился, но я в ответ мог сказать только: «Excusez-moi, je ne parle pas flamand»[10], – что заставило его расхохотаться, как короля гоблинов. Дал ему рогалик. Грязная его лапа была точно клешня, покрытая паршой. В бедном районе (где переулки провоняли миазмами) дети помогали матерям качать насосы, наполняя разбитые кувшины коричневатой водой. В конце концов возбуждение, совсем меня измотав, улеглось; чтобы слегка передохнуть, уселся на ступеньки умирающей ветряной мельницы, укутался сыростью и уснул.

Далее какая-то ведьма расталкивала меня рукоятью метлы, хрипло вереща что-то вроде: «Zie gie doad misschien?»[11], – но здесь меня не цитируй. Голубое небо, теплое солнце и ни единой струйки тумана на виду. Воскресший, я предложил ей рогалик, часто моргая. Она приняла его недоверчиво, сунула в фартук на потом и снова принялась мести, бормоча какие-то древние прибаутки. Полагаю, мне повезло, что меня не ограбили. Еще один рогалик разделил с пятью тысячами голубей, что вызвало зависть у нищего, так что один пришлось дать и ему. Прошел обратно по пути, которым мог туда явиться. В некоем странном пятиугольном окне пышная, как бы кремовая дева расставляла букет цветов в вазе граненого стекла. Девушки чаруют по-другому. Попробуй их как-нибудь. Постучал в окно, спросил по-французски, не спасет ли она мне жизнь, в меня влюбившись. Помотала головой, но улыбка была довольной. Спросил, где могу найти полицейский участок. Она указала на другую сторону перекрестка. Своего брата музыканта можно вычислить где угодно, даже среди полицейских. С безумными глазами, непокорными вихрами, либо кожа да кости, либо добродушно-дородный. Этот франкофон, играющий на английском рожке и состоящий в местном оперном обществе инспектор слышал о Вивиане Эйрсе и любезно нарисовал мне карту до Неербеке. За эти сведения заплатил ему двумя рогаликами. Он спросил, привез ли я с собой свой английский автомобиль – его сын без ума от «остинов». Сказал, что автомобиля у меня нет. Это его встревожило. Как же я доберусь до Неербеке? Туда не ходит автобус, нет железнодорожной ветки, а двадцать пять миль – это черт знает что за прогулка. Спросил у полисмена, не могу ли я на неопределенное время одолжить у него какой-нибудь велосипед. Сказал мне, что тот в высшей степени разболтан. Заверил его, что я и сам в высшей степени разболтан, и вкратце изложил свою миссию у Эйрса, у известнейшего приемного сына Бельгии (их, должно быть, так мало, что это даже могло быть правдой), служащего европейской музыке. Повторил свою просьбу. Иной раз неправдоподобная правда служит человеку лучше, чем правдоподобная выдумка. Честный сержант отвел меня на склад всякой всячины, где потерянные вещи несколько месяцев ожидали своих правомочных владельцев (прежде чем оказаться на черном рынке), – но первым делом ему хотелось узнать мое мнение о своем баритоне. Выдал мне взрыв из «I Pagliacci»: «Recitar!.. Vesti la giubba!»[12]. (Довольно приятный голос на нижних регистрах, но ему надо работать над дыханием, а его вибрато дрожит, как закулисный имитатор грома.) Дал ему несколько музыкальных советов, получил во временное пользование «энфилд» викторианских времен плюс веревку, чтобы надежно приторочить чемодан и папку к седлу и заднему крылу. Он пожелал мне счастливого пути и хорошей погоды.

Адриан{17} никогда не совершал марш вдоль дороги, по которой я ехал на велосипеде из Брюгге (слишком далеко внутрь гуннской территории), но я тем не менее ощущал близость к брату в силу того, что дышал тем же воздухом той же земли. Долина плоска, как Фены{18}, но выглядит плохо. По пути я подкреплялся оставшимися рогаликами и останавливался у бедных коттеджей, спрашивая чашку воды. Никто не говорил много, но никто и не говорил «нет». Из-за встречного ветра и постоянно соскальзывавшей цепи уже едва ли не вечерело, когда я наконец добрался до Неербеке – деревни, где живет Эйрс. Молчаливый кузнец показал мне, как добраться до шато Зедельгем, дополнив мою карту при помощи карандашного огрызка. Тропа с растущими посредине колокольчиками и льнянками провела меня мимо заброшенного жилого дома к некогда величавой аллее, обсаженной итальянскими тополями почтенного возраста. Зедельгем внушительнее нашего дома приходского священника, и западное крыло его украшают несколько осыпающихся башенок, но он не идет ни в какое сравнение с Одли-Эндом или загородной резиденцией Кэпон-Тенча. На низком холме, увенчанном потерпевшим крушение буком, углядел гарцевавшую на лошади девушку. Прошел мимо садовника, рассыпа́вшего сажу, борясь против слизняков в огороде. Во дворе перед домом мускулистый лакей чистил плосконосый «коули». Увидев мое приближение, он поднялся и стал ждать. На террасе, устроенной в углу этого фриза, под пенистой глицинией слушал радио человек в кресле-каталке. Вивиан Эйрс, предположил я. Легкая часть моего сна наяву закончилась.

Прислонив велосипед к стене, сказал лакею, что у меня дело к его хозяину. Он был достаточно вежлив – провел меня к террасе Эйрса и по-немецки объявил о моем прибытии. Эйрс казался не более чем пустым стручком, словно болезнь высосала из него все соки, но я остановился и преклонил колено посреди усыпанной золой тропы, как сэр Персиваль перед королем Артуром. Увертюра наша проходила примерно так.

– Добрый день, мистер Эйрс.

– Кто, черт возьми, вы такой?

– Это великая честь…

– Я сказал: «Кто, черт возьми, вы такой?»

– Роберт Фробишер, сэр, из Сэффрон-Уолдена. Являюсь… то есть был… учеником сэра Тревора Макерраса в колледже Кая и проделал весь путь из Лондона, чтобы…

– Весь путь из Лондона на велосипеде?

– Нет. Велосипед я одолжил у одного полицейского в Брюгге.

– В самом деле? – Он задумчиво помедлил. – Заняло, должно быть, не один час.

– Дело любви, сэр. Как у паломников, которые на коленях лезут в гору.

– Что еще за вздор?

– Я хотел доказать, что я серьезный соискатель.

– Серьезный соискатель чего?

– Места вашего секретаря.

– Вы сумасшедший?

Этот вопрос на деле всегда замысловатее, чем кажется.

– В этом я сомневаюсь.

– Слушайте, я не давал объявлений, что мне требуется секретарь!

– Знаю, сэр, но вам он нужен, пусть даже вы об этом еще не знаете. В «Таймс» писали, что вы не можете сочинять новых произведений из-за болезни. Я не могу допустить, чтобы ваша музыка была потеряна. Она слишком, слишком драгоценна. Поэтому я здесь, чтобы предложить вам свои услуги.

Что ж, по крайней мере, с порога он меня не выставил.

– Как, вы сказали, вас зовут?

Я назвался.

– Одна из мимолетных звездочек Макерраса, так, что ли?

– Откровенно говоря, сэр, он меня ненавидит.

Как ты узнал уже на собственной шкуре, я, когда постараюсь, могу быть весьма интригующим.

– Ненавидит? Вас? Как такое может быть?

– В журнале колледжа я назвал его Шестой концерт для флейты «рабским подражанием самым цветистым местам у неполовозрелого Сен-Санса{19}». Он воспринял это чересчур лично.

– Вы написали этакое о Макеррасе? – Эйрс дышал с присвистом, словно ему пилили ребра. – Конечно, он воспринял это лично!

Продолжение будет кратким. Лакей проводил меня в гостиную, украшенную цветами из тончайшего фарфора, скучной мешаниной овец и копен пшеницы, а также посредственным голландским пейзажем. Эйрс послал за своей женой, миссис ван Утрив де Кроммелинк. Она сохранила свое собственное имя, а с таким именем кто может ее в чем-нибудь винить? Хозяйка дома с холодной вежливостью расспрашивала меня о моем происхождении и биографии. Отвечал правдиво, хотя завуалировал свое изгнание из колледжа Кая некоей туманной болезнью. О нынешних своих финансовых трудностях не обмолвился ни словом – чем отчаяннее случай, тем неохотнее дают. В достаточной мере их очаровал. Договорились, что я, по крайней мере, смогу переночевать в Зедельгеме. Утром Эйрс испытает мои музыкальные способности и что-то решит касательно моего предложения.

За обедом, однако, Эйрс не появился. Мое прибытие совпало с началом его регулярной – дважды в месяц – мигрени, которая не дает ему покидать его комнаты день или два. Мое прослушивание было отложено до того времени, пока ему не станет лучше, так что судьба моя по-прежнему пребывает в неустойчивом равновесии. Что до кредита, то портер и лобстер по-американски не уступали ничему, что было в «Империале». Разговорил свою хозяйку – думаю, ей польстило, как много я знаю о ее выдающемся муже, – и она ощутила мою подлинную любовь к музыке. Ах да, за столом с нами была и дочь Эйрса, та юная наездница, которую я мельком видел раньше. Мадемуазель Эйрс – увлекающееся верховой ездой создание семнадцати лет от роду со вздернутым, как у мамы, носиком. За весь вечер не смог добиться от нее ни единого цивильного слова. Уж не узрела ли она во мне ловкого английского нахлебника, охотника за удачей, появившегося здесь, чтобы завлечь ее болезненного отца в великолепное бабье лето, куда ей нет ходу и где ее никто не ждет?

Люди слишком сложны.

Уже за полночь. Весь шато спит, да и мне пора.

Искренне твой

Р. Ф.

* * *

Зедельгем,

6-VII-1931

Телеграмма, Сиксмит? Ты осел!

Не присылай их больше, я тебя умоляю, – телеграммы привлекают внимание! Да, я по-прежнему за границей, да, недоступен для костоломов Брюера. Из письма моих родителей с просьбой сообщить, где я, сделай бумажный кораблик и пусти его вниз по Кэму. Папик «обеспокоен» только потому, что его трясут мои кредиторы, дабы посмотреть, не облетит ли с семейного дерева сколько-то банкнот. Однако долги лишенного наследства сына – это дело одного только сына и никого больше: поверь мне, я заглядывал в законы. А мамик отнюдь не «отчаялась». Отчаяться она может лишь из-за перспективы полного опустошения графина.

Прослушивание мое имело место в музыкальной комнате Эйрса, позавчера, после ленча. Потрясающего успеха, мягко говоря, не имел. И теперь не знаю, как много дней здесь пробуду – или же как мало. Должен признаться, что ощутил некоторый холодок, заранее усевшись на фортепьянный стул самого Вивиана Эйрса. Этот восточный ковер, видавший виды диван… Бретонские буфеты, забитые пюпитрами, рояль «Бёзендорфер», карильон – все они были свидетелями зачатия и рождения «Вариаций на тему матрешки» и его песенного цикла «Острова Общества». Погладил ту самую виолончель, на которой впервые прозвучал «Untergehen Violinkonzert»[13]. Услышав, как Хендрик подкатывает своего хозяина, прекратил озираться и уставился в дверной проем. Эйрс проигнорировал мое приветствие («Очень надеюсь, что вы поправились, мистер Эйрс»), и его лакей оставил его перед окном, выходящим в сад.

– Ну? – спросил он, после того как мы с полминуты пробыли наедине. – Валяйте. Произведите на меня впечатление.

Спросил, что ему хотелось бы услышать.

– Так я и программу должен вам выбрать? Ладно, вы освоили «Трех слепых мышек»?

Так что я уселся за «Бёзендорфер» и стал играть этому сифилитическому чудику «Трех слепых мышек», в манере язвительного Прокофьева{20}. Эйрс никак не отозвался. Продолжил в более мягком стиле – «Ноктюрном» Шопена{21} в тональности фа мажор. Он перебил меня, проскулив:

– Пытаетесь меня разжалобить, а, Фробишер?

Заиграл «Вариации на тему Лодовико Ронкалли{22}» самого В. Э., но, прежде чем отзвучали два первых такта, он трехэтажно выругался, ударил по полу тростью и сказал:

– Потакание самому себе ослепляет, разве не учили вас этому в колледже Кая?

Проигнорировал это и закончил пьесу нота в ноту. Для завершения фейерверка рискнул взяться за 212-ю сонату Скарлатти{23} в тональности ля мажор, этакий bête noire[14] исполнителей: арпеджио и музыкальная акробатика. Раз или два прокололся, но на концертного солиста я и не претендовал. После того как я закончил, В. Э. продолжал покачивать головой в ритме исчезнувшей сонаты, а может, просто вторил нечетким качающимся тополям.

Меня огорчило бы, но не удивило, если бы я от него услышал: «Отвратительно, Фробишер, сей момент убирайтесь из моего дома!» Вместо этого он признал:

– Что ж, у вас могут быть задатки музыканта. Чудесный сегодня день. Пройдитесь к озеру, посмотрите на уток. Мне надо, о, немного времени, чтобы решить, могу я или нет найти применение вашему… дару.

Ушел, не промолвив ни слова. Кажется, старый козел во мне нуждается, но у меня совсем плохо обстоит дело с благодарностью. Если бы мой бумажник позволял мне уехать, я нанял бы такси обратно в Брюгге и отказался бы ото всей сумасбродной идеи странствующего рыцаря. Он сказал мне вслед:

– Один совет, Фробишер, gratis[15]. Скарлатти играл на клавире, а не на пианино. Не надо его так уж разукрашивать, и не пользуйтесь педалью, чтобы вытянуть те ноты, которых не можете взять пальцами.

Я отозвался в том смысле, что мне надо, о, немного времени, чтобы решить, могу я или нет найти применение его дару.

Пересек двор, где садовник со свекольным лицом чистил заросший водорослями фонтан. Заставил его понять, что мне требуется поговорить с его хозяйкой, да побыстрее (он туп, как черенок садовой лопаты), и он неопределенно махнул рукой в сторону Неербеке, изображая рулевое колесо. Чудесно. Что теперь? Посмотреть на уток, а почему бы и нет? Можно бы придушить парочку и оставить их висеть в платяном шкафу В. Э. Да, настолько мрачным было у меня настроение. Так что я жестами изобразил уток и спросил у садовника: «Где?» Он указал на бук: «Ступай туда, это сразу по ту сторону». Туда я и отправился, перепрыгнув через запущенную низкую изгородь, но, прежде чем достиг гребня, меня достиг звук галопа и на своем черном пони наверх поднялась мисс Ева ван Утрив де Кроммелинк – в дальнейшем хватит просто «старушки Кроммелинк», иначе у меня кончатся чернила.

Я ее поприветствовал. Она гарцевала вокруг меня, как королева Боадицея{24}, подчеркнуто не отзываясь.

– Как же сегодня влажно, – саркастическим тоном пустился я в светскую болтовню. – Я склонен думать, что позже пойдет дождь, вы согласны?

Она ничего не сказала.

– Ваша одежда лучше, чем ваши манеры, – сказал я.

Ничего. За полями затрещали выстрелы, и Ева успокоила свою лошадку. Лошадь ее – сущая красавица, никто ни в чем не может обвинять лошадь. Я спросил у Евы, как зовут пони. Она отвела со щек черные спиральки локонов.

J’ai nommé le poney Néfertiti, d’après cette reine d’Egypte qui m’est si chère[16], – ответила она и отвернулась.

– Оно разговаривает! – воскликнул я и проследил за ее галопом, пока девушка не превратилась в миниатюру на пасторали Ван Дейка{25}. По элегантным параболам пустил ей вслед артиллерийские снаряды. Повернул дула пушек на шато Зедельгем и растолок крыло Эйрса в дымящиеся обломки. Вспомнил, в какой стране мы находимся, и остановился.{26}

Позади расколотого молнией бука луг опускается к декоративному озеру, звенящему от множества лягушек. Знавало и лучшие времена. Ненадежный пешеходный мостик соединяет берег с островом, а на воде в огромных количествах цветут желтовато-красные лилии. Время от времени по воде бьют хвостами серебряные караси и блещут в ней, как новые пенни. Украшенные бакенбардами оранжевые утки крякают, выпрашивая хлеб, этакие изысканно наряженные попрошайки – вроде меня самого. В лодочном сарае, выстроенном из просмоленных досок, гнездятся ласточки. Под грушевыми деревьями – когда-то здесь был сад? – я улегся на землю и предался ничегонеделанию, искусству, которым в совершенстве овладел во время своего выздоровления. Между ничегонеделанием и ленью такая же разница, как между гурманством и обжорством. Наблюдал за воздушным блаженством спаренных стрекоз. Даже слышал звук от их крыльев – экстатический, похожий на хлопанье полосок бумаги, попавших в спицы велосипеда. Следил за слепозмейкой, исследовавшей миниатюрную Амазонию вокруг корней, где я лежал. Бесшумно? Не вполне, нет. Много позже был разбужен первыми крапинками дождя. Дождевые облака достигали критической массы. Подобно спринтеру, бросился обратно к Зедельгему, так быстро, как едва ли еще когда побегу, – лишь затем, чтобы услышать в своих ушных проходах обрушивающийся рев и ощутить, как первые крупные капли колотят по моему лицу, словно молоточки ксилофона.

Только и успел, что переодеться в единственную чистую рубашку, прежде чем позвонили к обеду. Миссис Кроммелинк извинилась – аппетит у ее мужа все еще слаб, а юная особа предпочитает есть в одиночестве. Ничто не подходило мне лучше. Тушеный угорь, кервелевый соус, легко пляшущий на террасе дождь. В отличие от Фробишеров и большинства английских семей, с которыми я знаком, еду в шато не поглощают в полном молчании, и мадам К. рассказала мне немного о своей семье. Кроммелинки жили в Зедельгеме с тех отдаленных дней, когда Брюгге был самым оживленным портом Европы (трудно в это поверить, но так она мне сказала), и Ева увенчала собой шесть веков улучшения породы. Как-то потеплев к этой женщине, я с ней согласился. Она подается вперед, как мужчина, и курит пахнущие миррисом сигареты через мундштук из носорожьего рога. Заметила, однако, довольно резко, что из мира, по-видимому, исчезли все ценности. В прошлом ей довелось пострадать от вороватых слуг и даже от одного-двух обнищавших гостей, если я могу поверить, что люди могут вести себя так бесчестно. Заверил ее, что мои родители страдали от того же самого, и вытянул щупальца – касательно моего прослушивания.

– О вашем Скарлатти он отозвался как о «не вполне загубленном». Вивиан презирает похвалу – он против ее раздачи и получения. Он говорит: «Если люди тебя хвалят, значит ты не идешь своим собственным путем».

Спросил ее прямо, считает ли она, что он согласится меня принять.

– Я очень надеюсь на это, Роберт. – (Другими словами: поживем – увидим.) – Вы должны понять: он смирился с тем, что не напишет больше ни единой ноты. Это причинило ему огромную боль. Воскрешение надежды на то, что снова сможет сочинять, – что ж, это не такой риск, на который можно решиться с легкостью.

Вопрос был закрыт. Я упомянул о своей встрече с Евой, и мадам К. проговорила:

– Моя дочь была невежлива.

– Всего лишь сдержанна, – таков был мой безупречный ответ.

Моя хозяйка наполнила мой бокал доверху.

– У Евы тяжелый характер. Мой муж был очень мало заинтересован в том, чтобы вырастить из нее юную леди. Ему никогда не хотелось детей. Существует мнение, что отцы и дочери души друг в друге не чают, правда? Но здесь совсем другой случай. Ее учителя говорят, что она старательна, но скрытна, и она никогда не пыталась развить свои музыкальные способности. У меня часто бывает такое чувство, что я совсем ее не знаю.

Я долил доверху бокал мадам К., и она вроде бы повеселела.

– Послушать только, как я причитаю. А ваши сестры, месье, я уверена, настоящие английские розы с безукоризненными манерами?

Очень сомневаюсь, чтобы ее интерес к женской ветви семьи Фробишеров был искренним, но этой женщине нравится смотреть на меня, когда я говорю, и я, чтобы доставить удовольствие своей хозяйке, нарисовал несколько забавных карикатур на свой собственный, ставший мне чуждым, клан. Все это звучало так весело, что я едва не почувствовал тоску по дому.

Нынешним утром, в понедельник, Ева соблаговолила разделить с нами завтрак – браденгемская ветчина, яйца, хлеб всех сортов, – но девушка изводила свою мать мелочными придирками, а все мои замечания отсекала бесцветными oui или резкими non[17]. Эйрс чувствовал себя лучше и потому ел вместе с нами. Затем Хендрик отвез их дочь на очередную неделю в школе – Ева столуется и ночует у городской семьи, Ван-Элей или вроде того, чьи дочери ходят в ту же школу, что и она. Весь шато вздохнул с облегчением, когда «коули» исчезла с тополиной аллеи (которую называют аллеей Монаха). Уж очень Ева отравляет здешнюю атмосферу. В девять мы с Эйрсом перешли в музыкальную комнату.

– У меня в голове, Фробишер, вертится одна мелодийка для альта. Давайте посмотрим, сможете ли вы ее записать.

Рад был это услышать, поскольку ожидал, что начинать придется с мелочей – переписывания набело черновых нотных листов и проч. Если бы я в первый же день доказал свою ценность в качестве чувствительной авторучки В. Э., то получение искомой должности было бы уже почти решенным делом. Сел за его стол, наточил карандаш, взял чистый нотный лист и стал ждать, чтобы он одну за другой называл свои ноты. Неожиданно этот чудак заревел:

– Та, та! Та-тата татти-татти-татти, та! Ясно? Та! Татти-та! Спокойная часть – та-та-та-ттт-ТА! ТАТАТА!!!

Ты понял? Очевидно, старый пень находил это забавным – возможности записать выкрикиваемую им фальшь нотами было не больше, чем составить партитуру криков дюжины ослов, – но секунд через тридцать до меня дошло, что это не шутка. Пытался его остановить, но он был так поглощен своим «деланием музыки», что ничего не замечал. Я впадал во все большее и большее отчаяние, а Эйрс тем временем все продолжал, продолжал и продолжал… Мой замысел был неосуществим. О чем я думал на вокзале Виктория? Удрученный, дал ему исполнить всю его пьесу, лелея слабую надежду на то, что, если она полностью сформируется у него в голове, позже будет легче воспроизвести ее снова.

– Вот и все! – провозгласил он. – Уловили? Теперь, Фробишер, напойте ее вы, и посмотрим, как она звучит.

Спросил, в какой мы были тональности.

– Си бемоль, разумеется!

Ключевые знаки темпа? Эйрс ущипнул себя за переносицу.

– Вы что, хотите сказать, что не уловили моей мелодии?

Встряхнувшись, напоминал себе, что он полностью невменяем. Попросил его повторить мелодию, гораздо медленнее, и одну за другой обозначить все ноты. Последовала напряженная пауза, длившаяся, как мне показалось, часа три, в течение которой Эйрс решал, разразиться ему гневом или нет. В конце концов он издал мученический вздох.

– Четыре восьмых, меняющиеся на восемь восьмых после двенадцатого такта, если вы умеете считать до двенадцати.

Пауза. Вспомнил о своих денежных трудностях и закусил губу.

– Тогда давайте пройдемся по всему снова. – Покровительственная пауза. – Готовы? Медленно Та! Какая это нота?

В последовавшие за этим страшные полчаса я вынужден был угадывать все ноты, одну за другой. Эйрс подтверждал или отрицал мои догадки, устало кивая или мотая головой. Когда мадам К. внесла вазу с цветами, я изобразил на своем лице SOS, но В. Э. сам заявил, что у нас был день великих испытаний. Когда я удалялся, то слышал, как Эйрс (ради моего блага?) проговорил:

– Все безнадежно, Иокаста, этот парень не в состоянии записать простейший мотив. С тем же успехом я мог бы присоединиться к авангарду и метать дротики в клочки бумаги с написанными на них нотами.

В конце коридора миссис Виллемс – экономка – жаловалась какой-то невидимой мелкой сошке на сырую, неустойчивую погоду и на свое влажное белье. Она в лучшем положении, чем я. Мне приходилось манипулировать людьми ради достижений, сладострастия или займов, но никогда – ради крыши над головой. Этот гниющий шато весь пропах грибами и плесенью. Вообще не надо было сюда приезжать.

Искренне твой,

Р. Ф.

P. S. Финансовые затруднения, какая удачная фраза. Неудивительно, что все бедные – социалисты. Слушай, вынужден попросить у тебя взаймы. Обстановка в Зедельгеме самая непринужденная, какую мне только приходилось видеть (к счастью! потому что гардероб дворецкого моего отца обеспечен гораздо лучше, чем сейчас мой), но все-таки необходимо соответствовать каким-то меркам. Не могу даже давать на чай слугам. Если бы у меня остались богатые друзья, я попросил бы у них, но правда заключается в том, что их у меня нет. Не знаю, перешлешь ли ты деньги телеграфом, отправишь почтой или как-нибудь еще, но ты ведь ученый, ты найдешь способ. Если Эйрс попросит меня удалиться, мне конец. Новость о том, что Роберт Фробишер вынужден был вымаливать деньги у своих бывших хозяев, когда они вышвырнули его на улицу по причине непригодности к работе, обязательно просочится в Кембридж. Я умру от стыда, Сиксмит, честное слово, умру. Ради бога, пришли мне, что сможешь, безотлагательно.

* * *

Шато Зедельгем,

14-VII-1931

Сиксмит,

слава Благословенному Руфусу, Святому Покровителю Нуждающихся Композиторов, Хвала Ему во Всевышних Сферах, аминь. Твой посланный почтой чек прибыл сегодня утром в целости и сохранности – своим хозяевам я обрисовал тебя как любящего дядюшку, который запамятовал о моем дне рождения. Миссис Кроммелинк подтверждает, что в банке Брюгге его оплатят. Напишу в твою честь мотет{27} и верну деньги, как только смогу. Может быть, скорее, чем ты ожидаешь. Мои перспективы, подвергнутые глубокой заморозке, оттаивают. После унизительной первой попытки сотрудничества с Эйрсом я вернулся к себе в комнату в совершенно убогом и жалком состоянии духа. Остаток дня посвятил изложению тебе всех своих сопливых причитаний – сожги их, кстати, если еще этого не сделал, – чувствуя ужасное беспокойство о будущем. Надев высокие сапоги и кепку, осмелился выйти под дождь и отправился в деревенское почтовое отделение, искренне недоумевая, где могу оказаться месяцем позже. Вскоре после моего возвращения миссис Виллемс позвонила к обеду, но когда я вошел в столовую, там меня ожидал один только Эйрс.

– Это вы, Фробишер? – спросил он с обычной для стариков хрипотцой, когда они пытаются быть любезными. – Ну-с, Фробишер, рад, что мы с вами можем немного поболтать наедине. Слушайте, сегодня утром я обошелся с вами погано. Из-за этой болезни я делаюсь более… откровенным, чем это порой уместно. Приношу свои извинения. Может, предоставите завтра сварливому дядьке еще один шанс, а? Что скажете?

Не рассказала ли ему его жена о том, в каком она застала меня состоянии? Может, Люсиль упомянула о моем наполовину упакованном чемодане? Выждал, пока не появилась уверенность, что в голосе моем не прозвучит облегчения, и самым аристократическим тоном сказал, что высказать свое мнение было с его стороны совершенно естественно.

– Я чересчур предвзято отнесся к вашему предложению, Фробишер. Извлекать из моей башки музыку будет нелегко, но наше партнерство – это такой же хороший шанс, как и всякий другой. Ваша музыкальность и характер как нельзя лучше подходят для этого занятия. Жена говорила мне, что вы даже пробовали свои силы в сочинительстве. Попросту говоря, музыка для нас обоих – все равно что воздух. При наличии доброй воли мы с вами можем повозиться, пока не найдем правильного метода.

Тут в дверь постучала и заглянула мадам Кроммелинк, в мгновение ока, как это дано некоторым женщинам, ощутила царящую в комнате атмосферу и спросила, посылал ли Эйрс за праздничным вином. Тот повернулся ко мне.

– Это зависит от молодого Фробишера. Что скажете? Задержитесь ли вы у нас на несколько недель, а может, и на несколько месяцев, если все пойдет хорошо? И даже дольше, кто знает? Но вам придется принять небольшое жалованье.

Выдавая свое облегчение за удовлетворенность, сказал ему, что польщен, и не стал с ходу отвергать предложение жалованья.

– Тогда, Иокаста, вели миссис Виллемс принести «Пино-Руж» восьмого года!

Мы поднимали тосты за Бахуса и за муз – и пили вино, изысканное, как кровь единорога. Погреб Эйрса, в котором хранятся около двенадцати сотен бутылок, – один из лучших в Бельгии и достоин небольшого отступления. Он пережил войну и не был разграблен гуннскими офицерами, которые использовали Зедельгем в качестве командного пункта, – благодаря одной только фальшивой стене, которую отец Хендрика выстроил перед его входом, прежде чем семья спаслась бегством в Гётеборг. Библиотека и другие объемистые ценности, запакованные в ящики, тоже провели войну в этом погребе (когда-то использовавшемся как монастырский склеп). Накануне Перемирия{28} пруссаки перевернули вверх дном все здание, но погреба так и не нашли.

Сейчас у нас устанавливается рабочая рутина. Каждый день, насколько ему позволяют многочисленные недуги и боли, Эйрс встречается со мной в девять утра в музыкальной комнате. Я сажусь за пианино, а Эйрс – на диван, куря свои мерзкие турецкие сигареты, и мы приступаем к одному из трех наших modi operandi[18]. «Повторение» – это когда он просит меня пробежаться по тому, чем мы занимались накануне утром. Я, в зависимости от инструмента, мычу, пою или играю, а Эйрс правит партитуру. При «воссоздании» я тщательно анализирую старые партитуры, записные книжки и сочинения, часть которых была написана до моего рождения, чтобы найти пассаж или каденцию, которые Эйрс смутно помнит и хотел бы воскресить. Тяжелая детективная работа. «Сочинительство» требует больше всего отдачи. Я сижу за пианино и пытаюсь поспеть за таким, к примеру, потоком: «Шестнадцатые, си-соль, целая, ля-бемоль, – держи четыре такта, нет, шесть, – четвертные! фа-диез – нет, нет, нет, нет, фа-диез – и… си! Та-татти-татти-та!» (По крайней мере, теперь маэстро сам называет свои ноты.) Или, будучи в более поэтичном настроении, он может сказать: «Так, Фробишер, кларнет – это наложница, альты – тисы на кладбище, клавикорды – луна, так что… пусть восточный ветер раздует этот аккорд ля минор на шестнадцать тактов дальше».

Подобно работе хорошего дворецкого (хотя, можешь быть уверен, я более чем хорош), моя работа на девять десятых состоит из предвидения. Порой Эйрс просит меня высказать мое художественное суждение, что-нибудь вроде: «Как вы думаете, Фробишер, этот аккорд работает?» – или: «Как по-вашему, этот пассаж соответствует целому?» Если я отвечаю отрицательно, то Эйрс спрашивает, что я предложил бы в качестве замены, и раз или два он даже использовал мои поправки. Это очень успокаивает. В будущем кому-то предстоит изучать эту музыку.

К часу дня Эйрс выдыхается. Хендрик отвозит его вниз, в столовую, где к нам на время ленча присоединяются миссис Кроммелинк и ужасная Е., если она вернулась домой на выходные или на вторую половину дня. Послеполуденную жару Эйрс проводит в дремоте. Я продолжаю рыться в сокровищнице библиотеки, сочиняю в музыкальной комнате, читаю рукописи в саду (белые лилии – имперские короны, докрасна раскаленные кочерги – шток-розы, все – в полном цвету), езжу по тропкам вокруг Неербеке на велосипеде или брожу по окрестным полям. Крепко-накрепко подружился с деревенскими собаками. Они бегают за мной вприпрыжку, как малыши или как крысы за Дудочником. Местные исправно отзываются на мои «goede morgen» и «goede middag» – теперь уже всем известно, что в «kasteel» я приехал надолго.

После ужина мы втроем либо слушаем радио, когда находим передачу приемлемой, либо прокручиваем пластинки на граммофоне (настольная модель фирмы «His Master’s Voice»[19] в дубовом корпусе): обычно это записи основных произведений самого Эйрса, исполняемые оркестром под управлением сэра Томаса Бичема. Когда у нас бывают посетители, мы или беседуем, или слушаем камерную музыку. Иногда по вечерам Эйрсу хочется, чтобы я почитал ему стихи, особенно его любимого Китса{29}. Он шепчет строки, которые я декламирую, словно его голос опирается на мой. За завтраком я читаю ему кое-что из «Таймс». Каким бы старым, больным и слепым Эйрс ни был, он смог бы отстаивать свое мнение в дискуссионном клубе любого колледжа, хотя, как я заметил, он редко предлагает альтернативы для тех систем, которые высмеивает. «Либерализм? Трусость богатых!»; «Социализм? Младший брат одряхлевшего деспотизма, по стопам которого он хочет следовать»; «Консерваторы? Доморощенные лжецы, самым большим обманом которых является доктрина свободы воли». Каким, по его мнению, должно быть государственное устройство? «Никаким! Чем лучше организовано государство, тем больше в нем подавляется человек».

Каким бы раздражительным Эйрс ни был, он один из немногих людей в Европе, чьим влиянием мне хотелось бы наполнить собственное творчество. С музыкальной точки зрения Эйрс подобен двуликому Янусу. Один Эйрс глядит назад, на смертный одр романтизма, а другой – в будущее. Это тот Эйрс, за взглядом которого я следую. Наблюдая за тем, как он использует контрапункт и как смешивает тембры, я с возбуждением улучшаю собственный музыкальный язык. За то короткое время, что провел в Зедельгеме, я уже научился большему, чем дали бы мне три года возле трона Осла Макерраса с его Веселым Оркестром Онанистов.

Друзья Эйрса и миссис Кроммелинк навещают его регулярно. В среднем дважды или трижды в неделю мы можем ожидать посетителя/ей. Среди них – солисты, заглядывающие в шато проездом из Брюсселя, Берлина, Амстердама или откуда-нибудь еще; знакомцы Эйрса по зеленой юности, прошедшей во Флориде и Париже; а также добрый старый Морти Дондт с супругой. Дондт владеет гранильными мастерскими в Брюгге и Антверпене, говорит, хоть и невнятно, на тьме-тьмущей языков, выдумывает замысловатые многоязыковые каламбуры, требующие пространных объяснений, спонсирует фестивали и играет с Эйрсом в метафизический футбол. Миссис Дондт подобна миссис Кроммелинк, только в ней все помножено на десять – по правде сказать, ужасное создание! Она возглавляет Бельгийское конное общество, сама водит «бугатти» Дондта и балует пуховку-пекинеса по кличке Вэй-Вэй. В последующих письмах ты, несомненно, снова ее встретишь.

Родственников на этом свете мало: Эйрс был единственным ребенком, а некогда влиятельная семья Кроммелинк выказала недальновидность, на протяжении всей войны в решающие моменты поддерживая не ту сторону. Те, кто не погиб в бою, в большинстве своем обнищали и покинули сей мир еще до того, как Эйрс и его жена вернулись из Скандинавии. Другие бежали за океан и там умерли. Иногда в шато заглядывают старая гувернантка миссис Кроммелинк и пара ее болезненных тетушек, но они безмолвствуют где-нибудь в уголке, подобно старым вешалкам для шляп.

На прошлой неделе нежданно-негаданно, без уведомления, на Второй День Мигрени, объявился дирижер Тадеуш Августовский, великий поборник творчества Эйрса в родном своем Кракове. Миссис Кроммелинк не было дома, и ко мне, вся взмыленная, прибежала миссис Виллемс, умоляя занять чем-нибудь прославленного посетителя. Я не мог их разочаровать. По-французски Августовский говорит не хуже меня, и мы провели день за ловлей рыбы и в спорах о приверженцах додекафонии. Он полагает их всех шарлатанами, а я – нет. Он излагал мне военные истории, связанные с его оркестром, а еще угостил совершенно непристойным анекдотом, который требует жестов, а посему с ним придется повременить, пока мы снова не встретимся. Я поймал форель в одиннадцать дюймов, Августовский вытянул чудовищного ельца. Когда, уже в сумерках, мы вернулись, Эйрс уже поднялся, и поляк сказал старику, что ему повезло со мной. Эйрс буркнул что-то вроде: «Сыршенно верно». Чарующая лесть, Эйрс. Миссис Виллемс отнюдь не была enchantée[20] нашими рыбацкими трофеями, но все же выпотрошила их, посолила, смазала маслом, и они умягчились на рыбной вилке. Уезжая на следующее утро, Августовский дал мне свою визитную карточку. Он держит апартаменты в «Лэнгем-Корте» для своих визитов в Лондон и пригласил меня остановиться там вместе с ним на время фестиваля в следующем году. Кукареку!

Шато Зедельгем – это не лабиринтообразный дом Эшеров{30}, каким он кажется поначалу. Правда, западное крыло, забранное ставнями и покрытое толстым слоем пыли, чтобы оплатить модернизацию и обслуживание восточного, находится в плачевном состоянии, и, боюсь, оч. скоро его придется снести. В один из дождливых дней обследовал тамошние помещения. Сырость разрушительна; опавшая штукатурка висит в паучьих сетях; помет мышей, простых и летучих, хрустит на истертых камнях; гипсовые гербы над каминами под воздействием времени обращаются в пыль. Та же история и снаружи: кирпичным стенам требуется новая расшивка швов, зубцы их обвалились и лежат на земле неопрятными грудами, на крыше не хватает черепиц, ручейки дождевой воды прорывают русла в средневековом песчанике. Кроммелинки преуспевали благодаря инвестициям в Конго, но ни один из родственников мужского пола не пережил войны, а боши-«постояльцы» прицельно выпотрошили из Зедельгема все, что было достойно потрошения.

Однако восточное крыло являет собой уютный маленький заповедник, хотя стропила его при ветре скрипят, словно шпангоуты корабля. В нем имеется капризное центральное отопление и зачаточная электрическая проводка, искрящаяся и бьющая током при каждом нажатии на выключатель. Отцу миссис Кроммелинк хватило предвидения обучить свою дочь управлению поместьем, и теперь она сдает свою землю в аренду соседним фермерам, чтобы, как я понимаю, хоть как-то сводить концы с концами. В наши дни и в наш век даже таким достижением не стоит пренебрегать.

Ева – та еще жеманная миссочка, такая же противная, как мои сестрицы, чей ум, правда, равен ее враждебности. Если не считать драгоценной Нефертити, ее хобби состоит в том, чтобы дуться и напускать на себя мученический вид. Ей нравится доводить ранимую прислугу до слез, а потом врываться и возвещать: «У нее опять истерика, мама, не могла бы ты ее как следует вышколить?» Она установила, что я отнюдь не являюсь легкой мишенью, а потому развязала войну на истощение: «Папа, как долго мистер Фробишер будет оставаться в нашем доме?»; «Папа, мистеру Фробишеру ты платишь столько же, сколько Хендрику?»; «Ах, мама, да я же просто спросила, я не знала, что должность мистера Фробишера – такой щекотливый предмет». Она не дает мне покоя – противно это признавать, но деваться некуда. Накануне, в субботу, имел с нею еще одну встречу – точнее сказать, стычку. Я взял библию Эйрса – «Так говорил Заратустра»{31} – и отправился на выложенный каменными плитами мост над озером, ведущий к острову с ивами. Ужасающе жаркий день: даже в тени я потел как собака. Через десять страниц я почувствовал, что это Ницше читает меня, а не я его{32}, так что стал смотреть на водяных клопов и тритонов, меж тем как умственный мой оркестр исполнял «Воздушный танец» Фреда Делиуса{33}. Сама вещица – сиропный пирог, но ее усыпляющая флейта довольно-таки хороша.

После этого помню вот что: оказалось, что я нахожусь во рву, таком глубоком, что небо было не более чем далекой полоской, озаряемой вспышками ярче дневного света. Ров патрулировали дикари верхом на гигантских коричневых крысах с жуткими зубами, которые выискивали простолюдинов и расчленяли их. Пошел прогулочным шагом, стараясь выглядеть преуспевающим господином и удержаться от панического бегства, как вдруг встретил Еву. Я сказал:

– Что, черт возьми, вы здесь делаете?

Та выпалила с яростью:

– Ce lac appartient à ma famille depuis cinq siècles! Vous êtes ici depuis combien de temps exactement? Bien trois semaines! Alors vous voyez, je vais où bon me semble![21]

Ее гнев был едва ли не физическим ударом в лицо твоему смиренному корреспонденту. И вполне справедливым – ведь я обвинил ее во вторжении в поместье ее матери. Окончательно проснувшись, я с трудом стал подниматься на ноги, рассыпаясь в извинениях и объясняя, что говорил во сне. Совершенно забыл об озере. Свалился в него как долб. идиот! Весь вымок! К счастью, воды было всего лишь по пупок, и по милости Господней драгоценный эйрсовский Ницше не присоединился ко мне в этом купании. Когда Ева обуздала наконец свой смех, сказал, что мне приятно видеть, как она не дуется, а делает что-то иное. У вас в волосах ряска, отвечала она по-английски. Сменив тон, покровительственно похвалил ее языковые способности. Она тут же отбила мяч:

– Чтобы произвести впечатление на англичанина, требуется немного.

И ушла. Хлесткий ответ пришел мне в голову лишь позже, так что в этом сете девочка одержала верх.

А теперь, пока я буду писать о книгах и выгодах, весь обратись во внимание. Роясь в книжном алькове в своей комнате, я наткнулся на любопытное растрепанное издание и хотел бы, чтобы ты отыскал для меня целый экземпляр. Тот, что попался мне в руки, начинается с девяносто девятой страницы, обложки нет, переплет весь расползся. Из того немногого, чем я располагаю, явствует, что это – отредактированный дневник о путешествии из Сиднея в Калифорнию некоего американского нотариуса по имени Адам Юинг. Есть упоминание о золотой лихорадке, так что, думаю, мы имеем дело с 1849 или 1850 годом. Кажется, дневник издан посмертно, сыном Юинга (?). Юинг напоминает мне этого путаника, капитана Делано из «Бенито Серено» Мелвилла{34}, который был слеп в отношении всех заговорщиков, – ему невдомек, что его верный доктор Генри Гуз [sic!] не кто иной, как вампир, подпитывающий его ипохондрию, чтобы медленно его отравить и завладеть его деньгами.

Что-то сомнительна подлинность этого дневника – он кажется слишком уж упорядоченным для подлинных записей, да и язык звучит не вполне правдиво, – но зачем и кому подделывать такое?

К огромному моему огорчению, он обрывается прямо посреди фразы, страниц через сорок, где нити переплета совсем перетерлись. Перерыл всю библиотеку в поисках продолжения этой проклятой вещицы. Безуспешно. Вряд ли в наших интересах привлекать внимание Эйрса или миссис Кроммелинк к их библиографическому богатству, не учтенному в картотеке, так что теперь я в большом затруднении. Не спросишь ли у Отто Янша на Кейтнесс-стрит, известно ли ему что-нибудь об этом Адаме Юинге? Наполовину прочитанная книга – это наполовину завершенный любовный роман.

Прилагаю перечень самых ранних изданий, имеющихся в библиотеке Зедельгема. Как видишь, некоторые из них относятся к оч. старинным, начала семнадцатого в., так что как можно скорее сообщи мне лучшие цены, которые может предложить Янш, а чтобы не скряжничал, оброни этак вскользь, что всем этим уже интересуются парижские перекупщики.

Искренне твой,

Р. Ф.

* * *

Шато Зедельгем,

28-VII-1931

Сиксмит,

есть повод для маленького торжества. Два дня назад мы с Эйрсом завершили нашу первую совместную работу, небольшую тональную поэму под названием «Der Todtenvogel»[22]. Когда я раскопал эту вещь в его залежах, она была ручной аранжировкой старого тевтонского гимна: из-за слабеющего зрения Эйрса она осталась слишком высокопарной и сухой. Новая наша версия – занятная тварь. Кое-какие отзвуки она заимствует из вагнеровского «Кольца нибелунга», а затем расщепляет тему в кошмары Стравинского{35}, сдерживаемые призраками Сибелиуса{36}. Кошмарная вещь, восхитительная, хотел бы я, чтобы ты ее услышал! Заканчивается она соло на флейте, и это не какая-нибудь флейтовая чушь, подкупающая трепетностью, а та самая птица смерти, заявленная в заглавии, в равной мере проклинающая как первенцев, так и последышей.

Вчера, возвращаясь из Парижа, нас опять навестил Августовский. Он читал партитуру и швырял похвалы лопатою – как истопник швыряет уголь. Так и следовало! Это, насколько я знаю, самая искусная тональная поэма из написанных после войны; и, Сиксмит, смею тебя заверить, что немало из лучших ее идей принадлежит мне. Полагаю, секретарю должно смириться с отказом от участия в авторстве, но закрыть рот на замок всегда нелегко. Но лучшее еще впереди – на фестивале в Кракове, который состоится через три недели, Августовский хочет устроить ее премьеру и сам будет стоять за пультом!

Вчера поднялся ни свет ни заря и весь день переписывал эту вещь набело. Неожиданно она показалась мне отнюдь не короткой. У меня перестали разгибаться пальцы правой руки, а нотные станы настолько впечатались в сетчатку, что виделись мне и с закрытыми веками, но к ужину я закончил. Мы вчетвером выпили пять бутылок вина, чтобы отпраздновать это дело. На десерт был подан наилучший мускат.

Ныне являюсь золотым мальчиком Зедельгема. Оч. долго не был чьим-либо золотым мальчиком, и мне это весьма по душе. Иокаста предложила мне перебраться из гостевой комнаты в одну из больших неиспользуемых спален на третьем этаже, которую обставят по моему пожеланию всем, что привлечет мой взор в остальных помещениях Зедельгема. Эйрс поддержал этот порыв, и я сказал, что согласен. К моему удовольствию, Миссочка-Крысочка потеряла самообладание и заканючила:

– Ой, мама, почему бы не вписать его еще и в завещание? Почему бы не отдать ему половину поместья?

Не извинившись, она встала из-за стола. Эйрс проворчал, достаточно громко, чтобы она могла услышать:

– Первая хорошая идея, что пришла ей в голову за семнадцать лет! По крайней мере, Фробишер отрабатывает свое чертово содержание!

Хозяева мои не пожелали слышать от меня извинений, сказали, что это Ева должна передо мной извиниться, что ей необходимо распрощаться со своими докоперниковскими воззрениями, согласно которым Вселенная вращается вокруг ее персоны. Музыка для моих ушей. Также по делу: Ева вместе с двадцатью своими одноклассницами оч. скоро на несколько месяцев отправляется в Швейцарию учиться на медсестру. Еще больше музыки! Это будет таким же облегчением, как если бы выпал гнилой зуб. Новая моя комната достаточно просторна для парной игры в бадминтон; в ней стоит кровать с пологом на четырех столбиках, с какового полога мне пришлось стряхивать прошлогоднюю моль; кордовская цветная кожа прошлого века отслаивается от стен, напоминая чешую дракона, но по-своему привлекательна; стеклянный шар цвета индиго для отпугивания злых духов; книжный шкаф, отделанный полированным ореховым деревом; шесть министерских кресел; escritoire[23] из смоковницы, за которым я пишу это письмо. Жимолость пропускает достаточно кружевного света. К югу открывается вид на сероватый сад с подстриженными деревьями. К западу – на луга, где пасутся коровы, и на церковный шпиль, вздымающийся над лесом за ними. Тамошние колокола служат мне личными часами. (По правде сказать, Зедельгем, словно Брюгге в миниатюре, может похвастаться великим множеством старинных часов, бой которых раздается то чуть раньше, то чуть позже положенного.) В общем, здесь на порядок или два роскошнее наших комнат на Уаймен-лейн, на порядок или два менее роскошно, чем в «Савое» или «Империале», но просторно и безопасно. Если только я не допущу неловкости или неосторожности.

Что наводит меня на мысли о мадам Иокасте Кроммелинк. Лопни мои глаза, Сиксмит, если эта женщина не начала, очень тонко, со мной флиртовать.

Двусмысленность ее слов, взглядов и прикосновений слишком уж недвусмысленна, чтобы быть случайной. Посмотрим, что подумаешь ты. Вчера после полудня, когда я изучал в своей комнате малоизвестное юношеское сочинение Балакирева{37}, ко мне постучалась миссис Кроммелинк. Она была в своей наезднической куртке, а волосы у нее были заколоты, открывая очень даже соблазнительную шею.

– Мой муж хочет вам кое-что подарить, – сказала она. – Вот. В честь окончания «Todtenvogel». Знаете, Роберт, – ее язык задержался на «т» в слове «Роберт», – Вивиан так счастлив, что снова работает. Он уже долгие годы не был настолько бодрым. Это всего лишь знак признательности. Наденьте.

Он протянула мне изысканный жилет, шелковую вещицу оттоманского стиля, слишком экзотическую по покрою и расцветке, чтобы когда-либо войти в моду или из нее выйти.

– Я купила его во время нашего медового месяца в Каире, когда Вивиану было столько же, сколько теперь вам. Он больше не будет его носить.

Сказал, что польщен, но вряд ли смогу принять предмет одежды, столь дорогой для их памяти.

– Именно поэтому мы и хотим, чтобы вы его носили. В его узоры вплетены наши воспоминания. Наденьте его.

Уступил ее требованиям, и она погладила жилет – под предлогом (?) снятия пушинки.

– Подойдите к зеркалу!

Подошел. Женщина стояла лишь в нескольких дюймах позади меня.

– Слишком хорош, чтобы скармливать моли, согласны?

Да, согласился я. Ее улыбка была обоюдоострой. Будь все это в одном из душещипательных романов Эмили, руки соблазнительницы обвились бы вокруг торса невинного юноши, но Иокаста действует более осмотрительно.

– У вас в точности такое же телосложение, какое в вашем возрасте было у Вивиана. Странно, правда?

Да, согласился я снова. Ее ногти высвободили прядь моих волос, попавшую под ворот жилета.

Не стал ее ни отталкивать, ни поощрять. Такие вещи не делаются очертя голову. Миссис Кроммелинк вышла, не добавив более ни слова.

За обедом Хендрик сообщил, что в Неербеке ограбили дом доктора Эгрета. К счастью, никто не пострадал, но полиция распространила предупреждение, чтобы опасались цыган и бандитов. Дома по ночам надлежит запирать и охранять. Иокаста содрогнулась и сказала, что рада моему присутствию в Зедельгеме – я, мол, смогу ее защитить. Признал, что был неплохим боксером в Итоне, но выразил сомнение, что смогу совладать с целой бандой. Может, я смог бы подержать полотенце Хендрика, пока он будет задавать им основательную взбучку? Эйрс никак все это не прокомментировал, но вечером развернул салфетку, в которой оказался «люгер». Иокаста стала его честить за демонстрацию пистолета за столом, но Эйрс не обратил на нее внимания.

– Когда мы вернулись из Гётеборга, я нашел этого зверюгу под расшатанной половицей в главной спальне, вместе с пулями, – пояснил он. – Прусский капитан либо оставил его в спешке, либо сам был убит. Вероятно, он хранил его там для защиты от бунтовщиков или нежелательных лиц. Я держу его рядом со своей постелью по той же самой причине.

Спросил, могу ли я его подержать, потому что прежде мне доводилось дотрагиваться только до охотничьих ружей.

– Разумеется, – ответил Эйрс, протягивая его над столом.

У меня на теле поднялись все волоски до единого. Этот так ладно лежащий в руке металлический дружок убивал, по крайней мере, однажды, я бы поставил на это все свое наследство, если бы по-прежнему мог его ожидать.

– Так что, как видите, – сказал Эйрс с угрюмым смешком, – я, может быть, старый слепой калека, но у меня все еще есть зуб-другой, чтобы кусаться. Слепец, у которого имеется ствол и которому очень мало что осталось терять. Представьте, что за бойню могу я учинить!

Не могу решить: почудилась мне угроза в его голосе или она там была.

От Янша новости великолепные, только не передавай ему этих моих слов. Вышлю тебе три упомянутых тома из Брюгге, когда поеду туда в следующий раз, – у здешнего почтмейстера имеется некая исследовательская жилка, которой я не доверяю. Приму обычные меры предосторожности. Мою выручку переведи в головное отделение Первого банка Бельгии в Брюгге – Дондт щелкнул пальцами, и управляющий открыл мне счет. В их списках значится только один Роберт Фробишер, в этом я совершенно уверен.

А вот и самая лучшая новость: снова начал сочинять самостоятельно.

Искренне твой,

Р. Ф.

* * *

Зедельгем,

16-VIII-1931

Сиксмит,

лето приобрело чувственный оборот: мы с женой Эйрса стали любовниками. Но не тревожься! Всего лишь в плотском смысле. В одну из ночей на прошлой неделе она вошла ко мне в комнату, заперла за собой дверь и, не говоря ни слова, разделась. Не хочу хвастаться, но ее приход не застал меня врасплох. Собственно, я оставил для нее дверь приоткрытой. Право, Сиксмит, тебе стоит попробовать заниматься любовью в полном молчании. Весь этот балаган оборачивается блаженством, стоит только запечатать уста.

Когда входишь в тело женщины, ее ларец с секретами тоже распахивается. (Тебе следует как-нибудь их попробовать – женщин, я имею в виду.) Может, это как-то связано с тем, насколько безнадежны они в карточной игре? После Акта я предпочитаю спокойно полежать, но Иокаста все говорила и говорила, так порывисто, словно пыталась похоронить нашу большую черную тайну под множеством серых тайн поменьше. Оказывается, Эйрс подцепил свой сифилис в каком-то копенгагенском борделе, в 1915 году, во время длительной разлуки, и с тех самых пор не ублажал свою жену; после рождения Евы доктор сказал Иокасте, что она никогда не сможет понести другого ребенка. Она оч. разборчива в отношении случайных связей, но считает их своим неотъемлемым правом, не требующим оправданий. Настаивала, что по-прежнему любит Эйрса. Я проворчал, что сомневаюсь. То, что любовь любит верность, парировала она, не более чем миф, который мужчины сплели из собственных измен.

О Еве она тоже говорила. Обеспокоена тем, что слишком занята была внушением своей дочери необходимых приличий, что они никогда не были друзьями, а теперь, кажется, лошадка понесла. От этих тривиальных трагедий меня потянуло в сон, но впредь буду осторожнее в отношении датчан и, в частности, датских борделей.

И. возжелала второго раунда, словно хотела приклеиться ко мне. Не возражал. У нее тело наездницы, более упругое, чем обычно находишь у зрелой женщины, и более техничное, чем у многих десятишиллинговых лошадок, на которых мне доводилось ездить. Можно заподозрить, что позади – длинная очередь из молодых жеребцов, получавших приглашение покормиться в ее яслях. И в самом деле, как только я содрогнулся в последний раз, она сказала:

– Дебюсси{38} как-то раз провел неделю в Зедельгеме, перед войной. Если не ошибаюсь, он спал на этой самой кровати.

Чуть приметное дрожание в ее голосе давало возможность предположить, что она была и с ним. Не исключено. Появись хоть что-либо в юбке – слышал я о Клоде, – и он тут же вспоминал, что он француз.

Когда утром Люсиль постучала ко мне в дверь, с водой для бритья, я был совершенно один. За завтраком, счастлив заметить, И. вела себя так же непринужденно, как я. А когда я уронил на ковер каплю джема, даже позволила себе некоторую язвительность, заставив В. Э. сделать ей выговор:

– Не будь такой колюшкой, Иокаста! Твоим милым ручкам соскребать это пятно не придется.

Адюльтер, Сиксмит, это дуэт, который нелегко вытянуть, – как в контрактном бридже, надо тщательно избегать партнеров более неловких, чем ты сам, иначе окажешься в страшной кутерьме.

Испытываю вину? Нисколько. Торжество над рогоносцем? Да нет, не особенно. Все еще сильно злюсь на Эйрса, если что. Вечером следующего дня на обед пришли Дондты, и миссис Д. попросила какой-нибудь фортепьянной музыки, чтобы лучше усваивалась пища, так что я сыграл «Ангела Монса» – ту вещицу, что написал два года назад, когда мы с тобой отдыхали на островах Силли, хотя отрекся от авторства, сказав, что сочинил ее «один приятель». Эту вещь я переделывал накануне. Она лучше, плавней и тоньше, чем те шербетные шубертовские пастиччо, которые извергал В. Э. на своем третьем десятке. И. и Дондтам она так полюбилась, что они настаивали на повторении. Отыграл всего шесть тактов, как вдруг В. Э. прибегнул к доселе неведомому вето.

– Я посоветовал бы вашему приятелю освоить классиков, прежде чем резвиться с современниками.

Звучит как вполне безобидный совет? Однако слово «приятелю» он произнес именно с тем полутоном, который сообщил мне, что он вполне осознает, кто таков мой приятель. Может, он и сам прибегал к той же уловке, когда был у Грига{39} в Осло?

– Без тщательного овладения контрапунктом и обертонами, – пропыхтел В. Э., – этот парень никогда не поднимется выше уличного торговца бессмысленными штучками-дрючками. Передайте это от меня своему приятелю.

Я кипел от ярости, но молчал. В. Э. велел И. поставить граммофонную пластинку с записью его собственного квинтета для духового оркестра «Сирокко». Она повиновалась язвительному старому задире. Чтобы утешиться, я вспоминал, какое тело у И. под ее летним крепдешиновым платьем, с какой жаждой ныряет она ко мне в постель. Оч. хор., позлорадствую немного над рогами своего нанимателя. Поделом ему. Немощный прыщ – тем не менее прыщ.

После представления в Кракове Августовский прислал загадочную телеграмму. В переводе с французского: ПЕРВОЕ ИСПОЛНЕНИЕ todtenVOGEL МИСТИФИЦИРОВАЛО ТЧК ВТОРОЕ ОБЕРНУЛОСЬ ДРАКОЙ ТЧК ТРЕТЬИМ ВОСХИЩЕНЫ ТЧК ЧЕТВЕРТОМ ГОВОРИТ ВЕСЬ ГОРОД ТЧК. Мы не знали, что и думать, пока по горячим следам этой телеграммы не последовали газетные вырезки, которые Августовский перевел на обороте концертной программы. В общем, наша «Todtenvogel» обернулась cause célèbre![24] Насколько мы можем понять, критики истолковали наличествующее в ней раздробление вагнеровских тем как прямое оскорбление Германской республики. Группа парламентариев-националистов потребовала от руководства фестиваля пятого исполнения. Театр, предвидя выручку, уступил с удовольствием. Немецкий посол подал официальную ноту протеста, так что билеты на шестое представление были проданы менее чем за сутки. В итоге всего этого стоимость акций Эйрса поднялась выше крыши повсюду, кроме Германии, где, очевидно, его изобличают как еврейского дьявола. Общенациональные газеты со всего континента прислали просьбы об интервью. Имел удовольствие отправить в каждую вежливый, но твердый формальный отказ.

– Я слишком занят сочинительством, – ворчит Эйрс. – Если им хочется знать, «что я имею в виду», пусть слушают мою чертову музыку.

Однако же от этого внимания он весь так и цветет. Даже миссис Виллемс признает, что после моего приезда он сильно приободрился.

На Евином фронте продолжается вражда. Меня беспокоит, как она пронюхала, что между мной и моим отцом что-то неладно. Публично удивляется, почему я не получаю писем из дома или почему мне не присылают что-нибудь из моей одежды. Спросила, не захочет ли кто из моих сестер вступить с ней в переписку. Чтобы выиграть время, пришлось пообещать передать им ее предложение, и мне может понадобиться, чтобы ты пустился еще на один подлог. Не подкачай. Эта пронырливая лисица – едва ли не я сам в женском обличье.

Август в Бельгии в этом году выдался томительно-жарким. Луг желтеет, садовник опасается пожаров, фермеры тревожатся за урожай, но покажи мне безмятежного фермера, и я покажу тебе вменяемого дирижера.

Теперь о важном. Да, я встречусь с Отто Яншем в Брюгге, чтобы лично передать ему эти рукописи с цветными миниатюрами, но ты должен быть посредником во всем. Не хочу, чтобы Янш узнал, чьим я пользуюсь гостеприимством. Подобно всем перекупщикам, Янш – хитрый, хищный хапуга, только больше других. Он не колеблясь попытается меня шантажировать, чтобы сбить нашу цену – или даже вообще заполучить рукописи бесплатно. Скажи ему, что я жду оплаты наличными, в хрустящих банкнотах, никакие эти кредитные соглашения со мной не пройдут. Потом я вышлю тебе почтовый перевод, включив в него и ту сумму, которую ты мне одолжил. Тогда тебя ни в чем не смогут обвинить, если дело пойдет наперекосяк. Я уже опозорен, а потому моя репутация не пострадает, если я раззвоню о старом негодяе на целый свет. Скажи ему и об этом тоже.

Искренне твой,

Р. Ф.

* * *

Зедельгем,

16-VIII-1931, вечер

Сиксмит,

твое скучное письмо от «поверенного» моего отца было Козырным Тузом. Браво. Прочел его вслух за завтраком – вызвало лишь мимолетный интерес. Почтовая марка со штемпелем Сэффрон-Уолдена – тоже мастерская работа. Ты что, в самом деле вылез из своей лаборатории и отправился в солнечный Эссекс, чтобы отослать его лично? Эйрс пригласил нашего «мистера Каммингса» повидаться со мной в Зедельгеме, но поскольку ты написал, что время не ждет, то миссис Кроммелинк сказала, что Хендрик отвезет меня в город, чтобы подписать документы там. Эйрс проворчал, что целый день работы будет потерян, но он только счастлив лишний раз поворчать.

Сегодня утром, пока еще не высохла роса, мы с Хендриком поехали по тем же дорогам, по которым я колесил на велосипеде пол-лета тому назад. На мне была щегольская куртка Эйрса – теперь, когда те мои несколько предметов одежды, что удалось спасти от лап «Империала», начинают изнашиваться, многое из его гардероба перекочевывает в мой. «Энфилд» был привязан к заднему крылу, чтобы я мог выполнить свое обещание и вернуть велосипед добряку-констеблю. Добычу нашу, переплетенную в пергамент, я замаскировал нотной бумагой, без которой, как известно всем в Зедельгеме, не ступаю ни шагу, и укрыл от случайных взглядов, уложив в грязный ранец, который здесь приобрел. Хендрик опустил верх «коули», так что для разговоров было слишком ветрено. Молчаливый малый, как и полагается при его должности. Странно признать это, но с тех пор, как начал ублажать миссис Кроммелинк, мне более не по себе при общении с лакеем ее мужа, нежели с самим мужем. (Иокаста продолжает жаловать меня своими милостями каждую третью или четвертую ночь, но только не в том случае, если дома ночует Ева, что оч. мудро. Да и в любом случае, не следует сразу же пожирать все шоколадки, подаренные на день рождения.) Неловкость моя проистекает из вероятности того, что Хендрику все известно. О да, нам безмерно нравится превозносить до звезд свою предусмотрительность, но для тех, кто перетряхивает простыни, секретов не существует. Но я не очень-то беспокоюсь. Не надо требовать от слуг невозможного, а Хендрик достаточно благоразумен, чтобы ставить на наездницу-хозяйку, у которой впереди много лет, а не на инвалида Эйрса со всеми его перспективами. Право же, этот Хендрик – странный тип. Трудно угадать его вкусы. Мог бы стать великолепным крупье.

Он высадил меня возле ратуши, отвязал «энфилд» и отправился выполнять разнообразные поручения и наносить визит вежливости, как он сказал, своей больной двоюродной бабушке. Я покатил на двух колесах через толпы праздношатающихся туристов, школьников и бюргеров и всего лишь несколько раз сбился с пути. В полицейском участке музыкальный инспектор встретил меня с распростертыми объятиями и послал за кофе с пирожными. Он был в восторге от того, что мое положение у Эйрса так укрепилось. Когда я его покинул, было уже десять часов – назначенное время встречи. Спешить не стал. Хороший ход – заставить торговцев немного подождать.

Янш, опираясь на стойку в отеле «Рояль», приветствовал меня так:

– Ага, вот он, живой и невредимый, Человек-Невидимка, вернулся по просьбам общественности!

Клянусь, Сиксмит, этот бородавчатый старый Шейлок выглядит все более отталкивающим всякий раз, как попадается мне на глаза. Нет ли у него волшебного портрета, припрятанного на чердаке, который с каждым годом все хорошеет?{40} Не мог распознать, почему это он, по всей видимости, так рад меня встретить. Оглядел зал в поисках науськанных кредиторов – один тараканий взгляд, и я пустился бы наутек. Янш читал мои мысли.

– Так подозрителен, Роберто? Вряд ли я стану причинять вред озорной гусыне, которая несет такие великолепные яйца, так ведь? Ну, давай-ка, – он указал на стойку, – каким ядом будешь травиться?

Ответил, что пребывание в одном здании с Яншем, пусть даже таком большом, и без того отравляет, а потому предпочел бы перейти сразу к делу. Он ухмыльнулся, похлопал меня по плечу и повел в номер, который снял для нашей сделки. Никто за нами не последовал, но это еще ничего не гарантировало. Теперь мне уже хотелось, чтобы ты назначил менее укромное место для нашей встречи, где головорезы Тэма Брюера не могли бы накинуть на меня мешок, швырнуть в сундук и уволочь обратно в Лондон. Вынул книги из ранца, а он достал из кармана пиджака пенсне. Пытался сбить цену, утверждая, что состояние томов скорее удовлетворительное, чем хорошее. Спокойно завернул книги, положил их в ранец и вынудил скаредного еврея гнаться за мной по всему коридору, пока он не признал, что состояние действительно хорошее. Позволил ему уговорить меня вернуться в номер, где мы пересчитали банкноты, медленно, пока оговоренная сумма не была выплачена сполна. Дело сделано, вздохнул он, потом заявил, что я его разорил, и положил свою волосатую лапу мне на колено. Сказал ему, что я приехал продавать только книги. Он спросил – а почему бизнес должен препятствовать удовольствию? Разве молодой жеребчик за границей не сможет найти применение небольшим карманным деньгам? Час спустя оставил Янша заснувшим, а его бумажник – истощенным. Через площадь отправился прямо в банк, где был принят личным секретарем управляющего. Сладкоголосая птица – платежеспособность! Как любит говаривать папик: «Свой собственный пот – награда наград!» (Но не то чтобы он в жизни особо потел за своей кафедрой-синекурой.) Следующую остановку сделал в городском музыкальном магазине, «Флагстаде», где купил кирпич нотной бумаги, чтобы, заботясь о наблюдательных взорах, заменить им исчезнувший из ранца груз. Когда вышел, то в витрине обувного магазина увидел пару желтовато-коричневых гетр. Вошел, купил их. В табачном магазине увидел шагреневый портсигар. Купил и его.

Оставалось убить два часа. Выпил в кафе холодного пива, и еще, и еще, и выкурил целую пачку великолепных французских сигарет. Деньги Янша – это не драконово сокровище, но, видит Бог, чувство у меня было именно такое. Затем я нашел церковь где-то на отшибе (мест, где кишат туристы, я избегал, уклоняясь от всяких там обозленных книготорговцев). Свечи, тени, скорбные мученики, ладан. Не бывал в церкви с того самого утра, когда папик вышвырнул меня на улицу. Дверь на улицу хлопала беспрестанно. Жилистые старики и старухи входили, зажигали свечи, выходили. Висячий замок на ящике для пожертвований был из самых лучших. Люди опускались на колени, чтобы помолиться, у некоторых шевелились губы. Завидую им, по-настоящему завидую. И Богу тоже завидую, посвященному во все их тайны. У верующих, наименее эксклюзивного клуба на Земле, необычайно ловкий привратник. Каждый раз, когда я ступаю в его широко раскрытые двери, то обнаруживаю, что снова иду по улице. Старался как мог думать о чем-то возвышенном, но пальцы воображения продолжали блуждать по телу Иокасты. Даже витражные святые и мученики слегка возбуждали. Не думаю, что такие мысли приближают меня к Небесам. В конце концов меня спугнул мотет Баха – хористы были чертовски плохи, но для органиста единственной надеждой на спасение была пуля в лоб. О чем сказал и ему тоже – такт и выдержка уместны в необязательной беседе, но отнюдь не следует прятаться в кусты, когда дело касается музыки.

В чинно-чопорном «Минневатер-парке» ухажеры прогуливались под ручку со своими сужеными между ив, шток-роз и сопровождающих дам. Слепой и изнуренный скрипач выступал ради редких монеток. Вот этот играть умел. Заказал ему «Bonsoir, Paris!»[25], и он исполнил с таким пылом, что я сунул ему в руку хрустящую пятифранковую банкноту. Он снял темные очки, проверил водяные знаки, воззвал к своему любимому святому, собрал медяки и стал улепетывать через клумбы, хохоча как сорванец. «За деньги счастья не купишь» – кто бы это ни сказал, у него, видимо, этого добра было в избытке.

Сел на металлическую скамью. Колокола, поблизости и вдали, вперемешку и вперемежку отбили час. Из юридических и торговых контор выползли клерки, чтобы съесть свои сандвичи в парке и ощутить на лице дуновение омытого зеленью ветерка. Стал подумывать, не опаздывает ли Хендрик, как вдруг – угадай, кто этаким вальсом входит в парк, без присмотра, в обществе мужчины, щеголеватого, похожего на проколотое булавкой насекомое, с нагло сверкающим на пальце вульгарным обручальным кольцом; явно раза в два старше ее. Молодец, догадливый. Ева. Укрылся за газетой, оставленной на скамье каким-то клерком. Ева не прикасалась к своему компаньону, но они прошли в двух шагах от меня с видом непринужденной близости, какого у нее никогда не бывало в Зедельгеме. Мгновенно пришел к очевидному выводу.

Ева ставила свои фишки на сомнительную карту. Он громко разглагольствовал, чтобы незнакомцы вокруг услышали и прониклись:

– Время, Ева, принадлежит тебе в том случае, если ты и равные тебе воспринимают одни и те же вещи как должное, не думая об этом. Более того, человек рушится, если времена меняются, но он остается прежним. Позволь добавить, что в этом же причина падения империй.

Этот болтливый любомудр привел меня в замешательство. Девушка с внешностью Е. могла бы найти себе кого и получше, так ведь? Поведение Е. тоже привело меня в замешательство. Средь бела дня, в своем собственном городе! Может, она и хочет себя погубить? Или она одна из этих распутных суфражисток типа Россетти?{41} Я проследил за парой на безопасном удалении, до городского дома на роскошной улице. Мужчина, прежде чем вставить ключ в замок, хитрыми глазками быстро, но внимательно огляделся по сторонам. Я нырнул в какой-то двор. Вообрази себе Фробишера, злорадно потирающего руки!

Ева, как обычно, вернулась в пятницу, ближе к вечеру. В проходе между ее комнатой и дверью в конюшню стоит дубовое кресло – этакий трон. Там я и расположился. К несчастью, внимание мое поглотили переливы света в старом стекле, и я даже не заметил Е., которая приблизилась с хлыстиком в руке, совершенно не подозревая, что на нее устроена засада.

– S’agit-il d’un guet-apens? Si vous voulez discuter avec moi d’un problème personnel, vous pourriez me prévenir?[26]

Захваченный таким образом врасплох, я невольно высказал свою мысль вслух. Ева уловила ключевое слово.

– Я, говорите, что-то вынюхиваю? «Une moucharde»? Ce n’est pas un mot aimable, Mr. Frobisher. Si vous dites que je suis une moucharde, vous allez nuire à ma réputation. Et si vous nuisez à ma réputation, eh bien, il faudra que je ruine la vôtre![27]

С запозданием, но я открыл огонь. Да, ее репутация – это именно то, о чем я хотел ее предупредить. Если даже случайно приехавший в Брюгге иностранец видел ее во время школьных занятий разгуливающей в парке Минневатер вместе с некоей развратной жабой, то становится лишь вопросом времени, когда именно все сплетники в городе втопчут имя Кроммелинк-Эйрс в грязь!

Какое-то время я ожидал пощечины, затем она покраснела и опустила лицо. Кротко спросила:

– Avez-vous dit à ma mère ce que vous avez vu?[28]

Я ответил, что нет, еще не говорил никому. Е. тщательно прицелилась:

– Очень глупо с вашей стороны, мсье Фробишер, потому что мама могла бы вам сказать, что таинственным моим «сопровождающим» был мсье ван де Вельде, господин, в чьей семье я живу на протяжении школьной недели. Его отец владеет самым большим военным заводом в Бельгии, а сам он – уважаемый семейный человек. В среду был неполный день занятий, так что у мсье ван де Вельде хватило любезности сопроводить меня обратно от своей конторы до особняка. Собственные его дочери должны были присутствовать на репетиции хора. В школе не любят, чтобы ученицы ходили по городу в одиночку, даже при свете дня. А шпионы, они, знаете ли, обитают в парках, шпионы с извращенным умом, ждущие случая навредить репутации девушки – или, может быть, ищущие возможности ее шантажировать.

Блеф или ответный ход? Я решил поберечь свои фишки.

– Шантажировать? Да у меня самого три сестры, и я беспокоился за вашу репутацию! Вот и все.

Она наслаждалась своим преимуществом.

Ah oui? Comme c’est délicat de votre part![29] Скажите, мистер Фробишер, что именно, по-вашему, мсье ван де Вельде собирался со мной сделать? Уж не одолела ли вас смертельная ревность?

Ее ужасающая – для девушки – прямота окончательно сшибла перекладину с моих крикетных воротец.

– Я счастлив, что это простое недоразумение было выяснено, – сказал я с самой неискренней из своих улыбок, – и рад возможности принести свои самые искренние извинения.

– Я принимаю ваши самые искренние извинения совершенно в том же духе, в котором они были принесены.

Е. пошла к конюшне, ее хлыст со свистом рассекал воздух, словно хвост львицы. Отправился в музыкальную комнату, чтобы забыть о своем кошмарном провале, уйдя с головой в какую-нибудь демоническую пьесу Листа{42}. Обычно могу с легкостью отгреметь великолепное «La Prédication aux Oiseaux»[30], но только не в прошлую пятницу. Слава богу, завтра Е. уезжает в Швейцарию. Если только она узнает о ночных визитах своей матери… нет, не переношу даже мысли об этом. Почему это я никогда не встречал парня, которого не мог бы обвести вокруг пальца (и не только пальца!), а вот женщины в Зедельгеме, по видимости, всякий раз берут надо мной верх?

Искренне твой,

Р. Ф.

* * *

Зедельгем,

29-VIII-1931

Сиксмит,

сижу в халате за своим бюро. Церковные колокола бьют пять. Очередной рассвет, предвестье иссушающего солнца. Свеча моя догорела. Утомительная ночь вывернулась наизнанку. В полночь ко мне в постель пробралась И., и во время наших гимнастических упражнений кто-то стал ломиться в дверь. Ужас с оттенком фарса! Слава богу, И. заперла ее за собой. После того как погремела дверная ручка, начался настойчивый стук. Страх с тем же успехом прочищает сознание, как и затуманивает его, и, вспомнив «Дон Жуана», я укрыл И. в гнезде из одеял и простыней на своей продавленной кровати и наполовину откинул полог, желая показать, что прятать мне нечего. Ощупью пошел через комнату, не веря, что это происходит со мной, и намеренно натыкаясь на мебель, чтобы выиграть время, а достигнув двери, спросил:

– Что такое, черт возьми? У нас пожар?

– Открывай, Роберт!

Эйрс! Как ты можешь себе представить, я готов был уворачиваться от пуль. В отчаянии спросил, сколько времени, просто чтобы выиграть еще одно мгновение.

– Какая разница? Я не знаю! Ко мне, парень, явилась мелодия для скрипки, это дар свыше, и она не дает мне уснуть, так что надо записать ее, немедленно!

Можно ли было ему верить?

– Это не может подождать до утра?

– Нет, черт тебя побери, не может! Вдруг я ее потеряю, Фробишер!

Не перейдем ли мы в музыкальную комнату?

– Это разбудит весь дом, и… нет, все ноты на месте, у меня в голове!

Так что я попросил его подождать, пока не зажгу свечу. Открыл дверь, и там, обеими руками опираясь на трости, стоял Эйрс, похожий на мумию в своей освещенной лунным светом ночной рубашке. Позади него стоял Хендрик, безмолвный и внимательный, как индейский тотем.

– Да пусти же, пусти! – Эйрс протиснулся мимо меня. – Найди ручку, хватай чистую нотную бумагу, включай лампу, быстро. Какого дьявола ты запираешь дверь, если спишь с открытыми окнами? Пруссаки ушли, а привидения спокойно пройдут и сквозь дверь.

Промямлил какой-то вздор насчет того, что-де не могу уснуть в незапертой комнате, но он не слушал.

– Есть у тебя здесь нотная бумага или мне отправить за ней Хендрика?

Из-за облегчения оттого, что Эйрс не планировал застать меня покрывающим его жену, его требования показались менее нелепыми, чем были на самом деле, и я сказал: ладно, у меня есть бумага, есть перья, давайте приступим. Зрение у Эйрса было слишком слабым, чтобы заметить что-либо подозрительное в предгорьях моей постели, но Хендрик по-прежнему представлялся мне возможной опасностью. Нельзя полагаться на благоразумие слуг. После того как Хендрик помог своему хозяину усесться на стул и укутал ему плечи пледом, я сказал, что позвоню ему, когда мы закончим. Эйрс не возражал – он уже напевал. Заговорщический проблеск в глазах Х.? Комната была слишком тускло освещена, чтобы сказать наверняка. Слуга чуть заметно поклонился и скользнул прочь, будто на хорошо смазанных колесиках, мягко прикрыв за собою дверь.

Слегка ополоснул лицо у умывальника и сел напротив Эйрса, тревожась, что И. может забыть о скрипучих половицах и попытаться выйти на цыпочках.

– Готов.

Эйрс напевал свою сонату, такт за тактом, потом называл ноты. Необычность этой миниатюры скоро увлекла меня и поглотила, несмотря на обстоятельства. Это раскачивающаяся, цикличная, кристаллическая вещь. Он закончил на девяносто шестом такте и велел мне пометить лист словом «triste»[31]. Потом спросил:

– Ну и что ты об этом думаешь?

– Затрудняюсь сказать, – ответил я. – Это совсем на вас не похоже. И мало похоже на кого-либо другого. Но – завораживает.

Эйрс теперь весь грузно осел, вызывая в памяти картину маслом кого-то из прерафаэлитов{43}: «Насытясь, Муза куклу в прах ввергает». В предрассветном саду плескалось пение птиц. Думал об изгибах тела И., лежавшей всего лишь в нескольких ярдах, и даже почувствовал опасный трепет желания. В. Э. в кои-то веки не был в себе уверен.

– Мне снилось… э… кошмарное кафе, ярко освещенное, но под землей, без выхода наружу. Я был уже долгое, долгое время мертв. У всех официанток было одно и то же лицо. Кормили мылом, а поили только мыльной пеной в чашках. И в кафе звучала вот эта, – он помахал над бумагой ссохшимся пальцем, – музыка.

Позвонил Х. Хотелось, чтобы Эйрс покинул мою комнату до того, как дневной свет застанет его жену у меня в постели. Через минуту Х. постучал в дверь. Эйрс поднялся на ноги и заковылял через комнату – он терпеть не может, если кто-нибудь видит, что ему помогают.

– Славно поработали, Фробишер.

Его голос донесся до меня из глубины коридора. Я закрыл дверь и с огромным облегчением перевел дух. Забрался обратно в постель, где моя укрытая болотно-влажными простынями аллигаторша вонзила мелкие зубки в свою юную жертву.

Мы начали было буйно осыпать друг друга прощальными поцелуями, когда, будь я проклят, дверь снова со скрипом открылась.

– Кое-что еще, Фробишер!

О Матерь Всех Нечестивцев, я не запер дверь! Эйрс дрейфовал в сторону кровати, словно остов «Геспера»{44}. И. скользнула обратно под простыни, пока я издавал отвлекающие недоуменные звуки. Слава богу, Хендрик остался ждать снаружи – случайность или тактичность? В. Э. нашел край моей кровати и уселся там, всего лишь в нескольких дюймах от той выпуклости, которую являла собою И. Теперь, если бы И. чихнула или закашлялась, даже старый слепой Эйрс все понял бы.

– Щекотливый предмет, так что выложу его напрямую. Иокаста. Она не очень-то верная женщина. В супружестве, я имею в виду. Друзья намекают на ее неосторожность, враги сообщают об интрижках. Она когда-нибудь… по отношению к тебе… понимаешь, о чем я?

Умело придал жесткости своему голосу:

– Нет, сэр, не думаю, чтобы я понимал, к чему вы клоните.

– Да избавь ты меня от своей скромности! – Эйрс наклонился ближе. – Моя жена когда-нибудь делала тебе авансы? А, парень? Я имею право знать!

С трудом сдержался: был на волосок от припадка истерического смеха.

– Я нахожу ваш вопрос до крайности бестактным.

Дыхание Иокасты увлажняло мне бедро. Она, должно быть, жарилась заживо под своими покровами.

– Я не стал бы приглашать к себе никого из «друзей», кто распространяет такую грязь вокруг этого имени. В случае миссис Кроммелинк, скажу откровенно, такое предположение представляется мне настолько же немыслимым, насколько отталкивающим. Если… если, в силу какого-то, я не знаю, нервного срыва она вынуждена была вести себя так неуместно… что ж, если честно, Эйрс, я бы спросил совета у Дондта или поговорил бы с доктором Эгретом.

Софистика создает чудесную дымовую завесу.

– Значит, ты не собираешься ответить мне одним словом?

– Я отвечу вам двумя словами: «Разумеется нет!» И очень надеюсь, что теперь этот вопрос закрыт.

Эйрс молчал, позволяя долгим мгновениям медленно утекать прочь.

– Вы молоды, Фробишер, вы богаты, у вас есть мозги, и, как ни погляди, у вас далеко не отталкивающая внешность. Я не вполне понимаю, что вас здесь удерживает.

Прекрасно. Он становился сентиментальным.

– Вы – мой Верлен.

– В самом деле, юный Рембо? Тогда где же твоя «Saison en Enfer»?[32]

– В набросках, в черепе, у меня в нутре, Эйрс. В моем будущем.

Не могу сказать, исполнился ли Эйрс благодушия, жалостливой ностальгии или презрения. Он ушел. Я запер дверь и в третий раз за ночь забрался в постель. Фарс в спальне, когда он происходит на самом деле, невероятно печален. Иокаста, кажется, обозлилась на меня.

– Что такое? – прошипел я.

– Мой муж тебя любит, – сказала, одеваясь, жена.


Зедельгем весь поскрипывает. Водопровод шепелявит, словно престарелые тетушки. Думал о своем деде, чья своенравная яркость не коснулась поколения моего отца. Однажды он показал мне акватинту с неким сиамским храмом. Не помню его названия, но с тех пор, как века назад последователь Будды прочел на том месте проповедь, все разбойные владыки, тираны и монархи этого королевства добавляют к нему мраморные башни, пахучие древесные питомники, позолоченные купола с роскошной росписью на сводчатых потолках, вставляют изумруды в глаза статуэток. В тот день, когда этот храм сравняется наконец со своим двойником в Стране Чистоты, так гласит предание, человечество исполнит свое предназначение и само Время подойдет к концу.

Для людей вроде Эйрса, думается мне, таким храмом является цивилизация. Массы – рабы, крестьяне, пехотинцы – существуют в щелях между храмовых плит, не ведая даже о своем невежестве. Другое дело – великие государственные деятели, ученые, художники и, главное, композиторы этой эпохи, любой эпохи, которые являются архитекторами, каменщиками и жрецами цивилизации. Эйрс видит нашу роль в том, чтобы сделать цивилизацию великолепнее, чем когда-либо. Основное, если не единственное, желание моего работодателя – в том, чтобы воздвигнуть минарет, на который наследники Прогресса через тысячу лет будут указывать со словами: «Смотрите, это Вивиан Эйрс!»

Как оно вульгарно, это стремление к бессмертию, как тщеславно и как фальшиво! Композиторы – всего лишь те, кто процарапывает наскальные росписи в пещерах. Человек пишет музыку, потому что зима бесконечна и потому что иначе волки и вьюги скорее доберутся до его горла.

Искренне твой,

Р. Ф.

* * *

Зедельгем,

14-IX–1931

Сиксмит,

сегодня после полудня к нам на чай приезжал сэр Эдуард Элгар{45}. Даже ты о нем слышал, ты, ignoramus[33]. Обычно, если кто-нибудь спросит Эйрса, что он думает об английской музыке, тот отвечает: «Какой еще английской музыке? Ее нет! После Пёрселла{46} ее не существует!» – и окрысится на целый день, словно бы всю Реформацию осуществил один человек. Вся эта враждебность была забыта во мгновение ока, когда сэр Эдвард позвонил из отеля в Брюгге и спросил, не сможет ли Эйрс уделить ему час-другой. Тот напустил на себя сварливо-скаредный вид, но по тому, как он подгонял миссис Виллемс с приготовлениями к чаепитию, могу сказать, что он был доволен, как кот, поевший сметаны. Наш прославленный гость прибыл в половину третьего, одетый, несмотря на мягкую погоду, в темно-зеленый плащ с капюшоном. Состояние его здоровья не намного лучше, чем у Эйрса, и я встретил его на ступеньках Зедельгема.

– Итак, это вы исполняете роль новых глаз Вива, не так ли? – сказал он, когда мы пожимали друг другу руки.

Сказал ему, что десяток раз видел, как он дирижировал на фестивале, и это пришлось ему по душе. Провел композитора в Алый зал, где ждал Эйрс. Они обменялись теплыми приветствиями, но так, словно оба опасались друг от друга синяков. Элгара очень донимают боли от защемления седалищного нерва, а В. Э., даже в лучшие свои дни, на первый взгляд выглядит жутко, а на второй – еще хуже. Чай был подан, и они стали говорить на профессиональные темы, по большей части не обращая внимания ни на меня, ни на И., но было восхитительно присутствовать там даже мухой на стене. Сэр Э. время от времени поглядывал на нас, желая убедиться, что он не утомляет своего хозяина. «Нет, нисколько», – улыбались мы в ответ. Они отгородились от нас такими темами, как использование саксофонов в оркестрах, попечительство и политика в музыке, а также кем следует считать Веберна{47} – мошенником или мессией. Сэр Э. сообщил, что сейчас, после длительной спячки, работает над Третьей симфонией, и даже сыграл нам на рояле наброски molto maestoso[34] и allegretto[35]. Эйрс, жаждая доказать, что и он еще не готов сойти в гроб, велел мне исполнить несколько завершенных недавно фортепьянных пьес – довольно милых. После нескольких опустошенных бутылок траппистского пива я спросил у Элгара о его «торжественных и церемониальных маршах».

– О дорогой мой мальчик, мне нужны были деньги! Но только никому не говорите. Вдруг королю захочется отобрать у меня титул барона.

Эйрс при этих словах стал корчиться от смеха!

– Я всегда говорю, Тед: чтобы толпа пела тебе осанну, ты вначале должен въехать в город на осле. В идеале – сидя на нем задом наперед и одновременно вещая массам высокопарные вещи, которые им хочется слышать.

Сэр Э. слышал о том, как в Кракове был принят «Todtenvogel» (кажется, об этом слышал весь Лондон), так что В. Э. попросил меня принести партитуру. Когда я вернулся в Алый зал, гость взял нашу птицу смерти, сел на стул возле окна и стал читать ее с помощью монокля, пока мы с Эйрсом делали вид, что заняты чем-то своим.

– Человек наших лет, Эйрс, – сказал наконец Э., – не имеет права на такие смелые мысли. Откуда ты их берешь?

В. Э. напыжился, как самодовольный рогохвост.

– Полагаю, я выиграл одну или две арьергардные схватки в войне с одряхлением. Мой парень, Роберт, проявил себя ценным адъютантом.

Адъютантом? Я его чертов генерал, а вот он – жирный старый тиран, царствующий в память об увядших триумфах! Улыбнулся самой сладкой улыбкой, на какую только способен (точно от этого зависела крыша над моей головой; кроме того, сэр Э. может однажды оказаться полезным, так что не стоило создавать впечатление, что у меня буйный нрав). Во время чаепития Элгар выгодно противопоставлял мое положение в Зедельгеме своей первой работе в качестве директора приюта для душевнобольных в Вустершире.

– А что, отличная подготовка для того, чтобы дирижировать в Лондонской филармонии, разве нет? – колко заметил В. Э.

Мы рассмеялись, и я наполовину простил крысоватого старого маньяка за то, что он таков, каков есть. Подбросил в камин полено-другое. В дымном свете огня двое стариков клевали носом, словно пара древних королей, коротающих вечность в своих гробницах. Переложил их похрапывание на ноты. Элгара надо исполнять на басовой тубе, Эйрса – на фаготе. То же самое я сделаю с Фредом Делиусом и Тревором Макеррасом и опубликую их всех вместе в работе под названием «Трущобный музей чучел современников Эдуарда VII».


Тремя днями позже

Только что вернулся с прогулки в темпе lento – я толкал кресло В. Э. вниз по аллее Монаха до домика привратника. Нынешним вечером вся атмосфера была в движении; порывы ветра осыпали осенние листья, пуская их по спертым спиралям, и казалось, будто это В. Э. был фокусником, а я – его подручным. Скошенный луг перегораживали тени тополей. Эйрс хотел изложить замыслы относительно своего финального, масштабного симфонического произведения, которое он, в честь своего любимого Ницше, собирается назвать «Вечным возвращением». Некоторая музыка будет заимствована из неудавшейся оперы, основанной на «Острове доктора Моро»{48}, – ее представление в Вене отменилось из-за войны, – другая, как верит В. Э., к нему «придет», а становым хребтом ее будет пьеса «сновидческой музыки», что он надиктовал мне в моей комнате той кошмарической ночью в прошлом месяце, о которой я тебе писал. В. Э. хочет, чтобы там были четыре части, женский хор и большой ансамбль со множеством деревянных духовых инструментов, которые он так любит. Истинное морское чудище! Хочет моих услуг еще на полгода. Сказал, что подумаю. Пообещал повысить жалованье, что с его стороны и вульгарно и хитро. Повторил, что мне требуется время. В. Э. очень огорчен, что я не ответил ему с ходу восторженным «Да!», но пускай старикан сознается самому себе, что нуждается во мне больше, чем я в нем.

Искренне твой,

Р. Ф.

* * *

Зедельгем,

28-IX–1931

Сиксмит,

И. становится оч. утомительной. После занятий любовью она раскидывается на моей кровати, как лупоглазая лунатичка, и требует, чтобы я рассказывал ей о других женщинах, чьи струны заставлял дрожать. Теперь, выудив у меня имена, она откалывает фразы вроде: «О, я думаю, этому тебя научила Фредерика?» (Представь, она забавляется с родимым пятном у меня под ключицей, с тем, которое, по твоим словам, похоже на комету, – не выношу, когда эта женщина треплет мою кожу!) И. повадилась затевать мелкие ссоры, чтобы переходить потом к утомительным примирениям, и, что особо меня беспокоит, начала переносить наши ночные драмы в дневную жизнь. Эйрс не видит ничего дальше «Вечного возвращения», но через десять дней должна приехать Ева, а уж у той-то глаз-алмаз, и она распознает разлагающуюся тайну в единый миг.

И. полагает, что наши отношения позволяют ей крепче связать мое будущее с Зедельгемом, – полушутя, полусерьезно она говорит, что не даст мне «покинуть» ни ее, ни ее мужа в «их» час нужды. Дьявол, Сиксмит, скрывается в местоимениях. Что хуже всего, она начала использовать в отношении меня слово «л…» – и хочет услышать его в ответ. Что такое с этой женщиной? Она едва ли не вдвое старше меня! Во что она превратится позже? Заверил ее, что никогда никого не любил, кроме себя, и не имею намерения начинать это теперь, особенно с женой другого – и особенно при том, что этот другой может опорочить мое имя в глазах европейской музыкальной общественности, написав с полдюжины писем. Ну и дамочка, разумеется, увлеклась теперь обычными уловками – рыдает в мою подушку и обвиняет меня в том, что я ее «использовал». Я соглашаюсь: конечно, я ее использовал; ровно в той мере, в какой она использовала меня. Таково положение дел. Если оно ее больше не устраивает, то я ее не держу. Она взвивается и дуется на меня пару суток, пока старая овца не изголодается по молодому барашку, тогда она возвращается, называет меня дорогим своим мальчиком, благодарит за то, что я «вернул Вивиану его музыку», и весь идиотский цикл начинается сызнова. Я подумываю, не прибегала ли она в прошлом к услугам Хендрика. Если бы кто-нибудь из австрийских докторов по психической части вскрыл ей голову, оттуда вылетел бы целый рой неврозов. Знай я, что она так неустойчива, никогда не пустил бы ее к себе в постель в ту первую ночь. В том, как она занимается любовью, присутствует какая-то безрадостность… Нет, дикарство.

Принял предложение В. Э. остаться здесь до следующего, по крайней мере, лета. В решении моем не было никакого космического отзвука – только преимущества для творческих занятий, финансовые соображения и то обстоятельство, что у И. может случиться что-то вроде коллапса, если я уеду. Последствия этого были бы непредсказуемы.


Позже, того же дня

Садовник развел костер из опавших листьев – недавно оттуда. Жар на лице и руках, печальный дым, потрескивающий и сопящий огонь. Напомнил мне лачужку землекопа в Грешеме… Так или иначе, получил от этого костра замысловатый пассаж: ударные воспроизводят потрескивание, альтовый кларнет – деревья, а неумолчная флейта – языки пламени. Только что закончил аранжировку. Воздух в шато липкий, словно белье, которое никак не желает просохнуть. По коридорам, хлопая дверьми, гуляют сквозняки. Осень оставляет свою мягкость, переходя к колючей, дождливой поре. Не помню, чтобы лето успело хотя бы попрощаться.

Искренне твой,

Р. Ф.

Загрузка...