Зловещий синодик

В уездах и станах кровь льется рекой,

А царь – вурдалак все напиться не может,

Он истово крестится правой рукой,

А левой – сдирает у подданных кожу.

С. Воробьев

В ожидании неминуемой кончины живота своего страх Божий обуял ныне дряхлого старца, а прежде кровавого деспота Иоанна IV «всея Русии». В ночных снах, а теперь и в дневных видениях замученные и убитые являлись ему, взывая к отмщению. А загубил он на своем веку человеческих жизней без счету – и простого звания, и жен, и детей, и знатнейших бояр, и князей-рюриковичей, и даже людей божьих, иноков. Одно то, как поступил с архиепископом Пименом новгородским для адского костра достаточно: с почтенного слуги Божия сорвали клобук, посадили на кобылу задом наперед и повесили гусли на шею, как на скомороха. Потом, конечно, умертвили. А о принявшем схиму боярине Козаринове-Голохватове сказал: сей боярин хочет стать аки ангел, вознесенный в небеса? Привяжите его к бочке с порохом, да подпалите – пущай полетает!

Предчувствовал душегубец, что скоро черти потащат его на правеж за такие его неизгладимыя вины: настанет его черед держать ответ перед Всевышним за сотворенное на земле, и знал: нет и не может быть ему оправдания.


Увлеченный своей инфернальной бухгалтерией, вспоминал кровавый старец былые «подвиги»; страшные картины вставали перед его глазами.


И приказал венценосный палач своим слугам собрать допросные листы и указы об арестах, и все имена замученных и казненных внести в синодик, сиречь поминальник, чтобы монахи по всей стране ежедневно поминали невинных мучеников: может хотя бы это зачтется ему на Страшном суде.

Ослушается ли кто грозного царя?

Заскрипели перья приказных подъячих, выводивших казенным письмом по шероховатым пергаментам:

«Лета седмь тысящь девятдесят перваго (1583 год от Рождества Христова) царь и государь и великий князь Иван Васильевич всея Русии велел написати в сенаники [синодике] князей и боляр и прочих людей опальных по своей государеве грамоте… и разосла по монастырям поминание и велел поминати на литиях и литоргиях, и на понахидах по вся дни в церкви Божий…».

По принципу «хочешь, чтобы было сделано хорошо – сделай сам», самодержец, по своему обыкновению, сам возглавил составление синодика (как прежде, в опричные времена, лично возглавлял «министерство пыток» – Пытошный двор в Александровой слободе). Имена же казненных дописывали подъячие, справляясь с «первичной документацией».

«В Губине Углу отделано 30 и 9 человек» – диктовал государь. «Михаила, Левонтия, Бряха, Никита…» – дописывали писцы.

«В Матвеищеве отделано 84 человека, да у трех человек по руки сечено» – «Григория, Алексея, Севрина, Федора, инока Никиту Казаринова, Андрея Баскакова муромца, Смирнова Терентия, Василия, Ивана; Григоря, Иева, Василия, Михаила, да детей их 5 человек…»

«Отделано» – значит, убито, замучено, казнено.

Истово взявшись за поминальную работу, так же как прежде он истово брался судить и казнить, Иван Васильевич наткнулся на проблему: в некоторых пытошных листах палачи ленились, а может, не успевали или не сочли нужным перечислять имена своих жертв, и записывали их на счет как скот, по головам, десятками, а то и сотнями. Как записать этих безымянных мучеников в синодик? Но не даром он помазанник Божий! Нашел-таки решение: «А которые в сем сенаники не имены писаны, прозвищи или в котором месте писано 10 или 20 или 50, – диктовал царь, – ино бы тех поминали: «ты, Господи, сам веси имена их».

Увлеченный своей инфернальной бухгалтерией, вспоминал кровавый старец былые «подвиги»; страшные картины вставали перед его глазами.

Вот добрался он до 1570 года:

«Казни в Москве… июля 21 дня – 16 душ, среди них женок двух, да детей двух, да князя Петра, боярина Серебреного,…»

«Июля 27 дня… – Никита Фуников, казначей земский, да Иван Висковатый, печатник. Василий Стефанов, дьяк з женою да 2 сына, другой дьяк Иона Булгаков з женою да з дочерью, дьяк Григорий Шапкин с женою да 2 сына… Да подъячеи – Григорий Печерин, Воин, Борис, Макарей…».

Последние слова писцы едва разобрали, а следом за тем, утомленный монотонным перечислением, старец поник лысой головой, погрузившись в тревожный сон, что с ним в последнее время случалось нередко.

Старческий сон перенес его на тринадцать лет назад.

Жаркий день на Москве, на небе ни облачка.

В открытые окна дворца доносится стук молотков и визг пил: за кремлевской стеной, на рыночной площади, прозываемой «Поганой лужей», плотники в спешке завершают приготовление к казни. Солнце уже давно встало, а у них еще не готово. Надо бы артельщиков за нерадивость отделать, да только где ж потом мастеров найти, а потребность в них чуть не каждый день.

Наконец Малюта явился с докладом: «Готово, государь».

И впрямь готово. Была «Поганая лужа» – а стал целый ярмарочный городок. Только вместо качелей-каруселей помосты с орудиями казни, а вместо привычной вони от мясных и рыбных рядов – запах свежеструганых сосновых досок.

Вот и заговорщиков-воров гонят бравые государевы опричники. Вот она крамола, как она есть – целых триста человек злоумышленников против помазанника Божия! Только толпа зрителей что-то жидковата, да и те норовят скрыться. То ли от жары, то ли от страха. А это плохо. Балаган без зрителей – не балаган. Или в людишках недовольство зреет? Не дай Бог, взбунтуются, как свеи против своего короля Ерика…

Ну-ка, пусть Малюта распорядится, пусть его молодцы народ успокоят, скажут, чтобы возвращались посмотреть на царский суд и милость.

– А ты сам-то, Малюта, как думаешь, неужто не токмо бояре, но и служилые дьяки с подъячими, живущие не от имений, а от царской милости, и те государя не любят? Все триста душ? И Никита, которому государственная казна доверена, и Висковатый, хранитель печати?

– Да, государь, эти—то самые зловредные. Вины их доказаны. Хоть сами они упорствуют, но другие на них донесли. Под пытками кто правду не скажет?

Прикащик Земского двора Григорий Печерин шел в толпе осужденных босиком по пыльной дороге, подгоняемый гладкомордыми опричниками в зловещих черных сутанах. Босиком – потому что один из охранников, расталкивая арестантов поутру, приказал отдать новые сафьяновые сапожки, отцов подарок.

– До заката дня ты уже предстанешь пред Богом, – сказал опричник, гадко ухмыляясь, – а там тебе сапоги не понадобятся.

Прикащиков, младших подьячих, писцов и прочую мелкую сошку вместе с конюхами и приказными сторожами, гнали в конце колонны, а впереди шествовали начальники приказов и дьяки. По нынешним временам – первые лица государственных ведомств, министры и начальники департаментов. Будто вся государственная власть была в одночасье арестована. Григорий, которого черные сутаны схватили только вчера, просто не мог в это поверить. Это было похоже на дурной сон, и молодой человек время от времени щипал себя за ухо, чтобы проснуться. Однако дурной сон продолжался.

Отца арестовали неделей раньше. Как всегда, выехал со двора без четверти семь утра, но к обеду не вернулся. Такое, конечно, и раньше бывало: в Посольском приказе иной раз возникали срочные дела. Матушка послала дворового Тришку сбегать в приказ узнать. Тришка вернулся белый как мел и сообщил, что возле приказа полно опричников, которые никого не пускают, а со двора выносят корзины со свитками и грузят на возы. А в одном возке сидят под охраной приказные, и руки у них связаны.

Когда отец не пришел и на следующий день, матушка, отослав младших, которым было сказано, что батюшка выехал с посольством в Лифляндию, сказала Григорью, что случилась беда, и отец попал в опалу, а то и хуже.

Зная обычай опричников, она посоветовала ему бежать из Москвы.

Может, и зря он матушку не послушался… Хотя куда сбежишь? У черных сутан везде соглядатаи. Если на дороге схватят – точно казнят как изменника. И не только его самого, но и жену Ирину, которая на сносях, а то и матушку.

Скрывая страх, на следующий день Григорий все-таки отправился к месту службы, в Земский двор. Там вроде бы все было по-прежнему, только очень тихо. Шептались, будто некоторые приказы чуть не в полном составе схвачены и уведены в Александрову слободу, но все старательно делали вид, что ничего не случилось. Несколько дней он работал, исполняя привычные обязанности. Думал, опасность миновала. А вчера пришли и за ним.

Когда чернорясники притащили его на съезжий двор, он увидел там множество знакомых и незнакомых людей, загнанных в лошадиные стойла или в большие деревянные клетки, грубо сколоченные на дворе. Некоторые стонали и просили пить, другие сидели молча, потупя взор. По двору деловито сновали опричиники, то приводя новых жертв, то выхватывая кого-то из клеток и таща в съезжую на допрос. Среди этого множества лиц растерянный Григорий не сразу признал отца, сидящего возле ограды. Лицо его было в кровоподтеках, а одежда изорвана. Увидев, Григорий хотел было кинуться к нему, но отец помотал головой, подавая предостерегающий знак. И только когда стемнело, к Григорью, помещенному в дальний угол двора, подошел служка и жестом показал следовать за ним. Пробираясь в тени навеса, служка привел его к клети, где находился отец, и позволил им поговорить. Отец, кинув служке монету, и, поманив сына, тихим голосом заповедал, чтобы не подавал виду, будто они знакомы, а тем более родня. Потому что опричники имеют обыкновение истреблять неугодных им людей вместе со всем семейством, с женами и чадами.

– Я отсюда вряд ли живым выйду, – сказал отец, – а тебя, если не прознают, что ты мой сын, может и отпустят. Если окажешься на свободе, времени не теряй. Беги к немцу Шлихтингу, который, помнишь, у нас бывал дома, он поможет. Шлихтинг говорил, что собрался тайно бежать в Литву, а оттуда на родину, в Померанию, вот бы и ты с ним. На вот тебе пояс, в нем припасено серебро, достаточно на дорогу. Только чернорясникам не показывай – эти и серебро отберут, и на тебя же донесут. Будь осторожен, береги себя. Ну, все, иди, и запомни: ты меня не знаешь.

Страшные это были времена.

Немец Шлихтинг позже, уже сидя в спокойном Вильно, куда не простиралась власть московского царя, запишет в своих воспоминаниях: «При дворе тирана не безопасно заговорить с кем-нибудь. Скажет ли кто-нибудь громко или тихо, буркнет что-нибудь, посмеется или поморщится, станет веселым или печальным, сейчас же возникает обвинение, что ты заодно с его врагами или замышляешь против него что-либо преступное».

На рыночной площади открылись Григорию диковинные сооружения, столбы и колеса. Не сразу сообразил, что это: Стефан Палицын, погодок, служивший в разбойном приказе, глаза открыл.

– Ну, это ж воров и разбойников казнить, – прошептал Григорий, – на нас-то вины нет.

– Вина наша уж в том, что мы родились в такие времена, – ответил Стефан и перекрестился.

Тут черные сутаны на них зашикали и, ударяя без разбору своими посохами, заставили арестантов пасть ниц прямо в площадную пыль. «Государь, государь» – послышалось вокруг. Повернувшись направо, увидел Григорий как на устланный коврами помост, сделанный наподобие крыльца, восходит царь, одетый не по-царски – в черную рясу с куколем на голове.

На другой помост, возвышавшийся над толпою, где посередине стояла плаха с топором, а возле нее – палач разбойного приказа, взошел дьяк Василий Щелкалов, и, развернув длинный свиток, дрожащим голосом стал зачитывать вины думного дьяка, хранителя Большой государственной печати Ивана Михайловича Висковатова. В обвинении говорилось, будто он, дьяк Висковатов, сносился с польским Сигизмундом, хотел предать ему Новгород, будто писал султану, чтобы он взял Казань и Астрахань, и звал крымского хана опустошать Россию. Чего быть никак не могло – в этом Григорий был уверен.

Выслушав приговор, Висковатов снял шапку, низко поклонился народу, и, назвав обвинения небывалыми и наглыми клеветами, стал по пунктам разоблачать ложь дознавателей. По толпе прокатился ропот. Тогда на помост выскочил, аки черт, сам глава дознавателей и зачинщик всего действа рыжебородый Малюта Скуратов, и, сбив печатника с ног, кривым ножом отсек его ухо. Следом за ним на дьяка набросились палачи из опричиников и стали кромсать его ножами, срезая с него, живого, куски мяса.


Наскоро зачитывались вины осужденных и назначенные им способы казни, которые тут же приводились в исполнение


Затем настал черед Никиты Фуникова, обвиненного в потворстве изменнику и в утаивании государственной казны. Для Фуникова скорый на всякое злодейство Малюта придумал небывалую казнь: почтенного дьяка, сорвав с него одежду, попеременно обливали то кипятком, то холодной водой, а тем временем жену его посадили нагой на натянутую веревку и протащили по ней несколько раз.

После этого палаческий конвейер вовсю заработал в разных углах площади. Наскоро зачитывались вины осужденных и назначенные им способы казни, которые тут же приводились в исполнение. Людей распинали на бревнах, колесовали, четвертовали, бросали в кипяток, заживо поджаривали на железных решетках. Каждый раз, когда находился мужественный человек, заявлявший о своей невиновности и бросавший обвинения в адрес Малюты или самого царя, в народе поднимался ропот, одни вслух возмущались и жалели невинных мучеников, другие норовили с площади убежать. Опричникам приходилось удерживать народ силой.

Григорий стоял, окаменев. Взирал на эту адскую вакханалию, как будто картина страшного суда, что обычно изображается на задней стене церкви, внезапно ожила и пришла в движение.

Вот настал и его черед: служители ада, черные как вороны, своими посохами с железными навершиями погнали его и стоявших рядом с ним Стефана и других младших подьячих к помосту, где попеременно орудовали окровавленными топорами два палача, сбрасывая головы казненных в рогожные мешки. Последний раз обернувшись на сияющий в ярко-голубом небе золотой крест колокольни, Григорий был повален на липкую от крови плаху и свет в его глазах померк навсегда…

Никифор Иванович Печерин, вместе с другими, чьи составы были повреждены от пыток во время следствия, и которые не могли передвигаться самостоятельно, сидел на возке, ожидая своей участи.

Будучи ближайшим помощником думного дьяка Ивана Михайловича Висковатова, он понимал, что участь его предрешена. И молился только о том, чтобы сын его, двадцатидвухлетний Григорий, остался жив.

Прикрывая ладонью глаза от палящего солнца, вглядывался он в творящееся вокруг, в надежде разглядеть Григория. Возок был высокий, специально устроенный чтобы явить народу «государевых изменников» (для этой цели им на шеи повесили доски с надписями их вины). Отсюда была видна почти вся страшная картина, разыгрывающаяся на площади.

Наконец, он заметил сына, влекомого чернорясниками к месту казни, и увидел все. И взмах топора. И голову, скатившуюся к краю помоста… Увидев это, он закрыл глаза и сознание его оставило.

Очнувшись, подумал, что уже в раю.

Было прохладно. Пахло ладаном и какими-то неведомыми душистыми ароматами. Затем увидел склонившееся над ним лицо жены. «Что, и тебя Аксиньюшка, изверги убили? – прошелестел губами. – Мы теперь вместе в райских чертогах? Где же сынок наш Гриша?»

На щеку его упали горячие слезы, что было странно для ангельского бытия.

Тут жена Аксинья Васильевна и рассказала ему все. Как она, узнав о казни, кинулась на площадь. Как опричники не хотели ее пропустить. Как народ на площади возроптал на царское душегубство, и царь, не окончив казни, спешно покинул площадь и заперся в Кремле. Как потом дьяк Щелканов огласил царскую милость: всех, кого еще казнить не успели, царь помиловал и разрешил родственникам забрать их домой. И как, отыскав мужа бездыханным в арестантском возке, она упросила случившегося тут конного немчина отвести его к дому. Где его омыли и вызвали бабку-повитуху, которая при помощи своих мазей и притираний привела его в чувство.

Никифор Иванович, несмотря на зажившие раны, после перенесенных пыток ходить более не смог. А пуще всего не оставляла его печаль по убиенном на его глазах сыне. От каковой печали он скончался три месяца спустя, немного не дожив до рождения внука. Младенца хотели назвать в честь деда Никифором, но повитуха сказал, что с именем может передаться и судьба, а потому назвали его Никитой, то есть по-гречески «победителем».

Имя же отца его, невинно убиенного подъячего Григория, еще долго поминали во всех монастырях Русского государства по синодику грозного царя Ивана Васильевича. Но вряд ли это помогло правителю-душегубцу оправдаться перед Вышним судом за совершенные им столь страшные злодеяния.

Загрузка...