– Посмотри, – сказал Николас. – Это здесь?
Тонтту согласно зашуршал тряпками. Он был котихальтиа – обычным домовым, но по роковой случайности потерял свой дом. Николас подобрал его на грязной дороге – бедняга умирал от голода и побоев, которые наносили ему другие домовые.
– Отлично! – похвалил Николас делано бодрым тоном.
Но домовой ничего отличного тут не видел. Из сундука, который служил ему теперь вместо дома, высунулся мохнатый треугольный нос. Нос с опаской понюхал воздух и тут же убрался обратно.
Николас повел плечами, стряхивая вязкий утренний холод.
Палисадник за старой покосившейся оградой казался заброшенным, дом – и вовсе нежилым. К забору, точно отара перепуганных овец, жались чахлые кусты сирени. Со стороны улицы ограду подпирала вековая липа. Ее кора потрескалась, словно высушенная жарким солнцем глина.
Николас открыл калитку, шагнул на едва заметную в траве дорожку. Споткнулся. Корни выступали из-под земли, точно обглоданные волками кости.
– Бу-буб! – предупредил из сундука котихальтиа.
Это означало: «Здесь опасно! Вали-ка ты отсюда!»
– Сам знаю, – ответил Николас.
Он кинул быстрый взгляд на небо. Солнце мстительно щурилось сквозь тучи. Белый, горящий злобой глаз.
Николас поежился. Чем ближе он подходил к дому, тем явственнее становился холод. Если там, у калитки, было просто зябко, то здесь, на крыльце, мороз буквально пробирал до костей.
Стуча зубами, Николас поднялся по скрипучим ступенькам.
– Буб! – сказал котихальтиа.
Он забился в дальний угол сундука и сидел, набычившись, готовый в любой миг пуститься наутек.
Николас взялся за небольшое чугунное кольцо. Оно было таким ледяным, что в первый миг ему показалось, будто он наоборот обжег руку.
Хотя, конечно же, это самообман. Дело не в кольце. И не в доме. И утро самое обычное – летнее, теплое. Просто здесь, за этими стенами, столько магии, что даже в саду у него буквально стынет в жилах кровь.
Ведь на магию у него всегда одна и та же реакция.
– Буб! – предостерег котихальтиа.
Это означало: «Ты тут сдохнешь!»
Николас решительно скрипнул зубами.
– Мы знаем, на что идем, – ответил он домовому и громко постучался.
…Она всегда казалась ему загадкой. Как книга на древнем, уже давно забытом языке. Как лабиринт, в который достаточно войти, – и потом будешь плутать бесконечно.
– Сначала вы набираете цвет для стен? – спросил он её в тот день. – И только потом – для неба?
Мэй ответила не сразу. Она стояла, склонив голову набок, критически оглядывая свою картину. Потом поджала губы, вытерла о тряпку мастихин. Мэй Биррар была художницей, но принципиально не пользовалась кистями.
Николас терпеливо ждал. Вот она обернулась и посмотрела на него. Ее глаза напоминали два омута – зеленых, загадочных и бездонных. Она обладала особенной, резкой, запоминающейся красотой. Высокий лоб, правильные черты лица, красивая фигура. Но красота эта скорее отталкивала, чем привлекала.
А еще Мэй была единственной, рядом с кем он мерз настолько сильно.
– Я не люблю подолгу зацикливаться на одном и том же, – ответила она. – К тому же, небо – основной мотив моей картины. Если писать сначала его и только потом – все остальное, получится однообразно.
– Хм, – ответил Николас, чтобы хоть что-то сказать.
Он закутался в плащ, превозмогая нудную, зябкую дрожь. Тесная камера, крошечное, под потолок, окошко. Оно было забрано тройной решеткой, но это не мешало Мэй вглядываться в клубящиеся, лиловые снизу облака. Иногда среди них появлялась зеленая ветка клена – и вновь исчезала, раскачиваясь на ветру.
– Сначала воздушность неба, – объясняла Мэй. – Потом суровость стен. Следом – трепет листьев. Так лучше ощущаются контрасты. Фух! Устала.
Она тяжело опустила руки, скованные ржавой цепью. Массивные железные браслеты обхватывали тонкие, беззащитные запястья.
– Снять? – спросил Николас.
Он готов был пойти на уступки. Мэй обладала настырным нравом – такие люди, если решат молчать, то до конца. Но она не должна молчать, а он – бездействовать. Она должна рассказать ему, что она делала в том злосчастном детском доме. Для чего уговорила детей ей позировать. И главное: что случилось с ними потом, когда она забрала их портреты и ушла?
Да, Мэй конечно же скажет: «Делала наброски». Но она должна объяснить ему, почему из пятнадцати детей в живых осталось только семеро. Да и те продолжали умирать от какой-то загадочной болезни.
«Будь осторожен, – напутствовал его перед допросом судья священного трибунала Бернар. – Мы не знаем, как она их убивает. Сможешь ее разговорить – разговори. Если нет, у меня есть другие средства».
Мэй – художница-самоучка – печально улыбнулась.
– Нет, – ответила она. – Пожалуй, не стоит.
Николас удивленно приподнял брови. Странное желание – остаться в цепях. Он видел, как они ей мешают. Что это? Нежелание идти на уступки?
– Почему?
– Я не люблю врать. – Ее красивые губы растянулись в тонкую коралловую ниточку. – Знаете… Либо вы свободны, либо в цепях. Но если под замком и без цепей, то в этом какая-то горькая ложь. Свобода наполовину? Нет, господин следователь. Я не люблю лжи.
– Хотите сказать, вы никому еще не лгали?
Он думал, она разозлится. Или психанет. С женщинами в тюрьме это часто бывает. Правда, с обычными. Но Мэй не совсем обычная. Мэй – женщина, рядом с которой у любого инквизитора начинает стынуть в жилах кровь.
– Вы подозреваете меня. – Против его ожиданий она говорила спокойно. – Вы что-то чувствуете. Вам холодно? А вам не приходило в голову, что так вы просто ощущаете мой талант?
Он не стал спорить с ней. С женщинами спорить – себя не уважать. Николас кивнул, улыбнулся как мог доброжелательно:
– Вполне возможно. Скажите, Мэй. А разве окно не великовато?
И он кивнул на ее картину, поплотнее кутаясь в шерстяную мантию. В камере пахло железом. А ещё – сыростью и плесневелым камнем.
– Оно и не должно быть маленьким, – сказала Мэй. – В этом весь и смысл.
Окно на картине и правда выглядело чересчур большим. Она взяла мастихин, аккуратно придерживая цепь, набрала краску. Принялась за нижнюю кромку облаков, горизонтальными мазками прорисовывая у них тени. Мастихин так и летал у нее в руках, цепи звякали тюремным аккомпанементом.
Облака приобретали воздушность и свободу прямо на глазах.
– Я понимаю, – добавила она, – большое окно в камере – это нонсенс. Но и картина – лишь отражение действительности. Проекция моих чувств и желаний. Сами понимаете, мне не очень хочется здесь оставаться.
– Чем больше желание сбежать, тем больше окно?
Она рассмеялась. Вытерла мастихин и набрала теперь уже серой краски.
– Ну что вы, господин следователь! Отсюда разве можно сбежать?
Николас приподнял бровь.
– Каждый заключенный надеется на это.
Мэй улыбнулась. Это была вымученная улыбка. В ней угадывались тяжесть цепей, неприступность запертой двери, суровость каменных стен.
– Вы сами отпустите меня. Вы скоро докажете мою невиновность.
– Вы поможете мне в этом? – спросил Николас с воодушевлением, которого не испытывал.
– Я уже помогаю, – кивнула она. – Я предельно честна с вами. Видите ли, я художник. А задача художника – быть правдивым во всем.
«Значит, ты так любишь правду?» – думал Николас, когда через два дня Мэй внезапно исчезла из наглухо запертой камеры. Непостижимым образом она проломила толстую – в полметра – каменную стену.
– Вот кто так охраняет?! – разорялся судья Бернар. Его лицо, вечно усталое и опухшее, теперь покраснело от гнева. – Быстро ноги в руки и поймал! Сидите тут со своим гребаным милосердием! Палец о палец не ударите!
Николас ковырнул ногтем стену тюрьмы. Камень сыпался, точно песок, внезапно потерявший все связи.
– Считайте, уже поймал, ваша честь.
– Да уж! – буркнул судья. Один его глаз шарил по тюремному двору, а другой был похож на затаившегося в чулане злобного домового. – Сделай одолжение! А не поймаешь – сам пойдешь на эшафот вместо нее!
Николас почтительно поклонился. Судья Бернар зябко передернул плечами, пошел к воротам. Под его ногами хрустели высохшие за одну ночь, безнадежно мертвые кленовые листья…
Николас поежился. Накладная борода мешала, усы непривычно стягивали клеем верхнюю губу. Интересно, узнает ли его в таком виде Мэй Биррар?
На всякий случай он скрестил пальцы, чтобы не узнала.
– Кто? – спросили из-за двери.
Высокий, женский, совершенно незнакомый голос.
– Буб! – фыркнул из своего сундука домовой.
– Путешественник, – представился Николас. – Слышал, у вас можно остановиться на пару дней. Будьте уверены, я щедро заплачу.
От холода даже язык, казалось, ворочался с трудом. Скверно, очень скверно. Скоро он станет вялым, апатичным. Любая мысль будет даваться с неимоверным трудом.
Громыхнул засов. Дверь отворилась с режущим душу скрипом.
– Щедро? – переспросили его. – Ах эти соседи, поганцы! Отправляют к нам всех, кого не лень, только потому, что мы не косим траву!
Николас не сразу нашелся, что ответить. Перед ним стояла Мэй Биррар. Узнаваемые черты лица – упрямый подбородок, тонкая ниточка коралловых губ, высокий лоб. Глаза – два зеленых омута. Но вот бездонных ли?
– Будьте уверены, – ответил он, ощущая, как слегка накреняется сундук – котихальтиа пытался забиться в самый дальний угол.
Мэй вздернула свои изящные брови. Взглянула на него насмешливо, с тонкой ноткой отвращения. На миг Николас увидел себя ее глазами. Небритый, в пыльной одежде, с громоздким сундуком и дорожным мешком за плечами. Толчется в дверях с утра пораньше, поднимает с постели чуть ли не с первыми петухами. Наглый бродяжка, потерявший совесть. А ну тебя! Пшел вон!
Он улыбнулся как мог обаятельнее и галантным жестом приподнял шляпу.
– Ах вот как? – непонятно к чему сказала Мэй.
«Идем на штурм!» – подумал Николас и кивнул на распатланный, одетый росой сад.
– Позволю себе не согласиться с вашими соседями, – возразил он. – В некошеной траве есть определенная прелесть. Она способна пробуждать эстетические чувства.
Он нарочно упомянул про эстетику. В конце концов, она художница. А художники помешаны на красоте.
Он должен попасть в этот дом!
Мэй Биррар вульгарно хохотнула:
– Только ли эстетические? Правда?
Николас кивнул. Тогда она томно вздохнула, блеснула белозубой улыбкой. На ней было простенькое платье, правда, с довольным глубоким вырезом. Корсет подтягивал все ее прелести до нужного уровня, и они приглашающе колыхались от каждого глубокого вдоха. Волей-неволей туда упирался взгляд.
Николас сжал кулак. Сглотнул.
– Ну что же вы ждете, сударь? – спросила Мэй Биррар, приглашающе наматывая на палец вьющийся каштановый локон. – Входите! Милости прошу.
«Чертовы бабы!» – подумал Николас. В сундуке угрожающе и одновременно жалобно заворчал домовой.
– Все остальные чувства пробуждают во мне вовсе не травы! – воскликнул он пылко, переступая порог.
Мэй улыбнулась, протянула ему свою тонкую, изящную руку. Николас удивленно приподнял бровь. Обычно отметины от цепей священной тюрьмы держатся до года и больше – такие уж свойства у заговоренной стали. Но на тонком запястье от наручников не прослеживалось ни малейшего следа.
– Меня зовут Мэй Биррар, – томным голосом пропела хозяйка дома.
– Базиль Д’Арно, к вашим услугам, – представился Николас.
«Вот это поворот!» – подумал он и почтительно приложился губами к ее холодным, белым, будто мраморным, пальцам.
– Тон! Поздравляю нас! Это не Мэй.
– Бу-буб! – ответил котихальтиа.