Антон Азаренков

Отплытие

Там кабинет лечебных процедур,

там царство стёклышек, иголок,

как в запорошенном саду.

Наталья-отоларинголог

вставляет в носовой проход

негибкий шланг, но я не струшу,

за нею повторяя «пааа-рррааа-ход»

(не слоге «ход» надавливает грушу,

и в голове растет воздушный шар

непо-меща-юща-яся душа).

А я на незаправленном снегу

назло Наталье уши отморожу

и шапку неудобную сниму:

так лучше слышно осторожное

постукивание веток, мерный скрип

промёрзших досок, свист в газопроводе…

Ещё гудок на нашем пароходе.

И чаек удаляющихся всхлип.

Небесные ласточки

О.М.

Здесь был дом.

Ты проводишь меня на ощупь

по невидимым комнатам, расчерченным на песке.

Вот хороший ориентир —

два старинных древесных стража

по бокам от «Крыльца».

Ты проводишь меня по памяти.

Это «Кухня»

(и слышно, как

наливают стакан шипучий… и гул конфорок).

Вот «Прихожая», «Детская», «Папа».

Осторожно обходим «Папу».

Здесь, кажется, «Телевизор»…

Это в тесном кольце новостроек высокий забор

пансиона «Небесные ласточки».

Он стоит над тобой, как погода,

как радужный дождь,

прозрачный и неохватный.

И у этой черты – знаки ёлочек, грустных кавычек

придомового «Сада».

Промелькнёт вслепую маленькая пичуга.

Вот качели,

красивый ребёнок

(это девочка),

босоногое па в опрокинутость мокрого неба…

Карауля на взлёте,

каждый раз озорная собака

прыгает:

хочет цапнуть за палец.

Клац!

Но «Ты» ускользаешь.

Всегда

навсегда

ускользаешь.

«Энциклопедия детских страхов…»

Энциклопедия детских страхов:

меня маленьким мама водила в секту.

Я до сих пор помню этот запах

дешёвой мебели. И все, кто

собирался в обычной двушке за чудесами

к вечеру обговорённой даты,

это толстые женщины с заплаканными глазами

и какие-то бородатые.

Всё начиналось с магнитофонной проповеди,

и, если мешал неугомонно кричащий

ребёнок, мне иногда давали попробовать

вина из старой церковной чаши.

И уводили в другую комнату.

Хозяйские дети очень любили,

когда большие-и-незнакомые

люди давали нам в руки библии.

Мы начинали и спотыкались

на каждом слове. В уютном шуме

за стенкой бубнили про апокалипсис

и долго шуршали шубами.

То ли от страха, то ли от гордости

она останавливалась на пролёте

и говорила: «Когда соберёшься в гости,

не рассказывай папе и той – другой – тёте».

…Ночью душно даже с открытой форточкой.

Из-под курток в прихожей торчат не вешалки, а рога.

Часто-часто по сухой и шершавой жёрдочке

перебирает лапками попугай.

* * *

Какой тёплый вечер, мурза вечеров!

И тысячей разных соков

повисла тугая лоза его…

Сушёных едим осьминогов

мы вместе с отцом в придомовом саду

и пьём запотевшее пиво

(как будто предвидя, что в гости приду,

хорошего взял). Половина

восьмого, и он говорит,

жуя. Припозднившийся сводный

калитку скрипучую брат отворит,

холёный подросток Вова.


Мы трое в беседке, в стемневшем саду,

в тревожном приёмном покое.

Но станет чужое родным, когда

в тяжёлом небесном разводе

прольётся по всем нам одна звезда.

– Саша, Антоша, Володя…

«Антошка, Антошка…»

Антошка, Антошка…

Будет твоя душа

как жареная картошка.

Вынут червивый клубень,

отмоют и приготовят

с пряным чесноком,

базиликом душистым.

Носят тебя, Антошка,

по воздуху за подтяжки —

от дома и до работы,

от работы до гроба.

Сучишь замлелыми ножками

во сне, а думаешь – по земле.

Ох, Антошка, Антоний,

Тоша, Антонция, Тонче,

Антон Александрович, Тоха —

кто ты для них ещё?.. —

спи в тёплой персти и прахе,

спи до последнего вздоха,

спи и не думай,

что ты прощён.

Па-рам-пам-пам.

Палочка от детского барабана

такое в прощёное не простят

это хуже чем котят

это хуже чем в мелкой луже

такое сделаю ну ТАКОЕ

ох как же у меня трясутся руки

я вам тут отвечаю блин всё испорчу

а то мир говорите у вас тут правильный

смотрите тут советские водевили

и прочие мультики

говорите халё-ё-ёсий мой и тяка-тяка

взрослые

благополучные

православные

поначитаются толстых книжек

понавыпускают своих брошюрок

напонапозаканчивают филфаков

и все такие с переподвыподвертом

вот доем свой последний

истекающий тёплым жиром

блинчик

и порву ваш пластмассовый барабанчик

а в прощёное

а в прощёное

потечет молоко сгущённое

Колыбельная русского кладбища

Ходил, качался в сосновой гуще,

ходил заросший.

Мерещились сумраки стерегущие…

О, гороухща!

На старом кладбище, у опушки,

лежит брательник,

и над евойной крышкой растёт-колышется

можжевельник.

Пришёл и, глядя слезоточаще,

достал чекушку.

Не спит весною, в сосновой чаще

частит кукушка.

«Ну, здравствуй, Сенечка», – говорит.

Присел, покушал.

«И мамка скоро уж», – говорит.

Шумит опушка.

Трещат стволы на опушке той,

трещат, качаясь.

Стоят кресты вдоль опушки той,

не кончаясь.

Ищи, свищи – всё большой страны

глухие дебри;

шевелит ветер сухой травы

пустые стебли.

Иди, гляди в горизонт. С трудом

иди, шатаясь

и в том сиянии голубом

р а с т в о р я я с ь

Гнёздово

«Этой рябью на чёрной воде…»

Этой рябью на чёрной воде…

И ноябрьским гулом.

Сапогом, поскользнувшимся в борозде,

заброшенным лугом.

У сквозного забора, в какой-нибудь слободе,

под какой-нибудь Вязьмой.

Навсегда, навсегда, навсегда-везде.

Налипающей грязью —

на колёса, копыта и сапоги —

чёрной, скользкой.

Этим замершим воздухом западни,

этой погодой польской.

От кольцевого шоссе

потусторонним гулом.

Под дождем с характерным пше

гаснущим поцелуем.

И строкою Целана. Ein Dröhnen: es ist…

И щавелевым лугом детским,

что теперь в полуснеге лежит, нечист,

и очнуться не с кем.

Этой рябью… и взвесью… и белой мглой.

Черно-белым военным снимком.

Это же не затменье, а свет контровой!

Кто-то, кажется, с нимбом…

Паше Ковардакову

Коммуналку в каком-нибудь Заднепровье,

где унижен быт, высосанный из пальца,

и в зерцало пеняет само здоровье:

повеситься, чтобы выспаться.

Пир ночной перманентного Колхозона.

Постучится мент – никаких гарантий.

На коврах, обоях в разгар сезона

подрагивает орнамент.

Где любовь… Только что с любовью?

Проползают бабы, замызган Ясперс.

Ночью храп и скрежет зубовный,

перекур между сном и явью.

И орёшь в просвет: «Ерихона б! Землетрясенья!» —

в стихаре одеял… Но жестоко утро.

Вот и местные фарисеи

не веруют, ибо и так разруха.

Спальный

НИКИТА МЫ ТЕБЯ УБЬЁМ

краснеет надпись на подъезде.

То не в подпитии бабьё —

то неизбежное возмездье.

То мене, текел, упарсин

последней ночи вавилона

среди черёмух и россий

горит в преддверьи перелома.

Никита, мы тебя убьём.

Храпят усталые хрущобы,

и переваривать живьём

горазды ихние утробы.

Из страшной огненной пещи

на высоту наглядно солнца

его хотя бы утащи,

угомони, когда проснётся.

«Когда с неба вопросительно промычит сирена…»

Когда с неба вопросительно промычит сирена,

нужно будет отвечать за слова,

многочисленные слова —

отвечать не словами.

Когда медленно

спустится

на развёрнутом звёздном куполе

блистательный парашютист,

устыдимся своих розоватых складок,

но всё равно

не издадим ни звука.

И даже тогда,

когда будут привязывать к нам —

к этой, к этой, и к той, и к тому —

воздушные шарики,

увлекающие в безвоздушную тьму

наших любимых,

не поднимем глаза:

бойкот.

Пусть берут, что хотят.

Пусть кидают нам сверху бомбу

сердобольного солнца с гвоздём внутри.

Пусть старается этот экзюпери,

мы не слышим пронзительный гул самолёта.

Нас не связывает высота.

Этот, этот, и тот, и та —

мы неслышимнеслышимнеслышим,

винта

вашего мы не слышим!

И тише,

тише там.

Тсс…

Скольжение

И кто нас в итоге поймёт и полечит?

ни строгие музы в струящихся платьях,

ни музы попроще.


О, не кружевницы, что тише воды,

а нали́вницы случайной браги

брожения ночи.


И даже не эти. Такие есть раны,

такие дыры… —


что льётся из крана, из полного рога

и падает в жадном водовороте,

в вакуумном ча́вке.


И мы почему-то туда утекаем,

где нас, почемучек, – простят ли, утешат?

и крикнет надсадно в тоннель на прощанье


смущённая уточка.

Кардиограмма

в разрезе инжир

солнце, потерянное в Алжире

Альбером Марке

разрежённый

альбомный лист

и люди тают в пейзаже

как портовые дымки́

как слякоть пространства вдоль набережной

реки

времён

когда уже не родился

радио ретро, радио ностальжи

кардиовертер

не выровнял

ритм

– сбитым дыханием

с вами по-прежнему говорит

ветер

«Пейзаж по-прежнему спокоен и ленив…»

Пейзаж по-прежнему спокоен и ленив.

Плетутся дворники, сплошь беженцы с Донбасса,

в костры свои последние подбрасывать

просроченный новокаин.

День-призрак: сон не сон: феназепам.

Звонят Покров. Прилипли мухи к стёклам —

четыре ноты на стекле: до-ре-ми-фа

на фоне сна. Зудёж кровоподтёка.

Запомнил всё, проникся, наглотался.

Спасибо, что остался.

14.10.2015, рославльская ЦРБ

«Лунная ночь в квартирке…»

Лунная ночь в квартирке:

холодная тень треноги,

картинки на всех булавках,

столбики на страницах…

Зрение меньше веры.

Луч из слегка приоткрытой двери

становится толщиною с волос

с головы отвернувшейся Ариадны,

с золотой поясок Мадонны.

Нет, ничего не видел —

за глаза хватило намёка

(разводы на зеркалах и стёклах,

свет на щеке у Ани).

Хорошо из меня поэта

серьёзного не получилось.

Всё что ни делается – всё к лучшему,

как говорят христиане.

Загрузка...