Там кабинет лечебных процедур,
там царство стёклышек, иголок,
как в запорошенном саду.
Наталья-отоларинголог
вставляет в носовой проход
негибкий шланг, но я не струшу,
за нею повторяя «пааа-рррааа-ход»
(не слоге «ход» надавливает грушу,
и в голове растет воздушный шар
непо-меща-юща-яся душа).
А я на незаправленном снегу
назло Наталье уши отморожу
и шапку неудобную сниму:
так лучше слышно осторожное
постукивание веток, мерный скрип
промёрзших досок, свист в газопроводе…
Ещё гудок на нашем пароходе.
И чаек удаляющихся всхлип.
О.М.
Здесь был дом.
Ты проводишь меня на ощупь
по невидимым комнатам, расчерченным на песке.
Вот хороший ориентир —
два старинных древесных стража
по бокам от «Крыльца».
Ты проводишь меня по памяти.
Это «Кухня»
(и слышно, как
наливают стакан шипучий… и гул конфорок).
Вот «Прихожая», «Детская», «Папа».
Осторожно обходим «Папу».
Здесь, кажется, «Телевизор»…
Это в тесном кольце новостроек высокий забор
пансиона «Небесные ласточки».
Он стоит над тобой, как погода,
как радужный дождь,
прозрачный и неохватный.
И у этой черты – знаки ёлочек, грустных кавычек
придомового «Сада».
Промелькнёт вслепую маленькая пичуга.
Вот качели,
красивый ребёнок
(это девочка),
босоногое па в опрокинутость мокрого неба…
Карауля на взлёте,
каждый раз озорная собака
прыгает:
хочет цапнуть за палец.
Клац!
Но «Ты» ускользаешь.
Всегда
навсегда
ускользаешь.
Энциклопедия детских страхов:
меня маленьким мама водила в секту.
Я до сих пор помню этот запах
дешёвой мебели. И все, кто
собирался в обычной двушке за чудесами
к вечеру обговорённой даты,
это толстые женщины с заплаканными глазами
и какие-то бородатые.
Всё начиналось с магнитофонной проповеди,
и, если мешал неугомонно кричащий
ребёнок, мне иногда давали попробовать
вина из старой церковной чаши.
И уводили в другую комнату.
Хозяйские дети очень любили,
когда большие-и-незнакомые
люди давали нам в руки библии.
Мы начинали и спотыкались
на каждом слове. В уютном шуме
за стенкой бубнили про апокалипсис
и долго шуршали шубами.
То ли от страха, то ли от гордости
она останавливалась на пролёте
и говорила: «Когда соберёшься в гости,
не рассказывай папе и той – другой – тёте».
…Ночью душно даже с открытой форточкой.
Из-под курток в прихожей торчат не вешалки, а рога.
Часто-часто по сухой и шершавой жёрдочке
перебирает лапками попугай.
Какой тёплый вечер, мурза вечеров!
И тысячей разных соков
повисла тугая лоза его…
Сушёных едим осьминогов
мы вместе с отцом в придомовом саду
и пьём запотевшее пиво
(как будто предвидя, что в гости приду,
хорошего взял). Половина
восьмого, и он говорит,
жуя. Припозднившийся сводный
калитку скрипучую брат отворит,
холёный подросток Вова.
Мы трое в беседке, в стемневшем саду,
в тревожном приёмном покое.
Но станет чужое родным, когда
в тяжёлом небесном разводе
прольётся по всем нам одна звезда.
– Саша, Антоша, Володя…
Антошка, Антошка…
Будет твоя душа
как жареная картошка.
Вынут червивый клубень,
отмоют и приготовят
с пряным чесноком,
базиликом душистым.
Носят тебя, Антошка,
по воздуху за подтяжки —
от дома и до работы,
от работы до гроба.
Сучишь замлелыми ножками
во сне, а думаешь – по земле.
Ох, Антошка, Антоний,
Тоша, Антонция, Тонче,
Антон Александрович, Тоха —
кто ты для них ещё?.. —
спи в тёплой персти и прахе,
спи до последнего вздоха,
спи и не думай,
что ты прощён.
Па-рам-пам-пам.
такое в прощёное не простят
это хуже чем котят
это хуже чем в мелкой луже
такое сделаю ну ТАКОЕ
ох как же у меня трясутся руки
я вам тут отвечаю блин всё испорчу
а то мир говорите у вас тут правильный
смотрите тут советские водевили
и прочие мультики
говорите халё-ё-ёсий мой и тяка-тяка
взрослые
благополучные
православные
поначитаются толстых книжек
понавыпускают своих брошюрок
напонапозаканчивают филфаков
и все такие с переподвыподвертом
вот доем свой последний
истекающий тёплым жиром
блинчик
и порву ваш пластмассовый барабанчик
а в прощёное
а в прощёное
потечет молоко сгущённое
Ходил, качался в сосновой гуще,
ходил заросший.
Мерещились сумраки стерегущие…
О, гороухща!
На старом кладбище, у опушки,
лежит брательник,
и над евойной крышкой растёт-колышется
можжевельник.
Пришёл и, глядя слезоточаще,
достал чекушку.
Не спит весною, в сосновой чаще
частит кукушка.
«Ну, здравствуй, Сенечка», – говорит.
Присел, покушал.
«И мамка скоро уж», – говорит.
Шумит опушка.
Трещат стволы на опушке той,
трещат, качаясь.
Стоят кресты вдоль опушки той,
не кончаясь.
Ищи, свищи – всё большой страны
глухие дебри;
шевелит ветер сухой травы
пустые стебли.
Иди, гляди в горизонт. С трудом
иди, шатаясь
и в том сиянии голубом
р а с т в о р я я с ь
Гнёздово
Этой рябью на чёрной воде…
И ноябрьским гулом.
Сапогом, поскользнувшимся в борозде,
заброшенным лугом.
У сквозного забора, в какой-нибудь слободе,
под какой-нибудь Вязьмой.
Навсегда, навсегда, навсегда-везде.
Налипающей грязью —
на колёса, копыта и сапоги —
чёрной, скользкой.
Этим замершим воздухом западни,
этой погодой польской.
От кольцевого шоссе
потусторонним гулом.
Под дождем с характерным пше
гаснущим поцелуем.
И строкою Целана. Ein Dröhnen: es ist…
И щавелевым лугом детским,
что теперь в полуснеге лежит, нечист,
и очнуться не с кем.
Этой рябью… и взвесью… и белой мглой.
Черно-белым военным снимком.
Это же не затменье, а свет контровой!
Кто-то, кажется, с нимбом…
Коммуналку в каком-нибудь Заднепровье,
где унижен быт, высосанный из пальца,
и в зерцало пеняет само здоровье:
повеситься, чтобы выспаться.
Пир ночной перманентного Колхозона.
Постучится мент – никаких гарантий.
На коврах, обоях в разгар сезона
подрагивает орнамент.
Где любовь… Только что с любовью?
Проползают бабы, замызган Ясперс.
Ночью храп и скрежет зубовный,
перекур между сном и явью.
И орёшь в просвет: «Ерихона б! Землетрясенья!» —
в стихаре одеял… Но жестоко утро.
Вот и местные фарисеи
не веруют, ибо и так разруха.
НИКИТА МЫ ТЕБЯ УБЬЁМ
краснеет надпись на подъезде.
То не в подпитии бабьё —
то неизбежное возмездье.
То мене, текел, упарсин
последней ночи вавилона
среди черёмух и россий
горит в преддверьи перелома.
Никита, мы тебя убьём.
Храпят усталые хрущобы,
и переваривать живьём
горазды ихние утробы.
Из страшной огненной пещи
на высоту наглядно солнца
его хотя бы утащи,
угомони, когда проснётся.
Когда с неба вопросительно промычит сирена,
нужно будет отвечать за слова,
многочисленные слова —
отвечать не словами.
Когда медленно
спустится
на развёрнутом звёздном куполе
блистательный парашютист,
устыдимся своих розоватых складок,
но всё равно
не издадим ни звука.
И даже тогда,
когда будут привязывать к нам —
к этой, к этой, и к той, и к тому —
воздушные шарики,
увлекающие в безвоздушную тьму
наших любимых,
не поднимем глаза:
бойкот.
Пусть берут, что хотят.
Пусть кидают нам сверху бомбу
сердобольного солнца с гвоздём внутри.
Пусть старается этот экзюпери,
мы не слышим пронзительный гул самолёта.
Нас не связывает высота.
Этот, этот, и тот, и та —
мы неслышимнеслышимнеслышим,
винта
вашего мы не слышим!
И тише,
тише там.
Тсс…
И кто нас в итоге поймёт и полечит?
ни строгие музы в струящихся платьях,
ни музы попроще.
О, не кружевницы, что тише воды,
а нали́вницы случайной браги
брожения ночи.
И даже не эти. Такие есть раны,
такие дыры… —
что льётся из крана, из полного рога
и падает в жадном водовороте,
в вакуумном ча́вке.
И мы почему-то туда утекаем,
где нас, почемучек, – простят ли, утешат?
и крикнет надсадно в тоннель на прощанье
смущённая уточка.
в разрезе инжир
солнце, потерянное в Алжире
Альбером Марке
разрежённый
альбомный лист
и люди тают в пейзаже
как портовые дымки́
как слякоть пространства вдоль набережной
реки
времён
когда уже не родился
радио ретро, радио ностальжи
кардиовертер
не выровнял
ритм
– сбитым дыханием
с вами по-прежнему говорит
ветер
Пейзаж по-прежнему спокоен и ленив.
Плетутся дворники, сплошь беженцы с Донбасса,
в костры свои последние подбрасывать
просроченный новокаин.
День-призрак: сон не сон: феназепам.
Звонят Покров. Прилипли мухи к стёклам —
четыре ноты на стекле: до-ре-ми-фа
на фоне сна. Зудёж кровоподтёка.
Запомнил всё, проникся, наглотался.
Спасибо, что остался.
Лунная ночь в квартирке:
холодная тень треноги,
картинки на всех булавках,
столбики на страницах…
Зрение меньше веры.
Луч из слегка приоткрытой двери
становится толщиною с волос
с головы отвернувшейся Ариадны,
с золотой поясок Мадонны.
Нет, ничего не видел —
за глаза хватило намёка
(разводы на зеркалах и стёклах,
свет на щеке у Ани).
Хорошо из меня поэта
серьёзного не получилось.
Всё что ни делается – всё к лучшему,
как говорят христиане.