Прошло несколько секунд, и Макса вновь посетила метаморфоза сознания, на сей раз выразившаяся в неимоверно обострившемся восприятии образов, запахов, а более всего – звуков. Такие незаметные в повседневности звуки, как тиканье часов, дыхание окружающих людей, и даже собственное сердцебиение, сделались для Макса не только ощутимыми, но даже болезненно громкими.
– Как вы слышите меня, мистер Льюис? – шёпотом обратился к Максу начальник лечебницы, в момент сохраняемой окружающими паузы торжественной тишины, и Макса буквально пробрало насквозь жгучим болезненным ознобом, от шелеста каждого, произнесённого пузатым слова.
– Отпустите меня, пожалуйста! – тихонько и жалобно попросился Max, чувствуя, что каждая секунда пребывания в этом сверх восприимчивом состоянии даётся ему с великими муками.
– Отпустить вас, мистер Льюис? Вы просите о неосуществимом! Вы хотите, чтобы мы, пренебрегши вынесенным в отношении Вас приговором суда штата, пошли на поводу у Вашей прихоти, выражаемой нежеланием испытать предписанную лечебно-исправительную процедуру и, тем самым, нарушили Закон?… Нет, мистер Льюис, а правильнее говоря – пациент номер 4223… нет! Помните, что с момента Вашего задержания, Вы попали в руки Правосудия, Правосудия, которое осуществится неминуемо – от лица народа и Бога! – торжественно обвинил Макса пузатый, нарочито громким, публичным гласом, чем поверг обострённые в чувствительности нервы афроамериканского тела на неописуемую пытку. Макса буквально разорвало изнутри от адской, протестующей насилию над организмом и психикой боли. Сам, против своей воли, он громко застонал, позволяя своему афроамериканскому организму компенсировать страдания через стоны.
– Ах, ну что ж?! Я вижу, наш подопечный 4223 уже в порядке, и готов принимать процедуру лечения в полном объеме! – обрадовался стонам Макса пузатый и, в окружении свиты персонала, вальяжно протянул руку к мигающему дисплеями, с отраженными на них многочисленными эквалайзерами, прибору.
С бескомпромиссной резкостью пузатый вдавил несколько кнопок на пульте, и из динамиков, расположенных за спиною у Макса, полилась задушевная мелодия, некоего классического произведения, исполняемого на традиционных концертных инструментах. Первой партией шла флейта, в сопровождении приглушённого перестука барабанов. И чёрное тело Макса, услышав это, выпрямилось, выпрямилось от потянувшего его голову вверх высокого, нудно-морализирующего, нагоняющего оглушающую тоску звука, звука, поползшего по позвоночнику эдакой ядовитой змеёй ноющей боли, змеёй, добравшейся до верхушки головы и укусившей, выпустив смертельный яд в виде острой мигрени. Барабаны, вместе с тем, заработали снизу, заставляя бедра и низ живота содрогаться в исступлённых конвульсиях, словно от воздействия переменных ударов высокоамперного тока.
– Как Вы себя чувствуете, пациент?! – радостно заорал в самое ухо Макса пузатый, добавив в симфонию пыточных звуков музыкальной композиции вокальную партию своего приторного голоса.
– Он в порядке! Явно идет на поправку! – торжественным шёпотом расшевелила другое ухо Макса полная женщина в белом халате, склонившаяся над креслом, будто что-то поправляя и заглядывая юноше прямо в глаза. Взгляд этой женщины был столь многообещающе жесток, что Max содрогнулся еще сильнее, испугавшись возможности дальнейшего общения с этой особой.
– Ну, что ж?! Вот и славно! В таком случае, оставляю номер 4223 на ваше попечение, миссис Хук! – окончательно развеселился начальник лечебницы и, похлопав чёрное тело Макса по плечу, шумно зашагал к выходу, уводя за собою шлейфом нескольких полных женщин в белых халатах.
И лишь возле самого выхода пузатый приостановился, чтобы вновь парировать, преследующую его своей назойливостью, стройную и высокую женщину, уже вступившую с ним в конфронтацию прежде, и державшуюся всё это время поодаль, парировал фразой о том, что делает своё дело с должной ответственностью, как профессионал и как компетентное лицо, вопреки её сомнениям в том, что в эксперименте не нарушены нормы необходимого воздействия на психику и нервную систему пациента.
Так и не добившись желанного ею уважения к своей персоне и, тем более, к вопросам ею преподносимым от пузатого начальника лечебницы, наблюдательница от правозащитников скромно присела на стул, за стеклянной перегородкой, отделявшей процедурную часть кабинета от ложи посетителей.
Max огляделся вокруг себя и понял, что остался в кабинете наедине с одной лишь толстушкой, отбившейся от их компании, и деловито вытиравшей за ушедшими следы с помощью большой хозяйственной губки, наклоняясь, при этом, всем корпусом, и демонстрируя Максу огромный, обтянутый белой материей зад.
– Послушайте, миссис! – обратился к уборщице Макс, низким прокуренным басом афроамериканца, отмечая меж тем, болезненное содрогание своего тела от боли, вызываемой собственным же голосом, не вписавшимся в симфонию, звучащей на заднем плане, негромкой, пыточной музыки. Однако голос его оказался недостаточно громким для того, чтобы привлечь чьё-либо внимание, поскольку уборщица в белом халате непоколебимо продолжала свои размеренные движения, водя губкой по полу из стороны в сторону.
– Я требую Вашего внимания, миссис! – снова воскликнул Max, щёлкая большим и указательным пальцем афроамериканца в эмоциональном порыве. На этот раз ему пришлось увеличить громкость своего возгласа, принимая вызываемую в самом себе боль, как необходимую часть процедуры спасения.
Толстушка-уборщица как будто бы дёрнулась, явно уловив брошенную Максом реплику, но, тем не менее, упрямо продолжила свою борьбу со следами на полу, так и не повернув к Максу своего лица.
– Ой-ой-ой, леди! Отвлекитесь от этой ерунды! Обратите на меня внимание! Я же умираю от этих звуков! – завопил пуще прежнего Max, используя вместо своего родного, некий, изувеченный гарлемским выговором, ломаный английский язык, и тут же неистово взревел от боли.
– Что-что ты сказал, ─ отвлекитесь от ерунды?!… Это ты ко мне обращаешься?… Значит, по-твоему, я занимаюсь ерундой?!… Значит, мыть пол, работать – это, по-твоему – ерунда?! – наконец-то отвлеклась от своей заботы толстуха и, повернув громоздкий зад в сторону двери, обнажила перед Максом своё, уже испугавшее его несколькими минутами прежде лицо, то самое, грубое лицо с укоризненно глядящими на него жестокими глазами.
Прежний испуг мгновенно овладел разумом Макса, переключив сознание, от испытания пыткой звуком, на страх перед вероятными неприятностями, грозящими от общения с этой женщиной.
– Работать, значит, для него – ерунда! Его капризы, разумеется, важнее любой работы! Он, видите ли, стоит выше тех, кто работает! Ну конечно – он же у нас герой! Убил, украл, изнасиловал… ведь это, у таких как ты, в почёте! Это вы считаете геройством, знаю! Я всё знаю о таких, как ты… знаю, что ты ценишь, чего любишь, чего нет, знаю о чём думаешь… – громко причитая, негодующе заворчала толстуха, выпрямляя колени от согбения.
– Нет, нет, миссис! Что Вы?! Как Вы могли подумать, будто я не уважаю Ваш труд? Я совершенно не это имел в виду!… Я, всего лишь, хотел попросить Вас выключить эту музыку, или, если это так необходимо, хотя бы сделать её тише… Я умираю от боли! Каждый звук рвёт мои внутренности на части! Голова вот-вот лопнет от воя этой проклятой флейты! – тут же принялся оправдываться Max, видя, что дело начинает принимать конфликтный оборот.
– Проклятая флейта, ты говоришь?… Значит эти славные, нравоучительные звуки мелодии, написанной самим Шопеном, не будят в тебе чувство мягкого, гармоничного покоя, не вызывают желания делать добро? – хищно насупившись, угрожающе тихим и въедливым голосом, переспросила Макса толстуха.
– Доброоо?… Ну конечно, разумеется, я хочу делать добро, слушая эту мелодию! Она мне очень нравится! Ведь это ─ сам Шон Пен!… И мне делается всё спокойней на душе от прослушивания именно этой музыки!… Но вот лишь звук флейты слишком режет мой слух! Вероятно, именно эта, конкретная флейта донимает моё тело… ведь у каждого человека есть нелюбимые звуки… – распалился в оправданиях Max, чувствуя, что ситуация не становится мягче, и пытаясь хоть как-то подобраться к сердцу и состраданию уборщицы.
– То, что твой слух не приспособлен к благостному вниманию классической музыки, я уже заметила, но вот касаемо души, дорогой мой, ты, наверное, заикнулся зря… – коварно понижая голос до шипящего шёпота, продолжила своё психологическое наступление толстуха-уборщица.
– Нет, нет, миссис, что Вы! Вы, наверное, неправильно меня поняли!… Я же сказал о душе очень искренне! Я имею в виду добро, чистоту, совесть и всё то, что есть в нас самого лучшего, как качества, созвучные достойной музыке… Я очень уважаю классику! Может быть, я простоват, и развит недостаточно, но классику уважаю от всей души! – панически оборонялся Max, видя, что толстуха намеренно заводит разговор в пучину драматизма и толкает к раздору.
– А что же это у тебя на шее за амулет такой, раз ты о душе заговорил, голубчик? – лукаво прищурившись, надвинулась на Макса уборщица.
Макс опустил подбородок на грудь, и попытался рассмотреть, действительно, подвешенный на массивной золотой цепи, квадратный значок, сделанный из чёрного металла, со вживлёнными в углубления, ярко-белыми каменьями. Хоть и глядя с головы на ноги, он все же умудрился рассмотреть, искусно выгравированную на чёрном металле, объёмную морду какого-то дикого животного. В сознании Макса тут же всплыла мысль о том, что животное это – символ производительных сил, жизненной энергии, коя необходима мужчине для выживания в опасном и хищном окружающем мире. Разум подсказал Max’у даже само сакральное имя этого животного-тотема – “Матумба”. Откуда появилось это знание, Max сказать себе не мог, но, при этом, чувствовал некую фанатичную уверенность, относительно имени и предназначения тотемного амулета, уверенность, ощущаемую как религиозное чувство.
– Это Матумба! – уверенно ответил толстухе Макс, впустив в свой гарлемский выговор афроамериканца, оттенок нигерийского “бенуэ”.