Курсантская жизнь давалась Олегу тяжело. По причине бунтарского нрава юноша не вылезал из внеочередных нарядов. Обыкновенно утреннее или вечернее построение начиналось с того, что низкорослый картавый старшина роты Ситный вызывал Олега из строя и объявлял количество старых или вновь заработанных нарядов.
– Куг’сант Гапонов! – кричал на построении старшина. – За систематическое на’гушение дисциплины объявляю вам т’ги на’гяда вне оче’геди. Чтобы гальюны в готе блестели!
Обычно после хлесткой команды насчет гальюнов из глубины строя чей-то шутовской голос на манер тирольских пастухов затягивал:
– Пи-и-ва, пи-и-ва, пи-и-ва хочу!
Это был сигнал к общему смеху. Пережив волну нервного напряжения, рота начинала хохотать, нарушая строй и порядок. Ситный срывался вдруг с места, подбегал к левому флангу, откуда доносилась «пивная тирольская», прислушивался, приглядывался, принюхивался к строю, затем закладывал руки за спину и прохаживался взад-вперёд, внешне удивительно похожий на французского комика Луи де Фюнеса; потом резко поворачивался к роте лицом и кричал:
– Гота, говняйсь! Сми’гно! У вас что, това’гищи ку’гсанты, залипает? Да? Залипает? – И он снова переносил свой гнев персону юного бунтаря. – Куг’сант Гапонов, я вам гога-то пообломаю! Ясно?
– Так точно, ваше… сродие! – под дружный хохот курсантов кричал тот в ответ, а Ситный от дерзости подчиненного покрывался бурыми пятнами.
– Пи-и-ва, пи-и-ва, пи-и-ва хочу! – снова пела таинственная тирольская кукушка, и тут уже сам Ситный не выдерживал и начинал подёргиваться от приступов заразительного веселья.
Тогда рота распускалась либо на утреннюю приборку, либо на отбой.
Заканчивалась осень. Бабье лето прошелестело тихими и занудливыми, как ревматическая боль, дождями и упёрлось в холодный сухой октябрь. В середине месяца стало чаще проглядывать солнце, но тепла уже не было. К ноябрю наступили первые заморозки. Небо побелело и взметнулось ввысь. Оголившиеся деревья застыли в немой мольбе к далёкому нежаркому светилу. В воздухе появились вирусы межсезонной ностальгической хандры.
В такие дни на Олега обычно нападала ничем не объясняемая тоска. Его тяготили люди, в особенности те, с которыми он вынужден был разделять казарменную курсантскую долю. Юноше была противна нарочитая беспечность и пошлая весёлость одногодок, пульсирующая с особенной силой в курилках, где курсанты травили себя никотином и надуманными циничными историями о плотских утехах, передаваемыми заводилами с большим размахом и откровенностью. Он переносить не мог в такие дни строевых занятий на плацу, самоподготовок и прочих коллективных мероприятий, рассчитанных на подавление внешней свободы.
После бабьего лета его таинственным образом тянуло в самоволки. Убежать из училища или казармы большого труда не составляло. В запасе у самовольщиков было несколько проверенных путей. Одним из них был выход через кочегарку, которая отапливала корпуса морского училища.
Перемахнув с помощью шлаковой кучи через высокий каменный забор, юноша оказался в тёмном переулке, и чтобы обезопасить себя от глаз патруля, аккуратно срезал перочинным ножом с левого рукава бушлата шеврон и две нашивки. «Завтра с утра перед построением и разводом на наряд верну всё на место», – подумал он, осторожно пробираясь в сторону конечной остановки трамвая. Вскоре, однако, Олег передумал ехать на транспорте и пошёл по ночному городу пешком.
На улице было темно. Луна напоминала слезящийся взгляд простуженного больного. Ветра не было, однако день был морозный, и изо рта выходил пар. Подняв воротник бушлата, Олег ускорил шаг. В ночные самоволки он отправлялся не ради встреч с родителями, с которыми находился в ссоре, а ради упоительных часов, проводимых с замужней женщиной Алиной. Муж ее сидел в тюрьме за хулиганство, и женщина, истосковавшаяся по плотской любви, позволяла Олегу, вчерашнему школьнику и безусому юнцу, упиваться теми запретными наслаждениями, которыми богата тёмная сторона жизни. Помрачение это началось у юноши после конфликта с отцом, который попытался воспитать сына дедовским способом – через рукоприкладство, и неожиданно получил отпор крепкого, молодого и своенравного существа. Конфликт закончился короткой свалкой и хлопаньем дверью с обещаниями больше никогда не переступать порог родного дома.
Уже два месяца прошло с того дня, когда Олег последний раз видел отца и мать. За это время гнев его остыл, сменив раздражение на тихую ностальгическую ломоту в душевных суставах. С одной стороны, юношу тянуло к Алине, к женщине, с которой, как ему казалось, он становился опытнее, мудрее и старше; которая открывала новые горизонты в жизни, пробуждая в юноше зрелость мужчины и отчаяние дремлющего в каждом молодом человеке воина, готового отдать жизнь за несколько опьяняющих сладостных часов, проведённых с «Клеопатрой».
Но с другой стороны, Олег всё ещё был ребёнком, которого тянуло к родному очагу.
Сегодня противостояние между «ребёнком» и «воином» достигло своего апогея.
Олег думал о том, что утром, вернувшись в училище, он встретит на утреннем построении любопытные и завистливые взгляды однокурсников. Они напустят на себя ложный опыт и цинизм и наперебой начнут травить придуманные истории о своём распутстве. Он думал о том, что, как всегда, не станет рассказывать о свидании с Алиной, потому что всё это казалось ему делом постыдным, пошлым и недостойным. И вообще, как можно было обсуждать с посторонними людьми детали своей личной жизни? И зачем? Для того чтобы показать себя достаточно взрослым циником, разочаровавшимся в первозданной святости человеческого бытия? Чтобы надеть на себя маску «лишнего человека», готового бросить вызов любому порядку? Зачем?
В его своенравной бунтарской душе странным образом уживались два противоречивых начала: смутное желание разрушать и хрупкий огонёк романтичности, любви к поэзии, к легкой ностальгической грусти. Видимо, это и было противостоянием между «воином» и «ребёнком».
Алина жила с полуторагодовалым сыном в двух кварталах от его дома, поэтому Олегу пришлось проходить мимо родных стен. Дом, в котором он жил, был старинный, каменный, с барельефами мифологических героев древней Эллады, украшавшими фасад трёх этажей. Проходя рядом, он невольно замедлил шаг, будто хотел согреться у холодных стен каменного дома. Олег чувствовал себя бездомным псом, убежавшим на ночь из своей стаи.
Было за полночь. Окна чернели глазницами. И только на первом этаже центрального подъезда, там, где жила тихая скромная девочка Анютка, которую в детстве дворовая ребятня нередко обзывала «цветком» или «цыплёнком», горел свет от настольной лампы. Тёплое янтарное освещение мягко золотило строгое окно, завораживая и притягивая взгляд. Что-то волшебное и сказочное было в этом освещении. Олег вытянул шею и засмотрелся. Если бы кто-то в этот момент случайно его заметил, то, верно, принял бы за сумасшедшего. Человек в черном бушлате напоминал голодного пса, который, облизываясь, смотрит туда, откуда исходят аппетитные запахи мясных блюд. Впрочем, его голод был по домашнему уюту. «Ребёнок» побеждал в осеннем противостоянии с «воином», так же, как вода побеждает камень. Ему почему-то ужасно захотелось заглянуть в это окно и увидеть лицо Анютки, прикоснуться взглядом к чистым, наивным, доверчивым чертам.
Осторожно приблизившись к окну, он схватился одной рукой за карниз, нащупал ногой выступ в доме, резко поднялся и заглянул туда, откуда исходил этот волшебный золотистый цвет. Конечно, Олег рисковал испугать Анютку и тем самым загнать свою тоску глубоко под кожу, однако чудаковатое желание было сильнее страха. Он увидел её, и что-то особенное вошло в его душу невидимыми лучами. Нежная светлоликая девочка сидела при свете настольной лампы и читала какую-то толстую книжку. Чёлка её светлых волос упала со лба и нежно касалась щеки. Олега настолько заворожила эта живая картинка – домашний уют, тихий и тёплый свет лампы, милое личико Анютки, её осмысленный сосредоточенный взгляд, – что он простоял в неудобном положении секунд десять. Юноша не шевелился, будто боялся спугнуть новое, сладостно-щемящее чувство приятной лёгкой грусти.
Эти десять секунд были сравнимы с внезапным восхождением души в райские обители, с гипнозом, с наркотическим опьянением. В «ночное» курсанта гнала грубая животная страсть, а тут вдруг – живая картинка из чего-то тихого, уютного и родного, похожего на детское счастье.
Олег улыбнулся и, спрыгнув с окна, медленно побрёл назад в училище. Почему-то юноше вспомнились строки из стихотворения Пастернака: «Мело, мело по всей земле во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела».
К Алине юноша больше не приходил. Не хотелось. Друзья-курсанты грубо раззадоривали его, отпуская разного рода сальные шуточки, однако Олегу до них не было никакого дела.
В следующее увольнение, в которое в честь ноябрьских праздников были отпущены все желающие, включая таких бунтарей, как Гапонов, его потянуло домой. Мама расплакалась от радости и долго не выпускала сына из своих объятий. Отец пытался скрыть свои эмоции. Он был человеком обидчивым и упрямым. За обедом мужчина молча выставил на стол бутылку портвейна. В тот день сын впервые в жизни выпивал с отцом с его согласия.
– Уже совсем взрослый, – вздохнул отец после обеда, виновато улыбаясь и поглядывая на супругу. – Теперь ты сам решаешь, сынок, как тебе жить. Мы с матерью не указчики.
Вечером Олег вышел во двор, закурил и сделал вид, что бесцельно болтается возле подъезда, хотя на самом деле с нетерпением ждал, когда по какому-нибудь делу – вынести мусор или сходить в магазин – выйдет из своей квартиры Анютка. Полтора часа ожидания увенчались успехом, – видимо, до неё дошли его беспокойные флюиды. Одетая в красивое осеннее пальто песочного цвета, девушка вышла во двор выгуливать крохотного рыжего котёнка.
Настороженно взглянув на Олега, она вежливо поздоровалась и, увидев на его лице искреннюю улыбку, улыбнулась в ответ, отчего её зеленовато-голубые глаза затеплились тихим как пламя свечи огоньком.
«… Свеча горела на столе, свеча горела…».
Юноша стоял, как зачарованный, смотрел на неё и глупо улыбался.
– Давно тебя не было видно, – обронила девушка, выводя его из смущения.
И Олегу вдруг захотелось прокричать ей, что он видел её совсем недавно, рассказать о том, какие удивительные мгновения счастья он испытал, стоя у её окна, какие чувства пробудила в нем тихая домашняя девочка, сидящая за книгой при свете настольной лампы. Однако он не посмел выдать себя. Немного смущаясь, ответил:
– Курсантская жизнь, наряды, казарма…
А затем неожиданно прибавил:
– Мы живём с тобой в одном доме с самого рождения, а я только сегодня разглядел, какие у тебя красивые глаза.
– Анютины? – рассмеялась она звонким смехом и, подхватив котёнка, убежала назад в подъезд.
Олег успел заметить, как её нежное светлое личико слегка покраснело.
Курсантская жизнь снова затянула юношу в работающие, как часы, дисциплинарные механизмы. За скверное поведение курсант Гапонов был лишен увольнений на три месяца: не вылезал из камбуза, перечистил вагон картошки. Стоял на тумбочке, засыпая стоя, как боевой конь Александра Македонского Буцефал; топил углём кочегарку вместе со старшекурсниками; и в конце концов то нежное ностальгическое чувство приятной грусти, которое он испытал, стоя ночью у Анютиного окна, куда-то исчезло, растворилось во времени. Всё-таки он взрослел…
С тех пор прошло много лет. Олег давно переехал жить в другое место; дважды женился, и оба раза – неудачно; его воспоминания о курсантской доле и о светлоликой девушке Анютке окутались многослойным покрывалом новых жизненных впечатлений. Уже и ничем не объяснимая осенняя хандра перестала навещать его ностальгией по чему-то тёплому, уютному и родному. Так называемое взросление, очевидно, сопровождалось притуплением чувств. Однако, стоило мужчине настроить душу на ностальгическую волну и попытаться оживить хоть одно светлое воспоминание юности, как перед его мысленным взором всплывала нежная хрупкая девушка, сидящая перед книжкой в тёплом янтарном свете настольной лампы, и, точно снежинки, падающие на окна, ронялись в его душу волшебные слова поэта: «Мело, мело по всей земле во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела». И он чувствовал, что это яркое юношеское воспоминание ещё долго будет сопровождать его взрослую жизнь, меняя свою внутреннюю волшебную силу в зависимости от количества прожитых лет; и, кто знает, быть может, когда-нибудь оно выльется в глубокое и осмысленное молитвенное чувство.