Глава 3
Я влюбилась в Орлова, когда мне было тринадцать. Он был старше на год, и учился в моей старой школе. И тогда, в прошлой жизни, он не выделялся никак, был обычным мальчишкой, вихрастым и толстощёким, жил на улице Комсомольской – новой улице возле озера. Озером назывался искусственный водоём, запруда, специально организованный для пляжного отдыха жителей из канала-отводка, в котором текла чистая вода горной речки. Этот же канал питал арыки. Озеро находилось на западной окраине городка – дальше только глубокий овраг и холмы, где по весне алым полотном расцветали дикие маки. Украшала озеро широкая набережная с яркими фонарями, любимое место вечерних прогулок жителей. Здесь в небольшом количестве водилась рыба – сазан, жерих и сом. Рыба заплывала из канала и оставалась в озере, дожидаясь своей участи. Гуляя по набережной, жители, несмотря на запреты, крошили в воду хлеб, высматривая в мутной глинистой воде всплывающие пучеглазые рыбьи головы. Когда официально разрешалось рыбачить, на набережной выстраивались мужчины с удочками. Везло только самым терпеливым, или самым везучим – за весь вечер удача могла не улыбнуться совсем. Поэтому истинные рыбаки ездили за город на плотину, что перегораживала большую реку в долине, образуя водохранилище, называемое в народе морем. Папа тоже ездил рыбачить, один раз вместе со мной и мамой. Помню, что совсем тогда не понравилось: было скучно и холодно, и ходить по мокрым и скользким камням даже опасно. Мама ездила, очевидно, с инспекцией. Не найдя ничего подозрительного, отпускала папу потом спокойно. С плотины с пустыми руками он не возвращался, и мы жарили свежую рыбу с хрустящим луком, запекали с картошкой и стряпали пироги. Когда рыбу ловить запрещалось, папа ездил на ферму у моря, привозил уток и кроликов. На выходных мы всегда ели что-нибудь эдакое, постоянно пробуя новые рецептуры. Горожане охотно делились новинками, брали их из журналов «Работница» и «Крестьянка». Журналы выписывали исключительно из-за этих последних страниц, где печатали рецепты, присланные в редакцию. В «Работнице» ещё были мода и выкройки, мама даже мне что-то шила, но со временем перешла в ателье, как и все городские матроны.
И однажды, гуляя по набережной в конце лета, я увидела мальчика лет пятнадцати, показавшегося знакомым. Он стоял, чуть нахмурившись, у парапета, глядя вниз на ленивые волны, и профилем, как две капли воды, был похож на портрет лорда Байрона. Репродукцию этой гравюры Уэстолла я повесила над кроватью, аккуратно вырезав из журнала «Семья и школа», рядом с картонным портретом Дж. Леннона с его же пластинки. Это были единственные настенные украшения моей маленькой аскетичной комнаты. В своём интерьере я в первую очередь ценила простоту и удобство: серо-голубой палас на полу, коричневые шифоньер, кровать и письменный стол с настольной лампой молочного цвета, плотные тяжёлые шторы, что задёргивали рано утром, после тщательного закрытия шпингалетов всех окон и форточек. Так в жарком климате летом спасались от нагрева помещений в отсутствии кондиционеров. После восьми часов вечера шторы раздвигали, и окна распахивались для проветривания. Это действительно помогало сохранять прохладу в течение дня. Забегая домой с улицы, где местами плавился асфальт, так приятно было скинуть обувь, что неизменно натирала распаренные ноги, и одежду, мокрую под мышками и на спине, и походить по квартире, остывая до приятной комнатной температуры.
Зайти в родительскую спальню, превращённую мамой в подобие восточного будуара: бордовые шёлковые покрывала, фиолетовые накидки с золотой вышивкой, туалетный столик на гнутых ножках, на составной полированной поверхности которого громоздилась пузатая пудреница с фарфоровой шляпкой в виде раскрывшейся розы, мелкие флакончики французских духов и стройные разноцветные дезодоранты. В спальне всегда тонко пахло сиренью.
Потом двинуться в зал, гостиную, где стоял мебельный гарнитур тёмного дерева, хранивший хрусталь и сервизы, на стене и полу – толстого ворса шерстяные ковры, и моя любимая Ригонда, приёмник-проигрыватель, возле которого мы с папой по очереди устраивались в маленьком кресле. Это был наш уголок спокойствия и уюта среди помпезно-протокольной обстановки гостиной. Папа крутил ручки настроек, вслушиваясь в далёкие тихие голоса, я же крутила пластинки: сказки-спектакли, а став постарше – различные мелодии и ритмы современной эстрады. «Неужели вам не хватает радио на кухне?» – спрашивала недовольно мама, любившая после работы отдохнуть в тишине. Грязно-белая пластиковая коробка радио на стене над кухонным столом действительно вещала у нас с раннего утра и до ночи. Собираясь в школу, я слушала «Пионерскую Зорьку» и подпевала песням, звучавшим в конце. Приходя со школы, обедала под «Рабочий полдень» или концерт по заявкам радиослушателей. Вечером мы ужинали под местные новости.
Завершал мой квартирный променад первый подход к холодильнику за холодным квасом из трёхлитровой банки. В меру охладившись перед подходом вторым – компотом из свежих фруктов – я оседала в своей маленькой комнате, отдыхая взглядом на чёрно-белой гравюре с ликом Джорджа Ноэла Гордона.
И вот похожий на Джорджа мальчик в белой рубашке поднял голову и повернулся, скользнув по мне взглядом. Я узнала в нём бывшего одношкольника Федьку Орлова, что недавно ещё шмыгал носом, подпрыгивая до форточки школьного коридора. Как же он изменился! Подрос, похудел, на скуластом лице обозначились ярко-синие большие глаза. Но сильнее всего меня поразило страдание в этих глазах. Он отпрянул от бетонного ограждения набережной, на которое опирался, словно простился навеки с кем-то близким, над которым сомкнулась озёрная злая волна. А быть может, мне показалось. Я страдала и была чувствительна к переживаниям других, искала и находила отражение себя в неулыбчивых лицах и напряжённых плечах. Орлов тогда прошёл мимо, не глядя, я же, встав на его место, стояла до самых сумерек, разглядывая своё отражение в освещённой вечерними фонарями воде. Отражение было размытым, с нечёткими контурами, в нём угадывалась мальчишеская щуплая фигурка с волосами до плеч и вытянутое бликующее лицо. Отражение мне не нравилось, но я уже смирилась, привыкла к собственной аморфности и бесцветности. Более того, я своими руками усиленно этот образ поддерживала.
С момента перехода в новую школу моим жизненным девизом стало: «не высовывайся». Так было больше шансов остаться незамеченной, незатронутой, незадетой.
В новом классе меня приняли осторожно, как и всех новеньких поначалу.
– Какую бы тебе кликуху придумать? – сразу сказала лопоухая рыжая Катька Степанова, бойкая староста класса, засовывая в рот клубничную жвачку (в первый же день перед физрой, в раздевалке, я достала и всем раздала запасённые подушечки в фантиках с иностранными буквами – тётя Рая опять привезла нам в избытке).
– Ну, чтоб не обидно. Без кликухи нельзя. – Катька задумчиво выдула клубничный пузырь. – Имя у тебя некузявое, а фамилия так вообще: пискина-мискина, во рту ирискина. А давай-ка ты будешь Польчик? Норм?
Девочки в раздевалке одобрительно закивали, я же подумала: хоть горшком назови, только не по фамилии. Её звук для меня стал хлыстом, рассекающим воздух: «ПИС! кина». Мне хватало намокшей спины и горящих от страха ушей, что сопровождали теперь любой мой выход на улицу. Вне своей квартиры я нигде не могла быть спокойной. Я встречала шайку Петруниных не только в своём районе, они были, казалось, повсюду. Даже в Доме пионеров, в библиотеке которого я теперь пропадала почти всё свободное время, мог возникнуть чумазый «чапаевец». За неимением возможности орать, он молча подкрадывался и задирал мне подол юбки. Или хлопал по заднице, звонко, чтобы слышали все, кто оказался рядом, и обязательно добавлял что-нибудь вроде «писька мохнатая». И от этого не было спасения. Страх и стыд прочно вселились в меня.
В школе я старательно демонстрировала скромное поведение и ни с кем не сближалась, постепенно перестав вызывать интерес. Были приятельницы, девочки, с которыми мы болтали на переменках, после уроков гуляли от школы до парка. Мы стихийно сбивались по парам и тройкам, иногда даже были друг у друга в гостях. Но к себе я почти никого не звала, только если тайком, чтобы мама не знала. После Вики с её «волосиками» малолетние гости в доме нашем совсем не приветствовались и терпимы оказывались недолго, только по крайней нужде.
За одеждой я очень следила, одеваться старалась строго, не по возрасту тускло и даже чопорно: чтобы ни тени намёка на то, на что прямо намекала моя фамилия. И напрасно мама вертела меня в универмаге, удивляясь равнодушию моему в сторону импортных ярких нарядов, нежеланию примерять фиолетовые туфельки и сиреневые лайковые, как у взрослых, перчатки. Я отказывалась выделяться, чтобы не провоцировать зависть и кривотолки. Если мама насильно наряжала меня в купленный ею очередной югославский костюм или остромодный свитер с уродливой птицей и надписью «Монтана», я сразу же переодевалась в школьном туалете. Оставляла физкультурную футболку, серые брюки или юбку до колена, за которые я билась с упорством «дикого ишака», как, обессилев и махнув рукой, говорила мама.
Когда приходилось называть себя вслух – на любой перекличке или собрании, на лице моём проступали розовые пятна, постепенно сливаясь в обширный румянец. Как вот на репетиции хора, на который я возлагала остатки надежды, что мне ещё может в этой жизни повезти и из меня может что-нибудь получиться.
В хор поначалу нас загоняли. Никому не хотелось на жаркой сцене смирно стоять, извлекать из себя звуки на странной распевке, а потом репетировать патриотические песни. Действительно нравилось это лишь единицам, от природы одарённым слухом и голосом. Но зато хор имел привилегии в виде поездок по различным смотрам, концертам и приветственным выступлениям. Поющие дети трогали сердце во все времена, начиная с церковного клироса, были символом светлого будущего и дарили надежду, что пусть не у нас, так у них – счастье будет, его не может не быть. Взрослые Тушинска смахивали слезу на концертах, когда Витька Боярский из восьмого «А» пел «Беловежскую пущу», а сёстры Кнельзен на два голоса – «Летите, голуби, летите». Руководительница хора на базе Дома пионеров, энергичная Софья Максимовна (Софка, как звали её коллеги и мы, дети, за глаза), только вышла на работу из второго декрета, и, несмотря на свои двадцать пять, железной рукой управляла тонкошеими хоровиками. Она рассаживала всех вокруг себя, и прислушивалась к каждому, поворачиваясь на своём вращающемся стуле и вытягиваясь корпусом в сторону потенциального дарования.
– Так, Полина, громче, громче, не слышу! Ну-ка, ещё раз с этого места: «Ииии мой сурок со мною»!
Я старательно вытягивала про сурка, потому, что живо себе представляла, как одинокий голодный герой сквозь ненастье бредёт по дороге, и рядом с ним его верный товарищ-сурок. У меня дома в это время жила морская свинка.
– Молодец, хорошо! Выходи–ка вперёд! Так, слушайте все! – Софка постучала указкой, имитировавшей дирижёрскую палочку, по пюпитру, и дунула на светлый локон, выпавший на лоб из строго приглаженных и собранных в хвост волосах. – На «Сурка» солисткой будет Полина. Чистое меццо-сопрано, как это я раньше тебя не слышала? Будешь стараться, потом и другие песни дадим.
Я заволновалась. Быть солисткой значило выбиться в первый ряд, показать, что хоть в чём-то ты лучше других. Солисты по умолчанию были элитой любых концертных выступлений, им выдавали, а бывало, и шили красивые костюмы из красного атласа или оранжевой органзы, с вышивкой и стразами. Девочкам завивали волосы, у кого короткие – специально укладывали, брызгали лаком в гримёрке. Витька Боярский перестал быть бит уличной шпаной, когда исполнил со сцены на майской демонстрации «Не думай о секундах свысока». Он вытягивал верхние ноты и рубил воздух рукой на словах «мгновения, мгновения, мгновения» так неистово, что к нему прониклись уважением и ветераны, и хулиганы. Впоследствии Витька стал музыкальным авторитетом и уже сам руководил хором Политехникума. Мне очень хотелось солировать, и я старалась прилежно, распеваясь по утрам в ванной, и задерживаясь в зале для репетиций по вечерам. ощущая, как всё звонче летит моё верхнее «до». Сердце снова ритмично стучало в груди, слева и сверху, как полагается. Софка была мною довольна.
– Выступим на открытии партконференции, и если всё хорошо – будем готовиться к лету в Артек!
Черноморский Артек казался мне сказочной страной мира, дружбы и справедливости, и я мечтала поехать туда больше всего на свете. Мне казалось, что там собираются настоящие правильные ребята и взрослые, которые судят тебя, конечно же, по делам, по поступкам, а не по записи в документах. Там я обязательно найду настоящих друзей из разных городов Союза, и буду потом переписываться с ними, потому, что дружбу по переписке к этому моменту я уже оценила сполна. Год назад в летней школе для республиканских олимпиадников, куда меня отправили после победы на городском турнире по математике, я познакомилась с Леной из небольшого горного посёлка, где работали геологами её родители. С той поры раз в неделю-две мы обменивались в письмах пространными измышлениями о том, как нам видится устройство мира, в чём причина наших собственных неудач, и как мы развернёмся, когда обстоятельства изменятся в нашу пользу. Мы обсуждали прочитанные книги, родительскую бестолковость и поименно всех одноклассников и учителей. Лена страдала от одиночества среди малочисленных поселковых сверстников, которым интереснее было на склонах гор пасти овец, чем читать Перельмана, и ждала, когда родителей переведут куда-нибудь в другое место, или ей повезёт после восьмилетки поступить в городскую физматшколу по типу интерната, где можно жить и учиться. В переписке мы изливали друг другу душу, выплёскивая всё то, что не имело выхода в окружающий нас мир. Это была отдушина, это было единственное, что поддерживало меня на плаву. К тому же, мне было несоизмеримо легче выплеснуть наболевшее на бумагу, чем сказать это же вслух в разговоре с кем-то с глазу на глаз. Произносить слова, контактируя с другими людьми, становилось всё труднее и труднее. Это сказывались уже захватившая меня неуверенность в себе и страх за последствия. Силу слова, то, как оно может бить, ранить, калечить, я уже прочувствовала сполна. И самым главным ненавистным словом была собственная фамилия. Я ненавидела фамилию, я ненавидела себя.
Поэтому когда начались репетиции хора на сцене, и мне надо было делать шаг из первого ряда к микрофону у края, перед тёмным пока ещё, но уже страшным залом, я начинала краснеть, как только Софка открывала рот для объявления:
– А сейчас Людвиг ван Бетховен, слова Гёте: «Сурок». Академический вокал. Исполняет солистка нашего хора Полина Пискина!
Я краснела и думала, что вот хору не видно, Софке сбоку не очень, а вот зрители в зале будут видеть девочку с предательски спущенным белым гольфиком и красным лицом, прижимающую руки по швам к негнущемуся напряжённому туловищу, и думать, что могли бы взять и кого покрасивше, на такой-то концерт! Брать первую ноту помогало, если прикрыть глаза, или смотреть в потолок, на огромную хрустальную люстру с подвесками, как в каком-нибудь царском дворце. Такие люстры висели ещё в театре и Доме Культуры, ослепительно переливаясь по торжественным дням, вместе с красными бархатными креслами и паркетом демонстрируя роскошь досуга Тушинских обитателей. Справившись с начальным волнением, дальше я представляла обычно сурка, и его весёлая в моём воображении мордочка, помогала дойти нам с ним вместе до конца выступления.
На генеральную репетицию пришла комиссия: две суровые женщины в приталенных коричневых пиджаках и юбках «трапеция», максимально портящих фигуру, и наполовину лысый тип в пиджаке, еле сходившимся на пузыре живота. Женщины тихо перешёптывались, тип промокал лоб и шею клетчатым носовым платком. Мой «Сурок» был предпоследним, перед заключительным апофеозом «И вновь продолжается бой», минуткой отдыха перед рывком. По сценарию, задуманному Софкой, в конце отдохнувший зал должен был начать подпевать, а потом встать и громко хлопать неистовому Боярскому, принимавшему позу гипсового вождя с площади на словах «и Ленин такой молодой».
Я шагнула из хора вперёд, к микрофону. Объявившая Софка не успела зайти за кулисы, как толстяк из комиссии громко закашлялся.
– Писькина? Я не ослышался, Писькина? Ну, товарищи, ну, нельзя же так! Это же партконференция, это же не танцульки! Вы её специально взяли что ли, с такой-то фамилией? Безобразие! Это насмехательство!
Лысый с трудом вынул себя из кресла и вышел в проход. Женщины в пиджаках зашушукались.
– Софья Максимовна, вы подающий надежды педагог, как же вы допустили? Ведь концерт будет проходить в колонном зале горисполкома! Туда приедет сам товарищ Беневаленцев!
Я смотрела на Софку и ждала, что она сейчас скажет, мол, вы не расслышали, это другая фамилия. Ждал и хор, замерев у меня за спиной. Только Софья Максимовна вдруг стушевалась, занервничала, затеребила мочку правого уха.
– Игорь Иванович. Мы всё поправим. У нас есть дублёрша, Катя Степанова. Катюша, пожалуйста, подойди к микрофону!
Меня больше не существовало. Все повернулись к протискивающейся из второго ряда Катюхе. Она не скрывала радости – вот повезло – и широко улыбалась. Заулыбались и женщины в пиджаках. Игорь Иванович закивал, промокая платком затылок. Катька подошла к микрофону, и мне пришлось отступить за кулисы.
Это позорное отступление окончательно убедило меня, что у взрослых всё то же самое, что у детей. И плевать им, что ты за личность, и сколько сил ты затратил на то, чтобы выйти на сцену. Раз – и тебя не стало одним взмахом клетчатого платка.
Больше я в хор не ходила, и меня никто не искал. Утешало немного лишь то, что на концерте Катька фальшивила так, что Боярский распсиховался и концовку неистово смазал, отчего в Артек не поехал никто: «Недоработка у вас, Софья Максимовна, рановато». Это мне рассказала потом сама Катька, в целом, не злая, простая деваха. Мы жили в домах по соседству и иногда ходили в новую школу вместе, встречаясь у автоматов с газированной водой. Она даже посочувствовала мне однажды: «Дураки они все, просто не обращай внимания, и отстанут!», когда я вдруг пожаловалась на Таньку, рассказав как всё было с этим несчастным пальто. Так же мне говорили родители.
Время, конечно лечит. Только если болезнь как простуда – налетела, посвербила в носу, оцарапала чуточку горло, и умчалась бесследно. А вот если засела, забившись под рёбра, тёмным комом, наполняя желудок горечью, а сердце страхом? И кроме тебя никому не видно, не слышно эту болезнь, оттого и никто не поможет, не вылечит. Даже Рая не понимала, почему я расту апатичной и квёлой, вроде, есть начала хорошо, выправилась и округлилась: «наша порода, у нас женщины стройные все и с формами». Мы уже давно не шептались с ней перед сном. Перейдя из ребёнка в подростка, я перестала быть тискательным нежным существом, которого можно было приласкать тёплой рукой и пустячным хорошим словом. Рае не хотелось колоться о зазубренную льдистую корку, покрывавшую меня теперь защитной бронёй. И топить этот лёд у неё не хватало терпения. Она приезжала к нам в гости всё реже, межбровье у Раи заморщинилось складками.
Я влюбилась в Орлова и гуляла теперь каждый вечер у озера. Я надеялась встретить, увидеть его и, возможно, кивнуть, поздоровавшись. Он, конечно, меня не узнает, удивится и вскинет брови, я поправлю ладонью косую чёлку, и скажу: «Мы когда-то учились в четвёртой школе, помнишь? Нет? Ну ладно, давай познакомимся! Я Полина. Полина… ээээ…» Тут фантазия моя буксовала, потому как продолжения знакомства мне никак не придумывалось. Хорошо бы, конечно, если б нас познакомили снова знакомые, чёрт, звучит очень странно, но лучше не скажешь. Например, Эдик Шнайдер. Вот уж кто гулял вокруг озера, казалось, что бесконечно, как ни приди. Со своей нелепой собакой, толстым спаниелем Тотошкой, они семенили вдоль набережной, одинаково смешно переваливаясь с боку на бок. Эдик подрос, но никак не худел. Говорили, что у него что-то с ногами, и Эдик выбрал прогулки вдоль озера, чтобы компенсировать освобождение от физкультуры. Тем более, что дома у Эдика обстановка была печальной. Не успев выйти замуж за Рината, Ида получила тяжёлую беременность и молодого мужа в цинковом гробу. Его убили в Афганистане через два месяца после призыва, сразу на выходе из учебки.
Заговорить с Эдиком было легко. Он собрат по несчастью, его тоже дразнили когда-то. Я спросила:
– Как жизнь? Ты всё там же, в четвёртой?
– О, Полина! А ты изменилась! Просто кукла, тебя не узнать! – он рассматривал меня, как впервые увидел. – Я всё там же. А ты?
– Я давно уже в пятой. Там нормально, от парка недалеко. А собака твоя не кусается? Можно погладить?
Мы двинулись к мостику, болтая про старых общих знакомых. Тотошка всё время норовил затормозить, и мы останавливались, здороваясь с проходящими мимо людьми: маму Эдика, терапевта из поликлиники, знал весь город, ситуацию с Идой переживали от всей души. Я ждала подходящего момента. Если встретим Орлова, я спрошу невзначай: «Это ж Федька? Тоже из нашей школы», и мы подойдём, и разговор как-нибудь сам завяжется. Только вот прошло уже около месяца, начался новый учебный год, и прогулки становились всё реже, потому что Орлов всё никак не встречался. А от Эдика я успела устать.
К восьмому классу я решила, что знания и духовный рост – мои единственные конкурентные преимущества в этом мире, и высоко задрала планку общения. Выглядело это теперь так, что это я не хочу общаться со всеми подряд, а хочу только с избранными, достойными. Отличниками. Обладателями любого рода достижений. Отмеченными всеобщим признанием. В общем, с выдающимися людьми. Я стала надменно задирать подбородок и насмешливо кривить угол рта, глядя на собеседников. В том числе, и на взрослых. Потому, что они ещё хуже детей, раз не научились вершить добро и справедливость, и прожигают свою жизнь, устроившись в тёплом местечке. Я нашла для себя оправдание, почему больше не надо стараться быть доброй, хорошей. Надо стараться быть просто умной. Вдруг оказалось, что это доступно не всем. В нашем классе, к примеру, отличников было лишь двое, и хорошистов – пять человек. Остальные перебивались с двойки на тройку, с тройки на четвёрку. Кто-то всерьёз занимался спортом, кто-то – музыкой, и алгебра с химией им были совсем ни к чему.
Эдик Шнайдер был тихим троечником. С ним было решительно нечего обсудить. Он не любил читать, не интересовался ничем, кроме собак – о них он всё время и говорил – и мечтал, что будет ветеринаром. «Я бы и людей лечил, но в мед не потяну», – разводил Эдик руками. – Только в областной техникум, и то…»
Эдик закончит восьмилетку и пойдёт работать на Комбинат, в самый опасный цех, где были самые большие зарплаты: Иде и племяннику, которого назвали Ринатом, требовалось много всего. После работы Эдик будет ходить в Вечернюю школу, а потом гулять вокруг озера с коляской и совсем уже слабым Тотошкой. А потом они, как и многие немцы, уедут в Германию, Ида снова выйдет замуж, а Эдик умрёт, не дожив до тридцати.
Когда я поняла, что Орлов совсем не бывает на озере, я сослалась на «много уроков» и с Эдиком попрощалась.
– Мне сейчас очень некогда, понимаешь? Да к тому же и холодно стало по вечерам, рано темнеет. Мы ещё увидимся как-нибудь, ты звони!
Я лукавила, зная, что у Эдика дома нет телефона. В восьмидесятых они были уже у многих, но не у всех.
И всё-таки Эдик напоследок меня кое с кем познакомил. Её звали Лада Лисовская, и она была ненормальная.
В новой школе в правом крыле было три кабинета, где учились дети с задержкой развития. Их делили на классы не по возрасту, а по способностям к обучению, поэтому было не понять, почему Гришка Мелехов был в шестом, а потом снова в пятом, а новенький Дима перешел из четвёртого сразу в шестой. Дети эти не ходили по коридорам, учителя сами приходили к ним в класс. Расписание было со сдвигом, чтобы перемены попадали на время, когда основной ученический состав на уроках. Их отдельно водили в столовую, и развозили по домам на специальном автобусе. За Ладой всегда приезжала отцовская «Волга» с личным водителем. Папа Лады был высоким начальником на Комбинате. Этих детей, звавшихся в простонародье «дебилами», было трогать зазорно, как прокажённых. Их сторонились, усиленно не замечали, и только самые отпетые «чапаевцы» улюлюкали вслед автобусу.
Ладу не замечать не удавалось. Как Златовласка из сказки, она рыжим солнышком освещала пространство вокруг себя. Высокий рост, туманные глаза и вечная улыбка на лице – Лада Лисовская казалась инопланетянкой, спрятанной в классе коррекции для маскировки. Я завистливо восхищалась: это ж надо, такое имя, такая фамилия достаются тому, кто никогда не сможет оценить их значение и красоту, так же как свою собственную.
– Лада, привет. Как дела?
Эдик подвёл меня к Златовласке, что сидела на скамейке, откинувшись и закрыв глаза, подставляя лицо закатным лучам. «Солнечная девочка заряжается от солнца, как батарейка» – невольно подумалось мне. Лада была словно пропитана золотом осени.
– Эдик? Привет. Всё нормально, жду папу. Он сегодня задерживается на работе. Поля, а я тебя знаю.
Я была потрясена. Даже не тем, что известна в коррекционных кругах, а тем, что Лада разговаривала совершенно нормально, взгляд её был осмыслен, и ничего странного не было в её движениях.
– Правда? Ну, клёво, – сказала я.
– Ты садись, – Лада подвинулась, – когда папа приедет, мы тебя подвезём. Ты ведь живёшь не здесь, а уже темнеет.
– Девчонки, тогда я пошёл. Мне ещё за печеньем и молоком. – Эдик тянул поводок упрямого Тотошки. Пёс уходить не хотел: свесив набок язык, он упирался передними лапами в скамейку, подставляя морду под тонкую ладонь. Лада гладила пса между ушек и улыбалась.
– Очень люблю собак, – сказала Лада, провожая Тотошку с хозяином взглядом. —Только мне не разрешают заводить никаких животных. Не понимаю, почему. Руки—ноги у меня на месте, по хозяйству я вполне управляюсь, шить-варить, всё могу. Вот смотри, эту кофту я сама связала!
Лада раздвинула модный светлый плащ. Ажурная кофта с пояском была аккуратно вывязана крючком, и смотрелась очень нарядно.
– Круто, а у меня крючком терпения не хватает, я на спицах ещё могу, шарфик там, или варежки. Половину белого свитера связала, а потом мне надоело, забросила. Иногда достаю, повяжу пять рядочков, и снова откладываю.
Лада засмеялась, и я вслед за ней. Мы долго ещё болтали о пряже и спицах, о том, как всё быстро выходит из моды, а Ладиной маме присылают журналы, и «просто с ума сойти, как за всем этим угнаться» – Лада копировала свою маму совершенно без стеснения от фразы «с ума сойти». А потом приехал её отец. Я узнала его – на каком-то событии Комбината, куда родители брали меня с собой, Лисовский протокольным голосом, без запинки, зачитывал речь. Он пронзительным взглядом обмерил меня с головы до ног, и тревожно перевёл взгляд на Ладу. Она улыбалась.
– Папа, это Полина Пискина, из нашей школы. Я обещала, что мы её подвезём.
– Конечно-конечно, – Лисовский заметно расслабился, – Полина, ты где живёшь?
Они подвезли меня, угостив на прощанье большим красным яблоком, прямо из Алма-Аты, у Лисовских там родственники. Я грызла его на кухне в недоумении: почему Лада оказалась среди ненормальных? Ведь по ней и не скажешь, разговаривает и выглядит совершенно как все. Разве что улыбается странновато. Мне стало так интересно, что на следующий день я отпросилась с уроков, подгадав под окончание занятий класса Лисовской. Я встала немного за классной дверью, выпуская других учеников, и окликнула Ладу, когда она вышла.
– Лада, привет! А я тут за мелом ходила.
– Поля! Здорово, что мы встретились. Привет.
– Ты сегодня вечером что делаешь? Может быть, погуляем?
– Погуляем? – Лада задумалась. – Лучше спросить у папы, он сейчас подойдёт, вон, машина уже подъехала, я вижу в окно. Я, знаешь, гуляю-то редко, если только с родителями или подругой. Я дружу с Тосей Томаш, только она уже ушла.
Тосю я знала, это была одноклассница Лады, грузная девочка с широко расставленными глазами и круглой стрижкой «под горшок». У Тоси был огромный ротвейлер, поэтому никто не осмеливался подходить к ней во время прогулки, и если её и задирали, то только лишь выкриками сильно издалека. Понятно, почему Лада с ней дружит. Собака – это и друг, и защита. Мне собаку не разрешали, мама не верила, что я буду с ней регулярно гулять: «Ты ещё не достаточно организованная. Сколько раз я твердила, что нельзя разбрасывать вещи по стульям?! Приучись для начала к порядку сама, а потом сможешь приучить и собаку. Да к тому же они так воняют, мы же рехнёмся в жару!»
– А знаешь, пойдём ко мне в гости? Папа, можно, чтобы Полина сейчас к нам?
Лада улыбалась навстречу отцу. Он преображался на ходу, размягчаясь лицом. В его серых гладких волосах пробивалась рыжина, такая же, как у дочери. Подойдя, он поцеловал Ладу в щёку и приветливо посмотрел на меня.
– Здравствуй, Поля, конечно, поедемте! Мама печёт пирожки с хурмой!
Лисовские жили в коттедже на улице, где стояли только такие одноэтажные домики. В отличие от немецкого квартала, начальственные коттеджи были окружены высокими заборами с табличкой «Осторожно, злая собака». Вдоль заборов, со стороны улицы росли вишнёвые и яблоневые деревья, с жилой стороны – гранаты, хурма и персики. Улица так и называлась – Тенистая. Зайдя в калитку, мы оказались в просторном внутреннем дворике, где возле дома стояли круглый стол и стулья.
– Наташа! – крикнул Лисовский. – У нас гости!
Мама Лады удивлённо выглянула из летней кухни, заулыбалась, выбежала к нам. Быстро чмокнув мужа и дочь, начала расставлять на столе чашки и блюдца.
– Пойдём на качели! – Лада потянула меня вглубь сада.
Да, зачем ей гулять, если можно всё время быть в этом прекрасном саду? Где багровые георгины соседствуют с белыми гладиолусами, на деревьях зреют осенние фрукты, и в ветвях щебечут птицы? Я бы, наверное, так и жила, на качелях и с книжкой, а зимой – у окошка на летней веранде, чтобы видеть, как зимний холодный ветер застревает в ветвях граната. И так вкусно пахнут пирожки с хурмой! Я невольно следила за Ладиной мамой, накрывавшей на стол.
– Ты такая счастливая! – вырвалось вдруг у меня. – У тебя есть всё, что захочется, и тебя никто не смеет обидеть!
– Да ну кто ж им всем запретит? – сказала Лада. – Обижают. Ещё как, бывает. Самое стрёмное, если это учителя. Я видела, как русичка сразу бежит мыть руки, выходя из нашего класса, и ничего не трогает, кроме журнала и мела. А когда Васька носился и врезался в её спину, забарахтавшись в кофте, она её сразу сняла и, кажется, выкинула. Больше в ней не появлялась.
– Лада, но по тебе ведь не скажешь… Почему ты… ну, с ними, в классе коррекции, а не со всеми нормальными?
– Потому, что у меня совсем нет памяти. Я не могу до конца запомнить, как ставятся буквы, и очень плохо читаю. И пишу. И считаю плохо. Мне надо всё время тренироваться. И ещё я забываю из жизни, по мелочам. Поэтому если вдруг буду спрашивать у тебя что-нибудь, а ты это уже много раз говорила, повторяй, ладно? Папа считает, у меня есть прогресс. Ко мне ходит домой Илья Маркович заниматься. Он старенький, но у него большой опыт, мне с ним интересно, и я потом долгое время не забываю. А про счастье… Ты счастливая. Ты выйдешь когда-нибудь замуж и родишь детей. А вот мне нельзя. Даже если найдётся жених, дети запрещены. Потому, что они тоже будут такими, ну, с отклонениями. Я мечтаю о муже и детях. Больше всего на свете! – Лада закинула голову и посмотрела вверх, в синее небо. – Мама сказала, что всё может быть. Когда я закончу семилетку, меня увезут в Алма-Ату, там никто про меня не знает, и там есть специальное училище, где я смогу выучиться на швею. Если не получится, тогда санитаркой в больницу. Там работает бабушка.
Вот оно как. Лада всё понимает. Про себя, и про жизнь, и про будущее. И она продолжает мечтать и улыбаться. Хотя ей определённо хуже, чем мне.
Вечером после ужина, когда я мыла посуду, а мама, надев очки, взялась перебирать гречку, высыпая её из пакета порциями на стол, я спросила, как же так получилось, что у Лисовского ненормальная дочь?
– А Лисовский ещё раньше работал на руднике, в Шаботаре. – с видимой охотой принялась рассказывать мама. – Он там два года торчал после распределения, а потом его сразу сюда, в начальники.
– Рудники? – я слышала что-то и раньше, но только сейчас заинтересовалась настолько, чтобы спросить. – Там, где уран добывают?
– Да, – сказала мама, – там, где уран. Добывают и везут сюда к нам, на переработку, на Комбинат. Мы изготавливаем сырьё для ракет. Поэтому город закрыт. И болтать об этом не надо.
– Почему? – спросила я. – Если все и так знают?
– Потому, что есть вещи, о которых помалкивают, вслух не говорят. Потому, что дурней болтливых лишают здесь перспектив, а то и выслать могут, а то и чего похуже.
– Но уран – это же радиация? Получается, что мы все живём здесь во вредной среде! И поэтому столько смертей. И поэтому рождаются такие, как Лада?
– Наташка Лисовская – дура. Ей все говорили – не ходи за него. После рудника тут бывали многие, только или сразу болеть начинали, лысели да чахли, или спустя какое-то время резко вдруг – раз, и в ящик. Лисовский один из немногих, что выжили. Он, конечно, красивый такой был по молодости. Высокий, весёлый, всегда улыбался. Ну, хлебнули они потом, с дочуркой-то. Такой крест себе на шею повесили! Нинка Иванова отказалась в роддоме, и Зульфирка, и правильно сделали! Идиотов плодить ни к чему.
– Она не идиотка, мама! Ей просто учиться тяжело. Зато она добрая и красивая! – воскликнула я. Мне очень хотелось защитить Ладу. – Она же не виновата, что такой родилась!
– Она не виновата. Родителям думать лучше надо было!
Мне было неприятно всё это слушать, но вопрос требовалось прояснить.
– А вы? Вы с папой думаете? Получается, что на Комбинате все рискуют? И здоровьем и жизнью? И поэтому такие большие зарплаты, и условия жизни лучше, чем в других городах страны?
– Нет никакого риска. Мы работаем с папой в КБ. Наше здание – возле самого входа, а цеха все и бункеры дальше. Я вот в подземные даже и не ходила ни разу! И отец не ходил. – В мамином голосе появилось сомнение. – Нет, не ходил. Он же мне не говорил ничего.
Она внезапно вскочила, налила из крана холодной воды в кружку и быстро выпила, а потом прислонилась к стене и приставила кружку ко лбу.
– Он бы мне сказал! – мама словно пыталась меня убедить. Я пожала плечами.
– Вот и Рая всегда говорит – уезжайте отсюда. – Я вдруг вспомнила, как тётя доказывала свою правоту фразой «ей ведь ещё детей рожать», кивая на меня подбородком. – Вдруг я потом рожу идиота? Может, мы все здесь тихо мутируем? Я заметила: в этом городе совсем мало стариков. Никто не доживает до старости!
– Глупости! – задрожал мамин голос. – Стариков нет, потому, что город сам молодой! Ещё никто не успел состариться. И вообще, ты что, рожать собралась? Про учёбу думай! Вот твой шанс отсюда уехать.
Это была правда. Единственное, чего не было в атомном городке – возможности получить высшее образование. Поэтому почти все, кто хорошо учились, уезжали после школы поступать в другие города. Политехникум Тушинска был солидным и серьёзным учреждением, выпускавшим специалистов всё-таки со средним образованием. А мама, маявшаяся от отсутствия диплома, считала, что главная цель у меня сейчас – поступить в приличный ВУЗ. «С твоими мозгами – только в Москву!»
– А мы с отцом уже говорили, – продолжала мама, – может, и мы переедем, его давно зовут к смежникам. Только это Сибирь. Холод, пустые полки, очереди за молоком в пять утра… Валька—то, жена Володи, исправно пишет, как у них там. А здесь мы, как сыр в масле…
Да уж, я вспомнила сказочный сад и домик Лисовских. Да и наша квартира в новом доме, большая и светлая, обставленная по моде, мне очень нравилась. Только невозможно всё время сидеть в этой квартире. А мир за её стенами дружелюбием в мою сторону не дышал. А я не могу, как Лада, непрерывно улыбаться, я же не идиотка.
Ой. Вот и я – как и все они – использую клеймо, ярлык, что навесили на хорошего человека.
Мне стало стыдно. Я решила, что завтра же позвоню Ладе – её мама написала мне на прощанье телефон: «Ты звони, Полечка, приходи ещё в гости, мы будем так рады!» Только вот о чём мы будем с ней говорить?
Ещё пару раз я была у Лады в гостях, и один раз мы ходили в Театр вместе с её родителями. А потом я заболела, грипп свалил меня на полмесяца, потом были каникулы, зимние и весенние, а в апреле городок потрясла новость: Лада Лисовская сбежала.
– Ты ведь общалась с ней? – спросила Катюха Степанова, встретив меня возле автоматов с газировкой, – и ничего не знала? Она же спуталась с Женькой Исхатовым. Ну, Женька! Длинный такой, лохматый, губы пельменями! Он в прошлом году у нас восьмилетку закончил. За школу всегда в волейбол играл! Вспомнила? В общем, говорят, он двоюродный брат Тоськи Томаш, она их и познакомила. А родители Лады и слышать про него не хотели, с порога погнали, прикинь? Тоську с родителями в милицию таскали, допрашивали. Только толку с неё. И сейчас всесоюзный розыск объявлен! Лисовский всех на уши поднял!
Катька возбуждённо пила второй стакан воды с сиропом, мне же было трудно глотать от потрясения. Я не ожидала, что Лада, домашняя, спокойная, светлая, сможет совершить такой поступок. Пойти наперекор родителям, бросить всё и рвануть за своим Ромео. Откуда взялись только силы? Может быть, это такая любовь? Что не знает преград и способна снести все препятствия? Я вспомнила Женьку Исхатова. С виду он был полным тюхой, длинные руки болтались вдоль нескладного туловища. Красавица Лада мне с ним совсем не представлялась. Но если она его выбрала, значит, в нём есть что-то хорошее. Представить, что Лада сбежит с подлецом, было попросту не возможно.
А потом их вернули. Сняли с поезда на границе республики.
– Представляешь, – через несколько месяцев рассказала мне мама, – Лисовская-младшая беременна! Такой позор! Я не понимаю, как они допустили! И она уже ходит по улицам с животом! А ведь ей только-только шестнадцать!
– Допустили – что?
– Что она будет рожать. Ну, допустим, отец надавил, и в ЗАГСе их расписали. Исхатову уже восемнадцать. Но ребёнок! Зачем им нужен такой ребёнок!
– Мам, ну а вдруг он родится нормальным? Неужели такого не может быть?
– Генетику не обманешь. Наследственность вылезет, как ни крути. Будешь мужа себе выбирать, первым делом смотри на здоровье, и не только его, но и родственников. Чтобы без изъяна, без болезней каких! Самое главное – чтобы не пил!
Мама завела свою обычную пластинку. Она мысленно подбирала мне мужа в соответствии со своим представлением, и усиленно навязывала это представление мне. Я же с удивлением думала, что Лада оказалась старше. Да, кажется, она пару лет проучилась в седьмом, вроде бы потому, что лежала в больнице. А как было до этого, я не знала, я ведь раньше, как все, детей с отклонениями старалась не замечать. Поэтому Лада казалась высокой. Поэтому её оформившаяся мягкая женственность так ощущалась в движениях, в аромате её волос, и в той самой улыбке, которую я, наконец, разгадала. Улыбка, как предчувствие.
Я потом встречала на улицах города пару Исхатовых. Они гуляли, всегда держась за руки. Женька подстригся и похорошел, с выпрямленной спиной и длинными ногами, он казался теперь под стать своей златокудрой мадонне. Лада кивала мне, не задерживаясь, и я понимала, что теперь для неё просто часть прошлой жизни. Ещё через какое-то время они стали гулять с голубой коляской: это значит, родился мальчик.
– Какая красивая пара! – умильно вздохнула остановившаяся рядом со мной женщина, когда я провожала Исхатовых взглядом, затормозив у пешеходного перехода. – Сразу видно – совет да любовь!
Наперекор судьбе, Лада добилась того, о чём мечтала. Если добилась Лада, значит добьюсь и я!