Глава 2.
Осень в Тушинске – время ворон. Они слетались на зимовку в город из окрестностей, где становилось мало еды, и крикливыми стаями оседали в кронах деревьев. Самая большая группа мигрантов располагалась в центральном парке, по которому с ноября по март уже почти никто не гулял. Крупные мазки густого вороньего помёта белели на тротуарах, скамейках, качелях, непрерывное карканье сводило с ума жителей близлежащих к парку домов. Иногда в парк забегали дети за осенними дарами природы – плодами акации в виде бурых стручков. Если разделить такой плод на две части, можно найти «акациевый клей» – горько-медовую сердцевину, тонким слоем размазанную внутри между зёрен, похожих на маленькую плоскую фасоль. Добыча «клея» – развлечение совсем уж от скуки, гораздо интереснее ворошить листву под деревьями грецкого ореха, что ровными рядами были высажены в центре городка, по аллеям и улицам, примыкавшим к главной площади. Два самых значимых объекта – Дом культуры и Среднеазиатский Политехникум – располагались на площади напротив друг друга и были одинаково пафосны своими колоннами и барельефами сталинского ампира. Культуре полагался нежно-лососевый, а знанию – песочный цвета фасада. По центру площади гипсовый Ленин сжимал в кулак согнутую правую руку, подавшись корпусом вперёд. Его подтянутая спортивная фигура, видимо, отображала вождя в период молодости и задора, и весь он был как будто в движении к цели, отчего казался вполне современным. Постамент окружала клумба с чайными розами, что цвели и благоухали непрерывно от весны до поздней осени. На площади Ленина проводились ноябрьские и майские демонстрации по случаю советских праздников, которые в народе считались лишь поводом для масштабных гуляний. К ним готовились сильно заранее, распределяя, кто и к кому идёт в гости после официальной части – прохода с транспарантами вокруг площади. Заготавливались наряды, закупалась провизия для праздничного стола. Для любителей отдыха на свежем воздухе по всему городку расставлялись палатки со специальным привозом: конфетами всех сортов, кондитеркой, напитками и мороженым. Ящики с бутылками «Жигулёвского» громоздились вперемешку с ящиками «Пепси-колы», пиво продавалось также из бочек, из которых по будням продавался обычно лишь квас. Ещё неделю после демонстраций Комбинат бурно обсуждал наряды местных модниц, и кулинарные шедевры признанных хозяек.
Если осенью погулять вдоль аллеи от площади до школы, усаженной по обеим сторонам рядами деревьев грецкого ореха, можно было собрать горсти три орешков. Подобрав подходящий камень из тех, что во множестве гнездились на дне сухих арыков, из которых осенью уходила вода, орехи кололи, положив прямо на краю арыка. Особо «злачные» места, обычно под большими деревьями, даже охранялись местной шпаной, которая свистом или окриками отпугивала желающих поохотиться. Аллея ореховых деревьев от моего дома до школы долгое время была «ничьей», спокойной, безопасной. Но однажды осенью оказалась вдруг «занятой». У старого дерева с облупленной корой посередине аллеи обосновались «чапаевцы». Квартал Чапаева находился на восточной окраине города, был новым и густонаселённым. Расширившись на ещё один цех по производству собственного транспорта, Комбинат пригласил на работу автомехаников и водителей, предложив их жёнам места в новых садике и школе. Квартал быстро заполнился детскими голосами, через некоторое время поменяв звучание на магнитофонные хрипы и вечерние гитарные бряцанья. И уже нередко слышались в нём скандальные перепалки и милицейские сирены и свист. «И близко даже не подходи!» – запрещала мне мама, но кто же слушался маму в десять ершистых лет? К этому возрасту город был уже излазан вдоль и поперёк, и определены «будний» и «выходной» маршрут. Аллея грецких деревьев относилась к буднему короткому пути от школы до дома. Пути, особенно приятному осенью, когда после уроков, не торопясь, можно было пошурудить палкой по заполненным опавшей листвой арыкам в поисках ореховых паданцев.
Невысокий мальчик вырвал палку из моей руки так, что с ладони содралась кожа. Я вскрикнула и прижалась к ней языком. Зализывать царапины и раны в качестве первой самопомощи быстро учатся все дети свободного выгула.
– Топай отсюда. – Мальчик ткнул мне концом палки в грудь. На его бритом черепе червяком на зелёном пятне проступал толстый шрам, ещё один шрам поменьше рассекал правую бровь, на скуле чумазого лица виднелся застарелый синяк.
Я с трудом узнала Костю Петрунина, Петруню – так звали его все, кроме взрослых. Кличка, как производное от фамилии, была делом житейским и общеупотребительным. Все Кузнецовы были Кузями, Петровы – Петями, независимо от пола. Кудря, Вася и Филя иногда забывали откликаться на собственный имена. Попик-Попов и Мотя-Мотылёв даже если дрались когда-то, то потом смирились с данным при дворовом крещении именем.
Петруня был из оголтелых «чапаевских». С малолетства затесавшись в компанию старших ребят, он крепко заматерел уже к четвёртому классу, лишившись передних зубов и остатков совести. Копна спутанных тёмных волос и щуплое сложение делали его похожим на юного Маугли из мультфильма, но с лысой перепачканной зелёнкой головой и недетскими травмами он выглядел диким волчонком на спокойной аллее благополучного Тушинска.
У меня отяжелели ноги. Ноги – моё слабое место, к десяти годам я это знала уже точно. В моменты опасности или стресса они как-будто отделялись от меня, переставая слушаться и шевелиться. Я не смогла бы убежать, даже отойти, если бы на меня вдруг помчался грузовик. Не смогла бы поднять ногу, чтобы пнуть обидчика. Не смогла бы перепрыгнуть барьер, чтобы спастись от смертельной опасности. Я могла только упасть, как делала это на уроках физкультуры: если надо было прыгнуть в длину, я выбрасывала вперёд тело и приземлялась на руки в яму с песком, а при прыжках в высоту подбегала к перекладине и валилась на мат ничком. Зато я быстрее всех лазила по канату и неплохо выполняла передачи в играх с мячом, за что и получала итоговую «четвёрку с натяжкой». Только эти умения не спасали от уличных хулиганов. Убегать надо было как можно быстрее. Или громко кричать, чтобы откликнулся кто-то из взрослых, подошёл и встал на твою защиту. Только взрослых в середине рабочего дня на улицах не наблюдалось, поэтому я завертела головой, высматривая подходящий путь отступления.
Тут я и увидела Таньку Петрунину, Костину старшую сестру. Такую же худую и мелкую, несмотря на два года разницы. Она стояла под старым орехом, облокотившись на ствол, и щелкала семечки, сплёвывая шелуху в кулак. Наши взгляды встретились, и я невольно подумала, как всё-таки Танька похожа на девочку в розовом платье с картины Брюллова «Всадница». Это была одна из моих любимых картин-репродукций. Их печатали на последних цветных страницах журнала «Семья и школа». Постоянная рубрика журнала освещала историю создания известного шедевра и немного биографии художника, тем самым предоставляя возможность знакомства с классикой живописи подписчикам. Мама выписывала этот журнал, не читая, только чтобы «ребёнок приобщался к искусству».
Как и у девочки с картины, у Таньки были тёмные крупные локоны до плеч, брови вразлёт и огромные карие глаза. Аккуратный носик и слегка вздёрнутая верхняя губа придавали Таньке немного наивный вид. И всё это никак не вязалось с дырками на коленках линялых колготок и стоптанными туфлями. Клетчатое несуразное пальто было Таньке мало, и она носила его нараспашку, драпируя отсутствие белого воротничка на школьной форме самовязанным шарфом. Кулаки Таньки были всегда в глубоких царапинах, а локти в болячках, и я слышала, как она выкрикивала «Упала!», на очередной вопрос физрука: «Что ж ты, Петрунина, опять вся в ссадинах?» Танька училась классом старше, поэтому мы почти не пересекались во время учебного дня. Я видела её только в спортивной раздевалке, если наш урок физкультуры стоял по расписанию раньше. Она всегда заходила первая, не обращая внимания на неодетых ещё «салаг», и садилась на скамейку возле окна – лучшее место, откуда нагло рассматривала сборы. Наткнувшись впервые на её прицельный взгляд, я отвернулась, наклонив голову, но исподтишка смотрела снова и снова, поражаясь ожившему совершенству. Встретив Таньку на улице, всегда в компании друзей брата Кости, я провожала её восхищённым взглядом. Даже в обносках, со свежей царапиной на щеке, она была прекраснее всех девочек, что я видела в жизни. «Кармен подзаборная» – орал на неё хронически пьяный Петрунин—старший, пытаясь догнать убегавшую по аллее дочь, а мне хотелось в него плюнуть – самое большее, на что я была способна, потому, что нельзя обращаться жестоко с такой красотой! Дерзкая яркая Танька, конечно же, стала кумиром для бледной и чахлой меня.
– Подожди! – крикнула Танька брату и подошла, улыбаясь.
– Знаешь, кто я?
Она со мной заговорила! Прекрасная чудо-девочка с картины! Сейчас мы подружимся, и Костик пропустит меня. Он слушался Таньку беспрекословно. Я радостно улыбнулась в ответ:
– Знаю, ты Таня. А я из четвёртого «Б», меня зовут Поля.
– А где тебе такое пальто купили? Дашь поносить? И тогда ходи хоть где хочешь.
Красивым людям миндальничать незачем. Им полагается брать всё и сразу. Да и я была готова дать поносить хоть весь свой гардероб, для подруги же ничего не жалко. Мы будем делиться поровну, я с ней вещами, а она со мной – возможностью стать частью стаи, живущей по своим свободным законам. Я сняла пальто, купленное неделю назад вместе с сапожками «в цвет» – мама выбирала придирчиво долго, вращая меня перед зеркалом в универмаге. Танька проворно стянула своё, и мы обменялись одеждой. И глядя, как Танька кружится в танце, вскинув руки над головой, под одобрительные хлопки и присвистывания зрителей у ореха, я была рада, что смогла кому-то доставить счастье, и что это так просто и честно, и что дружба – важнее всего. А потом Танька остановилась, и внезапно залезла в карман своего-моего пальто.
– Ключ! А семечки можешь доесть, там осталось. Завтра придёшь – поменяемся обратно.
И она отвернулась и быстро направилась к дереву, где уже оживлённо галдели подошедшие девочки постарше и «чапаевские» пацаны.
Я не могла поверить, что это всё. Да, я рассчитывала на благодарность в виде внимания! А получила лишь шелуху от семечек и равнодушие. Может, она торопилась? Ведь не зря же выдернула так резко ключ. Наверняка, отец её бьёт за опоздания – это подозревали все, за спиной обсуждая Танькины синяки и царапины. Точно! Она торопилась, но завтра, когда мы будем меняться обратно, я прямо скажу ей: «Давай дружить!», и тогда всё получится. Она угостила меня семечками, я угощу её шоколадкой, у меня осталось полплитки, мне всё равно потом купят ещё.
Так, утешая себя, я вернулась домой, и остаток вечера думала только о том, чтобы мама не решила вдруг навести порядок на вешалке в коридоре, где я запрятала пропахшее кислым куревом Танькино пальто за кулисами старого папиного плаща.
На следующий день в школу я шла в одной тёплой кофте, затолкав вонючее пальто в пакет, как только родители ушли на работу. Я не смогла надеть его на себя, даже представив, что это вещь моего кумира. Я сочувствовала будущей подруге от всей души, придумывая, как предложу ей прийти к нам и постирать пальто в стиральной машинке. В ней есть центрифуга, и пальто можно высушить очень быстро, никто не поймёт. И ещё я спрошу потом, когда мы крепче подружимся, почему она не скажет маме, что ей нужно новое. Или хотя бы пуговицы пришить…
В школе Таньку я не увидела, расписание не совпадало. Но в условленном месте у дерева тоже не было никого. Я ждала три часа, прохаживаясь по аллее и пиная листву, пока окончательно не замёрзла на стылом ветру. Я думала: что-то случилось, поэтому нет никого, ладно, бывает, но завтра уж точно, завтра суббота, короткий день.
Но и на следующий день я не встретила Таньку ни в школе, ни на аллее. И с учётом надвигающихся выходных отсутствие своего пальто скрыть уже было невозможно. Мама приучала меня к дисциплине внешнего вида. В воскресенье она заставляла при ней показательно чистить щёткой верхнюю одежду и мыть обувь, аккуратно раскладывать трусы, майки и гольфы в ящике шифоньера, гладить белые форменные блузки и футболки для физкультуры. Я представила её лицо в начинающихся красных пятнах: «Полина!» Представила табуретку посередине кухни, противно дребезжащий в углу холодильник и ослепительно яркую кухонную лампочку в дыре абажура. Представила, как опять буду стараться не плакать, и опять не смогу.
Я медленно поплелась в сторону Танькиного дома. Квартал Чапаева был местом опасности, скрытой угрозы. Там во дворах стояли всегда переполненные мусорные баки, зловоние которых в жаркие дни расползалось по улицам, смешиваясь с запахом сладкой софоры в приторно-гнилостную смесь. На скамейках у подъезда сидели скомканные бабки в линялых кухонных фартуках и домашних войлочных тапках, и пьяненькие мужички в растянутых майках и с папиросами. Они по-соседски привычно переругивались, изредка взвизгивая для акцента. В песочницах копошились малышки с яркими бантами в косичках и цветастыми ситцевыми платьями, чумазые малыши хаотично шныряли везде. Они могли толкнуть, пробегая мимо, ради забавы, могли задрать подол платья, а потом гоготать, развернувшись, наслаждаясь всполохом девчачьего унижения. Пару раз я ходила в квартал, моё любопытство было превыше маминых запретов. Исследуя город, следовало обойти его весь, чтобы сделать собственную разметку территории. В итоге квартал Чапаева стал местом, где ходить одной возбранялось.
Правой рукой придерживая воротник тёплой кофты, левой я сжимала красивый полиэтиленовый пакет с картинкой заморского блестящего мотоцикла и смуглой девушки в синей кепке и джинсах на уродливо длинных, как у цапли, ногах. Пакет этот был привезён тётей Раей в подарок. На фоне повсеместных квадратных сеток с пластиковыми круглыми ручками или простых нитяных авосек, он смотрелся вожделенным «дефицитом», вещью, которая была не у всех, а только у избранных счастливчиков, которым каким-то образом в этой жизни повезло больше, чем другим. В Тушинске дефицитом было особо не удивить, но такие цветные пакеты всё равно пользовались популярностью. Я надеялась, что передав пальто в этом пакете, заслужу дополнительные очки в борьбе за внимание Таньки.
Подойдя ко второму подъезду зелёной пятиэтажки с подмытой дождями штукатуркой, я вспомнила, как видела здесь семейство Петруниных во время исследовательского летнего похода. Тогда Танька и похожая на неё чёрными локонами женщина в рваной кофте пытались стащить со скамейки Петрунина-старшего. Он безвольно мотал головой и невнятно гундосил. Костя поодаль держал подъездную дверь, равнодушно взирая на родственников. Я села на эту скамейку, размышляя, что делать дальше: я не знала, в какой квартире они живут. Осенний пронзительный ветер выдувал из меня остатки мечтаний, вокруг начинало темнеть, и я решила зайти в подъезд и согреться, в надежде, что выйдет кто-нибудь из соседей, и я спрошу, где живут Петрунины. Но в подъезде ждал неприятный сюрприз. Костик Петрунин и ещё человек пять ребят с виду постарше расположились в проёме лестничной клетки, возле почтовых ящиков. Пахло горелыми спичками и застарелой мочой. Тусклая лампочка светила где-то этажами выше, внизу было трудно разглядеть даже ступени.
– За пальтом что ль пришла? – Костик сплюнул под ноги и шагнул мне навстречу. – А нету пальта. И не будет. Греби отсюда.
– Но Таня мне обещала… – я уже понимала, что слова не помогут.
Серые куртки парней за спиной у Петруни задвигались, захрустели костяшки разминаемых пальцев. Я попятилась к двери, инстинктивно прикрывшись пакетом. Он был тут же вырван из рук кем-то из серых. Ухмыляясь, Костик медленно двигался на меня.
– Правда, что твоя фамилия Пискина?
Он повернулся к серым и нарочито тоненьким голосом повторил:
– Пииииськина! Писькина!
Ответный смех и матерная брань меня оглушили и обезножили. Я бессильно застыла у самой двери.
– Писькина, покажи письку! – выкрикнул Костик, протягивая руку к моей юбке.
Лучше бы меня расстреляли. Казнили на площади перед толпой. Повесили или сожгли. Всё, что угодно, только не этот позор, ужаснее которого ничего не может случиться. Мама потратила много времени перед табуреткой, объясняя мне, что значит «девичья честь» и как важно беречь её, не потеряв: «Никому нельзя видеть твои трусы! А не то будут говорить про тебя, что шалава!» К десяти годам я прочно усвоила, что самое главное в этой жизни – то, что про тебя говорят. Перед глазами у меня всё поплыло, и я задержала дыханье. Я перестала дышать. Специально. Чтобы умереть прямо здесь и больше не мучиться, когда вслед мне будут кричать «Шалава!» Потому, что это будет как смерть, просто очень долгая.
За спиной открылась подъездная дверь, пацаны метнулись по лестнице вверх. Кто-то зашёл, поковырял ключом в металле почтового ящика, и закашлялся долгим тяжёлым хрипом. Я, вдыхая, захрипела в ответ. Рыдание заклекотало во мне переливом, развернуло и выбросило в открытую дверь. Я бежала, давясь и икая, до самого дома, стылый воздух осеннего сумрака был густым и пружинил навстречу, я продиралась сквозь него бесконечные минуты в ожидании преследования – вдруг эта свора меня догонит? А главная мысль, что выкручивалась штопором из виска, была: как, как я скажу сейчас всё это матери? Она проклянёт меня, выгонит прочь. Надо только успеть сообщить, что трусы у меня никто не видел!
Но я ничего не смогла сказать открывшей дверь маме, подошедшему следом отцу, я рыдала взахлёб, без остановки, сотрясаясь всем телом. И меня раздели и положили в кровать, дали что-то попить, и потом таблетку и снова попить, а я всё рыдала, закусив зубами угол подушки, подвывая и сглатывая сопли, а потом внезапно уснула, неглубоким болезненным сном.
Первым утренним чувством был жгучий стыд. Плакать сил не было, голова болела и не думала, в ней шевелились мутные тени вчерашнего. Захотелось пить и пришлось встать и выйти на кухню. Мама и отец уже сидели там, молча, сложив на столе руки. Мама сразу вскочила, обняла и прижала меня к себе, начала быстро-быстро целовать невпопад от ушей до затылка.
– Полюшка, ты только не плачь, ладно? Лапочка ты моя, кто тебя так обидел? Солнышко, всё хорошо, расскажи, что случилось, хочешь компот?
Мама усадила меня на колени, как в раннем детстве и стала гладить по волосам. Папа встал и налил вишнёвый компот, мой любимый, в большую кружку. И мне стало легче, стало не страшно, я втянула в себя компот и всё им рассказала. И мама отнесла меня на руках в кровать, и опять дала мне таблетку, и сидела рядом со мной, прижимая прохладную руку ко лбу.
В комнату заглянул отец. Он был в белой рубашке и пиджаке, на голове парадная серая шляпа.
– Ну, я пошёл, – сказал он. Мама кивнула.
Папа оделся так для солидности. Он шёл к Петруниным, чтобы поговорить. Поговорить с Танькой, про пальто, и про то, что так поступать некрасиво. Поговорить с Костиком. О том, что девочек дразнить нехорошо. Их надо беречь и защищать, ну вот как свою сестру, или маму. Папа надеялся, что этих детей ещё можно спасти, вразумив. С Петруниным-старшим он говорить не собирался, кроме скандала, а то и драки, здесь ничего бы не вышло.
Папа не знал, что защищала брата как раз мелкорослая Танька. Первый раз она бросилась, впившись зубами в предплечье родителя, когда тот замахнулся на пятилетнего Костю. И потом прыгала со спины, повиснув на шее, раздирая ногтями кожу отцовского лба, а потом, скуля, зализывала израненные о щетину его щёк подушечки нежных пальцев, и обнимала брата, свернувшегося клубочком у её бедра. Они забивались в дальний угол под кроватью, куда отец порывался пролезть, но лишь бесцельно шарил руками по грязному полу. Выматерившись, он оставлял их в покое, переключаясь на мать. Однажды он избил её так, что она лежала в больнице полмесяца.
– Мама, ты больше не пей с ним! – просил рахитичный Костик. Танька молчала, оттягивая брата из кухни, где никогда не пахло едой, а только бычками. Они ходили в обносках соседских детей и ели досыта только в гостях. Когда Костик подрос, они дрались уже вместе, и отцу удавалось справиться с каждым из них, только застав по отдельности.
Папе открыла Петрунина-старшая.
– А, Юрь Михалыч. Заходь, – она качнулась и поправила на груди кофту с прожжёной окурком дырой. – Вона где висит пальто ваше! Забирай.
Она ткнула пальцем в сторону вбитого в дверной косяк гвоздя.
– Здравствуйте, Ольга Васильевна, – папа был подчёркнуто вежлив, – а где Таня? Я хотел бы с ней поговорить.
– Дома она, только не выйдет. Нечего. Забирай пальто, и до свиданья.
Танька выскочила из-за угла тёмной комнаты:
– Я не крала ваше пальто. Скажите им, ну!
– Ах ты, потаскуха малолетняя, я сказала сидеть, не высовываться! – Мать замахнулась на Таньку, но та увернулась привычным движением. Правый глаз её светился узкой щелью из багровой заплывшей щеки, от уха до ключицы расплылся синяк. Папа опешил.
– Я не крала, скажите, что я не воровка! – Танька смотрела на папу одним левым глазом, и он невольно поёжился – столько было ненависти во взгляде. Ненависти к его новой шляпе, чистым ботинкам, выбритому лицу. К благополучной спокойной жизни, где добрый отец покупает любимой дочери красивые обновки. Ненависти девочки из неблагополучной семьи к миру, который она хотела примерить, немножко поносить и почувствовать, подышать его запахом, погреться его теплом. Но свой мир быстро нацепил на неё лягушачью кожу привычной жизни, и она отступила, но не сдалась. Танька собиралась отомстить всем, другим, благополучным, наводя таким образом собственную справедливость.
Папа снял пальто с гвоздя и замялся. Он интеллигентно пасовал перед звериной злобой, у него не находилось слов, что могли бы помочь установить доверие. Да и надо ли? Здесь его не поймут.
– Таня, ты не воровка. Пальто ты не крала, вы поменялись с Полиной, – сказал папа, подбирая предельно простые выражения, – просто вы должны были поменяться обратно. Поля ждала тебя…
– Слышала? – перебила его Танька, победно взглянув на мать. – И отвалите все от меня!
Она развернулась и скрылась в сумраке комнаты. Ольга Васильевна развела руками.
– Бытие определяет сознание – так резюмировал папа, вернувшись. – Пока эти дети живут в этой среде, они будут впитывать только её установки. Удивительно то, что родители выбирают такой образ жизни даже там, где им предоставляют все возможности, чтобы спокойно трудиться, чтобы нормально жить. Вот, к примеру, техничка у нас на Комбинате получает больше инженера в Саратове. А воспитательница из садика по три раза в год на море летает, в отпуск. Женщины все в золоте, их мужчины лоснятся от вкусной здоровой пищи. Работай, получай и обеспечивай семью, магазины полны всего, есть и спорт, и культура, даже Драматический городской театр – слыхано ли, для таких мелких масштабов?! Почему же бутылка милее всего? Не пойму.
– Не родятся апельсинки от осинки – вот поэтому, – сказала мама, – у потомственных алкашей дети будут алкашами, и дети их детей. Нам бы своего ребёнка уберечь от всего этого.
Впервые родители не выставили меня из кухни, разговаривая по-взрослому. Я смотрела на их озабоченные лица, и думала, что уберечь будет не просто. Да наверное, невозможно это – уберечь от преследования гопоты. Придётся ведь неотрывно быть рядом, водить везде за руку, не оставляя ни на минуту. Встречать после уроков возле школы. Да что там – встречать возле класса, потому, что школьные коридоры – тоже место, где произойти может всё.
В нашей школе, в седьмом, кажется, классе училась Мария Шмелёва, девочка, чьи родители её звали ласково Манечкой, другим представляя как Маня, Маня Шмелёва. И они, конечно, не думали, что непопулярное в те годы имя станет поводом для издевательства. Как только на телеэкраны вышел фильм «Место встречи изменить нельзя», «Манька-облигация» превратилась в имя нарицательное и обидное прозвище для Шмелёвой. По аналогии с вульгарной воровкой из фильма, скромная Маня стала вдруг девкой и шлюхой, той самой шалавой, которой пугала меня мать. Её дразнили и донимали везде, где она появлялась, выкрикивая слова незаслуженные, неподходящие, просто так, потому, что нашёлся повод для веселья. Она не могла спокойно пройти по школьному коридору, где даже первоклассники, завидя её, радостно орали: «Аблигация! Манька-аблигация!» Мальчишки постарше забегали вперёд и выкрикивали это в лицо. И большим школьным скандалом закончилась выходка семиклассников, которые скопом зажали Маню в углу и лапали её за лицо и за грудь. Родители Мани тогда приходили в школу. Отец, седовласый мужчина в тёмном пиджаке с ромбовидным синим значком на лацкане (у папы тоже был такой, его вручали заслуженным работникам Комбината) говорил отрывисто и сухо. Мать Мани, в яркой косынке с люрексом на высоком начёсе, наоборот, горячо и громко. Всё это я случайно услышала, стоя за дверью учительской, куда меня отправила за мелом наша классная. Учителя шумели и галдели совсем как ученики на переменках, восклицая «обязательно» и «не сомневайтесь», а физрук в конце даже хрипло сказал «придушу своими руками», после чего на него зацыкали и приструнили. Хулиганов потом вызывали на педсовет, и вместе, и поодиночке, и с родителями, но никто из них ощутимо не пострадал, продолжая всё также демонстративно ухмыляться в сторону девочек, делая недвусмысленные непристойные жесты руками. Маня в школе появилась ещё только раз. Потом были слухи, что семья их уехала в другой город.
Я боялась. Очень боялась, что теперь дразнить начнут и меня. Потому, что уже осознала неказистость своей фамилии. Потому, что уже всё чаще насмешливая интонация сопровождала произношение фамилии сверстниками. Потому, что незнакомые взрослые спотыкались паузой перед фамилией, если надо было прочитать её вслух. Потому, что фамилия мамы была не Пискина, а Морева.
– Мама, почему ты не поменяла фамилию?
В тот день я впервые спросила её об этом. Папа ушёл курить во двор, и мы остались на кухне вдвоём. Она на секунду прикрыла глаза и вздохнула.
– Понимаешь, так получилось.
Очевидно, мама понимала неизбежность этого вопроса, и врасплох он её не застал.
– У нас с отцом даже свадьбы не было, так, расписались по-быстрому. Я, вобщем-то, собиралась, конечно, менять, но как вышло, так вышло. А сейчас-то уже, вроде, и ни к чему.
– А меня? Почему ты меня не записала в свидетельство тоже Моревой? Эта фамилия лучше и благозвучнее. Пискина – это же просто ужасно!
Я почувствовала, как отступившие было слёзы вновь устремились из глаз предательскими ручейками. А ведь я собиралась, как взрослая, строго поговорить, без соплей и эмоций.
– Мама, меня и так уже в школе дразнят, а теперь, после этого всего, с Танькой, с пальто, я не знаю, как даже на улицу выходить! Ты не понимала, что ли, как всё это будет?!
Мама стояла возле плиты, повернувшись ко мне спиной, делая вид, что мешает что-то в кастрюле.
– Мама! Скажи! Не молчи! – я уже кричала ей в спину, вытирая лицо кухонным полотенцем. У меня начиналась истерика.
Мать развернулась ко мне слишком резко, свернув с плиты и кастрюлю, и чайник. Красные пятна на лице превратились в сплошной багровый румянец.
– Потому, что детям присваивают фамилию отца. Так полагается! Ты что, хотела, чтобы я против закона начала выступать? Да что ты вообще понимаешь?! А отец, про него ты подумала? Нет? Ну, конечно, ты думаешь лишь о себе! Он бы обиделся и относился к тебе по-другому!
– Почему по-другому? – под ноги мне натекала вода из упавшего чайника, мне пришлось отступить, сделать два шага назад. – Я ведь всё равно бы была его дочь!
– Ты сейчас не поймёшь.
– Я пойму! Я уже не маленькая! Мама!
Но она уже выпрямилась и сомкнулась губами, и глаза её покосились в сторону табуретки.
– Хватит, иди спать. Утром договорим.
Мама твёрдо взяла меня за локоть и развернула к выходу из кухни, для верности подталкивая в спину.
Я всегда пасовала перед её энергией. Иногда мне казалось, что она меня раздавит или сомнёт, такая мощь исходила от неё в минуты гнева. Но самое удивительное, что я ни разу не ощущала подобной волны от неё в сторону посторонних. Когда мама общалась с другими людьми, кто бы они не были, она всегда была сдержанно-приветлива, иногда чуть заискивая. С педиатром в поликлинике, куда мы ходили с ней регулярно. С соседкой Аллой со второго этажа, что работала в Универмаге и иногда оповещала маму о «поступлении» – это когда привозили что-нибудь интересное, польскую косметику или румынские босоножки. С женщинами с Комбината, когда здоровалась с ними на улице, останавливаясь переброситься дежурными фразами, если те проявляли инициативу: «Ой, что-то Полечка у вас так похудела, гольфики с ножек совсем сползли. Или это резинки у них растянулись? Вы купите ребёнку новые, а то выглядит как кукушонок». И только дома, с отцом или с Раей, когда тётя бывала у нас в гостях, мама становилась собой: осудительно-едкой, порицательно-желчной. Доставалось и педиатру, что «татарскими узкими своими глазами не видит, что у ребёнка ангина ещё не прошла», и Алле, что «нахапала-то, нахапала – за всю жизнь не сносить», и оптом всем с Комбината – «суки завистливые». А может быть, ей приходилось собирать всю волю в кулак, чтобы «держать лицо» перед людьми, и все силы, вся энергия уходили на это? А может быть, страх лишал её сил? Как меня он лишает подвижности, отнимая чувствительность ног?
Новой слёзной волной накатило на меня одиночество. Я вдруг поняла, что мне никто не поможет. Интеллигентный отец и зажатая мать противостоять стихии зла не способны. Как и родители Мани Шмелёвой, которые не только не помогли ей своим приходом в школу, а наоборот, сделали только хуже. Вмешательство родителей равняется стукачеству. И стукач дополнительно огребает. И не помогут родители, не помогут учителя. Со своими чёрно-белыми заповедями – «что такое хорошо, и что такое плохо» – они всегда снаружи и не переступят нарисованный мелом круг, в центре которого правит древняя сила инстинктов: «убей, чтобы выжить, опусти, чтобы возвыситься». Мне могла бы помочь Танька, я искала её дружбы в том числе для защиты. Принадлежность к сильной стае – вот, что спасло бы меня. На Петруниных посмотреть косо боялись и дети, и взрослые. Всех, кто «провинился», могли подкараулить, напасть внезапно, сбить с ног, оглушить, запинать, заплевать, обмочить. Последнее было самым позорным – после этого весь город негласно сторонился «обоссаных», слухи быстро разлетались по кварталам и улицам.
Я лежала на кровати без сна и смотрела на тени на потолке. За окном сиротливо-безлистная чинара одиноко сигналила мне ветвями. Но у чинары есть корни, что удержат её, не дав упасть, есть толстый ствол, что не даст согнуться под холодным осенним ветром. Есть воспоминание о весне, что всегда приходит на смену зимнему холоду. А что есть у меня? У меня есть только вера, вера в добро и справедливость. Все книги, что я читала к своим годам, говорили, что за добро добром и воздастся. Я ведь хорошая. Никому никогда ничего плохого не сделала. Всем старалась помочь и давала списывать, делала домашку за сестёр Кнельзен из другой школы, и за своих одноклассников, всех, кто просил. Я училась легко, сразу прочитывала наперёд все учебники и прорешивала задачи, и читала на уроках книжки из библиотеки, не особо даже скрывая: учителя знали, что в любой момент меня можно спросить по программе, и я отвечу. Я прилежно трудилась на всех субботниках, в школе, и во дворе, а уж дома я мыла полы со второго класса, по два раза в неделю, и особенно тщательно по углам – приходя в эти дни с работы, мама пальцем проверяла углы, и «не дай бог хоть пылинке застрять». И я никогда никого не обижала, просто потому, что мне не хотелось. Причинять боль другому – противоестественно и дико, я как будто чувствовала её сама. И наверное, меня тоже не за что обижать, и я зря раньше времени беспокоюсь.
Утром мама была деланно весела.
– Я достала твою красную курточку, с капюшоном. Ту, что купила тебе на весну. Мы сейчас подвернём рукавчики, и можешь носить. И мой розовый шарфик – тебе же он нравится! В белой шапке ты у меня будешь просто красавица! А пальто тебе всё равно уже маловато, я отдам его на работе женщине, у неё девочка на год младше тебя, из другой школы. А ещё я подумала, – мама заговорщически зашептала, – мы пойдём с тобой вечером в парикмахерскую! Ты давно просила остричь косу и сделать короткую стрижку! Только надо у папы спросить – он не возражает? Юра! Как думаешь, нашей девочке уже можно подстричься?
Папа без промедления вышел из кухни. У него тоже было деланно строгое лицо.
– Ну, даже не знаю. В наше время девочки были с косами до выпускного!
Было видно, что они уже всё обговорили. Этот подбадривающий спектакль разыгрывался специально для меня.
– Полечка у нас такая красивая, глаза, брови, можем даже плойку купить, чтобы стрижку подкручивать!
– Ну, если только плойку, – папа развёл руки в стороны, – уговорили!
И они радостно и согласно рассмеялись. И я невольно заулыбалась, хоть и собиралась наутро угрюмым молчанием наказать маму за вчерашний неразговор. Всё-таки они у меня хорошие. И я правда очень-очень хотела подстричься, потому, что косы давно не модно и моя подружка подстриглась ещё год назад. Просто пришла сама в парикмахерскую и сказала, что мама ей разрешила. У меня же не хватало духу так сделать, вдруг бы парикмахерша выгнала меня и нажаловалась маме.
А теперь в новой куртке с карманами, отороченными тонкой полоской белого меха, со стрижкой и повязанным вместо шапки розовым шарфом, я буду прекрасна, как добрая фея, и ходить буду смело везде, где я захочу, потому, что прекрасным все восхищаются и никто не смеётся!
Вся моя мечтательная беспечность разбилась вдребезги, налетев на «чапаевские» рифы у старого дерева. Я пошла в школу по аллее на следующий день, и меня там как будто бы ждали. Их было человек восемь, девочки и мальчики, во главе с Петруней, сидевшем на нижнем ореховом суку. Я приближалась, внутренне сосредоточившись, накануне решив, что я буду твёрдой и смелой. В чём это будет выражаться, я не додумала, отложив доработку героического сценария на потом. Стараясь не смотреть в сторону дерева, я усиленно делала безразличное лицо, строго собрав по местам и глаза, и брови, и губы. Где-то в животе вдруг трусливо зашевелился непереваренный завтрак.
Петруня свистнул двумя пальцами в рот. Стоявшие под деревом колыхнулись.
– Эй, Писькина! Писькина идёт! Вонючая писька! – это были самые приличные выкрики, остальные на матерках.
Они пересмеивались и подначивали друг друга: «ты чего такой тихий сегодня, в письку втюхался, ори давай громче, да пошла ты, сама ори, Танька, хочешь такую куртку, только скажи, я для тебя щас». Я шла мимо на деревянных ногах. Слёзы уже застилали глаза, но я всё же видела, что с места компания не тронулась, переминаясь возле дерева в пределах пары шагов. Мне хватило сил, чтобы забежать по ступенькам школы прямиком в туалет, где меня долго рвало, с остановками на зарыды. Прошло два урока, когда я умылась и смогла выйти в коридор, повесила куртку и переобулась в сменные кеды в раздевалке на первом этаже. Впереди была ещё математика, а потом физкультура, на неё точно можно уже не ходить.
Моё место в классе было возле окна, во втором ряду: по причине низкого роста я не загораживала обзор тем, кто сзади. Наклонив голову, я шмыгнула за стол, и немедленно отвернулась в окно, подперев и частично прикрыв рукой щёку. Может, никто бы и не заметил моего зарёванного лица, если бы не новая стрижка. Мне пришлось откликаться на комплименты, и сказать, что меня напугала собака, такая большая, бешеная, наверное, погналась за мной прямо от самого дома, и поэтому я испугалась и плакала. Мне сочувствовали и снова хвалили за стрижку, я обмякла и даже достала расчёску и зеркало. И поправив причёску, почти что повеселела. Ровно до момента, как спустившись после уроков в раздевалку, я увидела свежевырезанное на деревянной вешалке: «Пискина потаскуха и дура». А моя прекрасная куртка, висевшая на крючке ниже, была располосована посередине спины от воротника до самого низа.
За что? За что со мной так? Я же им ничего плохого не сделала?!
Я смотрела на бедную мою одёжку, как на раненого зверёныша, и дрожащими пальцами пыталась соединить, залечить разрыв, из которого белым мясом торчали куски синтепона. Я чувствовала боль, как будто это по моей спине провели чем-то острым, и кожа треснула, и разъехалась в стороны, запуская в тело гниение и отраву. Да, теперь я отравлена, я поражена. Поражена несправедливостью и жестокостью. Я беззащитна перед ними, беспомощна, и обречена теперь только терпеть. Такова теперь моя участь. А потом будет хуже. Будет, как с Маней Шмелёвой. Все слова для этого уже прозвучали, даже больше – они вырезаны глубоко на самом видном месте – деревянная вешалка висела сразу на входе.
В тот момент я сдалась. Я признала своё уродство. Словно Карлик из сказки Уайльда «День рождения инфанты», что жил в радости и гармонии с природой до тех пор, пока не осознал свою инаковость и то, что для других он будет всегда смешон, потому, что таким уродился и этого не исправить. У него разбилось от горя сердце, а моё хоть стучит, но уже еле-еле, и не сбоку, а в животе, там, где комом набухло «солнечное сплетение».
И хотя мои мама и папа, конечно, ходили после этого в школу, и меня даже перевели потом в другую, это всё помогло лишь частично. Потому что в маленьком городе ветер свистит, разнося по всем улицам: «пииссссскина, пииссссскина», и чинары стыдливо переспрашивают, шелестя листвой: «писсськина? писсськина?». А когда зимой я сказала родителям, что давайте уедем, прочь из проклятого города, где живут только злые все люди, мама, ты же сама так всегда говоришь, мне ответили категорично: всё проходит, и это пройдёт.