Предисловие это написано Ольгой Николаевной Смирновой (дочерью Александры Осиповны Смирновой), живущей в Париже. Как увидит ниже читатель, в памяти О.Н. Смирновой сохранилось множество в высшей степени драгоценных материалов, проливающих свет на эпоху расцвета русской поэтической и художественной литературы. Личные впечатления, перенесенные на бумагу сильным и смелым пером О.Н. Смирновой, хорошо оттеняют некоторые важные историко-литературные обстоятельства, не получившие до настоящего времени полного и всестороннего объяснения в нашей журналистике. В предисловии читатель найдет отражение цельного философского и эстетического миросозерцания, сложившегося на прочных основаниях огромного научного и литературного образования и самого широкого знакомства с разнообразными вопросами умственной и политической истории России и других европейских государств. По пестроте и разнообразию своего содержания это предисловие является естественным преддверием к «Запискам» А.О. Смирновой, в которых действует такое множество живых фигур, то вырезанных ярким резцом в характеристиках автора, то обрисовывающихся в их собственных словах, в разные моменты жизни и при различных обстоятельствах. По замыслу и исполнению оба документа составляют одно органическое целое, одинаково важное во всех своих частях, одинаково любопытное для всех, интересующихся тем живым брожением мысли, которое создало лучших представителей русской литературы. (Примеч. ред. изд. 1894 г.)
Заметки и письма, из которых я заимствую весь материал, сохранялись долгие годы в Лондоне и Дрездене; они были отданы мне только в 1886 году, а некоторые в 1887-м, после смерти моей гувернантки мисс Овербек. Мать моя умерла в 1882 году. Имя мисс Овербек часто встречается в переписке моей матери с Гоголем. Она мне завещала свои записки, всю переписку с моими родителями и дневник, который меня заставляли вести с шести лет до восемнадцати.
Это именно те письма, которые Кулиш отдал в Пражский музей без разрешения моей матери; он не имел никакого права распоряжаться ими. В.И. Шенрок отыскал их в Праге и меня об этом уведомил. Мать спрашивала эти письма назад и думала, что семья Гоголя сожгла их. Ей не сказали, что они у Кулиша, а он не отдал их. У него же должно было быть их гораздо больше, так как переписка матери с Гоголем шла с самой смерти Пушкина. Даже письма моего отца к Гоголю и ответы последнего пропали.
См.: Предисловие редакции к «Запискам»: Северный вестник. Январь. С. 234.
И.С. Аксаков остался один из старого кружка славянофилов и был на похоронах матери. Он сохранил к ней неизменную преданность и искреннее восхищение ею.
«Ma chèrè Olga, votre lettre m’a fait plaisir par tout ce que vous me dites des l-ers vol. Ecrivez vos souvenirs, votre mémoire vous aidera tant, et les notes que vous avez faites depuis de si longues années; vous, qui avez vécu avec votre mère dans cette constante intimité intellectuelle. C’est à nous, derniers débris d’une grande et poétique époque en Russie, d’une époque où les gens pensaient et sentaient et se préoccupaient des grands problèmes de l’Humanité en général et de la Russie en particulier, de léguer et de transmettre la pensée et le travail de cette époque à des générations à venir, qui penseront et sentiront, après que la génération actuelle aura épuisée le terre-terre et la banalité qui est le pain quotidien dont elle se nourrit».
Он прислал один экземпляр моей матери; в 1847 году было напечатано его письмо к Плетневу, где он спрашивает, что мать думает о его переводе, так как она ничего ему об этом не написала. Это было после рождения моего брата, мать была очень больна тогда и проболела целых два года. Жуковский шутил и спрашивал, не приказала ли А. О. своему лакею вымести его «Одиссею» из ее салона и т. д. (см.: Соч. Плетнева, изд. Я.К. Гротом).
Моя маленькая сестра почувствовала внезапную страсть к Гоголю в Риме, и он играл с нею. И позднее в Калуге они находились в такой же дружбе, так что она оскорблялась, если он не обращал на нее внимания, и серьезно говорила моей матери: «Гоголь изменил мне». Тогда моя мать говорила ему: «Николай Васильевич, моя Надежда Николаевна в обиде: она вами недовольна», и Гоголь заключал с Надеждой Николаевной мир. Она питала также большую симпатию к графу Алексею Толстому и ссорилась (будучи очень маленькою) с Ю.Ф. Самариным, так как он дразнил ее; он находил забавными ее ответы и вид достоинства, который она принимала.
Пора бы сдать в архив мистицизм как способ смягчать выражения, изобретенный Белинским ради цензурных соображений, пора бы вспомнить, что великие мистики были в то же время превосходными деятелями и писателями, что они были не только людьми, черпающими свое вдохновение из Священного Писания, не только великими святыми, отцами и учеными Церкви, но также такими писателями, как Паскаль, Данте, Гёте, Байрон. Человек, написавший знаменитые «Pensées» («Мысли»), открывший закон атмосферического давления, сделавший гигантский шаг вперед в развитии математических истин, был вместе с тем величайшим французским мистиком после Абеляра, столь же гениальным. Творец «Божественной комедии» был энергичный политический деятель. Байрон был настроен мистически: «Heaven and Earth» и «Cain» («Небо и Земля», «Каин» [англ.]. – Здесь и далее по тексту переводы редактора) – произведения глубоко мистические. Достаточно перечесть чудные стихи Байрона о св. Петре, чтобы убедиться, насколько этот гений был религиозен; только спиритуалист мог говорить в таких выражениях о Святая Святых, о желании предстать перед лицом Бога. Мильтон, автор «Defensio populi» («Защита народа» [лат.]), был исполнен мистицизма, не только не повредившего, но, напротив, повлиявшего особенно благоприятно на его гений. То же самое нужно сказать о Шелли. Мистики анализируют тайны создания любви, смерти, и их отношение к жизни поражает глубиною своих психологических наблюдений.
Во всяком случае, я не могу признать, что религиозное чувство или мистицизм отяготили полет человеческой мысли или сгубили талант, как уверяют относительно Гоголя. Мне кажется, что все сочинения Достоевского ярко доказывают всю неосновательность такого воззрения.
Я не стану вдаваться в споры о достоинствах и недостатках «Переписки с друзьями». Мне известно, что моя мать советовала повременить с ее изданием, потому что Гоголь, живя за границей, не мог присмотреться к эволюции, совершившейся среди московской молодежи между 1836 и 1846 годами, не знал, что Гегель и Прудон стали ее пророками после Шеллинга. Кроме того, не мешает принять во внимание, что многие из писем Гоголя служат ответом на запросы других лиц, письма которых не были приведены в «Переписке». Некоторые из писем, в особенности письмо к графу А.П. Толстому о театре, кажутся мне весьма замечательными. Гоголь оригинально развивает мысль, выраженную Шиллером; «Суд театра начинается там, где кончается суд законов». Письмо о «существе русской поэзии», в котором приведено изречение, сказанное Пушкиным по поводу Державина: «Слова поэта суть уже дела сто», и о переводе «Одиссеи» Жуковского я считаю также блестящими. Письмо о милостыне обращено к моей матери; это то самое письмо, от которого «тошнило» Базарова (см. «Отцы и дети» Тургенева). Из писем Аксакова видно, что не нравилось тогда молодежи в Гоголе. Оба лагеря (западники и славянофилы), о которых он сказал, что они видят каждый только одну сторону здания, а не все здание в совокупности, обиделись шибко!
Этого и следовало ожидать. Перечитывая резкое письмо Белинского к Гоголю и столь сдержанный ответ этого последнего, нельзя не признать, что автор «Переписки» проявил в данном случае на деле любовь к ближнему, о которой проповедовал. Его осыпали ругательными письмами, обвиняли в лести правительству, в том, что на устах его ложь (письмо К.С. Аксакова), и все это обрушилось на него за попытку высказать несколько истин о необходимости индивидуального самосовершенствования как исходной точки подъема нравственности всего общества. Я часто слышала от матери, как сильно повлиял Пушкин на склад воззрений Гоголя. Мне кажется (при изучении их сочинений мне всегда бросалось это в глаза), что влияние Пушкина проникло глубоко в душу Гоголя и всецело охватило ее. Смерть Пушкина даже повлияла на его тесное сближение с моими родителями, Жуковским и Плетневым. Это заметно в записках, относящихся к 1837 и 1838 годам, в тех местах, где моя мать говорит о трагической смерти поэта
Припомните стих из «Пророка» Пушкина:
И вырвал грешный мой язык…
Гоголь, в сущности, выразил ту же самую мысль, заявив, что прежде, чем писать, он должен очиститься, подготовить себя к своему труду размышлением, молитвою и проверкою своей совести.
Весь «Пророк» Пушкина проповедует ту же идею. Серафим касается очей и ушей пророка, открывает ему тайны мироздания и сокровенные истины, вырывает «празднословный и лукавый» язык и влагает в уста «жало мудрыя змеи». Вырвав из груди сердце, «ангел водвинул угль, пылающий огнем», чтобы пророк жег сердца людей пламенем Божественной любви. Я знаю, что Гоголь часто говорил с моею матерью об этом гениальном стихотворении. В моем дневнике сохранилось содержание моего разговора с нею по этому поводу. Мать сказала мне: «Это были любимые стихи Гоголя». В другой раз она мне сообщила о довольно любопытной беседе Гоголя с моим отцом, очень восхищавшимся коротеньким стихотворением Баратынского:
Царь небес, успокой
Дух болезненный мой.
Заблужденьям земли
Мне забвенье пошли
И на строгий Твой рай
Силу сердцу подай.
Гоголь сказал моему отцу, что прежде он часто повторял эти шесть стихов, терзаясь, подобно Баратынскому, и размышляя о значении слов «строгий Твой рай». Но потом он успокоился, и слово строгий перестало смущать его. «Меня более не смущает строгость, – заметил Гоголь, – и это вовсе не верное изречение и понятие. Между грешником и строгостью стоит Спаситель и животворящий крест. Иго Его благо, бремя Его легко».
Над моею привычкою «все записывать» слегка подшучивали. Ю.Ф. Самарин особенно часто говаривал: «О. Н. все пишет, пишет». Я как-то ответила ему: «Только тогда, когда бывает интересный разговор! Я в особенности старательно записываю ваши насмешки, чтобы вы, Ю. Ф., не умерли для печати. То-то выйдет язвительная книга! Я отмечаю также остроты Ф.И. Тютчева и князя Вяземского, красноречивые изобличения Ив. С. Аксакова и проч.».
Он и Плетнев были ее первыми и верными литературными друзьями.
Купленный доктором Гэно, женатым на девице Пападополли, хутор Россет был разрушен обвалом и затем перестроен. В 1867 году доктор Гэно, уже разделившийся, и его жена, подруга детства моей матери, показали нам место, где был хутор Россет. Тополь (единственный принявшийся в Одессе), посаженный кавалером Россет, как мы узнали, погиб всего за несколько дней до нашего посещения.
Ришелье.
Садовник моего деда.
Это была швейцарка, гувернантка, которую мой дед выписал из Невшателя для своих детей; вот почему мать так скоро выучилась говорить по-французски и по-немецки. Моя прабабка говорила больше по-грузински и по-малороссийски, чем по-русски, так как до своего приезда в Новороссийский край она сперва жила в Малороссии.
Грамаклея-Водино, малороссийское имение бабушки моей матери, где она провела свое детство.
Мой дед, эмигрант, кавалер Жозеф де Россет, был человеком довольно известным. Он служил на Дунае под начальством Потемкина и Суворова. Потемкин представил его к ордену Св. Анны и отметил в приказе по войскам «за отличие» при взятии Измаила; Суворов дал ему Георгия за Очаков. Позднее он командовал фрегатом «Паллада», затем состоял начальником гребной флотилии в Одессе, комендантом порта, заведовал таможней и карантином; скончался от чрезмерного утомления во время эпидемии 1813 года. Деятельность французских эмигрантов и герцога Ришелье не забыта Одессой, как о том свидетельствует памятник, воздвигнутый герцогу. Имя моего деда, Ос. Ив. Россета, сохранилось в Георгиевском зале Московского Кремля, на плите, на которой выгравированы имена героев Измаила и Очакова. В Одессе Ос. Ив. Россет женился на Н.И. Лорер, происходившей со стороны матери из грузинской фамилии Цициановых. Лореры были немцы, хотя французского происхождения; они прибыли в Голштинию из Беарна во время Реформации и переселились в Россию при Петре III. Лореры жили некоторое время в Малороссии; они состояли в родстве с Капнистами и Кудашевыми.
Во время празднования двадцатипятилетия царствования Николая Павловича моя мать встретилась во дворце с другом и товарищем ее отца по оружию, престарелым князем Вяземским. Он заговорил с нею о кавалере де Россет и рассказал ей много интересного. Они воспитывались вместе в генуэзском морском училище, где в числе воспитанников насчитывалось немало французов. Вяземский тесно сошелся с моим дедом и убедил его принять предложение адмирала Рибаса поступить на русскую службу под его начальство. Когда вспыхнула революция, мой дед пожелал вернуться во Францию, чтобы оказать помощь своим родным. Ему разрешили отпуск. Прибыв в Вену, он встретился с находившимся там проездом графом Ланжероном и герцогом Ришелье. Ланжерон также сражался на Дунае, под начальством князя де Линя. Он стал уговаривать моего деда: «Бросьте ваш сумасбродный план! Что за охота вам ехать на верную смерть; вернитесь лучше в Россию и продолжайте служить ей. Если вас убьют, вы умрете по крайней мере с сознанием, что послужили настоящему делу. А там, в этом аду, ваша гибель не принесет никакой пользы ни Франции, ни человечеству!»
Мой дед послушался советов Ланжерона и Ришелье и вернулся в Россию, которой он, как уже сказано, послужил на поле сражения, за что и был вознагражден Государем. Именно за услуги своего отца мать моя и была помещена в Екатерининский институт Императрицей Марией Феодоровной.
Все его родственники, жившие в Лионе, сложили свои головы во время террора. Родовой замок был разграблен и сожжен. Развалины его находятся в Франшконте, хотя эта линия Россетов вела свое происхождение из Дофинэ. Все имения были конфискованы.
Здесь и далее переводы редактора.
Матери моей было в это время 17 лет. Она родилась в марте 1809 года и вышла из института в марте же 1826 года.
Ее дебют при дворе совпадает с первыми месяцами царствования Николая Павловича и Александры Феодоровны.
Император иногда говорил ей: «Александра Осиповна, я начал царствовать над Россиею незадолго перед тем, как вы начали царствовать над русскими поэтами. Что касается Императрицы, она царствует над сердцами с тех пор, как она приехала в Россию».
Она жила тогда в коттедже.
Она потом вышла замуж за А.Н. Зубова и до самой смерти была искренним другом моей матери.
Все эти подруги моей матери упоминаются в «Записках».
Она не стягивалась, причесывалась почти всегда очень просто и ненавидела туалет, тряпки и драгоценные украшения.
Я сочла нужным поместить в самом предисловии несколько заметок, относящихся к 1827 году, и одну, которая, должно быть, принадлежит к 1828 году; моя мать говорит здесь о своей встрече с Пушкиным, который с этого дня занимает большое место в ее заметках, что доказывает, до какой степени она поняла историческое его значение. Заметки, следующие за предисловием, относятся уже к более позднему времени. Заметки 1826 и начала 1827 года не имеют такого литературного интереса, и я их выпустила. Все послужило мне для объяснительных примечаний. Если я когда-нибудь издам рассказы моей матери, то я это сделаю по моим собственным заметкам, накоплявшимся в течение многих лет. Я обладаю очень хорошей памятью, но я не доверюсь исключительно ей. Моя мать обладала в совершенстве удивительным даром рассказывать. Еще во время моего детства, отрочества, моей ранней юности она поражала меня, и не одну меня. Я очень рано начала записывать ее рассказы, только что выслушанные. Они близко познакомили меня с жизнью моей матери с ее детских лет, с ее школьными годами, с ее жизнью при дворе.
На этом вечере танцевали мазурку, а так как в 1827 году Карамзины носили еще траур, то вечер, должно быть, происходил в 1828 году; заметка не имеет даты.
Я не назову этого Р. Это был москвич, один из многочисленных поклонников моей матери.
Старший из моих дядей, в сравнении с младшими, был маленького роста.
У меня хранится эта засушенная роза, с надписью на конверте: «Роза фонтана слез, данная Императрицей в Монплезире».
Мать прибавляет: «Я зову Пушкина „Искра“, потому что его ум искрится. Это название больше подходит к нему, чем „Сверчок“».
В апрельской книжке «Наблюдателя» за 1892 год по поводу книги В.И. Шенрока «Материалы для биографии Гоголя» говорится об А.О. Смирновой и ее дружбе с Гоголем, в которой автор не видит ничего, кроме обыкновенного светского знакомства. Столь же характерно уверение «Наблюдателя», будто в нескольких выдержках из записок моей матери, напечатанных В.И. Шенроком в «Материалах для биографии Гоголя», говорится о революции 1848 года. Я предоставила в распоряжение г. Шенрока несколько строк, в которых упоминается об июльской революции 1830 года и о Пушкине. Кому неизвестно, что Пушкин умер в 1837 году? Очевидно, что в указанном «Наблюдателем» отрывке не могло быть речи о февральской революции 1848 года. Я послала эти страницы В.И. Шенроку для ознакомления с характером записок и с целью облегчить ему точное определение времени, когда Гоголь познакомился с моею матерью, хотя, на мой взгляд, такие хронологические мелочи в данном случае не представляют особенного интереса. Во всяком случае, Гоголь встретился с моей матерью не в 1829 году. В то время она (как и многие) не знала даже о его существовании. Даже в 1830 году он не был ни знаменит, ни знаком «всему кружку». Раньше других познакомился с ним Плетнев. До 1830 года Гоголя знали Репнины, Балабины, графиня Соллогуб.
Наконец, тот же «Наблюдатель» находит, что за 40 лет, миновавших со времени смерти Гоголя, о нем написано уже достаточно, что Гоголь никого больше не интересует, что о нем сказано все. Это оригинальное воззрение на роковой 40-летний срок – истинная жемчужина в своем роде. Как далеко от этой «точки зрения» до принципов просвещенной критики, именно выжидающей того срока, когда время сотрет следы партийных раздоров, когда умолкнут отклики близоруких и односторонних суждений, на которые так щедра наша критика! В странах, в которых критика процветает с XIII века, до сих пор не перестают писать обширные исследования о Данте, Шекспире, Гёте, Гейне, Рабле, Кальдероне, Сервантесе, Шелли, Китсе, Вордсворте и даже о второстепенных и третьестепенных писателях. То и дело появляются в свет собрания писем и неизданные произведения Стендаля, Бальзака, Жорж Занд, Флобера и других поэтов, романистов, драматургов, философов, историков. Для нас, русских, царствование Николая Павловича (и конец царствования Александра Павловича) имеет такое же значение, как «великий век» (grand siècle) для Франции или период от Попа до Байрона и Шелли для Англии. И вот – еще прежде, чем эта эпоха разъяснена, в печати откровенно раздаются голоса, что ее пора предать забвению!
Г. Шенрок принял слово humeur за юмор в английском смысле этого слова, но моя мать говорила об humeur gaie, то есть веселом нраве хохла.
Мы так в детстве прозвали мисс Овербек, и вся семья звала ее Миссинька.
Говоря с моей матерью об Ю.Ф. Самарине (Государь вызывал его к себе по выходе его из крепости и долго беседовал с ним), Николай Павлович сказал: «Я очень доволен моим разговором с вашим другом Самариным; он замечательно даровит и настоящий джентльмен».
В книге отчасти сохранены орфография, пунктуация, написание строчных и прописных букв первого издания книги. – Прим. ред.
В книге отчасти сохранены пунктуация и написание строчных и прописных букв первого издания книги.
Я приведу одну заметку 1824 года и другие 1825 года, найденные в одной позднейшей книжке. Дело идет о наводнении 1824 года, о смерти Императора Александра Павловича и о 14 декабря. Заметка, касающаяся дяди моей матери, декабриста, написана в 1826 году. Дело идет о его ссылке, следовательно, заметка относится к концу июня, то есть к тому времени, когда был произнесен приговор. В предисловии уже помещены заметки 1827–1828 годов. Я поместила их в виде введения и начинаю теперь с более длинной заметки; она может быть отнесена ко времени от 1828 до 1829 года, но для определения ее точной даты нет никаких указаний. В сомнении – воздержись, говорит народная мудрость, и я воздерживаюсь от хронологического порядка, только очевидно, что Пушкин был еще очень молод в то время, а моя мать еще моложе.
Вяземский. «Драконы аббата Тетю» (m-me de Sévigné) – преследовавшие его черные мысли; Вяземский был ипохондриком; отсюда прозвище.
Catherine Мещерская, умнейшая и весьма остроумная женщина, была дочь H.М. Карамзина от второго брака, Софья – от первого и гораздо старше своих братьев Андрея и Александра. Самый младший – Владимир и дочь Лиза были в это время еще детьми, а Александр, так же как мои дяди, еще учился; один только Андрей и старший из моих дядей уже окончили в то время Пажеский корпус.
Калеб Бальлержон Карамзиных, этот Лука был тип старого слуги, преданного и ворчливого; при нем родилась старшая дочь Софья, так как он служил у историка со времени его первой женитьбы. Он рассказывал свои воспоминания друзьям дома, а на m-lle Sophie и младших ее братьев и сестер смотрел как на детей. Он говаривал: да, это было тогда, как мы писали историю России. Это было в то время, когда французы сожгли нашу московскую библиотеку. Я носил наши корректуры в типографию и т. п. Все, что касалось историка, было наше для Луки. Я помню в детстве его сморщенную фигуру, так как он дожил до глубокой старости.
Князь П. Мещерский, муж Екатерины Карамзиной, был чудесный человек.
Фиона была горничная Sophie Карамзиной, очень ей преданная.
Пушкин был отличный ходок и мог пройти верст 25 скорым шагом.
Моя мать занимала комнату рядом с детьми Государя; утром Государь приходил к дочерям и стучался с ними вместе к моей матери, чтобы ее разбудить. Это было большим удовольствием для детей.
Впоследствии княгиня Суворова, m-lle Эйлер, княжна Урусова и моя мать – четыре красавицы для альбома; картина, изображающая лагерь, находится в старом дворце, в Петергофе; Императрица верхом, с фрейлинами, в Красном Селе (в лагере).
M-rs Эллис заведовала бриллиантами; m-lle Клюгель была в то время первой камер-фрау; когда она состарилась, то ее заменила m-me Рорбек, которая оставалась до смерти Александры Феодоровны.
Алина, дочь министра двора князя Волконского. Ее мать, княгиня Софья, была олицетворенною оригинальностью. Во Франкфурте ее однажды задержали в таможне вместе с ее компаньонкой, мисс Аделаидой Пэт, и доктором Пиццатти. Она была одета в старое потертое платье, без всякого багажа, с саквояжем в руках, в котором были ее великолепные бриллианты. Ее приняли за воровку, так же как и ее спутников, столь же плохо одетых. Пиццатти рассказывал с патетическим видом об этом приключении, повторяя: «Княгиня одевается, как нищая; я был взбешен, Аделаида также, а она смеялась, это ее забавляло. Наконец пришли из посольства и освободили нас».
Впоследствии г-жа де Лагренэ.
М-lle Ла-Феронэ, впоследствии г-жа Кравеи, была подругой m-lle Софьи Лаваль, в замужестве гр. Борк (друга моей матери), дочерью эмигранта, оставшегося в России и женатого на русской. Ла-Феронэ и Мортемар были французскими посланниками в Петербурге, граф Поццо ди-Борго – русским послом в Париже.
Это биография Leigh Hunt. Пушкин видал многих английских дипломатов и получал от них английские книги и «Эдинбургское обозрение». Я нашла в записках намеки на это обстоятельство. «Пушкин недоволен статьей „Эдинбургского обозрения“ о Байроне. Magennis дал ему „Quarterly“. Жуковский раскритиковал статью Сутея. Статья Скотта хороша. Bligh принес мне журналы для Плетнева. Фикельмон говорил о статье в „Revue des deux mondes“ и в „Journal des Débats“. В Париже настроение по отношению к нам враждебное. Я нахожу, что „Voleur“ очень скучен (это один из современных журналов); Bligh дал мне „Schloss Hamfeld“ Монтэгю. Его сестра вышла замуж за поэта Barry Cornuall, которого Пушкин переводил: „Here’s a health to thee. Магу“ („Пью за твое здоровье, Мэри“ [англ.]). Там же есть намек на двух английских художников – Dawe и m-rs Robenson. „Dawe написал мой портрет для альбома Ее Величества. M-rs Robenson окончила портрет Императрицы; он удачен, но не передает ее грации. Поза английская, чопорная (sic)“».
Эмигрант, оставшийся в России; он был при дворе и женился на русской. Одна из его дочерей была фрейлиной.
Граф Лаваль, так же как и граф Моден, был женат на русской и занимал должность при дворе. Его старшая дочь была замужем за декабристом Трубецким.
Граф Нессельроде, министр иностранных дел, женатый на графине Гурьевой.
Государь предупреждал Карла X об опасности, угрожавшей ему, если он подпишет последние приказы (мемуары Штокмара). Мать моя читала эти мемуары в Лондоне и говорила, что Государь действительно упоминал об этом в 1830 году. Депеша пришла вовремя, но словно какой-то рок толкал Карла X. (Полиньяк еще в детстве имел видения; в Лондоне он даже советовался с одной ясновидящей.) Если бы Ришелье был жив, ничего этого не случилось бы. Один из разговоров, приводимых Штокмаром, показался моей матери неправдоподобным: это тот, где речь идет о графе Шамборе. Государь очень любил его. Там же в Лондоне прозвище «больной человек» вошло в употребление для Турции, после того как Государь раз употребил его.